ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА

 

Михаил  Петров

ФЕНОМЕН  АВЕРБАХА

11 января исполняется двадцать лет с тех пор, как умер выдающийся кинорежиссер Илья Александрович Авербах (1934—1986). O творчестве Авербаха написано и сказано немало, однако, кроме творчества, особый интерес представляет и его личность. Многое забылось за эти годы, ушло, растворилось. Но Авербах не забыт, память о нем остается живой и яркой. Можно, по-видимому, говорить о феномене Авербаха. Вот несколько эпизодов и соображений по этому поводу.

Помнится, я как-то зашел к нему. К тому времени он только что стал кинорежиссером и готовился к съемкам своего первого фильма «Степень риска». Дверь открыла его матушка Ксения Владимировна. Стоя в дверях, я услышал голоса из столовой и понял, что у них гости. Я зашел без предупреждения и поэтому сделал попытку немедленно уйти. Но Ксения Владимировна решительно удержала меня и повлекла к столу. Она была из тех наших мам и бабушек советского времени с его постоянными невзгодами, которые были убеждены, что пришедшего к ним человека надо немедленно накормить. За столом вместе с Авербахом сидели тогдашний премьер МХАТа Борис Ливанов и восходящая звезда Иннокентий Смоктуновский, которые должны были сниматься в фильме Авербаха. Меня усадили с ними. Я смутился, это были легендарные гиганты сцены, которых я впервые увидел так близко. Ливанов, как говорится, держал площадку. Он роскошным речитативом излагал забавные театральные случаи, ставившие персонажей рассказа в смешные и унизительные положения, но, как правило, показывавшие его, Ливанова, в весьма выгодном свете. Это было наивно и по-детски трогательно. Знаменитый ливановский баритон звучал возбужденно и захватывающе, как аккордеон или даже орган. Смоктуновский время от времени прерывал этот монолог, подавая иронические реплики. Ливанов отбивался и старался уязвить его в ответ. Хлебая борщ, я с робким наслаждением следил за этой дуэлью. Но когда, попыхивая сигарой, заговаривал Авербах, все почтительно умолкали, внимая ему. Ни малейшей иронии, никаких вольностей в его адрес.
А он, между прочим, не только держался совершенно свободно, но и позволял себе даже и учительский тон. Это выглядело очень странно. Два народных артиста, почему-то согласившиеся сниматься в первом фильме никому еще не из­вестного молодого режиссера, относились к нему как к пастырю, обладающему правом их поучать. И позднее, вплоть до самого конца, в профессиональной среде такое отношение к нему было обычным.

В начале шестидесятых, когда я впервые заметил Авербаха на каком-то литературном сборище, то ли в ДК Первой пятилетки, то ли в ЛИТО Горного института, в толпе богемно-поэтической молодежи, он формально был никем и в общепринятом смысле, и в тогдашней своеобразной иерархии этой среды. Среда была весьма причудливая. Она напоминала муравейник, пригретый весенним солнцем и впавший в связи с этим в бурную лихорадку, именуемую теперь «хрущевской оттепелью». Среда эта состояла из поэтов, литераторов, бардов, художников, фотографов и прочих творческих личностей, вплоть, кажется, даже до композиторов додекафонической музыки, официально не признанной. Естественно, эти персонажи существовали и до «оттепели», но пребывали тогда в состоянии анабиоза, забившись по щелям и подвалам. А тут все они разом ринулись на свет.

Авербах занимал особое положение в этой среде. Он только что окончил медицинский институт, но врача из него не получилось, попытался сочинять стихи, но из этого тоже ничего не вышло. Какое-то время он выступал как спортивный журналист, но довольно неудачно. И все же не заметить его было невозможно. У него, несомненно, было его собственное уникальное амплуа. Он, по своей сути, был гуру, наставник. То и дело слышалось: «Авербах сказал... Авербах оценил... Авербаху не понравилось...» Это бросалось в глаза. Следы этого мы можем обнаружить и теперь в некоторых мемуарах людей того времени. Надо сказать, что Авербах имел все данные для такого амплуа. Он был очень умен, образован, остроумен, саркастичен, обладал безукоризненным вкусом, свободно ориентировался в мировой культуре, к тому же он был красив особой муж­ской красотой, высок ростом, атлетически сложен. Внешне он был очень похож на культового актера Жана-Поля Бельмондо, только что появившегося на экранах в закрытых кинопросмотрах.

Авербах был элегантен. Первый твидовый пиджак, увиденный мною не в трофейном кинофильме, а в реальной жизни, был именно на нем. Непостижимо, откуда мог тогда взяться тот пиджак. Среди паствы Авербаха поношенный джемпер финского туриста, купленный у фарцовщиков, или драная отцовская летная куртка времен войны были верхом элегантности.

Его портрет-шарж, замечательно сделанный нашим общим товарищем, художником Мишей Беломлинским, висит над моим столом. Глаза лучатся доброй иронией, но нижняя губа, оттопыренная, по-видимому, от частого употребления трубки и сигар, выражает снобизм и высокомерие. Он одновременно привлекал и отпугивал. К нему относились не только с уважением, но и с долей подобострастия. Его побаивались. Даже Бродский слегка робел перед ним. А Бродский был парнем не из робких, это могут подтвердить все, кто знал его в то время. Как-то раз дома у Авербаха, то ли на Моховой, то ли уже на улице Подрезова, сейчас не помню, Бродский прочел что-то, кажется, только что сочиненные им тогда «Стансы городу»: «Да не будет дано умереть мне вдали от тебя...». Я впервые услышал это стихотворение и буквально онемел от его мощи. Величие таких его строк, например, как эти: «... и летящая ночь эту бедную жизнь обручит с красотою твоей и посмертной моей правотою», в такой степени не вязались с его мальчишески юным, розовощеким и даже несколько инфантильным видом (длинные ресницы, трогательные веснушки, румянец во всю щеку), что потрясение от этого чтения только усиливалось. Но Авербах, помнится, сохранил хладно­кровие и даже сделал какие-то замечания. Бродский их покорно принял, он что-то переспрашивал, даже, кажется, записывал, что было для него совершенно нетипично. На моих глазах харизма Авербаха оказала почти гипнотическое влияние на Бродского, который к тому времени уже вполне освоился со своим комплексом превосходства. Наверно, Пушкин так же робел перед Чаадаевым, всего-навсего отставным гусарским офицером, ничего в общественном и карьерном смысле из себя не представлявшим.

Мы с Авербахом к тому времени уже подружились и даже сблизились. Почему это произошло, я не могу объяснить. Многие — и мужчины и женщины — искали его дружбы или хотя бы благосклонности. У него тогда уже сформировался устойчивый круг приятелей, проходивших по нескольким разрядам. Это были: а) школьные товарищи, б) однокашники по мединституту, в) картежники (он был азартным и заядлым картежником по части преферанса и позднее бриджа), г) партнеры по спортивным забавам (игры в волейбол и футбол на пляже в Солнечном), д) сообщники по другим, менее невинным развлечениям куртуазного свойства и е) коллеги по части кинопроизводства. Я не входил ни в один из этих разрядов. Будучи тогда довольно застенчивым начинающим атомным физиком из ленинградского Физтеха, обуреваемым некоторыми гуманитарными устремлениями, я увлекся Авербахом и стал искать его дружбы. Мой приятель, поэт Толя Найман, уже знавший Авербаха более близко, чем я, сказал мне тогда: «Напрасно ты клеишься к Авербаху... Он никого не любит и полюбить не может...» Я игнорировал Толины слова с легкой обидой — мне не казалось, что я «клеюсь».

То ли Авербах заинтересовался моими ранними литературными опусами, то ли я сам привлек его чем-то, может быть, своей принадлежностью к атомной физике, но, так или иначе, мы с Авербахом подружились. С тех пор он, с карикатурным полупоклоном делая в мою сторону широкий жест правой рукой, в которой обычно держал зажженную сигару, всегда так представлял меня своим знакомым барышням: «Знакомьтесь, мой друг Миша Петров, физик и писатель. Приглядитесь к этому человеку». В эти минуты он казался по меньшей мере драматургом Фридрихом Дюренматтом, выводящим на сцену одного из своих персонажей. Мне это льстило. В глазах тогдашних барышень такое представление сильно прибавляло мне весу. Атомные физики тогда котировались высоко. И я, надо признаться, этим пользовался.

Еще одно обстоятельство, выделяющее Авербаха из окружающей среды, за­ключалось в том, что он был джентльменом. Тогдашней литературно-богемной молодежи это не всегда было свойственно. Таланты в этой среде били ключом, но бытовая порядочность, случалось, опускалась иногда до катастрофически низкого уровня. В порядке вещей было не отдавать денежные долги (как правило мелкие, потому что других и не было), поесть за счет приятеля в ресторанчике было обычным делом. В общем, свалившаяся откуда ни возьмись свобода обернулась не только свободой нравов, но и свободой от житейских норм. И, конечно же, манеры поведения были довольно ужасны.

Авербах радикальнейшим образом выделялся из среды и в этом отношении. Его манеры поведения, особенно с барышнями, были безукоризненны и даже несколько театральны. Знакомых барышень он любил называть по имени и отчеству и на «вы». Он грациозно целовал им руки, открывал перед ними двери, подавал пальто, застегивал ботики. Он был крайне щепетилен, порядочен и щедр при его весьма ограниченных финансовых ресурсах в то время. Эти его качества воспринимались, как некая странность, нечто вроде легкого помешательства.

Может быть, потому, что я не подходил ни под один из разрядов знакомых Авербаха, то есть не был ни картежником, ни спортсменом, ни кинематографистом, наши отношения приобрели особый характер. Авербаху с его амплуа наставника и гуру, видимо, необходимо было быть и чьим-нибудь исповедником, конфидентом, проникнуть глубоко в чью-либо душу. И вот он стал моим конфидентом, первым и единственным за всю мою жизнь. Могу с полным основанием утверждать, что заполучить такого качественного конфидента было бы большим счастьем для каждого. Авербах быстро подключил меня к исповедальному процессу. Я ощущал непреодолимую тягу рассказывать Авербаху все, что со мной происходит в лично-интимном плане. Вытянувшись в низком кресле в своей затемненной комнатке-пенале на улице Подрезова и покуривая трубку или сигару, он внимательно выслушивал меня. Выслушав и уточнив кое-что, он тут же на моих глазах подвергал ситуацию тщательному анализу и разрешал ее, как морально-этическую задачку. Он находил решение и выносил вердикт, то есть давал конкретное указание, как мне поступать, заключая весь этот процесс нелицеприятной, а иногда даже и беспощадной оценкой моего поведения. Я, честно говоря, далеко не всегда следовал его указаниям, но испытывал потребность получать их от него снова и снова. Меня поражала безупречность и точность его нравственной позиции в самых запутанных житейских ситуациях. Эта черта, несомненно, имела самое прямое отношение к его творчеству. Со временем и он, проникшись ко мне доверием, стал делиться со мной своими сокровенными тайнами. Я свято берег их и берегу до сих пор.

Мы много говорили о литературе. Он, как вкусную еду и дорогой табак, любил хорошую прозу. Он смаковал Пруста, Музиля, Борхеса, продукцией которых почему-то советская власть беспрепятственно снабжала книгочеев. Из советских писателей высоко ценил Ю. Трифонова.

Говорили мы и о поэзии, вернее сказать, жили поэзией. В этой сфере Авербах был недостижим. Он помнил огромное количество стихов самых разнообразных поэтов всех классов и разрядов. Он был скрытым романтиком. Отсюда, кстати, его тяга к «Белой гвардии» Булгакова и неосуществленная мечта ее поставить. Он в известной степени отдавал дань романтизму поэтов двадцатых —тридцатых, таких забытых, как Джек Алтаузен, Иосиф Уткин или Кульчицкий, приправляя эту дань изрядной долей иронии, которой он несколько застенчиво маскировал свой романтизм. Впервые я услышал именно от него леденящие кровь строки из «Поэмы о братьях» Алтаузена:

 

Над Чертодоем и Десной

Я трижды падал с крутизны,

Чтоб брат качнулся под сосной

С лицом старинной желтизны.

 

Нас годы сделали грубей,

Он захрипел, я сел в седло,

И ожерелье голубей

Над ним в лазури протекло.

 

Авербаха привлекала утонченная мужественность Гумилева. Ему нравились, например, эти строки:

 

Пуля, им отлитая, просвищет

Над седою вспененной Двиной,

Пуля, им отлитая, отыщет

Грудь мою, она пришла за мной.

 

Упаду, смертельно затоскую,

Прошлое увижу наяву,

Кровь ключом захлещет на сухую,

Пыльную и мятую траву.

 

 

Все это были, как я понимаю, подходы к постановке «Белой гвардии».

Но больше всего Авербах любил читать наизусть Мандельштама, который тогда только-только вошел в наш обиход, Пастернака, Цветаеву. Хорошо знал Ходасевича.

Хочется рассказать о том, как он работал, став режиссером. Он много разговаривал со мной о работе, приглашал на киносъемки. Меня очень интересовало, как делают кино, и я не отказывался, а иногда даже и напрашивался.

Авербах работал с полной, стопроцентной отдачей. Процесс начинался с поисков темы, с бесконечных обсуждений литературных произведений и разнообразных придуманных и услышанных сюжетов с целью как-нибудь приспособить их для кино. Почти ни о чем, кроме этого, Авербах говорить ни с кем не мог. Меня, не имевшего к кино никакого отношения, он тоже втягивал в эти разговоры. Потом, наконец, делался выбор, появлялся сценарий (иногда он сам его писал). Наступала эйфория запуска в производство, создания группы,
актерских проб и т. д. Эйфория быстро сменялась глубочайшей депрессией, приходившейся, как правило, на первую половину съемочного периода. Авербаху казалось, что замысел рушится, что ничего у него не получается, что к тому же и смета непоправимо превышена. Мучили бесконечные поправки, вносимые в сценарий инстанциями в процессе съемок. Помню его в такие минуты полулежащего в сумраке в его любимом кресле. Лицо желтое, искривленное болезненной гримасой, мощный торс расслаблен, крепкие ноги футболиста вытянуты почти до противоположной стены комнатушки. Если бы не трубка в зубах, он мог бы напоминать боксера, приходящего в себя после нокаута. Он произносит, не выпуская трубку изо рта: «Ужас, Михаил, ужас... Нечем дышать...»

Однажды в такой период депрессии, усугубленной плохим самочувствием, он, полулежа в кресле и выдохнув трубочный дым, вдруг произнес исполненные глубочайшей печали мандельштамовские строки, как бы предчувствуя свою тогда уже близкую смерть:

 

Не мучнистой бабочкою белой

Я земле заемный прах верну,

Я хочу, чтоб мыслящее тело

Превратилось в улицу, в страну…

 

Но затем депрессия уходит, сменяется лихорадочной работой с утра до ночи, экспедициями, гостиницами, питанием кое-как, таборным бытом.

Бывая время от времени на съемках, я особенно любил смотреть, как он работает с актерами. Он замечательно работал с ними, необыкновенно артистично показывая мизансцены, перевоплощаясь то в девушку, то в старуху,  то в мальчика. Это сочеталось с жестким курированием всего процесса. Он давил на актеров, стремясь получить именно то, что хотел. При этом джентльменство и манеры не оставляли его. Обращение на «вы», по имени и отчеству ошеломляло актеров и актрис и вызывало обожание.

Наконец наступал монтаж, озвучание, снова эйфория, но не такая, как при запуске, а с примесью сомнений и страхов за судьбу новорожденного фильма. И так — непрерывно в течение более двадцати лет. Все эти годы я имел возможность наблюдать, как этот человек расплачивается за искусство собственной жизнью. Ему бы отдохнуть месяца два-три в деревне (я звал его к себе в деревенский дом, но он ни разу не приехал, хотя всегда радостно возбуждался при этом и немедленно начинал фантазировать о нашей деревенской жизни). Ему бы основательно подлечиться... Но нет, неделя-другая в доме творчества, и опять это безостановочное колесо — эйфория, депрессия, лихорадка рабочего периода, сдача, поправки, переделки, пересдача... Вот так он работал, вернее, так он жил.

Авербах за свою недолгую творческую жизнь успел снять всего семь полнометражных художественных фильмов: «Степень риска», «Драма из старинной жизни», «Монолог», «Чужие письма», «Объяснение в любви», «Фантазии Фарятьева», «Голос». Я не берусь профессионально разбирать кинотворчество Авербаха. Выскажу лишь дилетантскую точку зрения. Он, на мой взгляд, был, несомненно выдающимся режиссером, есть в его фильмах безукоризненный вкус, масштабность проблем, точность пластики. Работавший во времена глухого застоя и сильнейшего цензурного пресса, он смог сформировать и проявить в своем киноискусстве не только безукоризненные нравственные позиции, но и собственный стиль — сдержанный, изысканный, элегантный. Фильмам Авербаха свойственна, мне кажется, высшая степень интеллектуализации, они от этого холодноваты, там не бурлит яркий «почвенный» киноталант, как, например, у Тарковского или Сокурова. Авербах был слишком культурен и из-за этого как бы несколько отягощен багажом мировой культуры. Может быть, он стал в кино отчасти даже жертвой своего безукоризненного художественного вкуса и блестящего ума. Недаром Пушкин сказал, что поэзия должна быть глуповата. Ставя перед собой задачи неимоверных масштабов, Авербах не всегда находил адекватные «спонтанные» пути их решения, он действовал от интеллекта и не мог в силу отягощенности культурой дать волю своему немалому таланту постановщика. Мне кажется, он и сам чувствовал это, страдал от этого. Рискну сказать, что главное его предназначение состояло не в киноискусстве, а в том, чтобы сделать произведением искусства свою личность. Вот в чем он достиг высочайшего, непревзойденного уровня. Это и есть, думаю, феномен Авербаха.

Заговорили как-то о смерти. Я пересказал ему услышанную от соседей по гаражу историю: «Вот красивая смерть, можешь использовать ее в кино. Представь, что ты едешь один в машине. Въезжаешь на мост или дамбу, справа и слева вода, скорость за сто. И тут у тебя инфаркт. Машина сбивает ограждение и, описав прощальную дугу, уходит под воду в радуге брызг…»

«Перестань, пожалуйста, — сказал Авербах ворчливым тоном. — Во-первых, это не красивая смерть, а дурновкусие. А во-вторых, смерть должна быть не такой. Она должна прийти так, чтобы ты это видел, чувствовал ее приход, заглянул ей в глаза. Смерть — это последний и, может быть, самый важный акт нашей жизни, и он должен быть осознанным, прочувствованным... Конечно, легко умереть от кирпича с крыши, но так умирать не надо».

Он умер, глядя своей смерти в глаза. Он от всех скрыл свое умирание, заперся в московской больнице и никого к себе не пускал. Не хотел, чтобы его видели ослабевшим, изможденным, безнадежно больным. Только его жена Наташа Рязанцева была с ним до конца. Она никогда не рассказывала, как он умирал, но я уверен, что он мужественно встретил свой конец.

Он ушел, оставив нам не только свои фильмы, но и память о себе самом. Он сам был захватывающим событием в жизни каждого, кто его знал.

Нет, не «мучнистой бабочкою белой» он вернул земле свой прах...

 

 

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России