СТО
ЛЕТ ТОМУ НАЗАД
ДМИТРИЙ ТРАВИН
Кто же погубил НЭП?
У НЭПа — новой экономической политики, введенной в Советской
России сто лет назад, — была весьма сложная судьба. Причем в двояком смысле.
Безвременная кончина
Эта политика была провозглашена Владимиром Лениным в марте
1921 года. Кончалась Гражданская война, в ходе которой большевики взяли
на вооружение не только винтовки с пулеметами, но еще и систему так называемого
военного коммунизма. При такой системе продовольственные отряды (продотряды) насильно
отнимали у крестьян хлеб, необходимый для прокорма Красной армии. Зерно становилось
«общим», как при коммунизме, однако распоряжались им большевистские чиновники. Понятно,
что подобный грабеж со стороны государства подрывал долгосрочное развитие сельского
хозяйства. Крестьянам не было никакого смысла трудиться на чужих людей, когда самим
не хватало еды. А заставить их в тот момент государство еще не могло,
поскольку сохранялась частная собственность, отсутствовали колхозы и не имелось
той партийно-хозяйственной бюрократии, которая могла бы взять на себя вместо продразверстки
целенаправленное, ежедневное принуждение людей к труду. Если бы военный коммунизм
сохранялся долго (причем без насильственного объединения крестьян в колхозы),
советская власть не смогла бы прокормить даже саму себя, а тем более свою огромную
армию. И продотряды не помогли бы.
НЭП постигла безвременная кончина. Ему не удалось прожить на свете и десяти
лет. К концу 1920-х годов он был сметен политикой сталинской индустриализации,
для которой совершенно неприемлемо было медленное развитие крестьянского хозяйства,
отделывавшегося от государства уплатой продовольственного налога, в то время
как амбициозные сталинские планы развития требовали мобилизации в бюджет огромных
денежных средств. На рубеже 1920—1930-х годов сталинизм «скушал» НЭП со всеми его
квазирыночными институтами. И хотя некоторое «головокружение от успехов» (по словам
Сталина) быстро сменилось голодомором, к НЭПу никто уже возвращаться не собирался.
Жизни миллионов крестьян променяли на валюту, а ее — на западную технику,
необходимую для строек первых пятилеток.
Когда я был студентом (на рубеже 1970—1980-х годов) и изучал
экономическую историю в Ленинградском государственном университете, отечественная
наука вместе с коммунистической идеологией толком не знала, куда НЭП приткнуть.
Это была какая-то «затычка» десятилетней дыры, отделявшей героическую революцию
от героической индустриализации, за которой последовала еще более героическая Великая
отечественная война. НЭП трактовался в ту эпоху учебниками как временное отступление,
затесавшееся между двумя великими наступлениями большевизма на классовых врагов.
Но, когда началась перестройка, выяснилось, что подобные концепции мало кого убеждают.
Новая наука и новая идеология кинулись в иную крайность. На НЭП стали
смотреть как на реальную альтернативу сталинизму, как на нереализованную возможность
развития СССР, погубленную злобным тираном Сталиным. Ну а когда этот тиран
стал в нулевые годы превращаться в великого государственного деятеля,
строителя мощной державы и мудрого победителя нацизма, НЭП вновь вышел из моды.
Любопытно, что в эти же годы у нас любили много рассуждать
о том, что реформаторам 1990-х годов следовало бы идти в осуществлении
преобразований не своим путем, а китайским. Но при этом мало кто понимал, что
успешный путь Дэн Сяопина был по большому счету аналогом советского НЭПа, то есть
китайцы на самом деле шли нашим путем, только не свернули с него в трудный
момент, а, наоборот, расширили дорогу, ведущую к рынку. Китайские коммунисты
в конце 1970-х годов отказались от политики сельскохозяйственных коммун, ввели
в деревне рыночные начала и позволили крестьянам работать на самих себя.
А кроме того, они привлекли в особые экономические зоны иностранный капитал
и позволили успешно развиваться не только сельскому хозяйству, но и промышленности.
Китай в условиях такой экономической политики стал всемирной мастерской, тогда
как Советский Союз, отказавшись от НЭПа, стал огромным военным лагерем, противостоящим
всему капиталистическому миру.
В общем, и жизнь у НЭПа не задалась, и посмертная
судьба его получилась чрезвычайно сложной. Казалось бы, сегодня надо вновь вспомнить
про «юбиляра», похвалить его, поругать сталинизм и вернуться к перестроечной
концепции истинного ленинского социализма. Но нет, так не получится. Дело в том,
что сегодня мы должны взглянуть на НЭП, внеся в старые перестроечные рассуждения
две важных поправки. Во-первых, необходимо учесть, что НЭП — это именно экономическая
политика и анализировать ее требуется, принимая во внимание те сложные финансовые
и межотраслевые связи, которые в перестройку отечественные публицисты
еще плохо осознавали, поскольку никогда вообще не жили при рынке. А во-вторых,
сегодня, когда уже неактуально популярное среди шестидесятников представление «Ленин
хороший, Сталин плохой», нам следует постараться понять, что же на рубеже
1920—1930-х годов зависело лично от тирана, а что — от сути того политического
режима, который был построен еще Лениным и его соратниками, но который Сталин
стремился подмять лично под себя.
«Есть у Революции начало, нет
у Революции конца!»
Была в советское время песня с такими словами. Наверное, накануне
распада СССР уже мало кто задумывался о том, есть ли в них какой-то смысл.
А смысл имелся. Большевистская революция должна была быть перманентной. Не
бесконечной, конечно, но постоянно продолжающейся, до тех пор пока не станет мировой.
Для того чтобы понять печальную судьбу НЭПа, мы рассмотрим сейчас вопрос
о том, как оказались связаны большевистская революция и советская экономика
в долгосрочной перспективе. Чрезвычайно важным для понимания воздействия, оказанного
политикой большевиков на развитие нашей страны, является характер марксистских представлений
о том, как может совершаться социалистическая революция. Утвердившаяся в марксизме
теория диалектики производительных сил и производственных отношений предполагала,
что развитие капиталистической экономики на определенном этапе вступает в непримиримое
противоречие с буржуазным государством и с самой системой буржуазной
эксплуатации человека человеком. Согласно этой теории, в широких слоях рабочего
класса растет понимание того, что капиталист присваивает часть продукта, созданного
трудящимися, и это является вопиющей несправедливостью. По мере роста своего
классового сознания рабочие стремятся коренным образом изменить ситуацию. Для этого
пролетариат осуществляет революцию, в результате которой ликвидируется система
частнособственнического предпринимательства. Капиталист исчезает, а весь произведенный
рабочими продукт поступает в распоряжение общества.[1]
Согласно марксистской теории, подобная революция может произойти не
в любой момент и не в любой стране, а только там и тогда,
где и когда рабочий класс достаточно силен и сознателен. А это означает,
что революция возможна лишь в по-настоящему развитых странах с высокой
степенью индустриализации и урбанизации, где численность крестьянства резко
сократилась, а численность рабочего класса возросла, где появились многонаселенные
мегаполисы, в которых и разразятся революционные бои. Более того, поскольку
(как показал опыт некоторых революций прошлого) терпящий поражение эксплуататорский
режим может получить военную поддержку со стороны соседних государств, необходимо
международное объединение сил восставших рабочих. Революция может победить лишь
в том случае, если она произойдет одновременно в ряде высокоразвитых государств
и, следовательно, буржуазия одних стран, поглощенная собственными заботами,
не сможет оказать помощь буржуазии других стран. В качестве практического вывода
из марксистской теории возник тезис о необходимости мировой революции. Хотя
на практике, конечно, предполагалось, что для революционной победы рабочего класса
достаточно все же достижения одновременного успеха не по всему свету, а лишь
в нескольких ключевых европейских государствах.
Итак, выходит, согласно ортодоксальному марксизму, что социалистическая
революция в России никак не могла победить. Во-первых, потому что наша страна
была преимущественно крестьянской, с не слишком развитыми городами и с малой
численностью рабочего класса. А во-вторых, потому что победа революции
в одной стране в принципе исключена. Однако Владимир Ленин и Лев
Троцкий «развили» марксистскую теорию. Они повернули ее так, чтобы обосновать возможность
осуществления радикальных преобразований именно в России. Согласно этой реформированной
теории, социалистическая революция начинается не обязательно там, где высокоразвитые
производительные силы вступают в противоречие с отсталыми (капиталистическими)
производственными отношениями, а там, где в силу определенных частных
причин возникла революционная ситуация. Где комплекс противоречий, разрывающих страну
на части, обострился выше обычного. Где низы уже не хотят жить по-старому, а верхи
не могут ими по-старому управлять.
Корректировки, внесенные Лениным и Троцким в марксизм, были
столь радикальны, что фактически ничего не оставляли от теории как таковой. Однако
надо признать, что именно Ленин с Троцким, а не старые теоретики марксизма
лучше понимали, как на практике разрушаются режимы. То есть какое значение для революции
имеет комплекс накопившихся в обществе противоречий, в том числе тех,
которые не имеют непосредственного отношения к классовой борьбе рабочих с буржуазией.
Русская революция подтвердила правоту Ленина и Троцкого. Падение старого режима
произошло там, где сплелись десятки проблем, а вовсе не там, где производительные
силы достигли высокого уровня развития (например, в Англии).
При этом партия Ленина формально оставалась марксистской, и влияние
марксизма на умы многих российских интеллектуалов было чрезвычайно значительным.
Любые корректировки, вносимые в теорию, должны были каким-то образом состыковываться
с ее основами. Поэтому Ленин с Троцким не отказались от концепции мировой
революции, а лишь сформулировали так называемую концепцию «слабого звена».
Она утверждала, что революция поначалу должна совершиться в стране, являющейся
наиболее слабым звеном в большой цепи капиталистических (империалистических)
государств, но затем обязательно распространиться повсюду, где производительные
силы переросли буржуазные производственные отношения.
Россия в представлении Ленина
и Троцкого была как раз таким слабым звеном. Но для того чтобы социалистическая
революция победила, процесс, начавшийся в России, должен был обязательно получить
развитие в других европейских государствах. На практике это означало, что революция
из нашей страны должна быть перенесена как минимум в Германию — страну
значительную по размеру, высокоразвитую, урбанизированную, промышленную, обладающую
многочисленным, сильным пролетариатом и при этом территориально расположенную
сравнительно неподалеку (в отличие, скажем, от Англии, находящейся на дальнем
острове).
Четко и лаконично эта идея выражена в работе Троцкого «Перманентная
революция». «Сохранение пролетарской революции в национальных рамках может
быть лишь временным режимом, — писал он — хотя бы и длительным, как
показывает опыт Советского Союза. Однако при изолированной пролетарской диктатуре
противоречия, внешние и внутренние, растут неизбежно вместе с успехами.
Оставаясь и далее изолированным, пролетарское государство в конце концов
должно было бы пасть жертвой этих противоречий. Выход для него только в победе
пролетариата передовых стран».[2] Таким образом,
специфической особенностью русской революции была не особая жестокость или особая
непримиримость сторон. Разного рода революционные ужасы в достаточной мере
испытали многие страны. Специфической особенностью нашей истории после победы большевиков
стало формирование в коммунистических элитах представления о том, что
революция не может остановиться, что она должна стать перманентной, что мы находимся
лишь на первой ее стадии и должны обязательно готовиться к продолжению.
Причем продолжения этого нельзя избежать, поскольку оно предопределено историческими
законами, открытыми Марксом, Энгельсом и Лениным. Именно с этих позиций
следует взглянуть на экономическое развитие СССР.
Рациональные представления о ленинском НЭПе, о сталинской
индустриализации и о том, как лучше было бы строить советскую хозяйственную
систему с точки зрения роста ВВП и доходов населения, не учитывают исходную
большевистскую установку, согласно которой стандартные социально-экономические показатели
не столь важны в сравнении с задачей милитаризации страны, находящейся
в «кольце врагов».
Смена вех
Вообще-то обычная революция (как показывал европейский опыт) рано или
поздно кончается, а революционные власти трансформируются, бронзовеют и начинают
стремиться не к мифическим идеалам, а к конкретным земным благам.
Это понимали многие русские люди в начале 1920-х годов. Соответственно, частью
отечественной интеллектуальной элиты последствия революции не воспринимались трагически.
В частности, авторы эмигрантского сборника «Смена вех», вышедшего в июле
1921 года, полагали, что победившие в России большевики могут рано или
поздно стать нормальными, прагматичными правителями.
Появление столь странного названия
сборника объясняется его своеобразной полемикой со знаменитым сборником статей
«Вехи», вышедшим в 1909 году, то есть задолго до революции. Авторами
«Вех» (в отличие, кстати, от «Смены вех») были крупные российские философы
(Николай Бердяев, Сергей Булгаков, Петр Струве, Семен Франк и др.), прославившиеся
не только публицистикой, пишущейся на
злобу дня, но и фундаментальными трудами. Они к тому времени уже переболели
революционностью (а некоторые — даже марксизмом), оценили ее катастрофизм
и предлагали задуматься о тех истинных духовных ценностях, которые важны
для общества. «Смена вех» ставила вопрос иначе: революция не так уж страшна, поскольку
революционеры перерождаются, а значит, с ними можно иметь дело.
Если «Вехи» представляли собой сборник зрелых идей, возникших после
того, как его авторы отказались от страстного желания молодости создать поскорее
справедливое общество, то «Смена вех» скорее основывалась не на серьезных размышлениях,
а на страстном желании поскорее увидеть Россию нормальной страной. Жизнь в эмиграции
была несладкой. Для многих — в материальном смысле. И практически
для всех — в идейном. Люди чувствовали, что они влачат здесь жалкое существование
вдалеке от великих дел, от той страны, которой они действительно нужны. И поскольку
надежды на победу белой армии больше не имелось, эмигрантские интеллектуалы вольно
или невольно культивировали надежду на перерождение большевиков. Но все же сменовеховцев,
несмотря на это, нельзя назвать глупыми или необразованными людьми. Они знали историю,
изучали революционный опыт и понимали, что перерождение революции случается
в действительности. Сменовеховство было естественной, рациональной реакцией
образованных людей на свершившиеся события. Опыт революций показывал, что это, бесспорно,
ужас, но отнюдь не ужас без конца.
«Невозможно, чтобы за одним Лениным, — оптимистично писал сменовеховец
Ю. Ключников, — последовали другие. Нет, отныне надолго или навсегда покончено
со всяким революционным экстремизмом, со всяким большевизмом и в „широком“
и в „узком“ смысле. За отсутствием почвы для него. За ненадобностью. Завершился
длиннейший революционный период русской истории. В дальнейшем открывается период
быстрого и мощного эволюционного прогресса».[3] Вывод Ключникова был вполне понятен для
многих его современников и достаточно логичен, причем другие сменовеховцы подтверждали
его сравнением российской жизни с Великой французской революцией, трансформировавшейся
от ужасов якобинского террора к прагматизму термидора, директории и наполеоновского
правления. А. Бобрищев-Пушкин полагал, что «мы уже подходим к директории»[4], а Н. Устрялов даже приводил мнение
Наполеона, считавшего Робеспьера, способным изменить весь свой образ действий в случае,
если бы ему удалось удержать власть.[5]
В свете подобного подхода Ленин
представлялся сменовеховцам эдаким переродившимся Робеспьером. «Повинуясь голосу
жизни, — писал Н. Устрялов, размышляя о НЭПе, — советская власть,
по-видимому, решается на радикальный тактический поворот в направлении отказа
от правоверных коммунистических позиций. Во имя самосохранения, во имя воссоздания
„плацдарма мировой революции“ она принимает целый ряд мер к раскрепощению задавленных
химерой производительных сил страны».[6] Казалось,
что если в экономике Россия возвращается к рынку, то так ли важно для
будущего сохранение авторитарной системы? Тем более если за поворотом курса стоит
желание широких масс. О том, что поворот не является ни случайностью, ни сиюминутным
капризом Ленина, писал С. Лукьянов: «…так называемая „эволюция большевиков“
<…> объясняется просто тем, что аналогичная эволюция происходит в массах
<…>. Пролетариат понял, что как интеллигенция, так и буржуазия не только
не страшны для народа-победителя, но и должны быть и могут быть использованы
в интересах самого народа».[7]
Увы, сменовеховские интеллектуалы не принимали во внимание того, что
для коммунистических интеллектуалов революция отнюдь не завершилась. Революция,
конечно, — это не ужас без конца, однако конец еще очень далек, и ради
того, чтобы к нему прийти, следует совершить немало разного рода ужасов. «Создание
плацдарма мировой революции» и нужное для этого «раскрепощение производительных
сил страны» требуют вовсе не НЭПа, а совершенно иной экономической политики.
Коммунизм или смерть
Одним из элементов политики большевиков было стремление стимулировать
развитие революции в Германии, а по возможности, и в других
странах — Чехословакии, Венгрии, Румынии, даже в Италии, не говоря уж
о Польше. Этим, в частности, определялось движение войск Михаила Тухачевского
на Польшу в 1920 году. Приказ, отданный им перед началом наступления,
не оставлял сомнений в целях операции: «Бойцы рабочей революции. Устремите
свои взоры на запад. На западе решаются судьбы мировой революции. Через труп белой
Польши лежит путь к мировому пожару. На штыках понесем счастье и мир трудящемуся
человечеству. На Запад! К решительным битвам, к громозвучным победам!»
Примерно о том же говорил известный революционер Иосиф Уншлихт: «…захват Варшавы
не является нашей конечной целью, а лишь только исходным пунктом на пути к действительно
революционной цели — европейской революции, революции всемирной».[8] Для Тухачевского, как сам он писал затем в своей
книге, польская кампания являлась «связующим звеном между революцией Октябрьской
и революцией западноевропейской».[9] Добейся
он успеха, пройди со своими войсками от Вислы до Одера — и германских
рабочих можно было бы поддержать непосредственно красноармейскими штыками. Однако
штыки эти не смогли довести советскую власть даже до Вислы. Поляки, разгромившие
Тухачевского и свершившие так называемое «чудо на Висле», предотвратили слияние
российских и германских революционеров.
Тем не менее в дальнейшем советские власти пытались решить те же
самые задачи иными методами. С одной стороны, им пришлось признать, что какое-то
время СССР неизбежно будет существовать во враждебном окружении. В связи с этим
возникла теория построения социализма в отдельно взятой стране. Но, с другой
стороны, проблема выживания данной страны во враждебном окружении не снималась с повестки
дня. Страх империалистической агрессии оставался. Мирная передышка рассматривалась
лишь с точки зрения подготовки к новой войне, которая неизбежно должна
была наступить. И создание в 1919 году (раньше провозглашения НЭПа)
Коминтерна (Коммунистического интернационала) свидетельствовало о том, что
Советская Россия готовится не только к трансформации экономической политики,
но и к подрывной деятельности внутри буржуазных стран ради мировой революции.
Вдохновленные успехом большевиков, революционеры в разных частях
мира стали создавать коммунистические партии, которые должны были вести совершенно
иной курс, чем старые социал-демократические. Если социал-демократы, считавшие себя
истинными марксистами, все больше ориентировались на мирную трансформацию капитализма
и даже выдвинули из своих рядов президента буржуазной Германии Фридриха Эберта
(1919—1925), то коммунисты хотели совершать революции по советскому образцу и для
этого готовы были использовать советскую поддержку — организационную и финансовую.
Фактически Коминтерн оказался не площадкой для консультаций близких по своему духу,
но независимых партий, а структурой, управляемой из Москвы и формирующей
«пятую колонну» (хотя этот термин возник позже и в связи с деятельностью
правых сил) внутри буржуазных демократий. Демократии, кстати, четко понимали, что
Коминтерн не за демократию борется. Недаром в тот момент, когда Иосиф Сталин
стал нуждаться в поддержке всего буржуазного Запада, а не его пролетарских
сил (1943 год, разгар Второй мировой войны), эту организацию пришлось распустить.
Но в 1920-е годы речь могла идти только о развитии коминтерновского движения,
а не о его свертывании.
Работа Коминтерна должна была способствовать
усилению революционных сил в различных государствах мира. А СССР, как
единственная опора этих сил, готов был использовать свои внутренние ресурсы для
того, чтобы зарубежные коммунисты получили возможность совершать революции. С наших
сегодняшних прагматичных позиций подобная растрата ресурсов в бедной стране,
едва вышедшей из ужасов гражданской войны и гиперинфляции, представляется каким-то
безумием. Или уж во всяком случае, действием иррациональным, противоречащим здравому
смыслу. Но для советской элиты, насквозь пропитанной марксизмом, деятельность Коминтерна
представлялась чрезвычайно важной, поскольку без нее невозможно было довести до
конца главное дело их жизни. Собственно говоря, без этого невозможно было, как тогда
представлялось, даже выжить во враждебном окружении.
Правоверные коммунисты бредили мировой
революцией и готовы были принять в ней самое экзотическое участие. Известный
историк В. Булдаков приводит целый ряд примеров революционного психоза в книге
«Красная смута». Вениамин Израилев, двадцати четырех лет, из Орла написал письмо
Сталину: «Буржуазия Европы в предсмертных судорогах… Пошлите меня в Лондон
и дайте мне эскадрон всадников Чичен (так в тексте, имелись в виду
чеченцы. — В. Б.). Дайте мне шпагу, сделанную
из тульской стали, и напишите на ней: „Коммунизм или смерть“. В Лондоне
я буду говорить с раввином на древнееврейском языке, спрошу, отдадут ли
иуды фабрики, заводы рабочим или нет, то я буду делать то, что делал тов. Петерс
в Ленинграде в 1919 году — террор, красный террор». Красный
командир Александров из Москвы тоже предлагал Сталину сформировать полк из кавказцев,
но направить его хотел в Польшу или Румынию. Старый большевик Райдук выбрал
иные направления для развития мировой революции: «Я прошу разрешения партии отправиться
для совершения террористического акта в одну из двух стран — Китай или
Болгарию». Коммунист Грицкий из Грозного четко представлял себе цели задуманной
им операции: «Создайте ударную группу по обезглавливанию империализма. Пустите меня
в Германию, и я обезглавлю Каутского». Курсант из Ленинграда намечал
себе более реалистичные цели: «Если бы в Эстонии разгорелось восстание, то
я бы уже шагал по полям Эстонии». Наконец, красный поп Ярчуков готов был освятить
всю эту деятельность в духе известной блоковской поэмы: «Я призываю весь
народ Украины и Московии на смертный бой (войну) с англичанами и благословит
дело войны с ними Христос».[10] Понятно,
что все эти порывы находятся «на грани клиники», но психоз верных бойцов мировой
революции представлял собой не что иное, как отражение настроений широких масс населения.
Если довести до логического конца представление о перманентной
революции, то надо будет признать неизбежным стремление западных империалистов задавить
силой молодую советскую республику. В ортодоксальном марксистском сознании
того времени господствовало представление, будто борьба мира капитала с миром
труда идет не на жизнь, а на смерть. Поскольку восстание рабочего класса развитых
стран, по Марксу, объективно обусловлено развитием производительных сил и поскольку
Советская Россия, по Ленину, является своеобразной базой, обеспечивающей это восстание,
то империализм в целях самосохранения должен рано или поздно осуществить интервенцию
против молодой социалистической республики. Они же там не дураки, чтобы сидеть и ждать,
пока мускулистая рука пролетариата поднимется по всему миру и ярмо деспотизма
разлетится в прах.
Неслучайно И. Сталин в докладе на XIV съезде ВКП(б) в декабре 1925 года, говоря о перспективах
советской индустриализации, отметил, что, пока не победила революция в Германии
или во Франции, «нам абсолютно необходим тот минимум независимости для нашего народного
хозяйства, без которого невозможно уберечь нашу страну от хозяйственного подчинения
системе мирового капитализма».[11] Вождь
не рассматривал возможность аграрного развития на базе НЭПа ради роста благосостояния
народа. Он исходил из необходимости военно-промышленного развития, обеспечивающего
стране независимость.
На самом деле политические лидеры европейских капиталистических стран
совсем не обязаны были думать о будущем человечества именно в марксистских
категориях. И, соответственно, не обязаны были так уж сильно страшиться перманентной
революции. Им в тот момент хватало собственных проблем. Более того, наличие
стратегического мышления в таких вопросах у демократических политиков —
это по большей части миф, сочиненный людьми с конспирологическим мышлением.
Политик обычно думает о ближайших выборах, на которых ему нужно победить, об
отношениях с прессой и со спонсорами, о противостоянии другим политическим
силам своей страны. Внешнюю политику он строит, как правило, так, чтобы ублажить
избирателя и не беспокоить его раньше времен. Умиротворяющая Гитлера политика
Невилла Чемберлена и Эдуара Даладье (так называемый Мюнхенский сговор) —
яркий пример «стратегии» подобного рода. Да и сравнительно вялая «интервенция»
западных стран во время нашей Гражданской войны показывает, что демократии не стремятся
без особой нужды теребить всяких «страшных монстров». В наше время политика
США, вторгшихся в безъядерный Ирак, но не в ядерную Северную Корею, показывает,
что поистине опасные внешнеполитические авантюры демократическим политикам несвойственны.
Однако для понимания того курса, который взяли на вооружение в СССР,
важно не то, что думали западные лидеры, а то, как складывалось представление
об их мотивах в головах лидеров советских. Эти головы не могли допустить представления
о долговременном мирном сосуществовании двух социальных систем. Подобное представление
утвердилось лишь в брежневскую эпоху, когда перевелись искренне верующие марксисты.
А до тех пор, пока таковые доминировали в советской элите, господствовало
представление: либо мы их, либо они нас. Война должна была обязательно начаться
в обозримой перспективе, поскольку отсутствие войны противоречило марксистско-ленинской
теории. А истинность этой теории коммунистической элитой не оспаривалась. Она
верила во враждебное окружение сама и соответствующим образом выстраивала систему
пропаганды.
Во враждебном окружении
Советскому Союзу требовалось превратиться в огромный военный лагерь.
Согласно большевистской революционной логике, это был не вопрос выбора правильной
стратегии, не вопрос выбора между хорошим и лучшим. Это был вопрос выживания
в «агрессивном» капиталистическом окружении. Либо ты спровоцируешь мировую
революцию, либо ты подвергнешься интервенции. В любом случае надо иметь сильную
армию и мощную военную индустрию, способную обеспечить красноармейцев вооружением.
Соответственно, вслед за вопросом о противостоянии мира труда с миром
капитала объективно вставал вопрос об индустриализации, то есть о преобразовании,
осуществляемом не для насыщения рынка товарами, а для насыщения армии оружием.
Советская индустриализация становилась элементом непримиримой борьбы мира труда
с миром капитала, которой должны были быть подчинены все имеющиеся ресурсы.
Милитаризация стала самоцелью. Естественно, индустриализация с военным
уклоном не могла обойтись только производством оружия. Требовалось создавать для
нее ресурсную базу. Поэтому в годы первых пятилеток большое внимание уделялось
металлургии и электроэнергетике. Но в целом вся работа ориентировалась
на то, что, как пелось в известной песне, «Гремя огнем, сверкая блеском стали,
пойдут машины в яростный поход, когда нас в бой пошлет товарищ Сталин
и первый маршал в бой нас поведет». Правда, тут возникал вопрос: откуда
взять ресурсы для индустриализации? На него могло существовать два ответа.
С одной стороны, большевики имели возможность пойти традиционным
путем. Крестьяне растили хлеб, продавали его, выручали деньги, платили налог государству,
и на эти средства советская власть осуществляла индустриализацию. Такая модель
была ясной, понятной, проверенной на практике в иных странах, то есть абсолютно
работоспособной. Однако у нее был и существенный недостаток. Темпы индустриализации
полностью определялись объемом тех ресурсов, которые государство могло собрать с помощью
фискальной деятельности. В случае возникновения серьезного экономического кризиса
или при неспособности государства собрать налоги в большом объеме строительство
военных объектов неизбежно должно было замедляться. Готовность страны к обороне
детерминировалась ее готовностью к труду. Но что делать, «если завтра война,
если завтра в поход»? Получалось, что судьбоносное противостояние мира труда
с миром капитала, а по сути дела, счастье всего человечества определялось
тем, сможет ли убогий российский мужичок продать хлеб и заплатить государству
налоги.
С другой стороны, можно было пренебречь рыночными отношениями и попытаться
изъять у деревни в пользу города дополнительный объем ресурсов. Изъять
насильственным образом, или, как деликатно предпочитали выражаться ученые, внеэкономическим
путем. При таком подходе проводить индустриализацию можно было значительно быстрее.
Можно было рассчитать, какой объем вооружений требовалось получить стране в кратчайшие
сроки, спланировать строительство необходимых предприятий, определить соответственно
этому потребность в деньгах и, наконец, понять, сколько зерна, проданного
на рынке, способно принести государству нужную сумму. А затем изъять тем или
иным образом у крестьянства данную сумму вне зависимости от того, хочет ли
мужичок ее отдавать.
Движение в данном направлении больше отвечало приоритетным задачам
советской власти, готовившейся к противостоянию мира труда с миром капитала.
Однако серьезная проблема имелась и здесь. Военный коммунизм привел к значительному
сокращению производства сельхозпродукции и к тому, что имеющиеся запасы
зерна укрывались от продотрядов. Коммунистическая элита не могла не понимать опасности
подобного подхода. Недаром она приняла ленинскую политику НЭПа, хотя допускать рыночный
маневр на пути к мировой революции ей было противно.
Таким образом, выбор стратегии индустриализации оказался неочевиден.
Первый подход отстаивал ведущий коммунистический теоретик и сравнительно
компетентный экономист Николай Бухарин. Он говорил о постепенном, медленном
врастании страны в социализм через различные промежуточные формы.[12] Полемизируя с противниками, Бухарин позиционировал
себя в качестве центриста, отвергая как позицию радикалов, стремящихся отобрать
зерно у крестьянства, так и позицию противников индустриализации, отрицающих
необходимость отчуждения у крестьян хотя бы части прибавочного продукта.[13] В годы Гражданской войны Бухарин считался
наиболее яркой фигурой среди так называемых левых коммунистов. Трудно усомниться
в том, что он оставался верен марксистско-ленинской теории, и в том,
что он стремился к мировой революции, а значит, и к милитаризации.
То, что Бухарин попытался вписать рынок в процесс индустриализации, определялось
умением достигать временных компромиссов на пути к стратегическим целям.
Второй подход отстаивал на «теоретическом фронте» троцкист Евгений Преображенский.
Он собирался изымать у крестьян ресурсы не только налогами, но также с помощью
монопольно высоких цен промышленности.[14]
Однако позиции Преображенского в дискуссии были явно слабее. Во-первых, он
не имел такого веса, как Бухарин, в коммунистическом руководстве. Во-вторых,
как раз в то время, когда стране надо было определяться со стратегией индустриализации, большевистские вожди боролись за власть с Троцким и, естественно,
не стремились поддерживать экономические воззрения троцкизма. В-третьих, приняв
НЭП, трудно было разворачивать страну в ином направлении без по-настоящему
серьезных оснований. Поэтому победить Бухарина на «теоретическом фронте» Преображенский
никак не мог, хотя полностью проигравшим его тоже нельзя было бы счесть.
В первой половине 1920-х годов развитие событий шло фактически
по Бухарину. Однако вскоре выявилась проблема. Хотя крестьянство вставало на ноги
и нормально кормило народ, индустриализация фактически не осуществлялась. В стране
с нормальной капиталистической экономикой разбогатевшие нэпманы начали бы инвестировать
деньги в промышленность. Но в стране с рынком, допущенным лишь в рамках
НЭПа, уповать приходилось на госинвестиции. Выяснилось, что, если к бизнесу
относиться лишь как к дойной корове, он не станет «нагуливать вес». Ведь рано
или поздно такую корову пустят на мясо. Так не лучше ли прокутить доходы?
С нэпманов брали высокие налоги, их покрывали презрением, высмеивали
в прессе. Грозили вот-вот ликвидировать как класс, а временами отдельных
лиц отправляли за решетку. Чтоб сохранить свободу и деньги, бизнес вынужден
был идти на взятки чекистам, а также подкармливать ответственных советских
работников и партийную элиту. Наконец, детям нэпманов было сложнее получить
образование, чем детям рабочих. В общем, с миллионерами, способными развивать
промышленность, дело не задалось. Они «переквалифицировались в управдомы».
Это предопределило поворот всей экономической стратегии. К середине 1920-х
годов стало ясно, что речь уже не идет о выборе между двумя путями строительства
социализма. Речь идет о том, что либо мы возвращаем капитализм в полной
мере и тогда имеем шанс на ускорение роста экономики, либо сохраняем НЭП и надолго
расстаемся с планами индустриализации. Или же усиливаем государственное вмешательство
в экономику и получаем средства для укрепления обороноспособности страны.
Витязь на распутье
Первый путь, экономически наиболее разумный, был совершенно исключен
для страны, которая только что с огромными жертвами победила капитализм. Люди,
находящиеся у власти, не для того в молодости боролись с царизмом,
чтобы ближе к старости отказаться от всех своих «достижений». Если даже кто-то
понимал в глубине души, что большевизм заводит страну в тупик, вряд ли
он готов был обесценить всю свою жизнь полным признанием этого факта.
Второй путь был хорош лишь тем, что оставлял со временем шанс для ползучего
возвращения капитализма. Страна была бы сыта и медленно, со сменой поколений
могла бы налаживать условия для нормального функционирования экономики. В глазах
сменовеховцев подобный путь выглядел приемлемым, но в глазах коммунистов, сформировавшихся
на теории мировой революции, он представлялся утопичным. Эти люди не желали возврата
капитализма ни в близкой, ни в далекой перспективе и полагали, что
во враждебном окружении никакой далекой перспективы у Страны Советов просто
не будет без мощной военной индустрии.
На протяжении 1920-х годов ощущение, будто мы находимся во враждебном
окружении, постоянно подпитывалась со всех сторон, и в итоге марксистская
схема начинала выглядеть все более убедительной в глазах самых широких масс
населения: начиная с необразованных крестьян и заканчивая партийной элитой.
Во-первых, о всевозможных заговорах врагов, о вредителях,
о поддержании бдительности и тому подобных вещах непрерывно говорили чекисты.
Значение их ведомства напрямую зависело от того, насколько советское руководство
чувствует опасность для своего положения. Чем больше обнаруживалось проблем в сфере
безопасности, тем больше становилось влияние чекистов на положение дел в стране,
тем больше были их штаты, зарплаты и полномочия. Тем больше становилась народная
любовь к людям с «горячим сердцем, чистыми руками и холодной головой».
Неудивительно, что с такой «информационной подпиткой» в широких массах
населения начинали нервничать даже те, кто не слишком большое внимание уделял марксистским
представлением о страстном желании мировой буржуазии задавить молодую советскую
республику.
Во-вторых, фрустрированное постреволюционными трудностями население
само начинало искать виновников многочисленных неудач. Рабочий класс обнаружил,
что капиталистическая эксплуатация исчезла, а жизнь не наладилась. Кто был
ничем, так, собственно говоря, ничем и остался, хотя слова «Интернационала»
обещали ему, что он «станет всем», после того как разрушит мир насилия. Обвинять
в этом коммунистических вождей было чревато неприятностями. А вот удовлетворяться
тем, будто враги по-прежнему сильны и строят нам всевозможные козни, никто
не мешал. Чекистская информация о недобитых белогвардейцах, являющихся передовым
отрядом будущих интервентов, ложилась на фрустрированное сознание масс и порождала
постоянный страх. Обыватель ждал агрессии со стороны Англии, Франции, Польши, Румынии,
Финляндии, Эстонии, Болгарии, Японии и прочих стран, где буржуазия спит и видит,
как бы насолить Советскому Союзу.
В-третьих, поиск врагов был в известной мере обусловлен личной
выгодой тех, кто таковых обезвреживал. Молодой коммунист обнаруживал врага в лице
коммуниста старого и тут же получал его должность с окладом. Труженики
завода разоблачали старого спеца, занимавшего пост директора, и какой-нибудь
спец по обнаружению заговоров садился на его место. При подобном подходе идея разоблачения
заговоров овладевала массами, и вскоре вожди, плохо понимавшие, что происходит
внизу, сами проникались страхами относительно всесилия шпионов, саботажников, диверсантов
и прочей публики, имеющей связь с коварной заграницей.
Могли ли они в такой ситуации допускать НЭП и откладывать
индустриализацию с оборонным уклоном на будущее? Конечно, нет. Идея индустриализации
могла лишь сосуществовать с НЭПом на его раннем этапе, но, по мере того как
выяснялось, что рынок не обеспечивает накопления и не гарантирует инвестиций,
у большевиков нарастало желание усилить госвмешательство в экономику и вытащить
из частного сектора (особенно из деревни) ресурсы, необходимые для милитаризации
страны.
В итоге вышло так, что объективными обстоятельствами было обусловлено
движение по пути, обоснованному Преображенским. И это не противоречило тому,
что троцкизм оказался разгромлен, а сам Преображенский в 1930-х годах репрессирован. Борьба за власть привела к поражению троцкизма, против которого
объединились различные силы большевистской партии от Сталина до Бухарина. А борьба
за социализм обусловила победу троцкистских взглядов, поскольку они последовательно
исходили из концепции мировой революции.
Таким образом, представления, будто коммунисты 1920-х годов могли выбрать
НЭП, рынок, сытость и мирное сосуществование двух систем, исходят из мировоззрения
совсем иной эпохи. Они игнорируют постреволюционные реалии и те ключевые проблемы,
которые волновали людей того времени. Реальный выбор оказался осуществлен уже в октябре
1917 года. При всей отвратительности сталинской политики основная ответственность
за то, что происходило с нашей страной, ложится не на одного Сталина, а на
всех творцов Октябрьского переворота и последовавшей за ним Гражданской войны.
Невозможен был никакой «хороший» ленинский социализм с НЭПом. Подобной системы большевики не могли желать.
«Рожь и пшеница — всё за границу»
На XIV съезде
ВКП(б) в декабре 1925 года был взят курс на индустриализацию, однако в течение
следующих полутора лет на практике никакого кардинального перелома не происходило.
Коммунисты пытались впрягать в одну «социалистическую телегу» и «мощного
коня» государственной индустриализации, и «трепетную лань» частнособственнического
хозяйствования. Однако лишь только вопрос о выборе курса встал ребром, началось
жесткое давление на крестьянство с целью изъятия у него средств внеэкономическим
путем. Переломным оказался 1927 год.
С одной стороны, это был год так называемой «военной тревоги».[15] Англия разорвала дипломатические сношения
с СССР. Вряд ли «мировой империализм» тогда готов был на нас напасть, но Москва,
существовавшая в атмосфере страхов, связанных с враждебным окружением,
не могла не отнестись к потенциальной угрозе серьезно. Возникло ощущение,
будто враг у ворот, а мы к войне совершенно не готовы. Неустойчивое
политическое равновесие между «голубями» и «ястребами» должно было сместиться
в сторону последних. С другой стороны, именно осенью 1927 года впервые
в полный рост встал вопрос о неспособности государства приобрести у крестьян
достаточное количество зерна без эскалации насилия. Хлебозаготовки были провалены.
Объяснялось это двумя основными причинами. Во-первых, деревня совсем не горела желанием
сдавать урожай государству по сравнительно низким закупочным ценам. Во-вторых, на
рынке не хватало товаров ширпотреба, которые мог бы купить крестьянин на свои заработки.
Приобретать нужные ему промышленные изделия приходилось по высоким ценам, и, соответственно,
продавать хлеб тоже хотелось не за бесценок. В итоге значительная часть урожая
шла к частным торговцам, а государство оставалось с носом.
Нельзя было начинать индустриализацию в такой обстановке. Государство
должно было кормить рабочих, создающих промышленные гиганты, а также экспортировать
зерно за рубеж, для того чтобы на вырученную валюту покупать передовую технику и нанимать
западных инженеров. В итоге давление на крестьян резко усилилось. Местные власти,
чтобы обеспечить заготовку зерна, стали применять насильственные методы, далеко
выходившие за рамки теории Преображенского. Над простыми крестьянами откровенно
издевались, кулаки попадали в руки ОГПУ.
Результат, как и следовало ожидать, был двойственным. С одной
стороны, насилие помогло залатать дыры в системе государственных закупок. С другой —
стало ясно, что, как в годы военного коммунизма, крестьянин теперь начнет прятать
хлеб, сворачивать производственную активность и даже бунтовать. Крестьянская
война становилась все более вероятной.[16]
Казалось бы, советская власть второй раз наступила на те же грабли. Но на дворе
был уже не 1921 год. Государство окрепло, подавило крупнейшие очаги бунта и оказалось
готово к тому, чтобы применять качественно новые методы насилия. Те, которые
на исходе Гражданской войны были ему не по силам. Так мы вплотную подошли к коллективизации.
Лишив крестьянина возможности самостоятельно выращивать хлеб, сделав его всего лишь
работником колхоза и сосредоточив контроль над зерном в руках государственной
бюрократии, советская власть получала ресурсы для осуществления индустриализации
с милитаристским уклоном. Теперь можно было в большом количестве производить
вооружения и необходимые для ВПК средства производства. При этом не требовалось
выпускать ширпотреб. Крестьянин сдавал зерно, почти ничего не получая взамен. После
коллективизации государству удавалось изымать у крестьян значительно больше
зерна. Экспорт хлеба за рубеж резко увеличился уже в 1930 году. Это было
как раз то, что требовалось для индустриализации и милитаризации.
Поскольку экономические механизмы распределения ресурсов между потреблением
и накоплением больше не работали, а административных механизмов еще не
было выработано, возникла опасность того, что советская бюрократия расшибет лоб,
молясь на индустриализацию, то есть будет изымать зерно по максимуму. Скорее всего,
именно это обусловило голодомор на Украине 1932—1933 годов и страшные
лишения, испытанные крестьянством, в других частях страны. На Дону казаки грустно
шутили: «Рожь и пшеница — всё за границу. Колючка и кукуруза —
Советскому Союзу».
С экономической точки зрения массовая коллективизация, начатая
осенью 1929 года, была губительной мерой, разрушившей и без того малоэффективное
сельское хозяйство. Но в плане противостояния мировому империализму иного решения
у советской власти не было. Сворачивание НЭПа представляло собой вполне рациональный
выбор в рамках того ужасающего курса, на который наша страна встала в октябре
1917 года. Перед лицом растущей внешней угрозы Советский Союз превращали в единый
военный лагерь. Как отмечал экономист и реформатор Егор Гайдар в книге
«Долгое время», «в результате революции и Гражданской войны путь России к динамичному
капиталистическому росту, предполагающему высокую активность частнопредпринимательского
сектора, значительные частные сбережения и инвестиции, оказался закрыт».[17] Экономика страны оказалась в своеобразной
ловушке. Чем дольше она развивалась в направлении решения тех задач, которые
ставили перед ней большевики в связи с необходимостью противостоять капиталистическому
окружению, тем более неэффективной и перекошенной в структурном плане
она становилась в плане удовлетворения потребностей общества. Административная
хозяйственная система, которую Сталин начал выстраивать, была оптимально адаптирована
к существованию в ловушке. Милитаризация стала целью существования всей
экономики, тогда как работу «второстепенных» отраслей пытались оптимизировать лишь
исходя из требования максимального перекачивания ресурсов в ВПК.
Катастрофические последствия сталинского курса (особенно для села, где
от голода погибли миллионы) хорошо известны. Однако порой полагают, что это все
было оправданно, поскольку СССР в конечном счете вступил в мировую войну,
а без индустриализации и связанной с ней серьезной подготовки победа
в ней оказалась бы невозможна. Пусть война случилась и не по тем причинам,
из-за которых беспокоились большевики в 1920-е годы, но все же она случилась.
И это, как полагают сегодня многие, оправдывает Сталина и даже его репрессии.
Подобные оценки нашего прошлого
вполне логичны, но они представляют собой сильно упрощенный анализ ситуации. Дело
в том, что проблемы первых лет войны ни в коем случае нельзя отрывать
от всего, что происходило в СССР с конца 1920-х годов. Сталин, как известно,
гитлеровскую агрессию прозевал. Оставил страну в трудный момент без надежного
военного прикрытия, доверившись слепо договору о дружбе с нацистской Германией,
заключенному в 1939 году. Ошибка его была настолько очевидна, что, в общем-то,
и сам «вождь народов» ее признавал (перекладывая, правда, ответственность лично
с себя на все советское руководство). Лишь наиболее упертые сталинисты, не
склонные принимать во внимание никакие факты и не умеющие логично мыслить,
готовы отрицать близорукость «гения всех времен».
Но полностью доверится Адольфу Гитлеру советское руководство могло лишь
в ситуации абсолютной персоналистской диктатуры, когда даже ближайшему окружению
диктатора приходилось из опасения за свою жизнь соглашаться во всем с мнением
«хозяина». Даже коллегиальное руководство, которое было при Ленине и восстановилось
в 1953 году, не допустило бы такой политической близорукости, какую допустил
вождь, уверовавший в свою гениальность. Но как сложилась у нас политическая
система, в которой доминировал Сталин? Естественно, в результате массовых
репрессий 1930-х годов. При этом сами репрессии оказались тесно связаны с той
радикальной переменой экономического курса, о которой было сказано выше.
Естественно, это далеко не единственная причина репрессий. Их было много.
Но в ситуации, когда сталинская политика привела к голодомору и разрушению
сельского хозяйства, «хозяин» неизбежно должен был устрашиться возможного заговора
со стороны партийных работников или военачальников. Исторических свидетельств такого заговора не существует, однако,
поставив себя на место Сталина, нетрудно понять, сколь велик был его страх перед
соратниками, которые в ситуации развала экономики захотят сменить высшее руководство
и, возможно, даже наказать всех виновных, невзирая на лица. Как бы ни были
большевистские вожди убеждены в необходимости индустриализации и милитаризации,
они, скорее всего, должны были возмутиться тем, как конкретно осуществляется экономическая
политика.
Таким образом, подводя итоги, можно сказать, что представления о мировой
революции спровоцировали страх военной угрозы со стороны Запада. Этот страх привел
к сворачиванию НЭПа ради милитаризации. Милитаризация обусловила индустриализацию.
А индустриализация породила коллективизацию как источник бесплатных ресурсов.
Коллективизация в первые годы обернулась полным крахом — смертью людей
и развалом аграрного сектора. И в этой ситуации паникующий вождь
начала массовые репрессии, чтобы каленым железом выжечь всякой несогласие со своим
курсом. А когда всё вокруг выжгли, любые решения оказались в зависимости
от того, что происходит в одной-единственной голове. На самом деле совсем не
гениальной. И так мы подошли к 22 июня 1941 года.
В тот момент мы потеряли практически все, что подготовили для войны.
Плоды индустриализации были уничтожены немцами в первые же месяцы. Миллионы
солдат погибли или были взяты в плен. А отступать пришлось по родной земле
так далеко, что, если бы СССР был размером даже с самую большую европейскую
страну, у нас не осталось бы вообще никаких территорий. Мы проиграли бы войну
и не рассуждали бы сегодня о «гениальности» Сталина.
Победа была обеспечена не Сталиным и не его политикой 1930-х годов.
Победа была обеспечена тем, что труженики тыла в ходе войны фактически осуществили
новую индустриализацию на востоке Советского Союза. А в добавление к этому
СССР получал большие поставки техники и продовольствия по ленд-лизу от своих
союзников. В совокупности это создало материально-техническую базу для армии.
Существует и еще одно — весьма отдаленное — последствие
сталинской индустриализации, пришедшей на смену НЭПу. Мощное развитие военной индустрии,
тяжелой промышленности и науки, заточенной на ВПК, породило в СССР специфическую
структуру занятости. Миллионы людей работали не для того, чтобы создавать нужные
другим людям товары, а для того, чтобы крепить «щит родины». За эту работу
им платило государство. А чтобы платить, оно забирало деньги у предприятий,
создающих продукцию, нужную человеку в повседневной жизни. Такая структура
экономики стала одной из причин товарного дефицита в Советском Союзе.
Впрочем, все эти размышления уже далеко выходят за рамки статьи о НЭПе.
1. Маркс К.,
Энгельс Ф. Манифест коммунистической партии // Маркс К., Энгельс
Ф. Избранные произведения. В 2 т. М., 1948. Т. 1. С. 8—28.
2. Троцкий Л. Д. Перманентная
революция. СПб., 2009. С. 33.
3. Смена вех. Июль 1921 г. Прага, 1921. С. 42,
43.
4. Там же. С. 99.
5. Там же. С. 57.
6. Там же. С. 54.
7. Там же. С. 77.
8. Кантор Ю. З. Война
и мир Михаила Тухачевского. М., 2005. С. 186.
9. Там же. С. 208.
10. Булдаков В. П. Утопия,
агрессия, власть. Психосоциальная динамика постреволюционного времени. Россия,
1920—1930 гг. М., 2012. С. 110—114.
11. Сталин И. В.
XIV съезд ВКП(б). Политический отчет
Центрального Комитета 18 декабря 1925 г. // Сталин И. В. Сочинения.
Т. 7. М., 1947. С. 299, 300.
12. Коэн С. Бухарин.
Политическая биография. 1888—1938. М.—Минск, 1989. С. 182.
13. Бухарин Н. И. Заметки
экономиста // Бухарин Н. И. Избранные
произведения. М., 1988. С. 406—410.
14. Коэн С. Указ
соч. С. 191.
15. Кен О. Н. Мобилизационное
планирование и политические решения (конец 1920-х — середина 1930-х гг.).
М., 2008. С. 42, 43.
16. Хлевнюк О. В. Сталин.
Жизнь одного вождя. М., 2015. С. 164.
17. Гайдар Е. Т. Долгое
время. Россия в мире: очерки экономической истории. М., 2005. С. 300.