ХВАЛИТЬ НЕЛЬЗЯ РУГАТЬ
Олеся Николаева. «Россия,
Лета, Лорелея». Два портрета из будущей книги.
Дружба
народов. 2021. № 8
Олеся Николаева — в числе самых замечательных русских поэтов
наших дней. Как правило, хорошим поэтам удается и проза. И проза ею писалась —
живая, интересная, проза вымысла. Но здесь мы имеем дело с прозой мемуарной,
что, на мой вкус, куда увлекательней. Жизнь зачастую устраивает сюжетные перипетии,
недоступные фантазии романиста.
Перед читателем — две главы из будущей книги воспоминаний. О двух
советских поэтах. Людях, по-разному одаренных, но одинаково успешных. Обоих автор
знал с юности, а первого — Семена Кирсанова — чуть ли не с отрочества.
Ничего удивительного, Олеся Николаева выросла в столичной писательской семье,
со всеми опознавательными знаками такого привилегированного положения: проживанием
в писательском доме, дачей в Переделкине (оставим здесь сомнительное московское
окончание), поездками в черноморские Дома творчества (упомянуты Гагра и Коктебель),
близким общением с семьями других литераторов, ранней осведомленностью о разнообразной
культурной жизни, даже со свадьбой, сыгранной на ресторанной веранде дома Ростовых
на Поварской...
Как справедливо пишет мемуарист, в советской литсистеме помимо
обязательного соцреализма был предусмотрен ряд одноместных, как правило, ниш: поэт-романтик,
поэт-интеллигент, поэт-экспериментатор... Последнюю и занимал с 1930-х
годов Семен Кирсанов (а после его смерти — Андрей Вознесенский; от себя добавлю,
что в эпоху застоя все эти ниши стали довольно резиновыми — и рядом
с сочинителем «видеом» в этой, «экспериментаторской», уютно расположились
еще и Петр Вегин — в столь же стильном прикиде, и Виктор Соснора —
по линии Лили Брик).
Кирсанов, особенно поздний, — поэт несомненный. Но Олеся Николаева
рассказывает не столько об этом, сколько о трагизме земного существования —
практически всякого.
Вот «живой классик-авангардист», сталинский лауреат, но в то же
время и само олицетворение поэтической смелости и новизны, по-юному легкий,
красивый, великолепно одетый, ведя чуть впереди обворожительной красоты молодую
третью жену, появляется в ЦДЛ. Все замирают от восхищения.
Но ему — шестьдесят, ей — на тридцать два года меньше («Молодую
догарессу / старый дож ведет» — рефрен мрачного, очень мрачного предсмертного
стихотворения «Долгий дождь»). Он уже болен — и умрет через четыре года.
Она бестолково, спиваясь и деградируя, проживет еще тридцать пять лет, прячась
от всех, всеми забытая. Их сын, красавец и умница, станет после перестройки
преуспевающим бизнесменом, пригласит автора мемуаров посидеть в своем шикарном
лимузине, а потом разорится, пустится в бега и покончит с собой
в Торонто.
Итог здешней жизни прискорбен. Но сколько остается ярких образов, деталей
и обстоятельств! Вот занятное:
«Мы сели за прекрасно сервированный стол, Люся разлила по тарелкам суп,
и вдруг Алёшка (будущий самоубийца. — А. П.) сказал:
— Тюп ти мяти!
И они с Митькой захохотали.
— Ни ду-ду! — прибавил он.
Они покатились от смеха.
— Что такое? — строго спросил Кирсанов.
— Это значит… суп с мясом, — задыхаясь от хохота, произнес
Алёшка и прибавил: — Тюп ти мяти! Ни ду-ду!
И они зашлись от хохота.
Почему-то это Кирсанова ужасно раздражило.
Он покраснел и прикрикнул:
— А ну прекратить.
Они на минуту смолкли, еле сдерживаясь, а потом Алёшка снова брякнул:
— Тюп ти мяти!
И оба просто забулькали, захрюкали от восторга.
И Кирсанов прямо побагровел, аж задрожал от гнева».
Неожиданная, согласитесь, реакция советского «авангардиста» на будетлянский
язык детей!..
...Второй мемуарный очерк посвящен Евгению Евтушенко. Тоже знакомому
с юности автору мемуаров. Вот отмечается его сорокалетие (!!!) в Театре
на Таганке:
«У него был розовый костюм с начесом — шикарный, что называется
„глубокий импорт“, особенно по тем временам — шел 1973 год. И он в этом
костюме читал со сцены стихотворение с рефреном: „Когда мужчине сорок лет…“
(„Ему пора держать ответ“, „То снисхожденья ему нет“, „Он должен дать себе совет“
и т. д.). И вот он в очередной раз произнес это „Когда…“ — и кто-то из зала громко выкрикнул:
„Он хорошо уже одет!“ И все покатились со смеху».
Конечно, мемуарист далеко не только иронизирует над этим литератором;
Олеся Николаева старается отыскать в нем хорошее, доброе, человеческое, щедрое...
Но меня, увы, эти поиски мало убеждают. Что можно сказать о персонаже, говорившем
чуть ли не каждому встречному литератору примерно следующее: да, я публикую
правильные с точки зрения начальства стихи, знаю ходы на самые верхи тайной
полиции, езжу в обрыдлую мне заграницу, изображая несуществующего на деле свободного
советского человека, — но все это исключительно ради того, чтобы уберечь всех
вас, и вас конкретно,
от происков властей предержащих и карающих органов. Вы должны быть мне за это
благодарны, любить меня и не критиковать мои стихи! Нормальные люди почему-то
этой смердяковщине не верили и благодарными не становились — в том
числе будущий нобелевский лауреат.
Олеся Николаева пишет: «Была у него одна болевая точка
<...> — Иосиф Бродский. Но и его чувство к Бродскому было не
враждебным, это было страдание от глубокой обиды.
Абсолютно незаслуженной и неожиданной <...>.
Несмотря на то что Евгений Александрович участвовал в облегчении
его судьбы, Бродский не просто публично его поносил, но написал, по сути, донос,
когда Евтушенко хотели пригласить читать лекции в американском университете,
<...> и Евтушенко отказали. Он страдал, быть может, не столько от этого
отказа, сколько от этой энергии беспричинной ненависти, исходящей от того, кого
он считал собратом».
Тут надо бы обновить в памяти многочасовое телеинтервью, взятое
С. Волковым у Евтушенко, одна из частей которого была посвящена «доносу»
(оставим это слово на совести мемуариста): отказали ли тогда «трибуну Лужников»
или операция спецслужб (в лице Берта Тодда, человека с загадочной биографией,
«друга» Е. Е.) все-таки удалась? Кажется, в итоге удалась: в Квинсе Евтушенко
служил. Но это не важно! Важно, что И. Б. собратом Е. Е. не считал. Ни по социальному
поведению/положению (одному, изгою режима, «вышли от закона вилы», другой был, даже
если он этого в экстраординарной своей
невинности не подозревал, очевидным для всех других советским агентом влияния, жил
«по лжи»), ни по поэтическому мировоззрению эти люди не имели между собой ничего
общего. Скажу проще: вряд ли Бродский вообще считал Евтушенко сколько-нибудь стилистически
значимым стихотворцем. То есть не уважал и не любил. И не было у него
для любви и уважения ни малейшей причины. Кому приятны сомнительные услуги
сомнительного персонажа?
Олеся Николаева перемежает воспоминания своими стихами. Позволю себе
и я, рецензент. Стишок представляет собой реакцию на вышеупомянутую часть третью
телебеседы, написан в 2013-м, опубликован в журнале «Дети Ра» (2015, №
5), то есть при жизни адресата: «Всё хочет забытый страной краснобай / коснуться
великого гроба — / давай телевизор ему подавай: / нас двое, мы гении оба!..
// Но тщетно актерское это вранье / с поджатием старческих губок: / слетится
на глаз голубой воронье, / из черепа сделают кубок, — // пора бы смириться!
Да вспомнить свои / невинные тайные явки, / где молодняку наливали Аи / и не
обижали козявки, — // и, от Хлестакова читая письмо, / смеялись в конторе,
как дети... / Видали мы это! Смешно Ваше мо / о большем, чем надо, поэте!»
Вот ведь диво: этика еще жива! Не могу согласиться в деталях даже
с такой великолепной прозой, которую всем советую прочитать.
А. П.