ИЗ НЕДАВНЕГО ПРОШЛОГО

ИРИНА ЦИМБАЛ

Думала о тебе и думать буду

Отрывки из дневников. Неотправленные письма

 

Сегодня суббота 2 февраля 1957 года. Вчера мне исполнилось 20 лет.

О чем я собираюсь писать? Дневник-отчет о вчерашнем, или письменное раздумье, которое очень скоро станет потребностью душевных трепетов всей моей последующей жизни и никакого отношения к датам иметь не будет.

Мы с М. К. оба оказались подвержены суевериям, повериям, предощущениям, но по-разному. Для меня суеверие — это защита от неумолимости жизни. Для М. К. — «игра» с ней на равных, что и подтвердила живопись Ван Гога («Прогулка заключенных»).

Время от времени Миша поддразнивал меня: «Кого будешь приглашать на свой юбилей?» Глупый вопрос. Но мы оба знали, предчувствовали, догадывались, что ответ давно готов. Оба недавно прочли у Хаксли: «Все, что случается с человеком, неизбежно похоже на него самого». У футуриста М. К. не было оснований сомневаться. Биография уже складывалась основательная.

 

«Елку перед днем рождения разбирали очень долго. Она была пушистая даже в последние дни своей хвойной жизни и доставала почти до потолка. Такой ее со дна грузовика выудил Карл 31 декабря рокового для нас 56 года. Грузовик остановился прямо перед нашей парадной, и жильцы не могли нарадоваться своей удаче. Но самым счастливым казался наш Карл Иванович. После многочисленных допросов он все время старался быть на подхвате, „не казаться, а быть нужным“. По-настоящему. Ему позволяли. Кто бы еще мог приволочь почти четырехметровую елку. Первая елка в нашей новой квартире, которую ты так и не увидел. Помнишь, как мы сокрушались, что там не предвидится ни балкона, ни лифта?

Но больше других озаботился новогодним интерьером мой новый приятель, художник-график Игорь Куклес. Откуда взялся? Тоже из компании Красовицкого и „нового искусства“. Значился в списках готовящейся конференции „Эстетика «оттепели»“. С гордостью перечислял имена будущих соратников. Среди них Неизвестный, Жутовский, тот же Целков. Список длинный. Мало кого знаю.

Куклеса также отовсюду выгоняли, но он, как и Целков, не сдавался. Подписывался: „Игорь Куклес Мастердамский“ (выходило: „Амстердамский“), но мне эту графику не воспроизвести. Всю комнату, включая стеллажи, закнопил плакатами типа „Окон РОСТА“. Гостям понравилось. Володя Герасимов, улегшись после возлияния вздремнуть в ванне, заказал себе такой же интерьер на 12 апреля, свой день рождения. Сам год оказался, как по заказу, юбилейным для многих. Видно, запрет абортов принес плодов больше, чем все аисты, вместе взятые. (Герасимов юбиляром не был, но вся их компания — Лифшиц, Уфлянд, Бакинский и др. — были будущими шестидесятниками.)

Всем, кроме меня, было весело и клево. Вспомнила одно из твоих наставничеств: читай Достоевского. Читаю! А помнишь, как я вспомнила Ф. М. после „Дороги“ Феллини?

Устроили выставку подарков. Я оценила юмор твоей „избранницы“ Вали Катеринич. „Брат мой, враг мой“ — книга какого-то неизвестного мне Уилсона. Браво, Уилсон. Точнее не скажешь. Хотя отношения у нас достойные.

Сколько смогу, буду хранить подарок Крейденкова — английских классиков в переплете из „шагреневой кожи“. Володя Герасимов одарил „Путешествием на край ночи“ со штампом какого-то ВУЗа. Конечно, мне нужнее.

И все же душу и тело согрел подарок Лифшица и его мамы Аси Михайловны. Она связала мне черную водолазку под Ив Монтана. Герасимов первым отозвался по-фанцузски. Се си бон! А Леша принес игрушечную тявкающую таксу со словами: „Они очень привязчивы к хозяевам“. Я простила. А водолазку буду носить, пока не выйдешь, т<о> е<сть> весь оставшийся для учебы „срок“.

Могла бы потешить тебя строчками из переделанного „Шарабана“ и, вообще, стихотворчеством, но не стану. Ты без моей подсказки знаешь почему. Я вовсе не уверена, что письмо полетит по назначению. Заранее прошу — не комментируй, каков бы ни был соблазн.

А 20 — это ведь не так уж и много, чтобы умно поступать. („Чтобы умно поступать, одного ума мало“. Достоевский.)

Твоя          Ирина».

 

«Это трудно объяснить. Ведь мы с тобой слишком недолго знакомы, — оправдывался М. К., отвечая в одном из ранних писем на мою ревнивую обиду. — Сама подумай…» А что тут думать? Я чувствую себя мушкой-однодневкой Стендаля. Она родилась на рассвете ранним утром, а в пять часов ее уже не станет. Сколько же ей надо прожить, чтобы узнать, что такое… Стендалевскую «ночь» заменяю «зимой». Мы никогда не виделись зимой. Я не представляю, какие на тебе были бы шапка, шарф, свитер. А может, все та же кепка? Неву мы уже никогда не перейдем по льду от филфака до Адмиралтейства. Ведь нам не суждено снова стать студентами. Никогда. И объяснять мне ничего не надо.

…Я часто ходила зимой по Воинова, мысленно проникая сквозь глухие стены в тюремный двор, куда, очевидно, выходят зарешеченные окна одиночных камер. Но оттуда писем не шлют… А одежда для зимы, должно быть, форменная по уставу, чтоб не простудились, — ватники, сапоги, ушанки…

Я старательно вывожу буквы подтекающей авторучкой. На бумаге чернильные кляксы, но я уже твердо решила, что это письмо никуда не пойдет. Зачем узнику моя тоскливая сентиментальность? А новую авторучку куплю завтра же. Себе и Мише. Тем более что он сам об этом просит.

А пока буду писать этой еще всю ночь. Почти все письма пишу на кухне ночами. Миша ночами в бараке, и я ночами. Так мы делаемся ближе друг к другу. Наши письма — это желание рассказать о себе недосказанное и услы­шать другого. Мы, действительно, недолго знакомы. Эти письма не восстановление грубо переломившейся жизни, а попытка понять, какой она могла бы быть, если бы.

Некоторые письма имитируют дневник и никуда дальше не идут. Мне далеко до Мишиной словесной выразительности, и я их сразу выкидываю. Благо в печке всегда что-то тлеет, и письмо попадет не в мусор, а поддержит настоящий огонь.

 

«Два часа слушала музыку в доме у Кирилла Овчинникова. Он очень хорошо говорил о тебе. Рассказывал, как ты мог часами слушать Гленна Миллера „In the Mood“. „Хороший был парень, ничего не скажешь“. Я ответила, что прошедшее время неуместно. Он какой-то чудак, этот Кирилл. Вытащил японские солнечные очки и заставил меня их примерить. „Если еще достану, непременно тебе подарю“. Странно — я не просила и не нуждаюсь в них. Я стала собираться уходить, но он опять заговорил о твоих любимых мелодиях, и я снова задержалась. У меня даже возникло подозрение…»

(На улице тепло, печку не топили, и письмо просто затерялось среди бумаг, а потом взяло и нашлось.)

 

Зато мы общались три лучших времени года, продолжаю я диалог. Ты, наверное, забыл, где мы познакомились, или сошлешься, что был пьян. Между прочим, пьянством ты многое маскируешь. Заметила не я одна. Но тогда точно не был… Прозрачным июньским днем у здания Двенадцати коллегий! Там, у телефонной будки с треснувшим стеклом, что у главного входа в Университет, собрались знакомые студиозы. Этому слову я научилась у вас на филфаке. У нас в Инязе говорили попроще, хотя латынь тоже учили.

В тот ясный день почти все сдавали последний экзамен. Возбужденным и счастливым подыгрывала Нева, сбросившая остатки едва заметных ледяных чешуек. Она так заигралась, что подкатывала к каждому под ноги. «Нева облизывает ступени и ко всем подлизывается», — говорю я вслух, но голос уже не мой.

Передо мной незнакомый юноша с папиросой в зубах. Он и здесь и не здесь. Не запомнить его невозможно. На нем — единственном — кепка, а в руках авоська, набитая библиотечными книгами, в просветы видны белые формуляры.

Кто-то легко толкает меня в плечо. В руках «шапка по кругу». Чуть не забыла. Мы же загодя собирались отметить конец сессии. У меня полный карман, набитый мелочью для звонков домой. Но я небрежно вытаскиваю заветную зеленую трешку с зеленым Лениным. Сегодня это мой царский вклад. Взимающий дань смотрит на меня с удивлением. Знает мое безденежье. «Все в порядке, — успокаиваю я его. — Просто перешла на следующий курс». Он, не выдержав, хмыкает. Тоже мне праздник! Нашла, что праздновать! К сожалению, забыла фамилию этого славного мальчика.

Шумной толпой отправляемся в «Академичку». Девчонки разносят тарелки винегрета с горкой бесплатного хлеба. Водка уже разлита по граненым стаканам. Немного тепловатая, но мы привыкли. Мальчик с авоськой (я стараюсь незаметно наблюдать) пьет как-то по-своему, сам с собой. Или я его уже сочиняю. Было невесело, шумно. В углу читали стихи. Свои или чужие — я не запомнила. Запомнила только авоську с книгами и… <зачеркнуто>.

«А где Целков?» Это озабоченный голос Леши Лосева. Лешей он уже стал (вместо официального Льва). До Лосева еще далеко. Где Олегу быть? В мастерской. Он же экзамены не сдавал. Дружно, как на штурм, держим курс на Гагаринскую (ул. Фурманова). У Олега там мастерская почти на берегу Невы. Подвал, который часто заливает. Дурманящий запах грунтованных холстов, свежих красок, остатков прокисшего красного вина. Находятся желающие допить. «Нет. Это для натюрморта. У меня завтра показ».

С Олегом у нас особые отношения. Мы познакомились в Москве в студенческой тусовке. Только тогда так не говорили. Какое-то было другое слово, и оно ушло, как ушел смешной «матрикул», ставший «зачеткой», и еще какие-то слова-архаизмы. Вспомнила. «Складчина». Мы всегда собирались в складчину. Там и познакомились.

Олег пожаловался, что дела плохи. Сперва в Москве, теперь в Питере история повторяется. Требуется ход к Акимову. Из Академии его уже за формализм… Он сделал соответствующий пас ногой… Я бездумно и щедро распоряжаюсь папиными друзьями. «Акимов — не проблема, — говорю небрежно, затягиваясь „Беломором“. — Пиши мой телефон». Олег открывает затертый паспорт ровно на середине и, к ужасу стоящих рядом, записывает туда мой номер. «Так хотя бы не потеряю», — и улыбается своей хитрющей узкоглазой улыбкой.

Выпивки у Олега нет, Невой мы уже налюбовались, и тогда мальчик в кепке произносит: «Поехали ко мне в психушку. Трамвай № 20 довезет. Он же ходит по Литейному. Остановка за углом, напротив Большого дома». Видя мою нерешительность, добавляет почти начальственно: «А ты куда?»

(О поездке в Удельную, общении с тихими умалишенными, ночном купании в озере можно будет прочесть в «Меандре» Лосева. Мне так не написать. И запомнилось совсем по-другому. Да и Миша эту поездку вспоминает без подробностей в одном из писем.)

Зато обратная дорога ранним утром на чистой, умытой «двадцатке» навечно со мной. Денег на билет якобы (!) не оказалось ни у кого. Я гордо вынимаю припасенную горсть монет. Подаю кондукторше: «За всех». Девушка в красной косынке (похожа на портрет Петрова-Водкина, только не такая серьезная) не выдерживает: «Бродяги бесприютные. Пьяницы малолетние. Я же вас запомнила. Высадила бы всех, да девчонку жалко. Не постеснялись взять все, что у нее было. Да она, наверное, копилку разбила…» Эта озорная кондукторша в красном платочке застряла в памяти на всю жизнь.

 

 

«В июль катилось лето»

Летом 56-го мы общались редко, от случая к случаю. Миша проходил военную подготовку. Лифшиц с ребятами вкалывали в колхозе. У меня сохранилось одно из его писем. Остальные кем-то зачитаны. (Так же как сравнительно недавно, в день памяти В. Уфлянда, у меня украли фотографию молодого Лосева, надписанную по-английски, хотя до его отъезда еще было далеко.)

Наш курс возмечтал попасть на шумно рекламируемый Фестиваль молодежи летом будущего года. Мы решили выступить как камерный хор, с набором популярных английских песен типа «Sеven lonely days make one lonely week». Репетиции-спевки только начинались. Ни голосом, ни слухом поразить московский праздник мы явно не рассчитывали, но сами по себе бесхитростные и мелодичные английские песни приближали к открытию чужеземной культуры. На репетициях разучивали тексты без музыки, тренируя произношение и приноравливаясь к английскому ритму. Я участия в этой затее явно стеснялась и посвящала в нее очень немногих. (Конечно, ни на какой фестиваль наш хор не попал. Но мне удалось побывать в Москве, о чем, выбирая самые незатейливые и безопасные эпизоды, я исправно докладывала в письмах в Мордовию.[1])

Гораздо больше впечатлений я получила от знакомства с московским поэтами и их неоспоримым в то время «гуру» — Станиславом Красовицким. Туда я попала по рекомендации Михаила Еремина, давно наводившего мосты между Москвой и Питером. Решено было при любой оказии обмениваться стихами двух мало похожих друг на друга поэтических держав. Об этой непохожести с важным видом сообщил сам Красовицкий. Так я впервые услышала имена Л. Черткова, Ю. Галанскова, В. Хромова и уже знакомого по блестящим переводам А. Сергеева.

Эстетические пристрастия поэтов без труда определились. Питерский «десант» дружно оккупировал пастернаковское Переделкино. Москвичи традиционно окружали великого русского трагического словотворца А. Крученых.

Очень хотелось поделиться с М. К., но не пришлось. Посредники «для общения» не потребовались.

Время совершило крутой оборот. Благодаря всевидящим посредникам Мишина встреча с иными из молодых упомянутых поэтов в мордовских широтах уже оказалась неминуемой. Со многими он накрепко подружился,
затеяв общий альманах «Пятиречие» в единственном экземпляре (1959). Стихи проникали повсеместно, и я с радостью обнаружила у себя целый блокнот стихов Л. Черткова, хотя с ним так и не познакомилась.

Когда я вернулась из Москвы, солнце жарило не по-ленинградски, изо всех сил. Приглашало желающих на последний сеанс заката на Петропавловку. А кто-то невидимый за его спиной сматывал в огромный бесцветный рулон обрывки белых ночей. Они еще в июле пригодятся — не раз о себе напомнят. Это я по собственному опыту.

По Невскому прогуливались его истинные знатоки и толкователи: «блоковед» В. Орлов с тростью с набалдашником, Н. П. Акимов с острым, как заточенный карандаш, прищуром, иногда мой отец. Дворы, арки, подворотни, подъезды с именами почивших при разных обстоятельствах хозяев становились предметом серьезных исторических и градоведческих дискуссий. Отец любил повторять, что знает дома на Невском, как книги в своем шкафу. Во время одного из променадов им встретился петербуржец-тенишевец Владимир Лифшиц, отец Лифшица-мл<адшего>. Мой отец, зная о нашей дружбе, тут же выплеснул наболевшее: «Девчонка бог знает как проводит время. Вечно надо искать дворника, чтобы отворил ей ворота». (В те времена и парадные и дворовые ворота запирали на ключ.) На что Лифшиц-старший мудро ответил: «А лежать на тротуаре взрослому парню и считать звезды — это лучше? Чего же хотеть от легкомысленной девчонки?» — «Чтобы прикатывала хотя бы не на такси», — раздражился мой отец, ощупывая привычно пустые карманы и прекрасно зная, что без рублевки в это время разведенных мостов до центра не добраться. Помню, как мы с Олегом Целковым, испытывая шоферское терпение, собирали по карманам мелочь, пока папа не одарил нас рублем.

Но и градоведы скоро разъедутся. Кто же в июле продавливает размякший асфальт? И тогда владельцами главной улицы главного поэтического города становились новоявленные будетляне. Рейн в пижаме по-хозяйски подбирал собратьев по цеху для поэтических посиделок. Его коронный номер — поэма «Рембо». Гостеприимным убежищем стал на время ресторан «Москва» (сегодня — отель «Рэдиссон»). Чей-то знакомый официант, хотя и неохотно, но брал в залог часы. Бывало, что не одну пару. Кильку на кружочке крутого яйца и водку из холодильника обеспечивал исправно. Иногда собирались по опустевшим (родители на даче) квартирам. С мальчиком в кепке мы уже познакомились довольно близко и даже участвовали, по выражению Лифшица, в «оргиях» на Садовой, 125, у Герасимова под его малоразборчивые рассказы о Пауле Клее и Рауле Дюфи. Кроме имен, ничего не запомнила.

Привожу письмо о том времени Льва Лифшица, каким оно сохранилось. Оставляю нетронутой каждую запятую, даже собственный шаржированный (для тех, кто меня знал) портрет.

 

«Здравствуй, Ирина!

Я примостился за деревянной кухонькой, сжал перо огрубевшими от тяжелой работы пальцами, вывел это „Здравствуй, Ирина“, пугливо озираясь на мрачные фигуры моих товарищей, которые столпились вокруг повара и кричат свирепыми голосами: „Добавки, добавки!“ На меня они поглядывают сейчас искоса, недобро и говорят: „Ишь ты, пишет, сволочь“. А ты, должно быть, сейчас пляжишься, нет, скорее фланируешь под пальмами и агавами Осипенко, потому что уже вечер, а ты любишь ходить по вечерам в шумной и нарядной толпе. Витрины сверкают, в ресторанах музыка, молодые директора комиссионных магазинов подходят к девушкам… Эх!..

Вот. Работать и вправду трудно. И противно. И огрубел я вправду. Сегодня меня легонько стукнуло бревном по ноге, и вдруг поймал себя на том, что я длинно и не без умения матерюсь…

Но это все неважно. Сегодня двенадцатое, а двадцатого я отсюда уезжаю. На двадцатое у меня лежат билеты на „Опасный поворот“, схожу в „Аврору“ на старые фильмы и уеду в Ригу. Очевидно, это будет числа двадцать пятого.

Я надеюсь еще, что тебе надоест к тому времени Азовского моря корыто, и ты приедешь в Латвию. Славно бы провели время.

По счастливой случайности мой колхоз оказался недалеко от лагеря, где сейчас отбывает срок Красильников. Туда пускают только по воскресеньям. Я был у него восьмого и пойду пятнадцатого. Он хорош — в сапогах, погонах и с ручным пулеметом. Он приедет в Ригу числа шестого августа. Дал мне адрес наших ребят там. Ребят, которые все могут (!). Обещал роскошную жизнь на взморье.

Кстати, он рассказал мне о гнусной оргии, которую вы с Михой учинили у Герасимова, и о мерзком поступке Еремина.

Еще кстати, как-то там Герасимов?

Ну, вот, было бы очень хорошо, если бы ты написала мне обо всем. До двадцать пятого мой адрес: Л-д, Можайская, 41, кв. 7. Потом Рига, Главпочтамт, до востребования.

Хороший был бы август. А ведь впереди еще хороший сентябрь.

Приходится кончать, а то меня съедят комары или голодные товарищи.

Жду. Твой Леша».

 

Не знаю, был ли Леша в Юрмале, вкусил ли он обещанной шикарной заморской жизни где-нибудь в ресторане «Дзинтари», но встретились мы с ним и с Ереминым в приазовском городке Жданове (ныне — Мариуполь). И вот как это случилось.

 

«Дорогой Миша!

Я не мастер плутовского романа и тем более назидательных новелл, но ты поймешь, почему я о них вспомнила, спустя столько времени. Мы с моей подругой Светланой (ты ее знаешь), начав отдыхать в добропорядочном городе Осипенко (море, фрукты, дешевизна), решили перебраться поближе к цивилизации в соседний город Жданов. Не без приключений. Вскоре мы установили почтовую связь с Мишей Ереминым, и он нанес нам короткий дипломатический визит. Рассказал об общих друзьях и отправился дальше осваивать настоящий юг. Нам с подругой пальмы и агавы так и не повстречались. Но это к слову.

Через недолгое время мы получили от него (опять же до востребования) письмо на телеграфном бланке следующего содержания: „Ты же все время просишь подробностей о наших общих друзьях. Изволь, как говорили в старых романах“.

Письмо без обращения.

„Лифшиц, Лебзак, сВиноградов — плохие люди.

Буду в Жданове 21, 22, 23, 24.

Встречайте: я едва держусь на ногах.

Есть: в Сочи

Был: Ялта, Гагры.

Целую Цимбал.

Еремин

Света! Постоянно помню, что ты хорошая.

Еремин

И последняя приписка, из-за которой я включаю тебя в наше отчаянно бессмысленное времяпрепровождение.

Саша! Мы еще выпьем с тобой, что будет для меня одним из приятных событий августа.

Жму руку. Еремин“.

Наша хозяйка, умеющая сочувствовать „заблудшим овцам“ (такими она считала всех нас), сдавала, кроме хозяйских покоев, маленький сарайчик на своей огромной помидорной плантации недавнему зэку. После возвращения из зоны Александр, схлопотавший Колыму за ничтожную провинность, вкалывал, кажется, в порту. Было в его облике что-то гриновское: носил странный головной убор — нечто среднее между бескозыркой и беретом — и на пальце медный перстень. Времени не потребовалось, чтобы он сразу каким-то особым нюхом угадал в нас достойных сотрапезников. Меня он называл Ирця, Мишу — Михой и подоспевшего к тому времени Лифшица — „очкарь“. Этим же уголовным чутьем уловил он, кажется, в нас что-то глубоко родственное. Догадываешься, к чему я клоню? Придя с работы и отдав дань изрядному „гиканью“ (мы его научили самому словцу), он брал старенькую гитару и выкладывал весь репертуар от: „Я помню тот Ванинский порт“ до „Централка, все ночи полные огня“. Лучшего подпевалы, чем Ирця, у него там не оказалось. Твоя школа.

Ну не мистика ли это? Ты ведь любитель всяких предсказаний — от пауков до кукушек, да и сам немного хиромант. А ТУТ живой человек. О тебе не слыхивал, а начал прямо с твоей излюбленной „Централки“.

Наша добросердечная хозяйка, не разобравшись до конца в происходящем (для запасов горилки был свой тайник), иногда устраивала нам чаепитие под развесистой шелковицей. Я этих деревьев никогда раньше не видела и ягод не пробовала. А набожная София (так звали хозяйку) внушала нам по-матерински: „Мы здесь под шелковицей, как под смоковницей, все не без греха“. София была верующей гречанкой и часто почитывала потрепанную книжицу. „Новый Завет“, — пояснил невеждам „очкарь“ и даже рассказал что-то малопонятное про смоковницу. То ли это дерево греха, то ли познания — мы так и не разобрались. Про яблоню-то мы все знали. Там все было яснее ясного.

В те считанные дни, которые назвал Еремин (а уезжали мы все вместе), приключилось много всякого, включая устроенный Ереминым пожар. После приезда наших „гостей“ мы были выдворены из комнаты, получив взамен, во избежание бесчинств, раскладушки для здорового сна на открытом воздухе. Миша Еремин, видимо, большой поклонник рыцарских романов, подтвердил чистоту наших помыслов не с помощью меча (так, помнится, было в „Тристане и Изольде“), а разведя между кроватями „юнцов и юниц“ (из лексикона Красильникова) настоящий костер.

С трудом загашенный огонь, обнаруженный водочный „тайник“, явный интерес к нам с подругой пятнадцатилетних олухов — сыновей хозяйки, — все это ускорило наш отъезд из мирно дремлющего дома под шелковицей.

На пути нас ждал новый вираж приключений. Денег у нас не было ни полкопейки. (Не острота ли это вечно безденежного Кузмина?) Все ушли на билеты. Хозяйка из жалости снабдила корзиной недозрелых помидоров. „На память, что ли?“ — спросил, поморщившись, Лифшиц. На первой же остановке, когда в окно ударил запах малосольных огурчиков и чесночного борща, поднесенных прямо к вагону, я увидела знакомую фигуру, а главное, услышала голос собирающегося покорить театральный Ленинград баснописца Эзопа — В. Полицеймако. Я опрометью бросилась на перрон. В. П. меня узнал, деликатно удивившись бродяжническому духу, осторожно спросил, где родители. „Виталий Павлович, голубчик, не одолжите ли нам с друзьями немного денег. Мы, как приедем, сразу отдадим. Нас же встречать будут прямо на вокзале“. В раскаленном воздухе повисла пауза. Я вернулась в вагон. Через некоторое время в проходе прозвучал уверенный бас великого актера. У него нашлась десятка, и в руках, как жезл, он нес кусок украинской, щедро испещренной вставками жира колбасы.

Как мы распорядились неожиданным богатством, уже не помню. Я засомневалась, стоило ли тебя развлекать приключениями полугодовой давности, но ты очень просил рассказать, чем завершилось многообещающее лето, о котором друзья писали тебе со всех сторон. Для открывателей Приазовья — колбасой с помидорами и десятью рублями, которые мы по-братски поделили. А „Лису и виноград“, идущую с небывалым успехом, когда-нибудь увидим и мы с тобой.

Возвращаюсь к главному, о чем не могу забыть. В середине бездумного лета взялась откуда ни возьмись „цыганка с картами, дорога дальняя“ и много, и с лихвой напророчила из своего „шарабана“. И „пророчеству“ ее суждено было сбыться слишком скоро.

Твоя          Ирця.

Долгое время я была уверена, что Ирця — это мое имя на блатном жаргоне. Ошибалась. У имени есть своя родословная. Это украинско-польский вариант Ирины».

 

В 58 году мне предстояла школьная практика. Я поделилась с М., но он меня неправильно понял, решив, что я ищу сочувствия, тем более что собственную школу я люто ненавидела, в чем признавалась охотно, не выбирала выражений.

Миша радостно откликнулся. Он описал остроумно и, отведя душу, с литературным блеском свои педагогические приемы, лишь слегка прикрывавшие его презрение к ученикам-остолопам, а заодно и к глумливым шкрабам. Одна из реплик застала его врасплох.

Практика — это было наше первое, непривычное для меня несовпадение. Свое письмо я начинала словами:

 

«Ты вправе меня презирать и даже считать недостойной нашего общения. Но я привязалась к школе, торчу в ней целый день, пытаясь разобраться не столько в своих мучителях (учительская плюс ученики), сколько в себе самой. Родители в ужасе. С именами Ушинского и Песталоцци они смирились. Они боятся другого. Мне дали один из классов с трудновоспитуемым подростком. Так положено. Я должна буду продемонстрировать свои не столько педагогические, сколько психологические возможности общения с нестандартным учеником. Мама, наткнувшись на исчирканную „Педагогическую поэму“ и перепечатанные выдержки из Марии Монтессори, поняла, что дело плохо. Мне удалось ее успокоить, а твоей ухмылки будет не избежать. Мальчик по имени Леха, действительно, маленькое чудовище. Мать в тюрьме, отец пьет и порет. И „училка“ по „инглишу“ оказалась единственной, кто его „понимает“. На его английский я не обращаю внимания. Чему я могу его научить за эту практику? Мы много говорим о его маме, а я ненароком рассказываю „Оливера Твиста“. Он провожает меня почти до дома, а однажды попросил разрешения взять меня за руку. Но рука была такая грязная, что пришлось ее долго отмывать под водосточной трубой. Леха набрал полную горсть песка и доскреб руки чуть не до крови.

…У меня два класса — 8‑й и 5‑й (где Леха), и оба класса завалили меня поздравительными открытками к 8 Марта. У Лехи денег на открытку не было. Он расчертил листок из тетради и написал после поздравления: „Пусть в вашей жизни счастья будет больше, чем ненастья“. Я этот листок долго хранила. Но любопытно другое — школьный психолог и методист дали мне в конце практики сдвоенную характеристику. Главная ее мысль — я не просто владею методикой преподавания иностранного языка (так всем пишут), но обладаю уникальными психологическими подходами к общению с трудными детьми. В общем, в том направлении лежит мой дальнейший путь. И я и педагогика много потеряют, если я сверну с этой четко предназначенной дороги.

Дома я характеристику не показала. Думаю, что и письмо тебя минует. Пытаюсь сосчитать, сколько писем я уже не отправила. А вот ты отправляешь сразу, чтобы не разорвать на мелкие лохмотья. Я так не умею. Наверное, научусь».

 

Письмо о Лехе до М. К. не дошло. Я пересказала свою практику в общих чертах, а в письме «отчиталась» какой-то невнятицей…

 

«Ты обмолвился, что тебе без моих писем скучно. А мне? Я ведь не Шахерезада. Сам видишь, какой из меня мастер-письмосказитель.

Обсуждали последние новости о тебе, и в разговор вклинился наш друг Адольф Урбан, сказав, что у меня нет фантазии, а не то бы писала романы. Наверное, прав. „Пусть попробует начать с коротких рассказов“, — вздохнул кто-то, орудуя карандашом. Широкая натура! С чего начался разговор — не иначе, как с твоей просьбы писать почаще. „Он всегда был талантливый, со своим голосом и со своим уникальным почерком“. Это изрекает Урбан. Про мою фантазию и совет писать истории все забыли».

 

Семестр подходил к концу, когда в институтской столовой появилась новая подавальщица. Хорошенькая, рыжеволосая, вся в веснушках. Все она делала одной рукой — подавала, разливала, убирала. Оказалось, что у нее под мышкой увесистый пакет, похожий на подушку, с которым она не расстается. Нам удалось разглядеть. Кожаный переплет с фамилией с твердым знаком НАДСОНЪ. Сколько раз мы предлагали покараулить ее книгу. Куда там. Мелкие слезинки тотчас начинали прыгать по рыженьким веснушкам. Она — блокадница, сирота. В теплушке книгу, завернутую в аккуратную не то наволочку, не то полотенце, подарил умирающий беженец. Половину стихов она уже знала наизусть. Мы даже списывали что-то с ее голоса. В руки книга не выдавалась.

И тут меня осенила почти конгениальная идея. Можно попробовать. Раз мой друг М. К. пишет, что ему завидуют сидельцы — посылкам, журналам, но больше всего письмам, попытаемся устроить переписку. Зиночка на идею откликнулась легче, чем мы думали. Иногда, прикрыв рукой, что-то выписывала. Нам показалось, что своими словами она не пользуется. Видно, Надсону удалось выразить самое главное, что осело в этом хрупком создании. Тоненькие листочки иногда даже забывала заклеивать в конверт. Слово «цензура» она, видно, не знала. А перепиской с таким мудреным адресом втайне гордилась. «Не адрес, а прямо шифр. Сразу не запомнишь», — гордо объясняла она.

Я знала, что Миша надсоновщину не признает, но к просьбе моей отнесся уважительно. Могу только догадываться, какие уроки стиховедения усваивали под его руководством Зиночка и ее «не знавший юности» надсоновец. Был он, оказывается, чахоточный, и история вышла грустная. Незадолго до кончины Зиночка послала ему коробку чая «№ 36». И очень гордилась с трудом раздобытым подарком.

Миша отчитался, что Толяна помянули «душевно» и с «чефирком». Дефицитным чаем, да еще от девушки.

Последняя открытка от Зиночки не была даже вложена в конверт. «Наше поколение юности не знает»… Наверное, Зиночка хотела бы видеть это на могиле…

 

 

«И осень стала нашим Галеотом»

«Дорогой Миша!

Настала самая короткая весенняя осень в моей жизни. Два месяца и одна перенасыщенная неделя, отрубившая прошлое. 8 ноября 1956 года начнется другая жизнь. Какой она будет — не предскажет ни одна гадалка.

Про раннюю осень я писать не стану. Не могу, не хочу, не получается. У тебя гораздо лучше. Хотя помню я, конечно, больше, и собрать ее по микрочастицам мне бы удалось полнее. За эту небывалую осень мы успели побывать и в театрах, и на выставках в Эрмитаже, и в Филармонии. И даже в знаменитом, черного дерева ресторане Доме писателей. Там поколение моих родителей пропускало рюмку-другую в любое время дня. Услышав от меня фамилии, ты многих рассматривал как экспонаты в неоготическом интерьере. Про неоготику объяснил мне ты, и я в очередной раз застыдилась своего невежества.

…Первый день продажи билетов на „Неделю итальянского кино“ в к/т „Великан“ ты проспал, хотя уверял меня, что будешь у кассы первым. Когда я подходила, толпа была такая, что ни начала, ни конца очереди не было видно. Искать конец пришлось бы где-нибудь у зоопарка. Спасительная улыбка Володи Герасимова, журчащая скороговорка не со всеми согласными: „Теперь ты постой, а я отойду покурить“ — решили дело. Мне позволили занять место. „Знаешь, это еще не победа, — вернувшись, сказал Володя. — Перед нами стоит все романское отделение, а к ним все подходят и подходят. Многие же живут рядом на Мытне. Они успели перезнакомиться со всеми итальянцами — их все время приглашают что-то переводить“. В голосе Володи явная обида. Не зная языка, он лучше всех романистов знает все про нео­реализм. Только и слышишь: Джерми „Машинист“, Де Сика „Умберто Д.“ и, конечно, Феллини и Мазина. „Дорога“. Великий энциклопедист уже давно не удивляет, а только восхищает.

Знатоки и ценители итальянского брали билеты сразу на несколько сеансов. Спорили отчаянно, усвоив итальянский темперамент.

Зато „La Strada“ — мы уже выучили, что это дорога, и запомнили впервые услышанные имена Федерико Феллини и Джульетты Мазины — споров не вызывала. Мелодию Нино Рота присвоили сразу и без слуха, и без голоса. Ты даже уловил ее в лагере по радио. А я почему-то и тогда, и сейчас все время думала о Достоевском. А ты нет? Кстати, о „Неточке Незвановой“ так ничего и не написал. Это было первое, что прочла у Достоевского, и так ждала твоих проницательных слов. Я часто стесняюсь своей тривиальности и оттого надолго замолкаю».

 

Время летело быстро, но так же быстро накапливался багаж собственных впечатлений. Театр, музыка, живопись… Театр часто вызывал досаду, раздражал подделками под правду, особенно после фестиваля. Эрмитажные выставки не отпускали часами. Но главным общим достоянием делался город.

 

«Иногда между сеансами мы бродили по бастиону Петропавловки. Более уединенного пристанища нам в городе не понадобилось.[2]

Там же на Петропавловке я впервые услышала: „Замечали? По городу ходит прохожий“ („Гость“), и „Богатого нищего“, и план будущего диплома о Мартынове. Кажется, к моему огорчению, ты потом передумал его писать. (Обрати внимание — я часто что-то договариваю за тебя. Это ж учительский прием — „разговорить ученика“. Прости за бестактность!)

В письме ты упоминаешь наш двор, выходящий на два переулка, который тебе сразу пришелся по душе. Наверное, любовался разбитым фонтаном, ажурными воротами, самой атмосферой модерна. Я ненавидела нашу коммуналку и с нетерпением ждала переезда в новую квартиру, но с разбитыми ступенями, на которые, как я позже узнала, ступала нога таких выдающихся соотечественников, как Бердяев, Ремизов и другие, расставаться не хотелось…

Каждое твое письмо — это радость и удивление. Радость — потому что от тебя. Удивление — потому что адресовано мне. Вот и хочется подольше не отпускать задетую тобой тему.

Упомянутый пару раз в письмах двор, стал уплывать в историю. Если бы знать… Именно отсюда, из этого дома (кв. 5) отправился на расправу с Урицким молодой поэт Л. Канегиссер, друг Есенина и Кузмина. И единственная петербургская встреча Цветаевой и Мандельштама, как нас уверяют, тоже случилась в этой квартире на Саперном, 10. Но я тогда этого, увы, не знала».

 

Между тем часы неумолимо приближали нас к 7 ноября 1956 года.

Папа разбудил меня рано, потому что звонил кто-то из ребят и велел поторапливаться. Кто именно — папа не узнал.

 

«Я приехала к Ун<иверсите>ту, но тебя не нашла, а встретила Вадика Бакинского и Еремина, и мы начали тебя искать и спрашивать у каждого, не видели ли они тебя. Но люди только посмеивались, уверяя нас, что ты еще спишь пос­ле очередной попойки. А мы с Вадимом не верили и все пытались найти тебя. А когда кончилась демонстрация, мы, продрогшие, пошли пить кофе в маленькую столовую напротив „Великана“. <…> И там было так тепло и празднично, что мы и не заметили, как просидели там часа два. Уходить не хотелось, и мы говорили об ужасно глупых вещах и почему-то о будущем, и о том, как мы вечером будем выпивать. А потом отправились к Вадику, потому что транспорт еще не ходил, мост был перекрыт, и я все равно не могла попасть домой. Мы слушали „Болеро“ и продолжали свой бездумный разговор. <…> А потом начали звонить знакомые и напрашиваться в гости. Но у меня было замечательное настроение, и я сказала, что приходить ко мне могут все, а потом очень об этом пожалела.

Когда я наконец пришла домой, позвонил Мура (Леонид Муратов), и я не сразу поняла, о чем он говорит, и хотя прошел уже целый год и Мура мне сообщает по телефону не такие ужасные новости, я до сих пор вздрагиваю, когда слышу его голос.

А к вечеру начали собираться друзья. Но я очень смутно помню, кто тогда был и что мы делали. Говорят, что даже играли в „коробок“ так, как будто ничего не случилось. И даже нарочито выбрали эту дурашливую забаву.

К тому же Муратов просил никому ничего не рассказывать. Поэтому приходилось улыбаться и шутить, и произносить какие-то тосты. А когда спрашивали, где Миша, пришлось объяснить, что к нему приехала знакомая из Москвы и он сегодня занят. Все, конечно, верили, потому что Таня Ш. действительно приезжала из Москвы, и нас даже успели познакомить.

Поздно вечером после театра появились Муратов и Игорь Соколов. Так мы и встретили эти праздники.

Я, наверное, не должна была этого писать, но весь год, когда я думала о тебе, я всегда представляла, как расскажу тебе этот день с утра до полуночи. И что не нужно будет ничего больше говорить, что ты тогда сам поймешь все, что я пережила. Но я не учла, что совершенно не умею писать письма…

20. 11. 57».

 

 

Рига

Мы встретились в последний раз в 1973 году в Юрмале. Родители отдыхали в знаменитом ДТ им. Райниса, комфортном 9-этажном доме с поэтажной субординацией постояльцев. (Чем выше статус, тем выше этаж!)

Я позвонила Михаилу и попросила навестить меня не сразу, а через пару дней. У мамы своя рижская биография (бабушка с дедушкой обвенчались в Риге, хотя жили на Псковщине в живописном городке Себеж. Рожать бабушку привозили в Ригу. Трое девочек там и родились, а единственная сестра бабушки погибла в рижском гетто). История, как всякая семейная биография, не такая краткая. Придаточных предложений хватает, но Мише я постаралась объяснить покороче.

Я уже успела хорошо освоиться в прибалтийском интерьере, казавшемся роскошным после скромного комаровского «Дома хворчества» без удобств, которые компенсировала интеллектуальная избыточность. На стареньких машинках выстукивались произведения, обреченные стать со временем классикой или надолго застревавшие в столах.

Но в фешенебельных Дубултах осенний заезд оказался на редкость уникальным. Несколько поэтических имен, эстетически единичных, разобщенных, но разместившихся под одной крышей, создавали единственную в своем роде поэтическую ауру. Как на афише крупными буквами — Арсений Тарковский, Николай Глазков, Анатолий Жигулин. Наверняка, кого-то забыла.

Я успела если не сблизиться, то дружески сойтись со всеми, кого перечислила.

Для меня они выстроились в своеобразный щит для предстоящей встречи с М. К. Мне казалось, что поэтам будет о чем поговорить. Тем более «сидельцам», как Миша и Жигулин. Ошиблась. Поэтам всегда интересно говорить только о себе. Могла бы уже привыкнуть.

А мы тринадцать лет не виделись, давно перестали переписываться, а о главных событиях узнавали от друзей. В первую очередь от Родиона Гудзенко. О нем выпущен целый альбом, сняты видеоролики, а уникальность его личности, наверное, только Красильников и мог бы передать.

Приезда Мишиного я трепетала так, что все время порывалась позвонить в Ригу и отложить визит. Но откладывать было некуда — через два дня я уезжала на дачу к родителям мужа в Саулкрасты.

Новые друзья-поэты не слишком мне помогли. Хотя с А. Жигулиным у М. К. была общая 58—10. Я попросила Анатолия прочитать стихи про любимого бурундука, выхоженного зэками. Миша как-то насупился. Улыбку вызвал Ник. Ив. Глазков. У него был целый цикл шутливых стихов и акростроф, посвященных мне.

Я «заказала» что-нибудь посерьезнее. И тут я увидела всю мощь природного актерского таланта своего нового друга. Он протянул Красильникову руку со словами: «Я был гениален, — сделал паузу и, не дожидаясь ответа, произнес какой-то шекспировской строфой: — Но мало работал и тихую гавань на пьяную одурь менял очень часто как счастье на счастье» и дальше до конца стихотворения. Я смотрела на М. К. не отрываясь, но так и не поняла, оценил ли он глазковское яростное самобичевание. Миша курил, не проронив ни слова. Может быть, обиделся, сочтя за намек. Об этом я как-то не подумала.

Подойдя познакомиться, Арсений Александрович Тарковский неожиданно спросил, знает ли мой гость Адольфа Урбана. Тот ведь тоже из Риги и, кажется, из одного класса. Поэт с ним в давней переписке. Я перевела дух. Беседа оживилась. Появились мои родители, разлилось тепло пятнадцатилетней давности. С ними Миша говорил охотнее и откровеннее, чем со мной. Он был счастливо женат, кажется, впервые не скрывал обретенную к сорока годам гармонию и полноту «обыкновенной» жизни.

Оставшись вдвоем, мы что-то попытались извлечь из общих закоулков памяти. Но время ушло, а многое навсегда осело в письмах, и даже аромат прибалтийской осени чувств не обострил и прошлое не приблизил.

И все же все эти годы я волокла за собой доверху набитую котомку не то вопросов, не то несогласий, не то затаенных обид. Обиды проглотила перед его приездом, как таблетку, не запивая. И решила больше о них не вспоминать. Они были справедливые, но уже непоправимые. А я чувствовала, сколько успела за эти годы нагромоздить ошибок, свернув однажды, как Алексей Турбин, не на ту улицу, и мне очень хотелось поделиться с М., услышать его смешок или утешение. Но вместо этого я сказала: «Ты жаловался, что еле одолел „Клима Самгина“, а я бы за слова „Я слежу за собой, как за своим врагом“ простила Горькому все». Миша посмотрел на меня с любопытством. Мне казалось, я уловила и запомнила этот взгляд тысячу лет назад. На скамейке у будущего аникушинского памятника Пушкину. Шел ноябрьский дождь, мы промокли до нитки под редкой листвой, но я упрямо не двигалась с места. Вот тогда-то я кожей ощутила на себе не то упрямство, не то сочувствие. Так смотрят, когда ждут незаданного вопроса, на который все равно нечего будет ответить… По крайней мере, под этим дождем с крапинками первого снега.

Это было 5 ноября 1956 года. Мы оба не простудились, и ты не раз вспоминал, как назавтра по многу раз возвращался в Эрмитаже к «Кругу заключенных». Словно считывал по картам свою судьбу.

Бесшумно подошла электричка. Когда она тронулась, у меня вырвалось, но совсем негромко и не надрывно, разве что с легкой ностальгией: «Ты хотел бы вернуться на реку Тишину?» (За весь день мы ни разу не вспомнили некогда любимого им Мартынова).

Электричка набирала скорость, и Миша показал, что ничего не слышит.

«А я бы хотела», — прошептала я и отвернулась…

Октябрь 1973 — ноябрь 2020.

 

 


1. «Отчет» о поездке на VI Фестиваль см. в: Цимбал И. Сны о Швеции // Звезда. 2017. № 7.

2. См. письмо М. К. от 14. Х. 1957: Красильников М. Письма к Ирине Цимбал.

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Владимир Дроздов - Рукописи. Избранное
Владимир Георгиевич Дроздов (род. в 1940 г.) – поэт, автор книг «Листва календаря» (Л., 1978), «День земного бытия» (Л., 1989), «Стихотворения» (СПб., 1995), «Обратная перспектива» (СПб., 2000) и «Варианты» (СПб., 2015). Лауреат премии «Северная Пальмира» (1995).
Цена: 200 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
На сайте «Издательство "Пушкинского фонда"»


Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России