ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
Анна Кузнецова
Выскочка
Марья Михална ненавидит копить. Не умеет. С детства. Извечное бабушкино
«копейка рубль бережет» в одно ухо влетало, из другого вываливалось. Впрочем,
расхожее «Мы не такие богатые, чтобы покупать дешевые вещи» зашло на ура и засело
накрепко. Лучше в хорошем магазине раскошелиться на неубиваемые — даже
если и в хвост и в гриву — трушные «Wrangler» и «Dr.
Martens», чем каждые два месяца опускаться до трендового тряпья на сомнительных
распродажах.
Да, у Марьи Михалны муж объелся груш, травмированный позвоночник,
хворая мамзель (так именует себя ее матушка), родительская квартира, что истошно
требует ремонта, две пары джинсов и два платья на все случаи жизни; выхолощенная
на сотку лимита кредитка, невдолбенные счета из ЖЭСа и анестезирующая, умиротворяющая
веточка сирени, нарисованная гуашью на дверце холодильника. И в нем же
(из буржуинского «Вавилона» с адовой наценкой) — люксовая руккола; глазированные
сырочки «Karums»; сладкие, вправду с томатным вкусом розовые азербайджанские
помидоры, а также голубой саксонский сыр-р-р.
Роскошество это ощутимо лупит по портмоне (Марья Михална носит деньги
в папином — добротном, кожаном, привезенном покойным дедушкой, моряком
загранплавания, в начале восьмидесятых), но она ничего не может с собой
поделать. Точнее, не могла — до некоторых событий.
Есть у Марьи Михалны психотерапевт (отдельная нехилая статья расходов),
главный по депрессухе, ОКР и прочим загоняловам. Который год врач талдычит,
что достичь апгрейда можно и поступательно: если ты весь кругом астеничен
(ослаб, истощен), не следует хвататься с наскока за вес бамбулы. И когда
однажды Марья Михална призналась, что хотела бы начать откладывать деньги, врач
спросила: «Ради чего? Ради чего ты готова отказаться от утренней трапезы, пусть
и деликатесной, но в общем-то совершенно безвредной, не ввергающей кого-либо
в необоримый ущерб, бальзамирующей душу? Что для тебя настолько важно, что
ты станешь на это копить, отказываясь от милой сердцу седативной традиции?»
Месяца два Марья Михална перекатывала за щекой этот вопрос. Ремонт?
Хо-хо-хо. С ее нынешними доходами ей хватит лишь на то, чтобы его начать, но
вот закончить уже не сможет. А прекратив, так и останется за компанию
с мамзелью да с папа́ куковать средь мешков с «Ветонитом» и коробок
с «Келидом», посему — ну его на, от греха, как говорится. Новый холодильник?
Опять рисовать сирень? Новый пылесос? Новая стиральная машина? Они уже два раза
ремонтировали б/у. У мужа Марьи Михалны золотые руки (когда не трясутся в абстиненции,
само собой) — подлатает и в третий. Хороший санаторий для мамы? Не,
она тот еще моллюск. Ни за что не выберется. Упрется решительно рогом. Да у нее
и загранпаспорта нет. Ремонт своего многострадального остова? Да,
Марье Михалне уже выписали направление на операцию. Вот только гарантий не дают.
Врач лечебной физ-ры предостерегает: «По итогам — пациенты через одного в инвалидном
кресле». Тру́сит Марья Михална, а на Израиль «ни деревянненьких, ни зелененьких»
не хватит, даже если будет копить до пенсии.
Думала она, думала и наконец догнала, ради чего отказалась бы от
утренних чревоугодных радостей. Образование! То самое, о котором грезит с младых
когтей.
В 1994-м, то есть в год окончания школы, мама посчитала, что Марья
уже окончательно оперилась и справится сама, — умыла, короче, мамзель
руки. Провалив вступительные на филфак, Марья сдалась в ПТУ, вернее —
в училище, что, очевидно, звучало благородней. Семья в этом «выборе» ее
поддержала: дело-то богоугодное.
У них были отличные, с высшим
образованием, добросовестные преподы, за копеешную зарплату самоотверженно,
честно, а порою даже ожесточенно стремившиеся втемяшить в юные
легкомысленные головы дев из пролетарских семей азы хирургии, педиатрии и фармакологии.
Ох, как же это было скушно и утомительно! Неимоверно! Решительно нелюбопытно,
незанимательно, ведь медициной Марья увлекалась в восьмом, а два финишных
класса школы вывернули ее наизнанку и на триста шестьдесят градусов. Марья
обратилась в отъявленного гуманитария. Да-да, пока одноклассницы, развалившись
на лавке перед «Прибалтоном»*, заходясь в бесстыдном хохоте и им же возгоняясь,
пересчитывали своих половых партнеров, Марья читала книги.
Странным образом ей не приходило
в голову, что можно соскочить, рыпнуться в другое. Или вновь
подать документы в Универ. Ну, словно всосалась тем болотцем. Словно запуталась
наглухо в паутину со стен чертогов чертовой бабушки, как девочка, наступившая
на хлеб. А может, она просто не верила себе? Не верила в себя? И погребла.
И в том многолетнем, жестоком (да, и с собой можно обойтись
жестоко) погребении долгие годы, зещемленный, дергался в агонии художник.
«Художник, что рисует дождь, художник, что рисует дождь». Словом, выбрала
Марья «терапию», а если точнее — кардиологическое, инфарктное отделение.
Только в 2012 году Марья Михална окончательно порвала с медициной.
В сердцах! Она тогда совмещала полставки в реанимации, полставки в сфере
около. Была менеджером по сервису в отделе платных услуг. Там работала в основном
с бумагами. Их часто требовалось скреплять. И вот однажды скрепляла она,
скрепляла (всё казалось ей — и так ведь настырно, докучливо, — что
недостатошно ровно) — и… чертов степлер! Взглянув на проткнутый палец,
Марья Михална вспомнила, как в далеком 2002-м получила подтверждающий диагноз
листок. Служила она тогда в зачуханном, для пролетариев и люмпенов госпитале.
И вот, будучи в одни сутки брошенной пасти́ в одиночку пятьдесят
коек, в запаре, по неосторожности «уколола руку веретеном» и заимела коварный
кровяной гепатит, что на медицинском сленге зовется «ласковым убийцей».
Надо сказать, в своей благородной,
но весьма изнуряющей, весьма же неблагодарной и чреватой неслабым риском профессии
Марья Михална огребла роскошный букет травм. Началось с того самого остова.
Было дело, они с напарницей подымали с пола (не смогли допроситься помощи
у штатных санитаров) поскользнувшегося «морского слона», ну очень крупного
пациента. Таким образом, к сколиозу и врожденному дефекту в хвост
радостно пристроился лютый ранний радикулит, ну а дальше — пошло-поехало.
Итак, Марья Михална уволилась. Отовсюду. Сдала оставленную ей в наследство
бабушкой, обуюченную, дореволюционной постройки норку на центра́х. Временно
выгрузила мужа в его наследственные коммунальные пенаты. И переехала
к родителям, в обветшалую и изрядно захламленную, кажущуюся теперь
лилипутской кооперативную двушку на Приморской.
Друзья и психотерапевт одобрили-взбодрили: молодец! так держать!
А муж свалился в очередной белой горячке. Однако в этот раз в нарколожку
его провожали бро. Сослуживцы,
коллеги по цеху. Он ведь у них незаменимый. Лучший друг, сварщик от Бога, да
и вообще — швец, жнец и на дуде капец, когда не бьется в абстиненции,
само собой.
Первый роман Марья Михална писала, как, вероятно, писал свои Бальзак.
Задернув светонепроницаемые шторы, зажегши «канделябры» и отключив телефон,
она полгода морозилась отшельником. Мысленно проговаривала и записывала, записывала
и проговаривала. Спала три-четыре часа, ела единожды в сутки. Из дома
выходила только для того, чтобы затариться сигаретами, листьями салата, оковалком
российского сыра по акции да поддерживающим печень чем-то аптечным — весь тогдашний
ее рацион. Иногда еще сопровождала маму в священном походе в поликлинику
за сезонным осмотром и курсом физиотерапии.
К весне 2013-го у Марьи Михалны на руках была рукопись. Ее первая
книга!
С нею, точно с визиткой, Марья Михална отправилась покорять новые
Эвересты. Начала выкладывать свое детище на литературных порталах. Ведь «писатель
не тот, кто пишет, а тот, кого читают».
Этот опыт стал для Марьи Михалны архипитательным. Хоть и болезненным.
Рецензии в основном были немилостивыми, даже разгромными. Но, оправившись от
шока, Марья Михална узрела в них жемчуг. Тогда и поняла, что похвала-пахлава —
особливо в виде куцых приторных отписок типа «Вах!» и «Гениально!» —
парализует сокрушительнее, нежели объемные простыни с сырыми колючими артишоками;
иногда — необратимо, намертво. Посему и решила: только новые
горы, только хардкор!
Внимая маститым филологам и корифеям от литературоведения, штудируя
с их подачи доселе неизвестные шедевры, а параллельно заново погружаясь
в читанную некогда классику, Марья Михална достигла мастерства. Победила короткую
форму. Победила рассказ.
Не мастера, впрочем, научили Марью Михалну писать. Чем дальше,
тем становилось очевиднее, что, не имея врученного при рождении доброй феей дара
и многолетней подкормки того чужой нетленкой, создавать литературу не
получится. Однако — и спорить с тем было глупо — курсы щедро
добавляли в плане интерпретации. Марья Михална, кажется, стала понимать собственное
письмо.
Итак, аскетическая диета окупилась сполна. Новым скиллом. Новым мироощущением.
Новым, ни с чем не сравнимым кайфом. И Марья Михална уяснила для себя,
уяснила железно: вкладывать надо в дело. В то, без чего существование
уныло, без чего вовек не выберешься из себя, без чего — не жизнь. В жизненно
важное. В дело жизни.
Теперь Марья Михална опять копит деньги. Урезает расходы. Складывает
в кубышку. Прячет под подушку. Прекращает отвлекаться на лакомства в по-соседски
искушающей пышечной. Ведь Пышки
& Co страшно размягчают мозги. Ради чего? Ну конечно, ради очередной
сессии с гуру. Да, Марья Михална снова идет учиться. Летом отбывает на новый
семинар, на… да она и забыла уже, на какую по счету ступень — к литераторам-мастодонтам,
в Москву. В Москву!
С уровнем мастерства возмужали и амбиции,
пора задуматься о продвижении. Марья Михална надеется, что ей наконец раскроют
тайну, искомый алгоритм, как никому не известным да к тому же не очень молодым
прорваться к издателю. На новой сессии как раз планируется о том блок.
«А осенью, — мечтает Марья, — засяду за новые рассказы. В формате
short, hot и spicy story поведаю читателю
о фауне ставших мне родными окраин. Наш — вроде бы рукой подать до Васьки,
а вроде и периферийный — микрорайон ошеломляет страстями, африканским
буйством. Ну и, конечно же, тревожным, токсичным. Горестным и безысходным».
Сегодня Ж. еле дополз до магазина. Руки и ноги тряслись,
сердце выскакивало из груди, а из жара вбрасывало в озноб — и обратно,
голова раскалывалась, и было очень страшно. Пугало пространство. Сама атмосфера,
сам воздух казались одушевленными — враждебной, жестокой душой.
Сегодня Ж. казалось, что на него обрушится проклинающий свой
несуразный рост, а оттого серый и унылый, упирающийся в небо фонарный
столб. Или оглушительно громко лязгающий экскаватор, напоминающий донкихотское механическое
чудовище, искромсает его огромными, заляпанными говном челюстями. Расплющит и, намотав
кишки его на гусеницы, безвозвратно транклюкирует.
А еще — на улице шуршала соль, рассыпанный дорожными рабочими
повсюду в слякоть реагент. Соединившись с придорожной хлябью-киселем,
реагент создавал вид и консистенцию размякшего торта, в порядке сюра напоминавшего
изумительную бабушкину коврижку. Токсичный не только для обуви, понимал сейчас Ж.,
этот реагент вышуршивал точно наждачкой, драл, выскабливал его череп. Изнутри.
Возвращался на полусогнутых. И уже у подъезда застыл как
вкопанный, встретившись глазами с бомжом. С чахлым, сутулым, неопределенного
возраста, в общем-то безобидным, но вытягивающим из недр помойки и тут
же вожделенно заглатывающим гирлянду чего-то алого и скользкого.
Бомж тоже застыл. Так и застыл —
с гирляндой в зубах, со взаимным чувством поглядывая на Ж. Того снова
бросило в пот, но он знал: это еще не самое-самое. Самая жуть начнется через
несколько дней. Тогда он будет умолять маму. Будет засыпать, просыпаться, повторять
ритуал и снова вырубаться, а еще через некоторое время в него уже
не полезет, тогда-то и начнутся лютые корчи…
Да-да, населенный трогательными и эксцентричными персонажами Марьи
Михалны район полнится как трагическими, так и комическими эпизодами.
И страдают эти самые персонажи в своих нарошно-не-придумаешь-историях,
и любят, и радуются. И, конешно же, растут и преодолевают; выкарабкиваются —
случается — даже из адски неблагонадежной, из вынужденно (не дуто протестно
или от скуки), тотально обнуленной шоблы-когорты.
Чего только сто`ит Дама с поленом
(зачеркнуто), с салюки.
Вспомнила, весною ездила за данью к квартиросъемщикам. Встретились
в родном дворе-колодце.
— Что, обосрали? — мотнув головой вверх, в сторону крыши,
где, как таксы, гавкали чайки, приветствовала Дама оглядывающую свои плечи Марью
Михалну.
В нелепом, замохрившемся, но на диво к лицу берете, в из прошлого
же века юбке-годе´ по щиколотку и со звериными принтами собственного
авторства. Дама (замечательная, но давно невостребованная художник-анималист, нынче
вынужденная на старости лет впихивать… рассовывать свои работы по дешевым лавкам
средь галимого лубка) и друг ее,
семенящий рядом в теплом стеганом комбезе и платке, как француз на Смоленской
дороге, обступают долгожданного залетного собеседника. Соскучились. Рады встрече.
— Она им ножки моет! Тьфу! — чертыхается, чихвостит соседку с верхнего
этажа, прикормившую на своем балконе стаю оголтелых приморских хищниц. Выплеснувшись
наболевшим, отведя душу, Дама дает Марье Михалне рецепт от всего этого канцеро-тератогенного, от всего этого говна,
что жирною взвесью в воздухе окончательно протравило жизнь, довело буквально
до астмы. Называет адрес аптеки.
— Там, за углом, торгуют эхинацеей: пять драже в день — и никаких
гвоздей!
И вот уже рассказан секретный состав ежевечернего эликсира на сон грядущий —
лимончелло.
Марья Михална улыбается. Внимает. Кивает. Обещается.
И Дама зовет Марью Михалну — прежде, было дело, помочь разобраться
с многолетними плюшкинскими завалами; нынче же — попросту почаевничать,
потрещать. Но… у Марьи Михалны вечно ноги не доходят до, руки вечно
над клавою, а голова… голова, она тоже — вечно занята. Пищит, просится
на волю с десятками голосов. И делает Марья Михална выбор. Не в пользу
реальности и живых людей, а в пользу пищащих, рвущих, выедающих мозг
химер.
* * *
Марьи Михалны район. Марьи Михалны писанина тучно заряжена
социальным подтекстом. Истошно стрекочет гуманистическим посылом. Агрессивно. И очень
уж как-то черно. Всё. И еще надрыв, нажим, накрутка (даже в диалогах).
И пусть говорят ей умнички критики: не нужно, мол, Марья! Не нужно всё
время крови, бомжей-клошаров, мата. Такой стиль, мол, как истошный крик актера на
сцене. Но такой (орущий) актер не слишком интересен. Интересен другой, который молчит
или говорит вполголоса: Марья Михална неумолима. В мамзель свою вся, упрямицу.
Решила (ибо одолел ее трехглавый дракон гротеск-пространные-отрешенные-рассуждения-о-бытии-и-донельзя-наскучивший-эстетский-копипаст; удавил почти даже): буду
кричать. Вопреки, из вредности! Как в опере артисты, как в хард-роке & гранже Гиллан и Кобейн. А вступит —
так вообще: пойду и на зависть
изящно — упоительно мазохистски! кроваво! — присобачу что-нить из органов своих к булыжнику
на Дворцовой!
Здесь, впрочем, Марья Михална лукавит. Люто утрирует, троллит. Не западло
ей. И шепотом: не западло и без инфернальной экспрессии. Торопится.
Нервозна. Устала.
Покамест в планах у ней — производственный роман. Об
кузнецах. Об нелегком их, оплавляюще-забористом труде. А еще дюже зудят лапки
и звенят усики сочинить про героя. Еще одну вариацию Повести о настоящем
человеке. Историю о пытающемся выбраться из вражеского окружения пилоте,
чудом спасшемся с потерпевшего крушение в суровом морозном краю —
возможно, в тайге, возможно, во льдах — бомбардировщика. Или с частной
«Цессны» какого олигарха. О борьбе со стихией, со смертью! О силе духа,
о подвиге. Никаких метафор, никаких флешбэков, никакой эстетской вычурности,
постмодернистских извращений, а главное — никакого эпатажа. Чистую и честную,
линейную и прозрачную, исполненную реального трагизма оду мужеству.