ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
СЕРГЕЙ СТРАТАНОВСКИЙ
«Ясность ясеневая, зоркость яворовая»
Эти заметки возникли из попытки понять 6-й фрагмент знаменитой мандельштамовской оратории «Стихи о неизвестном солдате» (далее — Солдат). Привожу здесь полный текст фрагмента:
Ясность ясеневая, зоркость яворовая
Чуть-чуть красная мчится в свой дом,
Как бы обмороками затоваривая
Оба неба с их тусклым огнем.
Нам союзно лишь то, что избыточно,
Впереди не провал, а промер,
И бороться за воздух прожиточный —
Эта слава другим не в пример.
И сознанье свое затоваривая
Полуобморочным бытием,
Я ль без выбора пью это варево,
Свою голову ем под огнем?
Для чего ж заготовлена тара
Обаянья в пространстве пустом,
Если белые звезды обратно
Чуть-чуть красные мчатся в свой дом?
Чуешь, мачеха звездного табора,
Ночь, — что будет сейчас и потом?
В статье «Мандельштам о гуманизме» (Звезда. 2019. № 8) я подробно разбираю этот фрагмент Солдата, но строка, вынесенная здесь в заглавие, нуждается, как мне кажется, в отдельном, развернутом комментарии.
Начну с субъективного ощущения. В эпитете «ясеневая» мне всегда слышалось эхо фамилии Есенин. И эта интуиция подтвердилась, когда я узнал о строфе, оставшейся в 5-й редакции текста Солдата, строфе, предшествующей «ясности ясеневой…»:
Необутая, светоголовая,
Удаляющаяся за обзор
Мякоть света бескровно-кленовая
Хочет всем объяснить свой позор.
Строфа, на мой взгляд, слишком переусложненная и перегруженная смыслами. Именно поэтому Мандельштам, вероятно, и отказался от нее. Она, однако, содержит ключи, которые много чего открывают.
Но прежде всего выясним, где тут отсылки к Есенину. Они — в эпитетах: необутая, светоголовая и бескровно-кленовая.[2] Особенно характерен последний. «Кленовая» явно отсылает к частому у Есенина образу клена; клен в его стихах как бы образ его души, он чувствует свое родство с ним: «Стережет голубую Русь / Старый клен на одной ноге. // И я знаю, есть радость в нем / Тем, кто листьев целует дождь, / Оттого что тот старый клен / Головой на меня похож»[3] («Я покинул родимый дом…»). А почему «бескровно», будет ясно
из дальнейшего.
К какому, однако, времени отсылает эта отброшенная Мандельштамом строфа? Полагаю, что к февралю 1917 года, к счастливому началу Русской революции. К ее «медовому месяцу» — времени всеобщей эйфории, когда казалось, что Россия «пойдет вперед семимильными шагами».[4] Февраль породил целый радостный шквал стихотворных откликов, и одним из первых была поэма Есенина «Товарищ», написанная в марте 1917-го.[5] Герой этой поэмы некий мальчик Мартин (имя, возможно, от слова «март»), «сын простого рабочего», не столь, впрочем, простого, поскольку учит своего сына петь Марсельезу и готовит к будущим классовым битвам: «„Вырастешь, — говорил он, — поймешь… / Разгадаешь, отчего мы так нищи!“ / И глухо дрожал его щербатый нож / Над черствой горбушкой насущной пищи».
Отец «гнул спину, чтоб прокормить крошку», а Мартин томился в одиночестве: его товарищами были кошка и Христос на иконе. Но грянула Революция, и отец Мартина оказывается одной из ее жертв. Его убивают при обстоятельствах, о которых Есенин не сообщает, сам Мартин тоже участвует в Революции, но никого не убивает — его рука «бескровна»: «Душа его, как прежде, / Бесстрашна и крепка, / И тянется к надежде / Бескровная рука».
Мартин, потрясенный гибелью отца, просит поддержки у Иисуса на иконе, тот сходит «на землю» и тоже гибнет, «сраженный пулей»». Тело его «предают погребенью» на Марсовом поле. И эта деталь неслучайна: торжественные похороны жертв Революции 23 марта — апофеоз революционного «медового месяца», было ощущение, что это последняя кровь, что крови больше не будет, что начинается новая Россия.[6] (Тогда же появился проект построить тут же, на Марсовом поле, здание парламента этой новой России.) Радость, что конец трехсотлетней монархии оказался почти бескровным, была общим местом тогдашней прессы. Вот что, например, писал близкий в этот период к Есенину публицист Р. В. Иванов-Разумник в статье «Две России», опубликованной во втором номере альманаха «Скифы» (1918): «Февральская русская революция родилась безбольно, при всенародном ликовании и радости; родилась к миру всего мира она, революция крестьянская, рабочая, народная, родилась подлинно в пастушьих яслях. Родилась бескровно, безбольно, беззлобно — подлинно к миру всего мира».
По этой цитате видно, что надежда была не только на новую демократическую Россию, но и на «мир всего мира», то есть окончание мировой войны. Эти же настроения были и у Есенина. В апреле 1917 года он пишет поэму «Певущий зов»[7], с такими вот строками: «Люди, братья мои люди, / Где вы? Отзовитесь! / Ты не нужен мне, бесстрашный, / Кровожадный витязь. // Не хочу твоей победы, / Дани мне не надо! / Все мы — яблони и вишни / Голубого сада».
Возвращаясь к забракованной Мандельштамом строфе Солдата, мы можем объяснить, что же он подразумевал под «мякотью света». Это надежда на то, что развитие России после Февраля будет «бескровно, безбольно, беззлобно», и надежда на «мир всего мира».
Но что за позор, который хочет всем объяснить эта «мякоть света»? Неужели Мандельштам счел позором февральско-мартовскую эйфорию и желание прекращения всемирной бойни, то есть те настроения, которые разделял тогда он сам? Нет, конечно, — о позоре тут говорится, я полагаю, в совершенно другой связи, хотя тоже в связи с Есениным. Известно, что Есенин, который в 1916 году подлежал призыву в действующую армию, боялся, что его пошлют на фронт, в окопы. Стать «неизвестным солдатом», погибшим за чуждые ему цели, за то, чтобы «кто-то где-то разжился Албанией» (В. Маяковский) он не хотел. И ему повезло: Сергей Городецкий познакомил его с полковником Д. Н. Ломаном, занимавшим при дворе должность, полное название которой звучало так: «Ктитор Феодоровского Государева собора. Штаб-офицер при Дворцовом Коменданте. Уполномоченный Ее Императорского Величества Императрицы Александры Федоровны по Царскосельскому ЕИВ Военно-санитарному поезду № 143. Начальник Царскосельского лазарета № 17 Их Императорских Высочеств Великих Княжон Марии и Анастасии».
Этот человек и спас поэта от окопов, взяв его санитаром в свой поезд (чему способствовал также Клюев). С этим поездом Есенин ездил на фронт, но основная его служба была в Царском Селе, в госпитале, развернутом в Феодоровском городке, рядом с Александровским дворцом, где жила царская семья. Ломан, покровительствовавший поэту, из лучших побуждений сделал ему предложение, от которого тот, вероятно, «не мог отказаться»: написать стихотворение в честь царских дочерей. Есенин написал такое стихотворение и прочел его на «увеселительном» вечере, для императрицы и великих княжон.[8] Когда это стало известно в петербургских литературных кругах, «подношение» поэта вызвало целый шквал негодования. Есенину пришлось оправдываться, и впоследствии он придумал легенду, что Ломан якобы послал его в дисциплинарный батальон за отказ написать стихи в честь царя.
Но если действительно Мандельштам под словом позор имел в виду именно этот эпизод и последующие попытки Есенина оправдаться, то почему это стало актуально для него в 1937 году, когда он писал Солдата? Мое предположение такое: в начале того же 1937 года, до Солдата, он написал так называемую «Оду» в честь Сталина (название условное, сам Мандельштам это стихотворение никак не назвал). «Ода» была попыткой изменить свое положение ссыльного и отверженного поэта, попыткой как-то вписаться в советскую жизнь и советскую литературу. Но очень скоро (Солдат был начат в марте 1937 года) поэт осознал все это как морок, как случившийся внезапно «обморок». Тогда-то он, возможно, и вспомнил о давнем есенинском позоре и плате за него.
Перехожу теперь к первой строфе 6-го фрагмента. Если прочесть ее за отвергнутой строфой, то становится очевидным, что «мякоть света» и «ясность ясеневая, зоркость яворовая»[9] интонационно противопоставлены:
Мякоть света бескровно-кленовая
Хочет всем объяснить свой позор.
Ясность ясеневая, зоркость яворовая
Чуть-чуть красная мчится в свой дом,
Как бы обмороками затоваривая
Оба неба с их тусклым огнем.
Что же такое «ясность ясеневая»? Полагаю, что это мечта, но не о «мире всего мира» и не о «вселенском братстве людей» (выражение из есенинской «Иорданской голубицы), а о счастливой жизни народа и связана она у Мандельштама тоже с поэзией Есенина, и в первую очередь с его поэмой «Инония» (1918).[10] Это произведение, обычно трактуемое как революционно-утопическое, интересно во многих аспектах. Прежде всего Есенин демонстративно порывает здесь с религией и устраивает сеанс борьбы с Богом в космических декорациях. Мне кажется, что он неслучайно направляет здесь свой разрушительный пыл на «вечность звезд» и «голубую твердь», он делает это, чтобы не говорить о реальности Революции. Его отвращает все то, что можно обозначить многосмысленным словом кровь, он не хочет воспевать насилие.[11] Он вообще не хочет говорить о настоящем, предпочитая пророчествовать о будущем: «Обещаю вам град Инонию, / Где живет божество живых!»
Что это за град Инония, Есенин пытается рассказать только в четвертой части поэмы. Оказывается, что это и не град вовсе, а страна: «Вижу тебя, Инония, / С золотыми шапками гор. // Вижу нивы твои и хаты, / На крылечке старушку мать; / Пальцами луч заката / Старается она поймать». То есть Инония оказывается не чем иным, как крестьянской Русью и даже ýже — родной деревней. Вполне можно сказать, что все содержание «Инонии» укладывается в мандельштамовскую формулу: «Ясность ясеневая, зоркость яворовая / Чуть-чуть красная мчится в свой дом…»
Имея в виду есенинский подтекст, можно объяснить и выражение чуть-чуть красная. Мне представляется неверным принятое многими исследователями астрономическое объяснение: имеется, мол, в виду эффект «красного смещения». Полагаю, что никакая здесь не астрономия и слово красная
означает большевистская или советская. Дело в том, что Есенин в определенный момент решил, что его идеал мирной и счастливой крестьянской жизни совпадает с большевистским, что большевики хотят того же, что и он. Он даже громогласно объявил себя большевиком: «Небо — как колокол, / Месяц — язык, / Мать моя — родина, / Я — большевик» («Иорданская голубица»). Так что есенинскую утопию вполне можно назвать чуть-чуть красной.
Однако есенинский подтекст не объясняет нам, что обозначают эти строки в контексте всей мандельштамовской оратории и, шире, в контексте исторической ситуации 1937 года. В статье «Мандельштам о гуманизме» я высказал предположение о роли тогдашнего радиовещания в формировании как содержания, так и отдельных образов Солдата. В Воронеже у Мандельштама был детекторный радиоприемник, и он постоянно его слушал, надев наушники: «Наушнички, наушнички мои! / Попомню я воронежские ночки…»
Это состояние слушателя, на время отключенного от окружающего мира, и потребителя не только информации, но и пропаганды породило многие образы Солдата, в том числе и такой, вполне сюрреалистический: «Я ль без выбора пью это варево, / Свою голову ем под огнем?» Отключение от окружающего во время потребления «варева» создавало иллюзию погружения в другой мир с другим небом — не над головой, а внутри головы. А звездное небо над головой воспринималось как череп Небесного Человека, Адама Кадмона, изоморфный человеческому черепу: «…Чаша чаш и отчизна отчизне — / Звездным рубчиком шитый чепец…»[12]
Чем же «затоваривалось» тогда сознание поэта, о чем верещала тогда пропаганда? Мы можем реконструировать это по газетам того времени. Вот примерный список тем: подготовка к вероятной войне, народное счастье («Жить стало лучше, жить стало веселее»), гражданская война в Испании и «московские процессы». С первой темой все ясно: постоянное ожидание Армагеддона было разлито в воздухе времени, оно и было тем «тусклым огнем», который заполнял «оба неба». Но в радиоэфире «висел» еще и «град Инония», не в смысле есенинской поэмы, а в смысле осуществляемой и отчасти осуществившейся утопии. Разумеется, Есенин мечтал вовсе не о колхозах, но он говорил о грядущем народном счастье, и об этом же твердили тогда по радио и в газетах, об этом сочинялись песни, и казалось, что сам народ говорит об этом устами своих «народных сказителей».[13]
Верил или не верил Мандельштам всей этой пропаганде? И нет и да. Он понимал, что все это морок, «обмороки», «варево», которое ему приходилось пить «без выбора». Но он был и до конца жизни оставался социалистом — сказывалась эсеровская закваска, полученная им в юности. И поэтому ему казалось, что сама идея социализма — правильная, а вот ее реализация в Советском Союзе — неправильная.
Тем не менее надежда на правильную реализацию существовала, и связана она была прежде всего с Конституцией 1936 года (Сталинской), провозглашавшей, хоть и лицемерно, фундаментальные права человека. Именно о ней Мандельштам пишет как о «таре обаянья в пространстве пустом». То, что этот образ следует понимать именно так, говорится у меня в статье «Мандельштам о гуманизме», а здесь лишь замечу, что весь 6-й фрагмент Солдата представляет собой иносказание. И «ясность ясеневая», и «тусклый огонь», и «тара обаянья» — все это обороты эзопова языка, и расшифровывать их следует однозначно. Выражение «воздух прожиточный» — это свобода, то есть то, что было отнято у опального поэта, и то, что не входило в народный идеал счастливой жизни. Есенинская «зоркость яворовая» прозревала в будущем «божество живых», но не свободу.
В статье «Мандельштам о гуманизме» я попытался также доказать, что в подтекст 6-го фрагмента вошла еще одна важная для Мандельштама тема, а именно гражданская война в Испании. Собственно, все, что поэт хотел сказать о войне как таковой, он сказал в предыдущих частях оратории, а в 5-м фрагменте вроде бы подвел итог: война противоречит разуму и прогрессу: «Для того ль должен череп развиться / Во весь лоб — от виска до виска, / Чтоб в его дорогие глазницы / Не могли не вливаться войска?»
Но в 6-м фрагменте сюжет Солдата вдруг уходит куда-то вбок: народное счастье, конституция, свобода. А где тогда реально происходила борьба за свободу? В Испании, конечно, и, как мне кажется, именно о ней говорится во второй строфе 6-го фрагмента: «Нам союзно лишь то, что избыточно, / Впереди не провал, а промер, / И бороться за воздух прожиточный — / Эта слава другим не в пример».[14]
Для Мандельштама война в Испании была войной за свободу, демократию и социализм. (Он не видел противоречия между двумя первыми понятиями и третьим.) А поскольку Советский Союз поддерживал республиканскую Испанию в этой войне, то поэт счел для себя возможным в заключительной части 5-й редакции Солдата заявить:
Я — дичок<,> испугавшийся света,
Становлюсь рядовым той страны,
У которой попросят совета
Все кто жить и воскреснуть должны<.>
Привожу здесь эти отвергнутые Мандельштамом строки, чтобы подчеркнуть: в его оратории не только страх перед грядущим Армагеддоном и утверждение недолжности и противоестественности войны, но и ощущение, что есть ценности, за которые нужно и до`лжно воевать. Такая антиномия или, лучше сказать, такое противочувствие лежит, как мне представляется, в основе этого замечательного произведения.
1. Мандельштам О. Э. Полное собрание сочинений и писем. В 3 т. М., 2009—2011. Т. 1. С. 230, 231. Все цитаты также по этому изданию.
2. Мотив босых ног очень характерен для Есенина. Вспомним хотя бы хрестоматийное: «И страна березового ситца / Не заманит шляться босиком» («Не жалею, не зову, не плачу…»).
Светоголовой в этом контексте соответствуют такие есенинские строки: «О новый, новый, новый, / Прорезавший тучи день! / Отроком солнцеголовым / Сядь ты ко мне под плетень» («Иорданская голубица»). Или: «Я главу свою власозвездную / Просуну, как солнечный блеск» («Инония»).
3. Такой старый клен рос под окнами родного дома поэта в Константинове.
4. Так сказал тогда Петр Бернгардович Струве (Франк С. Л. Биография П. Б. Струве. Нью-Йорк, 1956. С. 111).
5. Впервые была опубликована в газете «Дело народа» (Пг., 1917. № 58), а затем в сборнике «Скифы» (Пг., 1917. № 1).
6. О похоронах на Марсовом поле писал тогда не только Есенин. Вот фрагмент из поэмы Клюева «Медный кит»: «По горним проселкам, крылатою ротой / Спешат серафимы в Святой Петроград. / На Марсовом поле сегодня обедня / На тысяче красных, живых просфорах, / Матросская песня канонов победней, / И брезжат лампадки в рабочих штыках».
7. Была опубликована в альманахе «Скифы» (Пг., 1918. № 2) и сборнике «Красный звон» (Пг., 1918).
8. Привожу здесь начало этого явно вымученного стихотворения:
В багровом зареве закат шипуч и пенен,
Березки белые горят в своих венцах.
Приветствует мой стих младых царевен
И кротость юную в их ласковых сердцах.
Где тени бледные и горестные муки,
Они тому, кто шел страдать за нас,
Протягивают царственные руки
Благословляя их в грядущей жизни час…
9. Явор — белый клен. Но слово это может служить обозначением и некоторых других видов клена.
10. Первоначально отрывок из «Инонии» был опубликован в эсеровской газете «Знамя труда» (1918. № 205), где печатался и Мандельштам. Полностью она появилась в авторском сборнике «Преображение» (М., 1918). Отзывы о ней были противоречивы: от восторженного у Иванова- Разумника, написавшего о ней целую статью «Россия и Инония», до указаний на то, что автор явно подражает Маяковскому. Последнее утверждение не лишено оснований, хотя лучше сказать не о подражании, а о желании встать в позу Маяковского, причем Маяковского дореволюционного, автора «Облака в штанах». В этой поэме Маяковский провозглашал себя пророком, выразителем чаяний всех «каторжан города-лепрозория»: «Слушайте! / Проповедует, / мечась и стеня, / сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!» Есенин тоже позиционирует себя как пророка: «Не устрашуся гибели, / Ни копий, ни стрел дождей, — / Так говорит по библии / Пророк Есенин Сергей». Кроме того, подобно автору «Облака в штанах», Есенин плакатно «увеликанивает» («маяковское» словцо!) свой образ: «До Египта раскорячу ноги, / Раскую с вас подковы мук… / В оба полюса снежнорогие / Вопьюся клещами рук».
11. Этим он выгодно отличается от Клюева, позволявшего себе такие вот высказывания: «Хлыщи в котелках и мамаши в батистах, / С битюжьей осанкой купеческий род, / Не вам моя лира, — в напевах тернистых / Пусть славится гибель и друг-пулемет!» («Жильцы гробов, проснитесь! Близок Страшный Суд!..»).
12. В статье «Мандельштам о гуманизме» я говорю об этом подробно: «Череп здесь — это череп Адама, но не просто Адама первой книги Библии, а Адама одной из раввинистических легенд и Адама Кадмона (Первоначального человека) Каббалы. Адам Кадмон, согласно каббале, имя первого (и высшего) из пяти духовных миров, некая идеальная модель реального человека и Небесный Человек, заключающий в себе, подобно индийскому Пуруше, весь видимый мир (небесный свод в этом случае может восприниматься как череп Адама Кадмон). Это мистико-гностическое воззрение, вероятно, возникло из раввинистической легенды о том, что Бог сотворил первоначально Адама существом огромных размеров, заполняющего собой всю землю. Когда он встал во весь рост, то все „твари земные“ приняли его за Бога и тогда Бог, предварительно усыпив его, уменьшил его тело до нынешних размеров. Именно из этого источника, я предполагаю, сюрреалистический образ черепа, в глазницы которого вливаются войска. А из представления об Адаме каббалы — „чаша чаш“ и „отчизна отчизне“ (то есть небесная прародина, первый духовный мир), отсюда и „звездный рубчик“».
13. Привожу как пример: «В деревнях пошли колхозы крепкие, / Работать все стали машинами, / Жить-то стали все зажиточно, / Зацвели сады фруктовые, / Запел народ песни веселые» (Слава Сталину будет вечная. Записано в марте 1937 со слов сказительницы М. С. Крюковой из дер. Нижняя Золотица, Приморского района, Архангельской области // Ленин. Сталин. Творчество народов СССР [Песни и сказы] / Под ред. А. М. Горького, Л. З. Мехлиса. М., 1938; https://stalinism.ru/stikhi-i-pesni-o-staline/stihi-i-pesni-o-staline-stalin-v-narodnom-tvorchestve.html?showall=1.
14. Можно только предполагать, что подразумевал Мандельштам под другой славой. Может быть, стремление (осуществившееся) Маяковского стать первым поэтом Революции или то же, неосуществившееся, стремление Есенина.