АНАТОЛИЙ  БУЗУЛУКСКИЙ

ПОСЛАНИЯ ПРЕЗИДЕНТУ

Предуведомление:

В связи с тем, что все эти Послания были написаны в конце прошлого столетия, они, безусловно, адресовались Первому президенту, в чем вы легко, собственно, убедитесь. Тем более что на самом деле они и ему, Первому, тоже не адресовались, по крайней мере, не отсылались, а писались в стол, ради поддержания эпистолярного жанра в наше довольно не сообщительное время.

1. НОВОГОДНЕЕ

В Вашем новогоднем поздравлении порвались-таки две-три суровые нитки. Знаменитая на весь мир, выстраданная Вами непримиримость, долженствующая быть в голосе виновато убывающего вместе со своей страной правителя, напугала мои руки так, что они насилу успели к бою курантов откупорить бутылку шампанского. Я едва не опростоволосился перед собравшимися, чего, по правде сказать, они от меня всякий раз и ждут, когда инициатива переходит ко мне.

Но в тот момент сильнее услышанного было увиденное. Я был поражен Вашим галстуком необыкновенно насыщенной, роскошной, византийской красоты. Мне кажется, я испытал его на ощупь — так магнетически он смешался с моим сознанием. Он был, конечно, как и подобает случаю, шит из куска теплой полновесной парчи — набивной шелк телесно-охристого цвета с бронзово-
зелеными глубокими отсветами был заткан толстыми пластинами сусального золота. Я воображал его пурпурную, порфирную изнанку, хотя для галстука, насколько я понимаю в этикете, такой диссонанс между лицом и подкладкой, как правило, не приветствуется.

Признаюсь, я не успел запомнить узор на Вашем великолепном галстуке — что-то венчально-венценосное, вензельное, гербовое. Но не примитивный двуглавый орел, во что любит выпялиться какой-нибудь безвкусный депутат, а нечто геометрически-томительное, восточная фата-моргана. Я еще подумал тогда, что если этот главный мужской аксессуар сделан нашей кутюр-эпохой с такой любовью, значит, вся его пышность достойна все же оправдания, как никакая другая пышность во время чумы. Я представил себе чешуйчатый полет жар-птицы, и золотошвейное сияние патриаршего благословения, и пламенно-рыжий блеск отреставрированных кремлевских палат.

После этого я обратил внимание на то, что все трое мужчин за нашим столом сидят тоже в галстуках: и я, и поклонник моей тещи, и мой малолетний сын. На мне был галстук, исподволь радующий глаз, синего шелкового отлива в желтую, поперечную, модную теперь полоску. На своего восьмилетнего сына я повязал узкий галстук именно потому, что он был узкий, красный в черный горошек, хранившийся в шкафу со свадебной поры. И только на тещином поклоннике, добром морщинистом молчуне, в котором за его кротостью и худощавостью виднелись пройденные им пути и пожарища, был галстук, чем-то напомнивший Ваш. Вероятно, трудно узнаваемым орнаментом явно огненнопоклоннического свойства. Однако разница таки была вопиющей между Вашим «уже не-Версаче» и его — любителя понятных шуток — «еще не-Версаче». В одном соседствовала лучезарность с добротностью, в другом — тусклость с тряпичностью. Но то, что принципиального различия между первым и вторым не существовало, привело меня к гуманной мысли о всеобщем подобии всего.

Я думал о том, что Ваше стремление и Ваше намерение облачиться в такой ко многому обязывающий, скипетрообразный галстук, а также некоторые другие Ваши масштабные предприятия, в конечном итоге, сродни моему разорительному порыву закатить лукуллов пир в праздничную ночь, чего у нас в семье не случалось последние лет пять или вообще никогда…

Мы некоторое время говорили о Вас и даже забыли переключить на НТВ, на «Куклы».

Я сказал, что хоть и не голосовал за Вас, потому что для меня это было не совсем органично, тем не менее не могу, мол, не восхититься обновленческой мощью Вашего организма, которую Вы собрали всю в свой неполный кулак и преодолели недуг, пошли на смертельно опасную операцию и стремительно после хирургического вмешательства в Вас оклемались, если, конечно, опять не врет телевидение.

Здесь недоверчиво улыбнулась мне теща, как будто я ее задел за живое. Теща, кстати, тогда проголосовала за Вас, и не столько сердцем (им она никогда не ошибается), сколько рассудком. Ее расчет состоял в том, что пусть, мол, Ваши птенцы ненасытные и склевали все ее сбережения, однако не остается никого, кроме Вас, птицы-отца, кто бы еще мог и приструнить воришек и хоть что-то еще вырвать из их клювиков — в погашение обездоленным. Если же победят другие, не Вы, может быть, и не плохие люди, то скажут ей: кто тебя, глупая баба, разорил, с того иди и спрашивай, с Вас то есть; а мы у тебя пока ломаного гроша не взяли. А что же Вы сможете отдать, если Вас победят? Да ничего! А так, может быть, что-нибудь когда-нибудь и отдадите, расчувствовавшись. Так полагала теща всей своей логикой народной стабильности.

Теща выразила сомнение, что Вы вообще ту нашумевшую операцию перенесли, потому что, как она сказала с горечью: «Мне-то не надо втюхивать, что на третий день после такой серьезной операции, когда сердце и легкие вываливают на стол, можно указы подписывать, лежала под скальпелем, знаю, нельзя не только указы подписывать, но и радоваться, что выжил, нельзя, чтобы не сглазить. А ты говоришь, уже и попивать опять начал?» — «Успехи медицины», — парировал я, наливая.

Я болтнул о Вас без обиняков, может быть, на подсознательном уровне надеясь отряхнуться от внезапного обольщения Вашим великодержавным галстуком, испортить от него впечатление, а на сознательном уровне поразить куда более утилитарную цель: приравнять мое увлечение праздниками к Вашему аналогичному увлечению в глазах моей тещи и в таких же глазах моей жены. Иначе эти две алкоголефобки что-нибудь бы да смели, бутылки две «Синоп­ской», с накрытого стола. А так, в них проснулась гражданская совесть.

Если же Вы теперь меня с пристрастием спросите, откуда это я, неизвестно кто, понимаешь, взял, что Вам опять пришлось начать попивать, я целомудренно пожму плечами.

В разгар застолья теща, видя, что ни я, ни ее поклонник с ума от водки особенно не сходим, а беседуем и даже размышляем о будущем, за разговорами, за играми-плясками с детьми оттаяла и к Вам. Она, разумеется, не приветствовала тост за Вас, мол, чтобы Вы окрепли, чтобы прозрели безвозвратно и одумались вполне, чтобы друзей России от плевел научились отделять. Но все-таки душою потеплела к Вам, немного раскраснелась, распушилась, помолодела от душевности. Наверно, страшно, говорит, Вам очень было, знаю по себе. Совсем дедом стали, хоть и упрямый старый хрыч, и что лицо у Вас хотя и плотное, но желтое и, кажется, засохшее насквозь, как у мумии, за что и жалко Вас. Еще и тот Ваш огнедышащий галстук как будто тень бросал с позолотой, соломенного цвета, на жесткое лицо, на синие глаза…

Вы не сердитесь на мою тещу. Ей ведь обидно: Вы с ней ровесники, а живете кардинально по-разному. Представляю, как бы Вы обижались на нее, будь она на Вашем месте.

Мое же отношение к Вашей тяжелой болезни несколько иное; оно роднит меня с Вами… Я нисколько теперь не сомневаюсь, что Вы заразились от самой нашей страны, вдохнув в свои легкие из лучших побуждений миазмы ее иллюзий, таинство ее распада, ее приверженность к упадку, ее упование на Вас. Ваш организм, столь природно одаренный, вдруг стал разваливаться в унисон с оскудением державы и в одночасье сам превратился в неистощимый вирусоноситель. Порочный круг два гнойника соединил в один. Ваше мокротное дыхание раздувало очаг страны. Чертыхающаяся страна, плохо приученная кашлять в носовой платок или по крайней мере в кулак, разбрызгивала свои жизнеспособные бациллы во все стороны, доплевывала и до Вас. Так и текло: Вы не давали выздороветь стране, страна не давала выздороветь Вам. Боролись два больных богатыря. В характере того и другого — вера в победу до гробовой доски.

Думая о Вас с мучительностью подданного, я почему-то убеждаюсь в том, что у нас одно не вечно разрушается за счет другого, но до поры до времени, до переломного момента, до перемены мест. У нас все подобно и все отражается друг в друге с убийственной телепатичностью и незабываемой взаимностью.

…В ту ночь, вернее, в позднее утро 1 января я уснул, будучи не то чтобы сильно пьяным, но все-таки пьяненьким, разомлевшим и, главное, воодушевленным. Засыпая, я даже попытался от счастья пристать к жене, но она почему-то отстранилась и отмахнулась от меня с каким-то даже страхом, как будто таким ласково ликующим не видела меня никогда или как будто увидела во мне насильника впервые. Засыпая окончательно, отринутым и отрешенным, я подумал о том, что Вы уже, вероятно, вторично не наденете этот свой геральдический галстук, который всколыхнул мою душу, потому что пришелся ко двору, за что спасибо Вашим имиджмейкерам.

 

P. S. В заключение я хочу рассказать Вам, как родному, о том странно симптоматичном сне, который в первый день нового года приснился моей отшатнувшейся от меня жене. Понимаете, ей приснилось, что она… негр (именно мужского рода, а не негритянка), но при этом как бы остается без зазрения совести матерью наших белых детей и женою мне, вполне белому мужчине.

«К чему бы это?» — спросила жена, но содрогания в ее голосе я не почувствовал.

У нас дома, как и во всяком сейчас доме, имеются разнообразные сонники, но я даже не стал туда заглядывать: толкование лежало на поверхности. Оно пришло ко мне сразу, как наитие.

«Вероятно, — сказал я, — ты приснилась себе в виде негра по той причине, что Организацию Объединенных Наций, то есть ООН, наконец-то впервые в ее истории возглавил африканец, по-другому — негр, кстати, с характерным имечком — Кофи. А жена у него белая. Вся мировая общественность так долго шла к этому событию, так ждала торжества прав человека, что наконец-то получила заветное — даже на уровне сна отдельного индивидуума, тем более такого, как русская женщина, как моя жена, вроде бы совершенно далекая и от политики, и от ООН, и от собственного мужа», — уколол я ее.

Я не стал детализировать весь путь ее превращения из белой простой женщины в высокопоставленного негра, я обратил внимание лишь на очевидный знак предупреждения, таящийся в этом аллегорическом сне: мол, то, что ты, моя жена, любишь поспать, ни к чему хорошему не приведет.

Мои объяснения она, разумеется, забраковала, назвала их чуть ли не белой горячкой (слава богу, не черной), по крайней мере, извращенной фантазией глубоко пьющего человека. Как будто бы не она, а я себе приснился негром…

Спросите как-нибудь при встрече у Евгения Максимыча, не находит ли он глобалистской подоплеку сна моей жены, действительно чуткой к колебаниям мирового атмосферного давления.

2. ЗЕРКАЛЬНОЕ

Вероятно, от Ваших помощников Вам стало известно, что в России всякий матерый человечище, особенно такой выразительный, как Вы, есть зеркало.

Я представляю живую картину. На одной из ваших подмосковных дач, в доме, скорее всего не краснокирпичной кладки, с пуленепробиваемыми витражами, а в круглой усадьбе помещичье-сталинского покроя, в неком эркерном зале, пропитанном с трех сторон вечно осенним, ржавым солнцем, стоит огромное, во весь простенок, трюмо, перед которым Вы задерживаетесь, чтобы поправить непослушный галстук и скорректировать выражение лица, добиваясь вальяжной проницательности. Исполненный статики, Вы повторяетесь в зеркале, как на уличном фотоплакате, — в лакированных длинных туфлях, мимолетно грузный, как крупная пушинка, зацепившаяся за ворсистый плед, быстро и респектабельно постаревший, как стареют только от покоренной сцены и необузданной власти.

Думаю, что именно в эти минуты разговора по душам с собственной фигурой, периодически удаляющейся в водянистый пролом, сквозь анфиладу ландшафтов, сквозь сад, помните, тормошащийся в зале в гипнотической этой отчизне, Вы и принимаете свои окончательные, сильные, сентиментальные решения. Они роднят Ваш характер с характером народа. Вы говорите «Баста!» и можете пустить слезу, которая мгновенно высыхает. Ваша тень-странница возвращается из зазеркалья, иногда в отрепьях, как бомж, с полезными наблюдениями. Чего она нахваталась, насмотрелась и наслушалась, например, на
Невском проспекте?..

Я, конечно, радуюсь с дальним прицелом Вашему поэтапному превращению в зеркало русской самоочистительной беды рубежа веков. При этом меня удивляет не то, с каким аппетитом, до последней частички, Вы впитываете в себя громоздкие тенденции и процессы, с какой самоотдачей в ответ порождаете закономерные колебания земной коры. Это как бы все понятно, это то, что называется нашей всемирной отзывчивостью и бумерангом нашей Судьбы. Скажите лучше, как Вам удается перенимать какую-нибудь безделицу, какую-нибудь ужимку совершенно частного лица, не телезвезды, а конкретного жителя некого населенного пункта, например, Петербурга, например, меня.

Вот Вам неопровержимое доказательство. Последнее время я стал замечать, что Вы копируете одну из моих (кстати, не очень хороших) привычек самым что ни на есть, не скажу бессовестным, но, наоборот, добросовестнейшим образом. А именно: Вы начали делать такое движение губами, какое, извините, делаю и я чуть ли не с самого своего рождения и от чего еще в детстве меня пыталась отучить моя дорогая мама, буквально била по губам. Но сие, видимо, есть непроизвольное свойство моей физиологии, кстати, безвредное, как у некоторых — заикание, или высовывание кончика языка от увлеченности, или спорадический тик. Так и я. Так и Вы теперь. Говорите-говорите с кем-нибудь или с самим собой и вдруг, умолкнув, заполняете паузу не округлением глаз, не сплошными желваками, не страшным зиянием ноздрей или побелевшей прохладой лба или чем-то в этом сдержанном роде, а именно тем, что нижней своей губой захватываете верхнюю так, что ее, по сути, становится не видно. И держитесь в таком положении неопределенно долго. Как будто то, что с такой наивностью всегда была рада выразить моя-Ваша красиво вырезанная верхняя губа (чистый гнев, чистое удовольствие, чистое искусство чувств), нижняя старалась моментально нивелировать, спутать карты, чтобы выражение лица не повторило бы печать души, чтобы лицо не показалось бы простоватым, а душа — светлой. То есть в итоге, конечно же, получается не бессмысленное кривляние, а полезная защитная реакция, — если бы при этом еще нижняя губа была бы столь же миловидной, полной, узорчатой, растроганной, как и ее легкомысленная сестричка!

По правде сказать, несмотря на критическое отношение к своей безобразной нижней губе, куда меньше нравится мне Ваша. Моя нижняя еще бывает нежна, молода, розовата, чего в Вашей уже не найдешь. Сказывается разница в числе перенесенных драк и драм. Безусловно, в сорок тысяч раз чаще Вы закусывали свою от обиды. По крайней мере, крови в ней не осталось, и напоминает она некое бесцветное желе под упрямой кожицей, искривленное тело улитки. Однако я не могу сказать: «Бр-р-р». Никакого омерзения она у меня не вызывает, напротив, — только подтверждение хода жизни. Я грущу о своей: моя все больше сдвигается в сторону, нарушая симметрию рта.

Теперь о главном. Описанная гримаса возникает на наших лицах, кажется, всегда от одного и того же.

Я разговариваю с кем-нибудь из подчиненных (их у меня также есть некоторое количество) и замечаю, что он не столько проникает в суть поднятого им же мелкого производственного вопроса, сколько приглядывается ко мне, и прислушивается, и принюхивается со всей своей деловитой вкрадчивостью. Зачем-то ему нужно удостовериться, что я действительно хорошо или плохо выгляжу, что я уже немного принял на грудь сегодня или это меня ведет от вчерашнего, что у меня действительно грипп или похмельный синдром, что у меня начались неприятности или не начались. Иногда я вижу, что его занимают совсем уж мещанские частности: а что я позволил себе за обедом — коньячок или виски, а сколько же может стоить мой новый галстук, на изнанке которого блеснул ARMANI, и кто же была эта посетительница — клиентка? Тогда почему у меня так зарделось лицо?

В сущности, все его повышенное внимание к моей персоне я уже раскусил. Его интересует не то, сколько я имею или не имею, сколько у меня пиджаков и нужных людей (это он уже давно посчитал на своем калькуляторе), а то, как мне все это сходит с рук? Если его спросить в лоб: а что все-то — он ведь ничего справедливого или, напротив, несправедливого не найдет, промямлит что-нибудь про то, что дуракам везет, про разгульную жизнь и шахер-махер. На самом деле его беспокоит не то, каким образом я умудряюсь выходить сухим из воды. ( Хотя каким там, к черту, сухим — я живу промокшим насквозь, не подумайте, что не просыхая, насквозь от слез, поверьте.) Он боится другого. Он боится признать, что меня, ничтожного, в сущности, человека, охраняют какие-то небесные силы, что хожу я под божьей крышенькой, и, значит, во мне есть нечто прекрасное и бесценное. Последнее он принять как раз и не может.

Мне становится печально. Я-то вижу в нем то, в чем отказывает он мне.

Неужели, испытывая радость такого ясновидения, я буду адекватно реагировать? Раздражаться? Нет, мне остается лишь по своей привычке придавить нижней губой верхнюю и побыть в таком ребячливом виде несколько секунд. Я сожалею лишь о том, что мой правдолюбивый визави, покидая меня успокоенным, все-таки остается при своем мнении.

Кажется, так и у Вас — с помощниками и подданными.

Я почти никогда Вас не видел другим, таким, чтобы, наоборот, Ваша верхняя губа нависла бы над нижней. Может быть, только в тот унизительный период Вашего падения, когда Вы действительно выглядели замарашкой. Ваши губы тогда то и дело составляли трогательный рисунок, и доминировала в нем наслюнявленная и накусанная верхняя простушка. Чтобы люди видели без вины виноватость.

Потом, довольно длительный период, я с наслаждением наблюдал совершенно иное зрелище, когда Ваши губы с силой прижимались друг к другу, как два кулака, а затем выпускали сквозь себя, в слипшийся зазор, чудовищно тесную, какую-то немецкую аффрикату, в которой сливалась как ни в чем не бывало целая русская фраза: «Ну, я вам сейчас задам!» Я рукоплескал этой великой живописи Вашего лица.

И вот наконец теперь Вы где-то выхватили из массы мою рожицу или она докатилась до Вас, как симптом, и я этому очень рад.

Я увидел себя со стороны. И увидел, ни больше ни меньше, в собственном президенте. Не говорю уже о том, что мое выражение лица пришлось Вам к лицу, простите за каламбур. Если меня эта прилипчивая гримаска все-таки портит, Вас она на данном этапе бесспорно красит. Вы так умиротворенно мило прячете свою верхнюю губу за нижнею, как будто подаете сигнал новому мышлению, иногда даже через головы Ваших ближайших помощников. Те, кому этот знак предназначается, могут теперь перевести дыхание. На их улице приготовляется великолепный, фактически всенародный праздник, может быть, и на Невском проспекте.

Я полагаюсь на Вашу последовательность. У зеркала есть свойство (быть может, самое утешительное), отобразив панораму, сфокусировав детали, во­брав полноту мира, вдруг выбросить из себя пучок огня голой истины, осветить комнату, явить надежду. Или вдруг треснуть неизвестно от чего — от воздуха, от старости, от перенасыщения зазеркальем…

Вот, пожалуй, и все, что я Вам хотел написать в этот раз.

Меня смущает, правда, некоторая быстрота, с какой Ваши помощники, подхватив идею о Вас как о Зеркале, принялись распространять ее среди электората. Спешат познакомить и Вас с ее неполовозрелым вариантом. Вероятно, рассчитывают на то, что некоторые старики обладают, в принципе, приятной склонностью безоглядно доверять молодым да ранним. Боюсь, чтобы не оконфузили благую весть на корню. Вы-то им кто? Чужой человек, непосредственный начальник. А есть ли что опаснее непосредственного начальника?! Помимо прочего, у меня возник­ло подозрение, что Ваши помощники испытывают к отдельным качествам зеркала, таким, как нелицеп­риятность и глубинность, нечто близкое к водобояз­ни. Шарахаются, как черт от ладана. Смотрите, кабы не разбили Вас, заигравшись.

 

Р. S. Я, как Вы догадались, человек восторжен­ный. Как что-нибудь замечу, тороплюсь с кем-нибудь поделиться, например, с супругой, женщиной доброй, но во всех отношениях насмешливой.

Только я ей открыл великую тайну о поразитель­ном и, возможно, многообещающем сходстве наших с Вами лиц, а точнее, губ, как она прыс­нула чаем обратно в чашку и залилась каким-то неопрятным смехом, стала вытирать тушь под глазами, стряхивать мокрые крошки с руки.

«Оба вы,— говорит,— алкаши. Поэтому и губы надуваете одинаково, по- алкашески, осоловело».

То есть взяла и все опошлила.

Я ей говорю: «Ты меня не поняла. Я тебе не про надувание губ говорю,
а про то, как нижняя прикры­вает верхнюю, и про, может быть, всеобщую зарази­тельность этого процесса».

Она еще заразительнее покатывается. Она пола­гает, что я ее нарочно веселю. Делать мне больше нечего.

«Ну, с тобой, — говорит она,— давно уже все ясно. Нужна косметическая операция, чтобы губу че­ресчур не раскатывал. А тот, — это она о Вас, — го­воришь, нижней верхнюю покрывает? Это для того, чтобы лишний раз на публике не матюгнуться».

Я только пожал плечами, не называть же ее глу­пой бабой.

«Между прочим,— расходилась она,— я тут слы­шала стишок: „России нужен президент — И патриот, и абстинент”».

Ну что я тут мог поделать, как сдержаться? Про­стите, я тихонько, буквально по-родственному пристру­нил ее: «Не лезь в большую политику, глупая баба! Без тебя там тесно».

3. НЕНОБЕЛЕВСКОЕ

Зачем пишу?

Некто пишет для вечности, для гоношащихся пятен впереди, другой — для так называемого «нена­сытного общества», третий — для более узкой, щемя­щей страты, четвертый (и я сочувствую его тантало­вым мукам) говорит, что пишет для себя, я же последнее время истово пишу для Вас, точнее, Вам, свирепому стра­стотерпцу власти.

Мои товарищи и жена, не понимая органичность наших с Вами пересечений, поспешили за­подозрить во мне комплекс альтернативного властели­на.
Я спокойно отбояриваюсь, насколько во­обще возможно отбояриваться от
усмешливой предвзятости. Я ста­раюсь объяснить им, что некорректно отождест­влять успешного по­литика с неудавшимся литератором, что дело-то совсем в другом, а в этом — только лишь отчасти. Мои объяснения, которые друзья, естественно, принимают за оправдания, еще более разжижают их веселенькие натуры. Мне кажется, Вам тоже извес­тно, как удушающе черство могут выглядеть преданные, но непрони­цательные люди.

Пытка состоит в том, что везде и всюду у нас, во всех измерениях и плоскостях,— абсолютные неточности, всюду — подмены, и все и вся подлейшим образом обитает не на своих местах. Я не преувеличиваю, я мучаюсь этим и вижу, что тем же самым мучаетесь и Вы, только — в политическом смысле.

Ваши помощники-метафористы, вынужденные вся­кий раз драпировать какую-нибудь вскрывающуюся для всеобщего удивления несоразмерность, с досадой отсылают нас к законам эволюции. Они говорят, дайте, мол, срок, и из этой старой жесткой курицы вырастет моло­дой, пышнохвостый, энергичный павлин. Или — на­оборот. Они всегда у Вас говорят наоборот, палиндро­мами. Пристанут с вопросом: «Скажите, ведь легче ды­шится? Признайтесь, ечгел?» Легче, ечгел!

Дышится легко, но с таким глухим неудобством, как будто левое легкое пересадили на место правого и — наоборот. Кажется, ничего несчастного не про­изошло: оба органа — физиологически здоровы, оба мои, оба действуют, но дышится ими откуда-то не оттуда, дышится какими-то окольными путями, не напрямую.

Я знаю, некоторые оригиналы доставляют себе удо­вольствие тем, что надевают ботинки не на ту ногу. Не­большая косолапость уравновешивает наш чересчур балет­ный мир. Я попробовал так походить в праздник спья­ну — набил кровавые мозоли. Не мое.

Понимаете, если бы поменялись местами мои уши, или, в силу детских народных угроз, руки бы оказались там, откуда ноги растут, причем левая бы рука опять-таки вывора­чивалась бы вправо, а правая — влево, или, извините, мой нос сполз бы ниже пупка, а то, что находится ниже пупка, взгромоздилось бы на мою физиономию, что иногда случается в страшных снах человечества, — то есть если бы произошло очевидное, вопиющее бе­зобразие, я бы и секунду не терзался. Я бы умер мгно­венно от уродства, не совместимого с жизнью, или, на­оборот, встряхнулся бы всем своим перекрученным те­лом, так гомерически расхохотался бы, что вернул бы себе прежние, довольно сносные формы и ясность во взоре.

Нет, гложет не очевидное. Гложут тайные диссо­нансы, неразличимые несоответствия. Например, ког­да левый глаз перетек в правую глазницу, а правый — в левую. Ну и что? Кто-нибудь заметил эту рокировку? Зрение в целом не ухудшилось, наоборот, загорелись дерзкие узоры.

Кто-нибудь обратил внимание на то, что, например, пальцы моих рук слегка перетасованы: безымянный вы­ступает в роли среднего? Никто не обратил. Не мизи­нец же перепутан с большим.

Между прочим, пристально глядя и на Ваши руки в свете вышесказанного, я проникаюсь самым задушев­ным уважением к той беспощадности, которую Вы на­правляете на самого себя, на свои маленькие недостат­ки в стремлении
к совершенству. Вы умеете резать по живому. На это способен только человек
с искупительной, чарующей судьбой.

...Не беда, что Вы не прочитали ни одного из моих Посланий Вам. Вы совсем ничего не читаете, работае­те с документами, наблюдаете за помощниками, смот­рите кино. Все правители любят смотреть кино. Для их повелительно-созерцательного миропони­мания самым важным из искусств все еще остается искусство кино. Умные люди советуют мне, дабы достучаться до Вас, начать вместо Посланий пи­сать сценарии боевиков с некой подоплекой, с кодиро­ванным видеорядом. Однако мне не нужны прямые по­падания. Я привязываю По­слания к эфиру, а эфир, исполняя какие-то свои планы, несет их в общем потоке куда хочет, губит или лелеет какое-то время. Собственно, мои и множество других посланий и составляют его эфемерную, интуитивную плоть. Свидетельств тому, что мои Послания долетали-таки до Вас, как говорят, накопилось уже целое дело. Вы обходитесь с ними так, как и подобает с ними обходиться: сдуваете с пид­жака, а если хотите посмеяться, то прокалываете воз­душный шарик маленького внука своим быстро расту­щим ногтем. Я вижу, где это происходит. Это происхо­дит в загородном парке, деревья которого еле сдержи­вают хаос. Вы прокалываете этот шарик и, пока рыда­ет внук, судорожно удивляетесь близкой солнечной вспышке, возникшей в тот момент, когда шарик лопнул.

Ваши глаза наполняются слезливыми и яростными до­гадками, потом — беспорядочной категоричностью, по­том — густой горечью, потом — диковатым бессили­ем и путаным смехом властелина, который сам себя напугал не на шутку...

Может быть, и хорошо, что Вы ничего не читаете и общаетесь с нами только вышеописанным способом, через эфир, посредством горнего.

В этом же веке самый великий вождь отнюдь не рассматривал чтение как напрасную трату сил. Читал ненасытно, запоем, религиозно. Кстати, его
огромный читательский опыт подтверждает окончательно, что ли­тература не очищает сердце, а лишь открывает глаза. Но одно дело, когда благодаря донесению помощника глаза от­крываются избирательно, как у вурдалака в полночь, на какую-нибудь опасность или подвох, и другое дело, когда они вдруг распахиваются на окоем, и зрение ста­новится соколиным, круговым и длительным. Наслаж­дение от этого гармонического всевидения вряд ли можно сравнить даже с царской охотой. Литературный вкус, какой бы частной характеристикой он ни являлся, че­ловеку с полномочиями властелина, как ни странно, придает стихийную непобедимость. В облике то и дело сочета­ются нега, пронзительность, хитрость, хандра и жес­токость. Мир видится как мироздание, со всех сторон, глубина нанизывается на высь. Вероятно, вождь, как и многие умные читатели, был тишайшим плагиатором. Литература под его рукой была сдабривающим, пряным средством среди других строительных материалов. К сожалению, плагиатор-вождь, имеющий целью не кра­соту человека, а красоту замысла, менее жестоко жить не может. Вождь — не человек, ему простительны убийства.  Вы не вождь, слава богу. Вы — властелин. Правда, неизвестно, что терпимее, что горест­нее. Вы и разго­вариваете с народом не как вождь — заколдованным шепотком, а как властелин, срываясь на обманчиво плачущий фальцет. Ваши слова настырно и сомнамбу­лически сталкиваются друг с другом, как бильярдные шары. Покатаете-покатаете такое понравившееся Вам слово в свое удовольствие и загоните в переполненную лузу. Русское слово русских правителей всегда непри­каянно. Не понимает слово-бедолага, его ли это значе­ние в данный момент, или какого-то другого слова. Ваши помощники с ним не церемонятся. Они изъясняются так гладко и бесчувственно, как будто бы это делают на хорошо выученном иностранном языке. Норма у них замешана на условном рефлексе. Другие, напротив, не в силах усвоить норму, подчеркивают пренебрежение к ней. Еще чего, говорят они, зачем это я буду выражаться правиль­но на родном языке, и так поймут, главное — дело, а речь — для говорунов, потом, речь, она — родная, не маче­ха, простит.

Хочу попросить Вас, может быть, о самом важном. Мне никогда не удастся написать свое «Жить не по лжи». Хочу попросить Вас сделать это за меня. Вас услышат миллионы. Миллионам Вы освежите глаза. Представ­ляете, какая макрохирургия глаза!

Вы выйдете к элегантной белой стойке с белым мик­рофоном. Приветствуя Вас, поднимется почтительная цивилизация. Их улыбки будут напоены ве­ковым спокойствием и расчетливой надеждой. Ка­ким-то чудом они узнают, что Вы пришли произнести вещи, совершенно необходимые для них. Вы будете го­ворить понятно, четко и доверительно. Возможно даже, что для этого случая Вы прибегнете к английскому. Ка­жется, Вы ни разу не произнесете ни слова «Россия», ни слова «русский», но все поймут, что Вы говорите имен­но об этом. Я не знаю, какими именно фразами Вы на­полните существо. Может быть, Вы скажете и о нестерпимой расстроенности клавесина жизни. Не знаю. Но Вы будете выглядеть совершенно другим. И то, что Вы стали со­вершенно другим, увидит весь мир. Для них это будет фантастикой, как полет Гагарина в космос.

 

P. S. В заключение, если позволите, о курьезном. Есть такое русское слово (простите, оно не совсем литературное; я бы и не написал его никогда своею ру­кой, тем более в сегодняшнем серьезном Послании, так как его употребление в текстах всегда связывал с постмо­дернистскими штучками, но в данном случае, чтобы продолжить, я не могу без него обойтись) — «жопа».

Из-за этого ничтожного слова, не поверите, меня не приняли в Союз писателей.

Поначалу все складывалось куда более чем бла­гополучно. Меня хвалили, одобрительно оглядыва­ли на всех промежуточных этапах. Когда же дело до­шло до Федеральной приемной комиссии, какой-то ее член или два выразили категорический про­тест против моего приема в связи с тем, что в моей книге, оказывается, они обнаружили это проклятое сло­во (не буду больше его называть). Их возмущение показалось праведным, и мою кандидату­ру задвинули. Меня удивило даже не то, что на дворе не чистоплюйские времена, а полная свобода и разврат, — меня удивило и заинтересова­ло, где же, в каком из моих рассказов члены комис­сии умудрились вычитать это поганое слово.

Я стал искать, перечитал свою книгу, нашел в ней действи­тельно много слабых мест, но этого — нет.

Тогда я попросил помощи у своей жены. Я знал, что она поведет поиски с особенным, жгучим, фрей­дистским интересом. Но и она ничего не откопала. Нет, откопала, конечно, некоторые вещи — и «лобок, фиолетовый от смешения двух тонов», и «вздыблен­ные плавки», и даже «очко», но вот этого злосчастно­го слова — нет.

Я собрался с духом и пошел в Союз писателей. Я сказал им: «Ведь нет этого слова, ребята. Откуда вы его взяли?»

Они молчали, как египетские пирамиды. В не­большом зале в унисон люминесцентным лампам гудело запустение бывшей государственной литера­туры.

Я почувствовал, как стремительно старею. В то же время перед собой я увидел таких же стремитель­но состарившихся на моих глазах людей: и действи­тельно бывших к тому моменту пожилыми, и сем­надцатилетнего романиста с двойной фамилией, и двух моих ровесников, чьи совершенно сморщенные лица не скрывали крайней обескураженности. Я по­думал, что в России теперь все писатели дряхлые.

4. ПОСЛЕДНЕЕ

Все, это уже — последнее.

Пишу второпях — боюсь опоздать к шапочному разбору. А разбор этот будет скорым, поистине шапкозакидательным, судным, справедливым и бессовест­ным.

Обиженные Вами Ваши помощники отдалились от Вас на расстояние стервятников, вздрагивают, помалкивают, смежают ресницы, двигаются скачками, как тени капуцинов. Любители клубнички под названием «агония властелина». Иногда в шутку пугают друг друга:

— Имейте в виду, русские властелины в агонии — беспощадны. Ха-ха-ха.

— У русских властелинов агония может длиться вечно.

    Не беспокойтесь, вечно не живут.

Потом утихомирятся:

— Перестаньте. А агония ли это?

— Нет, конечно. Нет никаких типичных признаков типичной агонии. Типичная простуда.

— К тому же, имейте в виду, возможности совре­менной медицины... На наш век хватит...

Одним словом, суть этого разговора сводится к тому, что Вы не просто властелин, Вы — бессмертный влас­телин, физически бессмертный.

Может быть, поэтому мне и не стоит спешить с «Последним». И потом, утешаю я себя, не успеют мои письма к Вам — другому пригодятся. Чужие письма поучительно читать всегда, особенно, если они силь­но обветшают.

Во всей этой истории, воистину патологичес­ки затянувшейся, теперь меня мучают прежде всего Ваши страдания. Не участь Ваших помощников, не судьба населения, не мировая теснота, не моя ночная лихорадка, не третье тысячелетие, а Ваши че­ловеческие страдания.

Они напоены такой бессильной досадой, такой смешливой горечью, таким внимательным терпением, — потому что посвящены простому и смертно­му, — что невольно мутнеют глаза от сантиментов, хо­чется плакать о Вас, о тщете вообще, о зем­ном увядании. Я говорю о тех причудливых страданиях, которые Вам доставляет Ваше долгое прощание с властью, как с жизнью. И Ваши болезни, конечно же, коренятся в том, что Вы представ­ляете себя уже не властелином.

Само слово «властелин» созвучно Вам, как море ко­раблю. По крайней мере, Вашему телосложению, Ва­шему замаху, Вашему созиданию трепета и одновре­менно какому-то конфузливому чадолюбию. Другое дело, что не все происходит по Вашей воле. Всякий властелин в итоге надрывается и умирает именно от надрыва. Не удержать, к сожале­нию, не то что полмира — не удержать даже частички бытия.

Вы вросли в слово «властелин», как но­готь в мясо. И если Вас из него теперь выдернуть, даже самым демократическим способом, что же с Вами станет вне его, вне слова? Вы скукожитесь и, наверное, мгновенно засохнете, как какое-нибудь крепкое насекомое. Правда, не огорчайтесь, и сло­во без Вас тоже на время потеряет масштабность, сдуется наполови­ну или совсем зачахнет.

Вероятно, такая метаморфоза рисуется Вам с об­ратной стороны.

Я знаю, Вам часто снится прохладный, осенний сон. Будто Вы дерево и всегда были большим, кронистым деревом. Вы стояли на высоком взгорке одиноко, и пе­ред Вами всегда расстилалась певучая прекрасная равнина. И вот Вам мнится последний сон. Слов­но в сыром, туманном безветрии, когда не видно рав­нины, с Вас начинают рушиться ветки, бесшумные, полные зелени и пыли, сначала — нижние, затем — верхние, самопроизвольно. Во сне боли нет, но утрата есть. Вы зрите себя совершенно нагим. Голый темный ствол, громадный, но легкий, как соломинка. С равнины же, вероятно, видится телеграфный столб, без проводов, без признаков практического примене­ния, брошенный преть.

Между прочим, присниться себе голым, раздетым не так уж и плохо. Образ этот символизи­рует незащищенность, точнее, младенчес­кое смущение перед правдой Всевышнего.

Ваши помощники, конечно, акцентируют внима­ние не на том, что Вы увидели себя во сне обнажен­ным, а на том, что с Вас падали ветки, радостно толкуя это видение таким образом, что упавшие ветки — это Ваши недуги и проблемы, которые теперь, мол, покинут Вас. Что ж, со своей стороны помощники правы.

Они подбрасывают Вам мысль о Вашем бессмер­тии, в их понимании — дэнсяопиновском долголетии. Эта путаница между вечной жизнью и почти вечным долголетием приносит Вам новые разочарования и но­вые страхи.

В Вашей ситуации лучший выход — научиться не бояться смерти. Но как это сделать? Мы страшимся первых мгновений перехода. Даль­нейшее нас не пугает. Может быть, Вас пугает имен­но дальнейшее?

... Вчера мне позвонила моя мама из Самары. Двад­цать лет она жалуется на свое здоровье. Я, прости господи, привык. А вчера она сказала как-то совсем не жалобно, а нежно: «Плохо мне, сынок. Но ты не думай, умирать-то я не боюсь». Поблагодари­ла за присланные деньги, сказала, что даже в церковь нет сил сходить. Я вот пишу Вам, а сам думаю, что надо немедленно лететь в Самару.

Посмотрите, какая сумбурная сгущенность бытия! Умереть тесно.

В большом городе на шоссе сталкиваются два ав­томобиля лоб в лоб на огромной скорости — дорогая иномарка, выскочившая из-за автобуса нетерпеливо, и «копейка», не уступившая ей дорогу из последней гор­дости. Все трупы. Когда стали разбираться, оказалось, что погибшие водители были хорошими знакомыми. Более того, водитель «копейки» в свое время помог водителю дорогой иномарки стать совладельцем прибыльного заводика, но, как случается, скоро был вышвырнут на улицу неблагодарным компаньоном.

Или другая история. В крематории встречаются две похоронные процессии, два гроба. В одном — поэт Р. В другом — его недруг писатель А. Всю жизнь терпеть друг друга не могли. Р., будучи редак­тором, якобы не пропустил когда-то книгу А. и якобы не по причине ее бездарности, а потому, что у А. была интрижка с женой Р. После перестройки А. и Р. разбе­жались по разным писательским Союзам, клеймили оттуда друг дру­га. Если не могли разминуться на каком-либо фуршете, обязательно показывали друг дру­гу языки. Теперь в гробах лежали рядом. А. побелел, как молоко, а Р. был синий, как молния.

... Дядя мелкого бизнесмена С. — квартирный мо­шенник. Отсидел год, вышел. Опять продал квартиру сразу семерым клиентам. По дешевке продавал. Клиен­ты столкнулись в дверях — семь одинаковых ключей.

... На углу Невского и Думской пьяненькая полно­ватая женщина, держась за бока: «В милиции почки от­били». Говорит шепотом, себе. Вероятно, действитель­но отбили.

...Ехал на «частнике» из аэропорта (возвращался с похорон брата). Водитель, пожилой, словоохотливый ев­рей, спрашивает, нет ли во мне еврейской крови. Я го­ворю: «Есть немного». И зарделся, потому что солгал. Он понял, быстро улыбнулся, не наружу, а глубоко-глу­боко в себя; заговорил о своем сыне, уехавшем в Канаду.

...Спрашиваю своего сына-школьника: «Ты кто по национальности?» — «Русский», — отвечает он машиналь­но. «Точно?» — переспрашиваю я. «Или нет?» — со­мневается он.

...«Жили ли вы когда-нибудь несчастной жизнью?» — «Да мы только и делаем, что живем несчастной жиз­нью».

...Теща: «Странно, все неприятные люди собира­ются на показах высокой моды».

...Высокий, пьяный, отглаженный подполковник с ухоженными усами повернулся к дверям в вагоне мет­ро. Стоял затихшим, как ребенок, поставленный в угол, пока на полу под ним не образовались языки вонючей лужи. Форменные брюки тоже намокли, потемнели. Слабый моче­вой пузырь.

...Сюжет. Муж Антонины подрабатывал на ноч­ной автостоянке. Сильно простыл, умер в больнице: де­нег на дорогие лекарства не было. Саму Антонину с «родного» завода сократили. К полудню женщина ис­купала дочь, оделась в единственное не проданное «вы­ходное» платье, вышла на балкон, держа ребенка на руках. 8-й этаж, внизу асфальт. Все.

...Мой приятель Е., которому я рассказал о после­днем письме Вам, шутит: «Только бы наш властелин свое „пос­леднее” не превратил в наше „окончательное”.

Я пытаюсь убедить Е., что в диалоге властелина с Историей муки народа в расчет не берутся. Приятель отмахивается и уходит…

Что ж, прощайте и Вы, ставший за это вре­мя родным.

 

P. S. Простите за грустное письмо. Быть может, Вас немного развеселит без­обидная семейная сценка.

Дело в том, что на Новый год моя жена подарила мне пару замечательных, извините, трусов. То есть пару не в смысле двое, а одни, но настоящие, фирменные, с ободком по талии, с незаметными швами и кро­хотными пуговичками. Обновить презент в праздники мне было все как-то недосуг. Положил в шкаф и забыл.

Вчера же вечером, уже фактически ночью, после того, как я закончил писать Вам это Послание, я решил принять душ и вспомнил про интимный подарок жены.

Трусы оказались действительно приятные, доброт­ные. Я вышел в одних трусах в прихожую, где у нас высокое зеркало. Было поздно, домашние все спали. Я стал смотреть, как же теперь я выгляжу в этих новых дорогих трусах. Но не успел даже толком встать в про­филь, как почувствовал ироничное молчание за спи­ной. Повернулся: так и есть, жена улыбается во все лицо. «Примеряешь?» — спрашивает. «Нет, просто пос­ле душа», — почему-то засмущался я.

Я тогда подумал, что и с Вами, вероятно, происхо­дят такие же мелкие бытовые курьезы. Допустим, одоле­вает Вас бессонница. Вы встаете среди ночи — и старческой опро­метью к гардеробу. Что-то ищете впотьмах, почти на ощупь. Потом подходите к трюмо в простенке между окнами. Раздвигаете портьеры, чтобы сильный лунный свет беспрепятственно проникал в зал. В Ваших руках — галстук, тот самый, венценосный, золото с пур­пуром. Сочное тепло луны углубляет его фактуру. Он как будто намокает и еще больше тяжелеет от небесно­го сияния. Вы прикладываете галстук к груди, прямо к пижаме, — и из Ваших глаз текут крупные слезы... Ве­роятно, кто-нибудь наблюдает за Вами в это время.

 

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России