ПРИ СКУДНОМ СВЕТЕ ЛАМПЫ

РЕЙН КАРАСТИ

Веревки на чердаке

«Ковшом Медведицы отчерпнут…» Роальда Мандельштама

 

 

* * *

Ковшом Медведицы отчерпнут,

Скатился с неба лунный серп.

— Как ярок рог луны ущербной,

И как велик ее ущерб!

 

На медных досках тротуаров,

Шурша, разлегся лунный шелк,

Пятнист, от лунного отвара,

От лихорадки лунной — желт.

 

Мой шаг, тяжелый, как раздумье

Безглазых лбов — безлобых лиц,

На площадях давил глазунью

Из луж и ламповых яиц.

 

— Лети, луна! Плети свой кокон,

Седая вечность — шелкопряд!

Пускай темны глазницы окон,

И обо мне не говорят!

 

Мороз от ног отщиплет пальцы —

Добыча верная в ночах, —

Идут! Они — неандертальцы,

А я — копье на их плечах.

 

— Идут, идут — отлично спелись

Под шорох туч и ветра свист;

— Какая ночь! — Археоптерикс —

Не час полуночи навис.

 

Не сны — сырые груды щебня,

Где чудом — треск горящих щеп…

Пусть ярок рог луны ущербной!

Но как велик ее ущерб!

 

Как известно со времен Жуковского («Отчет о луне»), луна обозначает все, и луну можно сравнить со всем. Не только со щитом варяжским и сыром голландским. Месяц загадку загадывает не одному Раскольникову. Были и другие петербургские безумцы, менее абстрактные и менее опасные, но столь же тревожные. «Опять луна мне яд свой льет» — льет на всю жизнь и почти все стихи Роальда Мандельштама: «В звенящие ночи не спится. / Луна заливает постель»; «Старинным золотом сверкая, — / Здесь каждый лист — луны кусок»; «И прозелень лунной меди / Растет от сырых ветров»; «Лунный колокол бьет неумолчно, / <…> / Что на небо приклеен червонец / Или бронзовый греческий щит»; «Хитрый-хитрый лунный заяц; / Сел и смот­рит вниз»; «Трубит октябрь, не умолкая, / В свой лунный рог»; «Луна лелеет кафедралы, / Как кости мамонтов — ледник» (в этих заметках будет много цитат, и все, исключая две, из стихов Роальда Мандельштама). Сам язык поэзии растет из лунного света. Александр Траугот спросил его: «Ну что ты такое пишешь: „Луна издаст тоскливый стон, / Как медный щит центуриона, / Когда в него ударит слон“» — то есть уж перебор с архаичностью и пафосом. В ответ была написана автоэпиграмма:

 

Ищет лунный человечек

На полу осколки

Искалеченных словечек

С прошлогодней елки.

 

А вот здесь луна — серп. «Отчерпнут» (вариант: «отчеркнут»). «Скатился». Что-то здесь слышится гильотинное. Есть вариант распятия: «Ночь застывала на черных лужах, / Вбитая в небо гвоздем луны». И место действия, скорее всего, Покровка, проспект Маклина, площадь Репина:  лунный шелк на досках тротуаров виден в его акварели с трамваем у Аларчина моста («А снизу, где рельсы схлестнулись / И черств площадной каравай, / Сползла с колесованных улиц / Кровавая капля — трамвай»). Под ногами — гастрономическое: «На площадях давил глазунью / Из луж и ламповых яиц». Так реализуется формула «хлеба и зрелищ»: на небесах — казнь, на площадях — еда. Порой наоборот. Не важно, главное — будто натянута бельевая веревка для образов стихотворения. Наверху — луна, «седая вечность», «шорох туч и ветра свист», внизу — «мороз от ног отщиплет пальцы», безглазые лбы и беззлобные лица, «спелись».

Но есть и вторая веревка. «— Как ярок рог луны ущербной, / И как велик ее ущерб!» — «Пусть ярок рог луны ущербной! / Но как велик ее ущерб!» (Курсив здесь и далее мой. — Р. К.) От эпического к драматическому, от архаики целого к разорванности современного.

Есть искушение протянуть эти две веревки, как бельевые на чердаке, вдоль всей его лирики: «Ночью шеломами грянутся горы. / Ветры заладят свое, / — Эти бродяги, чердачные воры, / Делят сырое белье». Эпос — драма, высокое — сниженное, пафос — ор, ампир — экспрессионизм. И обратно. «Люблю одиночество флага / В хохочущей глотке небес»; «И ночь обрушится в лицо / Колючей готикой видений — / Картечью битых леденцов»; «Так не крадутся воры — / Звонкий ступает конь! / В небо возносит город / Каменную ладонь, / <…> / Вывинтив мясорубкой / В небо — распятый фиг! — / Висельник в медной юбке / Темный хранил язык».

Так вот, луна. Не без китайщины: «На медных досках тротуаров, / Шурша, разлегся лунный шелк, / Пятнист, от лунного отвара, / От лихорадки лунной — желт». Тут и заморские ткани («Как блуждают матовые руки / По шелкам туманных кимоно! / — У луны неведомою мукой / Тело золотистое полно…»), и зелье (опять же «Опять луна мне яд свой льет»), и зараза («Опять Флоренция ждет холеру, / Целует облак плечо луны»).

Появляется лирический герой, точнее только его походка: «Мой шаг, тяжелый, как раздумье / Безглазых лбов — безлобых лиц». Далеко ходить не надо — да это и невозможно, лирический герой — «хромой зубоскал» — ходил на костылях. Безглазые лбы и безлобные лица — это, похоже, из графических работ его друзей, Александра Арефьева и Шолома Шварца. Но есть тут и иное: он — великан, шагающий по «улице безъязыкой». Да, Роальд Мандельштам — это не только Блок, Брюсов, Сологуб и Гумилев, но в огромной степени и Маяковский. Его влюбленность в улицу и презрение к ней, гигантизм его шага. Никто в молодой поэзии этой эпохи мимо него не прошел. Иногда у Роальда Мандельштама заходило и дальше: уже не пеший великан, а прямо-таки Медный всадник: «Когда изукрасить заливы / Луну принесут облака, / Над миром — таким молчаливым! / — Моя распростерта рука».

И вот этот гигантский, безглазый и безлобый шаг «На площадях давил глазунью / Из луж и ламповых яиц». Жратва, вино и посуда почти всегда под ногами (друзья вспоминают, как поэт отправлял их вниз, в большой мир — сдавать стеклотару и покупать полное, а недоеденные пельмени выкидывал из окна прямо на Канонерскую улицу): «И, листопад принимая / В чаши своих площадей»; «На поду´ площадей щербатом — / Недожаренный лунный блин»; «Нет, китаец, привычный к вину, / Не откроет его для людей, / Не нарежет лимоном луну / На тарелки ночных площадей!». В этом стихо­творении, что характерно, яичница приготовлена не из лунного света, а из электрического. Зрелища — луна, а хлеб (яичница) — электричество. Сказано с презрением. И даже со злостью: «На лестничных маршах / Вдоль красящих стен / — (Приветствуя двери: „Сезам!“) / — Сорву со стены плоскомордую тень, / А лампы — по рыбьим глазам!» И вот вопрос: к кому презрение, на кого злость? Или на что? Поэт и толпа? Судя по рисункам Арефьева и Шварца — и да и нет. Да, полублатные, полумилицейские типы. Борцы, расстрельщики, демагоги — то ли античность, то ли Средневековье, то ли Ленинград сороковых-пятидесятых: «Я зритель ночных беззаконий, / А край, о котором рассказ, / В узорных корзинах балконов / Скрывает созвездия глаз». И рядом — пиры («В луженых глотках застывало / Голубоватым серебром / Колбас расплавленное сало, / Как ломоть стали под ребром. / Пивная медь дымила в кружках, — / Дымясь, горела на столах: / Была нужда — гремела в пушках, / Была нужда — в колоколах»), поединки («Он придет, мой противник неведомый, / — (Взвоет яростный рог в тишине)», мельницы («Может быть, рыцари в битве пали / Или сошли от любви с ума?»). Уголовное, драматическое «сейчас» неотделимо от «сейчас» вечного, эпического. Размыты не только эпохи, но и миры. То, что принято называть внутренним миром, и то, что можно назвать улицей, переливаются друг в друга. И безглазые лица, и отвар, и лихорадка, и лунный серп — это все и вокруг поэта, и внутри его. И это у него почти всегда так. В этом как раз его отличие от Маяковского и Гумилева. Его герой никогда не смотрит на себя со стороны, он всегда то меланхолично, то яростно распахнут в мир, а мир через «глазницы окон» — вливается в него.

 

Зеленым горячечным чадом

Вливалась в палату луна —

И мальчика, спящего рядом,

Прозрачно змеившимся ядом

Неслышно одела она.

 

Или не ядом, вином, и уж тут непонятно, что куда распахнуто и что во что вливается:

 

Глазами солнечных зеркал

Весь город освещен,

И голова моя — бокал,

Невыпитый еще.

 

В этом мире нет ничего мертвого. Душу (или хотя бы тело) обретает не только флора («Мой слабый звон приветствует и плачет. / Меня хранят степные ковыли. / — Я здесь стою! / Я не могу иначе. / Я — колокольчик ветренной земли!»), не только чугунная фауна («Квадрига грифов дремлет на мосту»), не только дома («В дома, замученные астмой, / — Домой, сквозь холод мертвеца»), не только водные магистрали («Бросься, ветер, в глаза каналам, / Сдуй повсюду седую пыль»), но даже и абстрактные меры времени: «Наступил, с перегнившим дыханием, / Вислогубый и потненький час».

Итак, снова о луне. Она, конечно, тоже живая. Птицу видно по полету — она у него летит. И это, кажется, любимое им изобретение, а не случайная метафора: «Как узорная тень балкона / От летящей в окне луны»; «А в окнах моих луна / Летит голубым дельфином». Ее полет измеряет время: «— Бьют часы! / Полет луны шафранной, / Одиноким, сдерживать не нам!» Дальше расхождение: «— Лети, луна! Плети свой кокон, / Седая вечность — шелкопряд!», вариант — «седое время — шелкопряд». Откуда взялся шелкопряд — понятно: «лунный шелк», а вот вечность ли, время ли — похоже, поэту было не так важно. Предметы и грезы у него покорно живут по закону вечного возвращения. «Седая вечность» — сочетание знаменитое. Его прославила Ахматова: «И даже „вечность поседела“, / Как сказано в одной прекрасной книге» («А в книгах я последнюю страницу…», 1943). По одним сведениям, «вечность поседела» было сказано в одной прекрасной книге «Приключения Тома Сойера», а по иным, в другой — «Капитан Фракасс» Готье. И то и другое — литература мальчишеская, скорее во вкусе Гумилева, чем Ахматовой. Вроде бы Гумилев даже называл дилогию Марка Твена «Илиадой» и «Одиссеей» детства. Очень большое искушение сказать, что не наигравшийся в индейцев и пиратов из-за войны и болезни Роальд Мандельштам, поклонник Гумилева, относился к ним точно так же. Стихотворения Ахматовой он читать не мог, а вот «Приключения Тома Сойера» и «Капитана Фракасса» не мог, напротив, не читать.

Кокон шелкопряда как метафора времени или вечности тоже двоится: если вечность, то нить безлична и бесконечна, а вот если время, то это старое как мир название судьбы смертного. И снова здесь нет границы между большим и малым. Собственная нить поэта была весьма тонкой: с детства — астма, а с войны — костный туберкулез, затем — алкоголь, наркотики. Она, собственно, и оборвалась довольно рано. Но была еще судьба мира, и тоже не бесконечная. Ожидание и переживание неминуемой грядущей катастрофы неотделимо от его стихов. Да, ожиданием катастрофы жил и русский символизм, но он-то дождался. Какой катастрофы ждать между смертью Усатого и XXII съездом? Тогда, казалось бы, все полнилось ожиданием счастья, подлинной жизни. Роальд Мандельштам — в одном лице и Медный всадник, и бедный Евгений — ждал реванша, возмездия, в нем были и его гибель, и его главная надежда: «Тысячи копий осветит утро, / Тайная зреет в ночи гроза»; «Мы возвратимся из дальней дали — / Стремя в стремя и бронь с броней». И тут начнутся боевые действия всех времен: «Заоблачный край разворочен, / Он как в лихорадке горит: / — В тяжелом дредноуте ночи / Взорвалась торпеда зари. / Разбита чернильная глыба! / И в синем квадрате окна / Всплывает, как мертвая рыба, / Убитая взрывом луна» (да-да, тут и луне каюк); «В ознобе бьются волны, / Как горе, солоны, / Терпенья чаши — полны, / Идут СЛОНЫ!»; «В небе идет война / Алой и Белой розы»; «И я с восторгом жду, триарий, / Когда в бою падет гастат». Поэтому и «темные глазницы окон» (вариант: «колодцы»), и «обо мне (вариант: „о нас“) не говорят» — это не о профессиональном признании, а о бунте: «Я полон злорадного чувства, / Читая под пылью, как мел, / Тисненное медью «Саллюстий» — / Металл угрожающих стрел». Окна озарятся не электрическими лампочками, а огнем мятежа.

Где слоны — там и мамонты («Мамонтов выводит Гасдрубал»), а где мамонты — там и неандертальцы с археоптериксом:

 

Мороз от ног отщиплет пальцы —

Добыча верная в ночах, —

Идут! Они — неандертальцы,

А я — копье на их плечах.

 

— Идут, идут — отлично спелись

Под шорох туч и ветра свист;

— Какая ночь! — Археоптерикс —

Не час полуночи навис.

 

Босиком по морозу — так он переживал мир. Нет, не переживал, ощущал. Так же как и его друзья-художники, называвшие себя «Дикими». Ужас и тайный восторг одичавшего города полнят его стихи и работы его друзей. И все это именно от ощущения: «Мороз от ног отщиплет пальцы». И да, неандертальцы ходили без обуви. Вся компания Роальда Мандельштама чувствовала себя первыми людьми на земле. Нет, традиция в их жизни была. Постепенно возникали и Лорка, и Борисов-Мусатов, и Хлебников, но старшее поколение, которое могло передать им все это, почти на корню было выкошено в тридцатые и сороковые. Они почти всё открывали сами — культура и человечность, так же как и немногие старшие, дружившие с ними, в эру каннибализма и робкого вегетарианства 1950-х были их «добычей верной в ночах». Где-то рядом с Канонеркой и открытия Адамчика Рида Грачева на Гороховой/Дзержинского, охтинский «джаз предместий» Бродского. Да и стиляги, стриженные «под Тарзана», тоже недалеко — хиляют по Броду.

У неандертальцев, однако, длинных копий не было. Похоже, образ взят с чернофигурной вазы — «Ослепление Полифема». Этим изящным шагом («— Идут, идут — отлично спелись») поэт скакнул из неолита в античность. Идут, вообще-то говоря, не только одни слоны и неандертальцы, летит не одна луна: движется, шагает, дрейфует и мчится в воздухе весь его распахнутый, плазматический мир: «Молча шел Сципион Африканский, / Окруженный друзьями, в Сенат»; «Идет по замершему городу / В туманных сумерках Шекспир» (приехавший на трамвае); «Квадригой летучей / Сомнений недобрых / По лунному небу плывут» (это о мыслях); «Проходит вечер, ночь пройдет — / Придут туманы, / Любая рана заживет, / Любые раны!»; «День уходит, как тореро: / Белый плащ над синим миром»; «И рассвет идет несмело — / Холод старческий пролить / На трепещущее тело / Обесчещенной земли»; «Косматое солнце по венам плывет» и т. д. Интересно, что здесь исчезает тяжелый шаг самого героя: он хорошо устроился — «копьем на плечах» не то неандертальцев, не то Одиссея и его спутников. В русской литературе ощущение не новое: «И с той поры сколько раз уже я играл роль топора в руках судьбы!» При всем маяковском гигантизме и бунтарстве герой, как и Печорин, не заблуждается относительно своей роли в мире: вроде и Демиург, а вроде и живой инструмент в духе Анненского: «Две ноты над озером зыбким: / Я пел только радость и страх, / Подобно тоскующей скрипке / В ее неумелых руках»; не воин в бою, не охотник, а лишь их оружие, ну, или в крайнем случае — дозорный; его дело — вглядываться в «бледный круг ночной эмали / проржавевший от бессонниц», чтобы когда начнется, возвестить миру. Бедняга Печорин был лишен этого утешения. Герой Роальда Мандельштама всегда готовится к битве, но никогда не вступает в нее.

Как и полагается единице времени, час в стихотворении живой — архео­птерикс. Очевидно, темнота, которая наполняет мир стихотворения, — от его распростертых крыльев. И он тоже — знак чаемой катастрофы, как и другие ископаемые существа: «Но встал тубист, как ящер Юры, / Как медный слон, оцепенев, — /  И листья ветхой партитуры, / И дам напудрил юрский мел. / „И так-и-надо! / Так-и-надо!“ — / В скрипичной судороге — месть: / Фосфоресцирующим гадам / Чертить — / Менэ´е, / Тэке´л! / Фарэ´с!» Не из жуткого ли детского воспоминания эта птичка: «А в небе, розовом от жара, / Склоняя хищный нос, / Из гривы бешеных пожаров / Взметнулся бомбовоз»? Раз полночь не то из юрского периода, не то из античности, не то из военного детства, то что уж говорить о действительности в целом:

 

Не сны — сырые груды щебня,

Где чудом — треск горящих щеп…

Пусть ярок рог луны ущербной!

Но как велик ее ущерб!

 

Сказано же было, «От лихорадки лунной — желт» — бред, галлюцинация, сон. Под действием зелья герой то делается великаном, то дикарем, то копьем. К концу стихотворения столько накопилось образов, что, похоже, ему время вообще отключиться. Умереть. «Я знал об яде, но чашу выпил, / И был отравлен, и сон исчез». Что, собственно, и происходит. Вместо былого великолепия обстановки — послевоенные руины, прикрытые фанерными щитами: «сырые груды щебня». Вместо мирового пожара в крови героя — «чудом — треск горящих щеп…». Веревка иронического снижения натянулась. А тут и другая веревка — от эпоса к драме: «Пусть ярок рог луны ущербной! / Но как велик ее ущерб!» Ярко пылает грядущая катастрофа, а может быть, просто рассвет, но тоже гибельный: «Вопросам сумрачным в ответ, / Рожденный из огня, / Летит оранжевый рассвет / На голубых конях, <…> И я хочу, про все забыв, / В твоем огне сгореть, / Чтоб, не сумев прекрасно быть, / Красиво умереть». Рог луны не гаснет, сил для освещения города и мира достаточно. Но он знает свою ущербность, свой срок, как и срок города и мира.

Вот, собственно, и все. Но сколько же понавешено на эти веревки: и Том Сойер с Одиссеем, и китайский яд с китайским шелком, и археоптерикс с яичницей, и послевоенные развалины с доисторической охотой. Остается лишь развести руками: не слишком ли много интерпретаций наворочено? Поэт видел все проще: непонятно, то ли всерьез о себе, то ли иронизирует:

 

Я болен и стихи мои больны,

Меня — нельзя, а их любить нетрудно,

Они прозрачней утренней луны,

Пустынней улицы безлюдной.

 

Ты в них, на удочке беды,

Найдешь отравленную рыбку,

А всякий жаждущий воды —

Сухую молнию улыбки.

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России