ЭССЕИСТИКА
И КРИТИКА
Григорий Беневич
«Заветное» Георгия Иванова
Недавние исследования поэзии Георгия Иванова[1] убедительно показали соотношение
между его поэтикой и некоторыми аспектами как современной ему экзистенциальной
философии, так и не чуждой этой философии немецкой мистики (Майстер Экхарт
и др.). Настоящее эссе — опыт чтения стихотворения Георгия Иванова, которое
при его герменевтическом анализе, может быть понято в том же контексте. Причем
речь не о каком-то «влиянии», но, что намного ценнее, о корреляции опыта,
который нашел свое воплощение в этом произведении, с тем опытом, который
в то же примерно время (даже немного позднее) был осмыслен в экзистенциальной
философии Мартина Хайдеггера. Притом что у поэта, конечно, свой язык и способ
говорения о нем.
Вот это стихотворение, предположительно 1921 года:
Охотник веселый прицелился,
И падает птица к ногам.
И дым исчезающий стелется
По выцветшим низким лугам.
Заря розовеет болотная,
И в синем дыму, не спеша,
Уносится в небо бесплотная,
Бездомная птичья душа.
А что в человеческой участи
Прекраснее участи птиц,
Помимо холодной певучести
Немногих заветных страниц?[2]
Стихотворение полно тайн, особенно последняя строфа. «…Что в человеческой
участи / прекраснее участи птиц...» «Прекраснее» — значит участь птиц прекрасна.
Так увидел и написал поэт. А чего же прекрасного в том, что тебя
подстреливают? Но почему-то при чтении стихотворения птицу не жалко («веселый», этот эпитет охотника, настраивает
на другой лад), и ее участь в самом деле оказывается по-своему прекрасной.
Не потому, чтобы охота на птиц была чем-то замечательным (хотя в голодном
1921-м такая охота, вероятно, давала существенную добавку к рациону). Само
описание участи птиц у Георгия Иванова хотя и немного грустное, но и прекрасное.
В конце концов, душа подстреленной птицы уносится на небо, а поскольку
она, эта душа, — бездомная, то небо становится ее домом, принимает ее. Да и подстреленная
птица падает к ногам охотника. То же, что птичья душа уносится на небо в момент
восхода солнца, придает ее смерти, как ее увидел и «остранил» в стихах
поэт, отчасти даже величественную окраску.
Особенно интересна последняя строфа стихотворения. Буквально каждое
слово в ней вызывает, если вчитаться и прислушаться, удивление. Вот, например,
«певучесть <…> страниц». Разве страницы, эти листы бумаги, певучи? Понятно,
что это троп, что речь идет, скорее всего, о певучих стихах, написанных или
напечатанных на бумажной странице. Но ведь и тропы в настоящей поэзии
не случайны. Так и здесь не случайно говорится не просто о способности
человека сочинять стихи, но о том, что он может их записывать, оставлять на
бумаге. Такие записанные стихи — это то, что остается от поэта, в том
числе и после смерти. Поэт умирает (тема смерти задается первыми двумя строфами),
а страницы его стихов сохраняют его песню такой, какой она была «спета».
Но в участи человека есть нечто более универсальное, чем возможность
оставить после себя несколько заветных страниц певучих стихов. В самом деле,
ведь настоящих поэтов так мало, а говорится о человеческой участи вообще.
Прекраснее участи птиц, если следовать тексту стихотворения, не то, что избранные
люди, поэты, оставляют после себя несколько страниц прекрасных стихов, а сама
эта «холодная певучесть» «немногих заветных страниц», доступная ведь не только поэтам,
но и всякому, кто пожелает стать причастным этому запечатленному в слове
состоянию — поэтической отрешенности, бесстрастия (коль скоро певучесть «холодная»).
Что это, собственно, за состояние, о чем идет речь? Здесь ключевым,
на мой взгляд, является слово «заветных» как эпитет страниц. Понятно, что первое
его значение — что-то вроде «высоко ценимых», «свято оберегаемых». Но это все
производные значения, а есть и то, от которого эти происходят. Как сказал
один из авторов Нового Завета, завещание (завет) вступает в силу после смерти
завещателя (Евр. 9: 16). Да, но поэт при написании стихов не умирает; однако ведь
и составляющий завещание не умирает сразу после его составления. Тем не менее
он пишет его ввиду имеющей произойти смерти. Так вот и немногие заветные страницы,
холодная певучесть которых прекрасна, чтоб им быть действительно такими, должны
быть написаны ввиду имеющей произойти смерти.
А поскольку завещание вступает в силу лишь со смертью завещателя,
чтобы страницы оставляемые поэтом, оказались действительно «заветными» (имеющими
силу), следуя той же логике, его «завещание», тождественное с «завещаемым»
(акт написания стихов и сами они, записанные на странице), должны не только
быть написаны ввиду имеющей произойти с ним смерти, но и некоторым образом
уже быть причастны ей. Это звучит странно, но такова логика этого тропа —
«заветные страницы» (учитывая и понятие «завета-завещания», и контекст
смерти, задаваемый первыми двумя строфами). Впрочем, ведь «страницы» (объективно
говоря) это не нечто живое, они, эти бумажные листы, неодушевленные и неживые.
Так что удивительно скорее не то, как неживое и неодушевленное может быть причастно
смерти, но то, как эти самые страницы могут быть «певучи», пусть и холодной
певучестью.
В этом, если отнестись к написанному всерьез, парадоксальность
и глубина этих строк. Обычно певуче живое, имеющее голос (человек, птица),
страница же певуча, как нетрудно догадаться, лишь в нашем, читательском, восприятии
и озвучивании текста, на ней написанного или напечатанного. Но ведь и все
остальное, о чем идет речь в стихотворении, не «объективно так», но так
в восприятии сначала поэта, а потом принявшего его стихи читателя. Ведь
не «объективно» же прекрасна участь подстреленной птицы (в этом можно усомниться),
а в восприятии поэта, в рамках всего того, о чем далее говорится
в его стихотворении, в этом контексте.
Так вот и «заветные страницы» певучи в восприятии тех, кто
их читает, ни о какой «объективной» их певучести речи нет. «Объективно» они
представляют собой нечто неживое и неодушевленное. Вместе с тем знаки,
начертанные или напечатанные на них, эти буквы и слова, могут быть озвучены
читающим их. Более того, именно для этого они и предназначены (то есть таков
их смысл). Но чтобы быть вот так озвучены, чтобы им действительно быть «певучими»,
а не безмолвными, нужно, чтобы поэт некогда записал на них (бывших еще чистыми,
пустыми) свои стихи, свою «песнь».
Всё это очевидные и даже, казалось бы, банальные вещи, но, как
только мы вернемся к эпитету «заветные» во всей его полноте и глубине,
мы должны будем признать, что, для того чтобы нечто живое — звучащее (вслух
или внутренне) слово поэта, будучи записанным, стало «заветными страницами» и было
вступившим в силу завещанием, сам поэтический акт должен, говоря языком философа,
быть заступанием в смерть,
некоторым образом причастным ей. То же, что чистая страница, нечто неживое, оказывается
чем-то сохраняющим и несущим на себе это «завещание», очевидно, коррелятивно
этой причастности смерти самого творческого акта. Стихи, имеющие силу завета, являются
заступанием в смерть и одновременно свидетельством об этом.
Такое раскрытие эпитета «заветные» в связи со смертью могло бы
показаться искусственным, если бы не тот очевидный факт, что тема смерти задана
в первых двух строфах стихотворения, о чем упоминалось выше. Смерть птицы
в них описана так, что это задает определенный контекст для понимания последней
строфы, где сказано об участи человека, которая хотя и, как говорит поэт, прекраснее
участи птиц, но само это сравнение подразумевает и сходство. Ведь это о смерти
человека принято думать, что, когда он умирает, его душа, отделившись от тела, уносится
на небо, небо принимает ее как в свой дом. И именно в этих понятиях
в стихотворении говорится о смерти птицы, почему она и представляется
прекрасной.
Но в такой смерти, как видно из третьей строфы, участь человека
ничем не отличается от участи птицы, не прекраснее ее. То же, чем она прекраснее,
это «певучие страницы» — свидетельство и результат, как мы выяснили, заступания
в смерть. Причем такое заступание в смерть в этом случае понимается
не как отделение души от тела, а коррелятивно творческому акту, в результате
которого на чистом, пустом листе бумаги появляется стихотворение. И если Хайдеггер
понимает заступание в смерть как заступание в ничто, то символом этого
«ничто» и является чистая, пустая страница, на которой появляется, записывается
стихотворение.
В таком заступании в смерть не небо принимает душу, отделившуюся
от тела, а чистая страница (коррелят «ничто») — песню поэта, его живой
и звучащий голос. «Ничто» оказывается домом его песни, его живого голоса, как
чистая страница — домом и местом текста, свидетельствующего об этом. Притом
что это певучее, гармоническое, то есть прекрасное, свидетельство. И человек —
любой человек, а не только поэт — может стать ему причастным. Человек
может не просто умереть, как умирают птицы, но и прежде физической смерти пережить
состояние заступания в смерть, свидетельством о чем является определенного
рода поэзия (немногие страницы), например вот это стихотворение Георгия Иванова.
Причем, как видно из того же стихотворения, такое совершаемое в слове
заступание в смерть прекрасно. Завещание и завещаемое — это гармонично
сочетающиеся друг с другом слова, которые составляют единую песнь (ведь страницы-то
певучие), и не потому, что это слова какой-то песни (у которой есть еще музыка),
но потому, что она содержат эту музыку, эту гармонию и лад в самой себе,
то есть в единстве звучания и значения. Заступание в смерть, как
оказывается, не разрушает, а созидает это единство звучания и значения,
эту холодную (по той же причине — заступания в смерть) певучесть.
Если теперь снова обратиться к последней строфе стихотворения,
то, вчитавшись в нее, увидим, что ее можно понять и так, что она содержит
не только имплицитное утверждение — холодная певучесть заветных страниц прекраснее
участи птиц, но и вопрос о том, что в участи человека прекраснее
участи птиц, помимо певучести
заветных страниц. Этот вопрос, конечно, можно счесть и риторическим, мол, ничего
и не прекрасней. Но можно прочесть его и не риторически, и последнее
чтение делает стихотворение богаче смыслами. Ответа в тексте на этот вопрос
нет, но ведь и сам этот вопрос содержит своего рода ответ — помимо того,
что человек может быть причастен состоянию холодной певучести заступания в смерть
в слове, он может еще вопрошать и о том, что выше такого заступания, а значит,
о том, что делает его возможным, о его, так сказать, априорном условии.
Это поворот к трансцендентальной
возможности заступания в смерть, к тому, что выше поэтического в указанном
выше смысле, но что является его необходимой предпосылкой. При этом хотя холодная
певучесть заветных страниц как будто доступна всем, но реально далеко не все могут
ею наслаждаться (вступить в этот завет); тут есть свои ограничения по грамотности
и культуре, в том числе культуре восприятия поэзии. В отличие от
этой культуры чтения, априорная возможность заступания в смерть, не только
в слове, но и в целом (ведь такое заступание, очевидно, бывает не только
словесным), есть у каждого человека независимо от того, знает ли он об этом.
Так стихотворение Георгия Иванова, если его прочесть с максимальной
открытостью для смыслов, разворачивает нас к всеобщему, более прекрасному,
чем участь птиц и даже поэтов и их читателей. Это априорная возможность
заступания в смерть, позволяющая человеку (этому единственному в мире
смертному, знающему об этом) еще до того, что называется физической смертью, заступать
в смерть и не умирать.
Такой априорной возможностью заступания в смерть, понимаемой не
как отделение души от тела, а как «ничто», является, как не трудно догадаться,
само это «ничто». Его символ — чистые, пустые страницы, о которых другой
поэт сказал: «Белый лист бумаги <…>. …все, что ты испытал, — бесполезная
груда, если ты не доверишься этой вот пустоте» (Йоргос Сеферис, перевод И. Ковалевой
и А. Нестерова).
Благодарю А. М. Шуфрина, чей семинар по философии Мартина Хайдеггера и обсуждение с которым этого эссе существенно помогли работе над ним.
1. См., например: Арьев А. Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование. СПб., 2009; Он же. «Пока догорала свеча» (О лирике Георгия Иванова) // Иванов Г. Стихотворения / Вступ. статья, сост., подгот. текста и примеч. А. Ю. Арьева. 3-е изд., испр. и доп. М.—СПб., 2021 (НБП).
2. Цит. по: Иванов Г. Указ. соч. С. 433.