ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
МИХАИЛ ПОЛЮГА
Порто неро
Повесть
…людей,
которые приносят несчастья, в Италии называют порто неро, то есть приносящее
черное.
Ю. Трифонов. Вечные темы
1
Начало этой истории затерялось во времени, конца всё еще не видно…
Жила-была девочка, девушка, молодая женщина. Не то чтобы писаная красавица,
но уж точно не урод: небольшого росточка, пухлая и румяная, как сдоба, с бледно-голубыми
цепкими глазами и соломенными кудряшками по сторонам округлого лица. Не добрая,
не злая, но замкнутая и очень одинокая, хотя в небольшом провинциальном
городке живы-здоровы были отец и мать, — вот только говорить с ними
по душам она давно разучилась: те пеклись об обыденном, суетном, пустом, тогда как
ей больше мечталось о прекрасном и высоком. Но прекрасное и высокое
в городке, как ни бейся, как ни тщись, было в дефиците: кинотеатр, библиотека,
универмаг, несколько кафе да еще сосед, Васька Шамрай, отмотавший несколько лет
мотористом на сухогрузе, перевозившем лес и уголь, и рассказывающий живо
и ярко об увиденных за кордоном чудесах. Васька и заманил ее однажды к себе,
в свою холостяцкую квартиру, заговорил россказнями, угостил яванским ромом
и сигарой, а когда на другое утро очнулась у него на диване —
пригрозил:
— Никому ни слова, малявка, а то знаешь, что` с тобой
будет?!.
А с ней и без того всё
произошло, всё, вытолкнувшее
в безжалостную взрослую жизнь. И с этим печальным прикосновением
к взрослой жизни — с первым плотским опытом, ничего, кроме
чувства омерзения, не вызвавшим в душе, и с тайным абортом в остатке —
она окончила школу и успешно сдала экзамены в областной педагогический
институт.
Вот где, впервые в жизни, она
ощутила некое подобие счастья. Потому подобие, что это счастье было своего рода
ожиданием — того, что ее полюбят и она удачно выйдет замуж, что
на кафедре заметят, как она умна, талантлива и перспективна, и предложат
аспирантуру или оставят навсегда в городе, или еще что-нибудь замечательное
случится. А может, не подобие, — ведь только с возрастом понимаешь,
что именно в ожидании и нетерпении молодости и кроется настоящее
счастье, а всё, что приходит потом, всё, что свершается, и счастьем-то
не всегда назовешь. И после, через годы и годы, вспоминаешь то нетерпение
как самое лучшее, что когда-то случилось с тобой в жизни.
И она была весела, беззаботна, неосмотрительна и не замечала
текучего времени, а когда спохватилась — короткая пора счастья
истекла для нее.
— Ну что, подруга, пролетела? — после распределения
сказала ей Клава Мочалова, с которой прожили все пять институтских лет в одной
комнате общежития. — Деревня Дурылово, колхоз «Красные репы»? Коровам
хвосты крутить? А я ведь предупреждала, говорила тебе: «Ляг под Коновалова».
Родила — и к ректору: так, мол, и так. И никуда
он, миленький, не делся бы: под венец, и всё тут! Осталась бы в городе,
зажила по-людски. Знаешь, кто у него отец? Каталась бы, как сыр в масле.
А что теперь? Пакуй чемодан, Лера, и на выход?
Возразить подруге было нечего. Одно таила: сколько раз она пыталась
«лечь под Коновалова», но тот, морда, даже в пьяном виде нос воротил. А с другими
парнями выходило как-то необязательно, мимолетно…
Так после окончания института, с тяжелым сердцем и обидой
на мир, несправедливый и подлый, Валерия оказалась в большом рабочем поселке,
в новой школе, выстроенной при участии сахарного завода.
Долгими осенними вечерами, когда от заводских отстойников тянуло застойным смрадом, когда выли, задрав к небу морды,
злые поселковые псы, а по вязкой антрацитовой грязи разбредались из клуба подвыпившие
парни и влюбленные парочки, молодой учительнице химии в чужом холодном
доме, где снимала комнату у запойной школьной технички бабы Вари, было худо,
тоскливо и одиноко. За стенкой, на хозяйкиной кухне, стоял хмельной гуд, изредка
в стенку колотили, и зычный пропитой голос зазывал:
— Яковлевна, давай выпьем! Бурячиха своя — слеза,
а не бурячиха!
Потом с грохотом опрокидывался стул, распахивалась без стука дверь
и в комнату вваливалась дородная, обрюзгшая от неумеренного пития баба
Варя. Широко расставив ноги, покачиваясь и ловя неустойчивое равновесие, она
ласково, мутно вглядывалась сквозь сумеречный полумрак и, понизив до шепота
голос, сипела:
— Спишь, Яковлевна? Может, заболела? Так у меня лекарство,
помогает от всех болезней… Ну, как знаешь. Эх, Яковлевна, хорошо бы нам с тобой
заиметь мужика, да с гармошкой! А то спишь тут одна…
Дверь захлопывалась, и какое-то время в доме настаивалась
тишина. Тикали ходики, звенел расшатанными стеклами ветер, зудел и нагло лип
к лицу припозднившийся на этом свете комар. Она шлепала себя по щекам, по лбу,
но проклятое насекомое всё зудело, всё кружилось, и не было от него ни покоя,
ни избавления. И вслед за тем за стенкой снова взрывались хмельные выкрики-припевки:
— Эх, Варька, не зевай да по полной наливай!
Так продолжалось изо дня в день,
из вечера в вечер. С этим засыпала, с этим просыпалась и снова
коротала день до вечера. На душе было всё горше, всё безысходней и невыносимей.
Было безумно жаль себя, своей понапрасну протекавшей молодости, и хотелось
сбежать обратно в город, праздничный, беспечальный, с блеском огней в витринах
кафе и магазинов, с дискотеками и студенческими пирушками, с чистыми
тротуарами, нарядными прохожими, запахом духов и одеколона, а не заводских
стоков, навоза и лошадей. Оттого она не раз и не два плакала украдкой,
о чем позднее вспоминать не любила, называя черной дырой время, проведенное
в рабочем поселке.
Единственной отрадой, как это ни странно, оказалась для нее работа в школе.
Ученики — сызмальства приученные к физическому труду и потому
рано возмужавшие парубки, плечистые, угловатые, неловкие — смотрели
на молодую учительницу химии во все глаза; многие были влюблены и очень искренне,
неумело выражали эту влюбленность. Были среди них и такие, кого она заприметила
и особо отличала: каждый вполне мог сойти за предмет тайных воздыханий, с коим —
чем черт не шутит! — со скуки можно завести мимолетный, ничего
не значащий платонический роман. Один такой даже снился ей несколько раз, и, в назидание
себе, сновидению и ничего не разумеющему парубку, она неожиданно влепила ему
незаслуженный неуд и была строга и неприступна несколько уроков кряду.
Но всё это, при серьезном размышлении, представлялось баловством и безоговорочно
отвергалось ею на будущее. Ведь с подростком, даже если тот наделен мужской
статью и силой, хорошо провести одну ночь, но тягостно просыпаться в одной
постели каждое утро…
Так тянулись дни, месяцы, вот и год миновал. Всё так же тосковала
она вечерами, днем присматривалась, вживалась, вникала в чужой и чуждый
ей поселковый уклад. А еще ждала и надеялась, — кто же в ее
возрасте не живет ожиданием счастья, которое вот-вот появится за следующим поворотом?
Ко всему сблизилась она с учительницей младших классов Надеждой
Ивановной, лет на шесть ее старше, бывшей замужем за главным инженером сахарного
завода Германом Головиным. Как
притягиваются противоположно заряженные частицы, так и между ними, совершенно
не похожими одна на другую, случилось вдруг притяжение: стали они вместе сидеть
на собраниях, говорить об одном и том же, даже сошлись во вкусах и привычках, —
и вдруг оказалось, что им друг без дружки уже никак. Всё чаще бывала
Валерия у Головиных, засиживалась допоздна как своя, и уже ни один праздник
или торжество без нее в этом доме не отмечались.
Надежда Ивановна нравилась ей, с нею было просто и спокойно,
точно у реки с тихим течением. Кареглазая шатенка, новая подруга была
красива той красотой, о которой не принято говорить всуе, настолько всё в ней
было ладно, неспешно и гармонично — как если бы иной красоты и не
могло быть никогда в мире. Кроме того, была она ровна характером, всею собой
как бы смиряя в Валерии неуемную страсть, сглаживая резкость и угловатость
слов и порывов непростого характера.
— Знаешь, Лерочка, тебе нужно выходить замуж, — часто
говорила ей Надежда Ивановна, перед сном расплетая у зеркала тяжелую, до пояса,
косу. — Одинокая женщина — точно покинутый дом: пустота
изнутри замучит и изведет.
— И я говорю — нужно, только за кого? Достойные
женаты, остальные — господи спаси! — Валерия подходила к зеркалу,
трепетно касалась волос Надежды Ивановны, перехватывала из рук гребень и, расчесывая,
млела: — Что за волосы у тебя, Надежда! Что за волосы! А у меня
какие-то рыжие кудряшки, да еще почему-то секутся, просто плакать хочется: ни расчесать,
ни уложить, ни полюбоваться! Что делать? Говорят, корень лопуха помогает. Тебя,
наверное, твой Герман за волосы полюбил?
— Гера даже предложения мне не сделал: пришел как-то с чемоданом
и стопкой книг, сказал: «Общежитие закрыли на ремонт», — и остался.
Мы уже потом расписались.
— И почему у меня нет таких волос? — вздыхала
Валерия, поднимаясь на носки, чтобы дотянуться и заглянуть через плечо Надежды
Ивановны в настенное зеркало. Заглядывала — и тут же уводила
от прокля´того, лживого стекла взгляд: из-за плавной, женственной линии плеча
подруги смотрели на нее круглые, водянистые глазки, потешно торчал напоминающий
сливу нос, кудряшки казались ржавыми сосновыми стружками, раскиданными за ушами
и по сторонам лба. — И вообще, всё в жизни устроено как-то
неправильно: больше всего любишь то, чего у тебя нет. Это, наверное, для того
устроено, чтобы человек стремился к чему-то. Взять хотя бы меня. Я знаю,
чувствую: если чего-нибудь захочу — ну, очень-очень! — то
непременно добьюсь этого. Ни перед чем не остановлюсь, не отступлю ни на шаг, даже
задумываться не стану.
Глаза Валерии темнели, блеклая голубизна наливалась празеленью, —
и она поспешно уводила от зеркала неутолимый, пробалтывающийся взгляд
и начинала прощаться:
— Пойду я, Надежда. Завтра первый урок, да и припозднилась
с тобой: за окнами ночь уже.
Подруги целовались на прощание; при этом Валерия снова думала о Надежде
Ивановне (какая у той молодая и нежная кожа, каким ровным шафрановым слоем
лежит на ней загар) и невольно сравнивала ее кожу со своей, мучнисто-белой,
веснушчатой, мгновенно обгоравшей на солнце до нежно-розовых лопающихся волдырей.
И — уже в дверях, еще раз чмокая Надежду Ивановну в щеку
и как бы спохватываясь — говорила с усмешкой:
— А Герман на заводе? Что за дела могут быть у женатого мужика
по ночам? Домой не тянет его? Гляди, Надежда, он у тебя на виду; уведут —
не побрезгуют.
— Кому он нужен, кроме меня, — ответно улыбалась Надежда
Ивановна. — Сезон в разгаре, день и ночь хозяйства свеклу
свозят. Кроме того, трудно ему сейчас: директор третий месяц болеет. Врачи говорят,
надежды нет, что встанет. А ведь какой хороший человек — Николай
Иванович!
— Значит, директором может стать Герман? Вот так новость! Будешь
на заводской «Волге» в школу ездить, полсела кланяться тебе будет…
2
Глухая прохладная осенняя ночь обступила Валерию, едва она вышла из
дома Головиных. Под крыльцом с испугу брехнула принесшая на днях потомство
сучка Милка и тут же притихла, распознав Валерию, но всё равно таясь под толстыми
щелистыми досками. У них была давняя вражда: сучки с провисшими до земли
сосками были Валерии омерзительны, казались уродливыми, и хитрая животина каким-то
непостижимым образом учуяла, что ее терпеть не могут, и сторонилась, даже голоса
в ее присутствии не подавала.
«Что же это делается, мне-то за
что? — прислонясь к дверному косяку и запрокинув голову к зыбкому,
круто посоленному звездами небу, мысленно спросила она у этой бесстрастной,
холодно посверкивающей бесконечности. — Кому-то счастье само идет в руки,
а меня упорно не замечает. Даже эта мерзкая тварь под крыльцом — и та
терпеть меня не может, норовит цапнуть исподтишка за ногу. Еще и Надежда теперь…
А что — Надежда? Ну станет директорской женой, ну покатается по
поселку на «Волге», но муж-то у нее всё равно какой-то бирюк: придет поздно
вечером, сядет в уголке и молчит или на кухне чайником звякнет —
и затихнет, точно нет его в доме. Странный, если не сказать больше.
Но ведь без пяти минут директор, табличка на дверях кабинета, персональный водитель
и служебная машина… А что если…»
— Это вы, Валерия? — раздался где-то рядом с крыльцом,
из-под широко раскинувшегося куста персидской сирени знакомый мужской голос: там,
под окнами, была скамеечка, на которой в пору цветения она не раз сиживала
допоздна с Надеждой. — С кем вы сумерничаете? Идите сюда.
«А вот и зверь —
на ловца… Что он там прячется? — с веселой ознобной злостью
подумала она, узнав приглушенный, прокуренный голос Головина. — Давно
пора домой, к любимой жене, товарищ будущий директор, а ты вот где сидишь!
С чего бы тебе сидеть? А ведь может такое статься, что очень скоро не
скажешь ему „Гера“, и, проезжая на служебной машине, он когда-нибудь меня не
заметит: зачем небожителю глядеть под ноги, на земную грязь?..»
Она вдруг взглянула на небо иначе — дерзко и непокорно,
оскалила мелкие хищные зубы и мысленно пригрозила — себе, звездам
и человеку, укрывшемуся в тени сиреневого куста: «Пусть только попробует
не заметить! Теперь, раз дела так обстоят, — теперь кто кого… Больше
не желаю жаться по обочинам!..»
— Я, Гера, я! — произнесла вслух и, оттолкнувшись
от дверного косяка, почти наощупь сошла по ступенькам в густеющую на глазах
тьму. — Кому же еще быть?
Совсем близко, в шаге от нее, протяжно скрипнула скамейка, хрустнул
под ногами мелкий, семечком, щебень, пыхнул малиновый огонек сигареты и надвинулся,
скупо и жутковато подсвечивая лицо и кисть руки.
Она двинулась огоньку навстречу — уже торопясь, уже с решимостью,
которая (она хорошо это знала) всегда случалась спонтанно и непродуманно, и тотчас
в зыбком полумраке столкнулась с Головиным, с разбега на него налетела.
Обхватив ее за плечи и удерживая подле себя, он мгновение-другое всматривался
в Валерию, словно не узнавая; она же не думала отстраняться. От него пахло
табаком и машинным маслом, был он неуклюж и тяжел, точно пласт породы,
и грузно нависал над нею, заслоняя небо и звезды.
«Какой-то он… увалень. До смерти придавит, если под него лечь», —
мелькнула безумная мысль, и Валерия в темноте улыбнулась этой мысли
и еще ближе придвинулась, прижалась грудью, дразня Германа и выжидая,
у кого нервы окажутся крепче, кто сдастся первым.
Не выдержал Головин: отхлынул, завозился, завздыхал, потянулся за новой
сигаретой, зачем-то предложил, не владея голосом и отлично зная, что она не
курит:
— Хотите подымить, Валерия?
— Хочу! — с вызовом отозвалась она.
Головин протянул ей, дрожа пальцами, початую пачку, но так неловко,
что несколько сигарет выпрыгнули и полетели под ноги. Тогда она взяла его за
руку и ласково сжала большую, грубую кисть, усмиряя дрожь, затем двумя пальцами
вытянула сигарету из пачки.
«С чего бы так нервничать, волноваться? — усмехнулась она,
глядя, как по-медвежьи переступает с ноги на ногу этот немногословный и, как
ей ранее представлялось, абсолютно серый, незаметный, непривлекательный человек. —
Что-то ты, милый друг, домой не спешишь? Или не всё в том дому ладно?»
С каждой минутой она ощущала в себе ширящуюся, небывалую до
того холодность и ясность сознания. Так, наверное, Господь играет на небесах
в шахматы, — подумала она, — где вместо шахматной доски
Земля, а фигуры на ней — люди. Играет без эмоций, но с любопытством:
а что будет, если пойти, например, вот так?.. Или — этак?..
Снова прислонившись к Герману грудью, она проскользнула мимо, по
пути задев его плечом, коленом, бедром — точно разминуться им было негде, —
и, хрустя гравием, пошла под сирень, к скамейке.
Там, в обволакивающем кромешном мраке Головин чиркнул спичкой,
на мгновение высветлив свое лицо, и, прикуривая от огонька, она впервые заинтересованно
всмотрелась: каков он из себя? Всё, что успела разглядеть, — выпуклые
скулы с обветренной шероховато-кирпичной кожей, большегубый рот, густые, сросшиеся
на переносице брови, глубоко посаженные глаза с тяжелыми набрякшими веками…
Не Ален Делон, но могло быть и хуже.
— Намотаешься за день, наматеришься —
хочется перед сном посидеть в тишине, одному. Ни о чем таком не
думать, что вот, к примеру, оборудование изношенное, трофейное, после войны
вывезли из Германии, а работает, хотя ему давно на свалку пора, — едва
спичка погасла, сказал Герман из темноты, не то неуклюже оправдываясь, не то опасаясь
говорить на свету. — К тому же Наденька не переносит дыма, потому
дома стараюсь не дымить.
«Наденька не переносит дыма, — мысленно повторила за ним
Валерия, неумело и жадно затягиваясь, как если бы всегда хотела научиться курить,
но всё недосуг было. — Наденька не переносит дыма. Мне-то что, если
Наденька чего-то не переносит?»
А вслух произнесла, придавая голосу вкрадчивую раздумчивость:
— Она у вас золото, вот только очень чуткая и ранимая,
даже слишком. Витает в облаках, тогда как мы с вами — люди
обыденные, простые, по земле ходим. Нелегко вам с ней, Гера? Вы ведь совсем
другой, из другого теста: круто замешанный, настоящий, крепкий, надежный. Всё вам
по плечу, всё знаете и умеете.
— Вот уж прямо! — польщено засопел Герман и улыбнулся
в темноту, но она распознала, уловила эту улыбку и подумала про себя:
«Самовлюбленный надутый дурак!» И еще подумала, что люди по своей сути одинаковы,
только одни — хищники, а другие — травоядные, и что
она из породы хищников, вот только не догадывалась об этом раньше.
«Что ж, возьму и съем этого… травоядного, а там — будь
что будет!» — решила она и, встряхнув кудряшками, зачем-то подмигнула
звездам, как если бы давно уже была в сговоре с ними.
Глубоко затянувшись, как заправский курильщик, она закашлялась, —
и то, как Герман постучал ей между лопаток и тут же трусливо отдернул
руку, развеселило ее и придало уверенности в том, что всё на скамье под
сиренью складывается пусть и спонтанно, но правильно, как того нужно ей.
«Итак, — стала выстраивать перед собой некий план на будущее
она и одновременно, как бы ненароком, касалась то плечом, то локтем, то бедром
вконец потерявшегося Германа, — задача номер один: научиться курить
и пить — уверенно, с презрением к мнению окружающих.
Задача номер два: построить жизнь по принципу — плевать на всё. Плевать
на предрассудки, мораль, честность и порядочность. Девиз должен быть один:
правильно то, что полезно мне. Задача номер три: не вспугнуть Травоядного (так она
вдруг нарекла Головина), потому что путь наверх, к звездам, как это ни прискорбно
осознавать, женщинам прокладывают мужчины. Задача номер четыре… Эта нарисуется по
ходу осуществления первых трех. А пока, милая моя, — вперед, к звездам!»
И Валерия интуитивно продолжала
нахваливать Надежду Ивановну — какая та умница и хозяйка, как уютно
и надежно у Головиных в доме, как все вокруг по-доброму им завидуют, —
и при этом необъяснимая, невесть откуда взявшаяся неприязнь к подруге
придавала словам двоякий, понятный одной ей смысл. И уже через несколько мгновений
игра в двусмысленность начала нравиться ей. Нахваливая, она будто ненамеренно
оговаривалась о пустяках: об изнеженности, излишней щепетильности и чрезмерной
интеллигентности Надежды Ивановны — как о чертах несколько странных,
мало совместимых с суровостью поселковой жизни. Только о волосах и коже
подруги умалчивала, смутно и нехорошо удерживая в памяти мгновения, когда
млела, но и жгуче завидовала той, расчесывая великолепные волосы, обнимая и целуя
подругу в нежную шафрановую щеку…
— Всё так. Ваша правда, Валерия, — говорил польщенный
Герман и, как всякий недалекий добряк, принимался опровергать неумеренные похвалы
в адрес жены. — Вот только интеллигентность, она ведь имеет у нас
обратный результат. Не в столицах живем, здесь надо и по матушке, и всему
дать свое слово, не только «простите-извините». Я уж спорил и ругал ее
даже. Какое, к чертям собачьим, «данке шон», когда соседская свинья огород
потоптала?! И еще: всегда гасит свет, когда… ну, сами понимаете… Мужик любит
глазами, а здесь: так нельзя, эдак неприлично…
— Еще молодая, научится.
— Не моложе вашего, но вы-то — понимаете…
— Всё очень просто: я люблю античность, с культом человеческого
тела и гармонических отношений. Хотите откровенно: я уверена, что в настоящей
любви тайного и постыдного не бывает. А Наденька, вероятно, воспитана
на домострое. Но это исправимо. — Ухмыляясь и подмигивая звездам,
Валерия сочувственно положила ладонь Герману на колено и предложила: —
Хотите, я с ней поговорю?
Тот засопел, смутился:
— Нет уж, прошу вас! Скажет: болтаешь с кем не попадя.
— Со мной можно. Мы ведь дружны с Наденькой, — вздохнула
Валерия, заглядывая Головину в глаза, отсвечивающие огоньком тлеющей сигареты;
потом потянулась и тепло дохнула ему в щеку, мимолетно целуя. — Пойду
я, время позднее, а утром у меня первый урок.
Она сделала вид, что хочет встать, но на секунду-другую замешкалась,
и этой заминки хватило, чтобы Герман наконец решился: прерывисто дыша, кинулся,
навалился, ухватил ее за руку и потянул к себе и куда-то вниз, пока
не оказалась затылком у него на коленях. Тогда, нависнув над нею, придавив
грудью, впился в ее губы жестко-шершавым, точно у жеребца, ртом.
«Ну вот, и часа не прошло… — поддаваясь этому неумелому
жующему рту, восторжествовала в душе она. — И это у нас
называется — поцелуй…»
Через два месяца, на дне рождения Надежды Ивановны, за праздничным столом,
который подруги готовили и накрывали сообща, Валерия сидела по левую от Германа
руку и ухаживала за ним: наполняла тарелку, подливала в стопку спиртное.
Более обычного налегая на выпивку и нехотя закусывая, он был угрюм и молчалив.
Надежда Ивановна, напротив, казалась веселой, как будто слухи, давно бродившие по
поселку, ее не касались или не доходили до нее вовсе.
«Интересно, она знает? — с неподдельным интересом посматривая
на рожденницу, гадала Валерия. — Разумеется, знает. Знает, но молчит
и глазом не ведет — не сельская учительница, а прямо тебе
аристократка. Гордая! Ну-ну, погоди еще немного, подруга!..»
Уже стелился над столом пьяненький гул, уже сыты и умиротворены
были гости, когда Валерия налила себе полную рюмку и произнесла, вставая и глядя
Надежде Ивановне в глаза:
— Что же, подруга, будь счастлива! Что до нас, то мы с Германом
давно любим друг друга, обманывать тебя больше не можем, поэтому уходим из твоей
жизни. Прости, если можешь, и прощай.
Она взяла Головина за руку и повела вдоль стола к выходу,
огромного и неповоротливого, трусливо прячущего от людей и жены глаза.
За спиной у нее охнула какая-то баба и тут же стихла, и в наступившей
тишине слышно стало, как постанывают под их уходящими шагами непрочные половицы.
«Я смогла, я сумела! — ликовала Валерия, стараясь ступать
независимо и твердо. — Сейчас обернусь и посмотрю на них напоследок:
ешьте и пейте, осуждайте, лезьте на стену — мне плевать! Плевать,
потому что сложилось, как задумала. Потому что жизнь такова: в ней, как в дикой
природе, всегда побеждает сильнейший…»
3
И еще год миновал. Всё так же холодно, неприступно сверкали на
небе звезды, ледяной свет их никого не согревал и не радовал, и в первую
очередь Валерию, которой всё, достигнутое ею, давно уже казалось напрасным и обманным.
Она жила с Головиным в гражданском браке, в гостевом
номере общежития сахарного завода, ездила на работу на служебной «Волге», с ней
здоровались какие-то люди, о которых она знать ничего не знала, а в магазине
отпускали из-под прилавка импортные колготки, сервелат, паюсную икру. В школе
некоторые из коллег — немногие, самые нетерпимые, излюбленным занятием
которых было бороться за справедливость, иными словами, мутить в коллективе
воду, — отвернулись от нее; прочие были подчеркнуто любезны, даже набивались
в друзья, но она со всеми оставалась ровна, придерживалась дружелюбного тона
в общении, даже с Надеждой Ивановной пыталась вести себя, как прежде —
шутила, называла подругой, — но очень скоро поняла, что проигрывает
молчаливое единоборство. Надежда Ивановна была корректна, сдержанна, приветлива
с нею, но не более того, и от необязательного общения уходила. Впрочем,
это обстоятельство мало волновало Валерию. Куда более ее занимало, что прежняя подруга
изменилась внешне: потемнела лицом, кожа ее как бы привяла, затянулась — у глаз
и в уголках рта — сеточкой морщин, а волосы, свои роскошные
темно-русые волосы она в одночасье остригла, словно не хотела жить с тем,
чего касались руки Валерии. А раз так, нечему было завидовать в этой побежденной,
затерявшейся в прошлом женщине. Вот только ощущение победы со временем поблекло:
соперница оказалась ничтожной, победа — пустячной, результат —
не таким, каким представлялся изначально.
Герман, как и прежде, когда жил с Надеждой Ивановной, задерживался
на работе допоздна и точно так же бывал грустен и молчалив, но уже рядом
с ней, Валерией. К тому же в последнее время он стал возвращаться
домой навеселе и, объявившись, норовил прокрасться на цыпочках в кухню
и там за чашкой чая дожидаться, пока свет в спальне не погаснет. Но эта
перемена мало ее трогала, более того, даже оказывалась на руку, поскольку переносить
присутствие сожителя на общем с ним жизненном пространстве становилось для
нее всё труднее.
Вскорости после того, как перевезла нехитрые пожитки в гостиничный
номер, Валерия поняла, как фатально ошиблась с выбором будущего: ничем замечательным,
кроме неповоротливости и робости в общении с нею, Герман не отличался —
ни умом или деловой хваткой, необходимой победителю, ни тем более умением
одаривать любовными наслаждениями. Директорский портфель достался ему по воле случая,
кресло под ним качалось, «наверху» формировалось грозовое облако недовольства, а ведь
она так надеялась, что рано или поздно его заметят, выдвинут, переведут в центр —
в управление или министерство. Но оказалось, что он — человек
случая, взлетевший не по заслугам на небольшую высоту и почему-то решивший,
что ухватил Бога за бороду. Пусть так, она не собирается навсегда окапываться в поселке
вместе с этим ничтожеством! Что до постели, то здесь дело обстояло и того
хуже: от неумелой слоновьей возни Головина, сопения, запаха пота под мышками и грубых,
шарящих ладоней она испытывала такую брезгливость, что стала со временем избегать
близости, гнать от себя сожителя под любым предлогом.
«Всё-таки верно утверждение, что человеческий мир циничен, подл и не
рассчитан на простаков, — размышляла она долгими одинокими вечерами. —
В животном мире всё проще: например, волчья стая быстро раскусила бы
слабака, что — не вожак, не может вести стаю, и загрызла бы такого
на раз. А в человеческой стае всё почему-то наоборот: какой-нибудь кролик
в волчьей шкуре управляет хищниками. Надо только собраться с духом, войти
в образ и не отступать от этого образа ни на шаг. Но ведь Головин даже
не кролик, а протоплазма! Знаком с заведующим районного отдела образования,
водку с ним, сволочь поганая, пьет, а хоть бы раз слово за меня замолвил,
намекнул, что завуч школы не на своем месте, что — мямля, не справляется
со своими обязанностями, коллектив недоволен и надо бы заменить… Нет, ему,
видите ли, интриги противны, а за жену просить неудобно!..»
Вот и вышло, что вместе с Головиным
она получила незаслуженно малое: колготки из-под прилавка, хама-шофера, внешне почтительного,
но себе на уме, четко усвоившего, кому служит, и льстивую неприязнь в школе,
где всё так же преподавала она химию, ничем из серого круга неудачников не выделяясь.
А ведь какое непомерное честолюбие снедало ее! С некоторых пор пришло
к ней понимание, что по своим качествам и достоинствам она на голову выше
и умнее и этого мурло Головина, и коллег-учителей, а заодно
с ними — прочего люда, притерпевшегося в богом забытом поселке
с вонью отстойников, собачьим лаем и коровьими лепехами в теплой
придорожной пыли.
Тоска по настоящей жизни снова донимала ее несбывшимися мечтами. Чтобы
не завыть в четырех стенах со слепым абажуром, казенной мебелью и хмельными
перебранками соседей по этажу, стала она уходить по вечерам из общежития на реку,
прячущуюся в густом ивняке за поселковыми огородами. Здесь было тихо и покойно.
Время замедляло свой ход, желты были покатые песчаные берега, прозрачны отмели,
нежен и певуч плеск вялотекущей воды, целомудрен запах донника, неугасимы отблески
зари на том берегу.
В те дни она еще умела плакать, но слезы всё реже случались с ней —
может быть, только в мгновения, когда горько вскрикнет в ивняке
над водой запоздалая птица, одинокая, как и она, Валерия, или потянутся в иные
края дикие гуси, выстраиваясь неровным клином и устремляясь за облака. Или
когда вспомнится что-то из Бунина («Холодная осень», например) или еще что-нибудь —
смутное, печальное, неизбывное, как карма, и сопоставимое с собственной
никчемной жизнью. Бунин мучил ее напрасностью устремлений к призрачному счастью,
всё у него заканчивалось крахом: надежды, любовь, жизнь. Уже давно забросила
она подобное чтение, но вот слеза нет-нет да и пробивала, едва приходили на
память безжалостные, безнадежные строки: «Я пожила, порадовалась, теперь уже скоро
приду».
Чтобы отвязаться от этих размышлений, она, прогуливаясь по берегу, снова
принялась строить планы на будущее, принимая для себя правила, как ей казалось,
необходимые для достижения искомого результата.
— Нужно усвоить следующее, — проговаривала она раз
за разом, словно заучивала урок. — Первое и главное: любви нет,
есть плотское влечение у мужиков, инстинкт продолжения рода — у кухонных
дур и верное средство для достижения цели — у мудрых женщин.
Но, как только цель достигнута, средство зачастую становится помехой. А от
помех нужно избавляться, и как можно быстрее. Второе: если любовь — всего
лишь средство, в ней не должно быть ничего недозволенного, запретного, стыдного,
и всякое упоминание в этой связи с моралью — вздор. Тем
более что для меня любовь — самое легкое и доступное из всех возможных
средств, а мораль — удел слабых. Хочу я быть слабой? Господи
спаси! А раз так — к чертям собачьим мораль! Нужно всего ничего:
научиться получать удовольствие, не любя, не привязываясь, потому что полюбить означает
заведомо проиграть. И наконец, третье: никогда не оглядываться назад; эти снящиеся
Надеждины волосы — это надобно пресечь, прекратить: как я расчесываю,
а они текут по рукам… Всё забыть, через всё переступить, ни в коем случае
не оглядываться, иначе выйдет, как с глупой женой Лота. Ведь звездам всё равно,
что творится на земле, кто здесь живет и как, почему страдает, зачем умирает.
Мы — пыль, недостойная их сияния. Вот и мне должно быть всё равно…
Так она говорила под плеск утекающей воды, вздохи плакучей ивы и шорохи
камыша, и сказанное нравилось ей, казалось единственно верным, как математическая
формула или явление природы. Но как быть дальше, что делать с «черной дырой»
по имени Герман, как оторваться от земли и улететь к звездам, она не могла
придумать.
А дни всё текли, как течет сквозь пальцы песок, ускользали в небытие
с ужасающим однообразием, а взамен исподволь подобралась безысходность,
особенно губительная для таких людей, как она, — снедаемых нетерпением,
жаждущих получить от жизни всё и сразу.
Иногда, в особо безрадостные дни и часы, ей казалось, что
нетерпение сводит ее с ума. Иначе как объяснить, что она, как безмозглая поселковая
курица, начала присматриваться к заезжим мужчинам, примерять их к себе,
строить безумные, ни на чем не основанные планы совращения и бегства? То ей
мерещилась связь с ревизором Министерства пищевой промышленности, плюгавым
язвенником, тем не менее жившим в столице и, как она выяснила, не так
давно брошенным женой; то с инспектором областного управления народного образования,
бабником и мотом, каких свет не видывал… С кем угодно, только бы выбраться
из этого болота, только бы вдохнуть воздуха перемен!..
«Не может, не должно быть такого, чтобы этот Бунин оказался прав, —
твердила она и отбрасывала потрепанную книгу прочь, но тут же отыскивала
ее и листала, вчитывалась снова и снова: „…а что же всё-таки было в моей
жизни? И отвечаю себе: только тот холодный осенний вечер“. Боже мой, какая
тоска! У меня и вечера-то никакого еще не было…»
4
И вот в один из вечеров,
в час заката, когда у речного берега горестно и надрывно рыдали лягушки,
а влажный ветер полнился запахами гниющих водорослей, застойной воды и речных
ракушек, ее разыскал бывший ученик — тот самый, что снился ей когда-то.
Окончив школу, он на время пропал из виду; известно было только одно: уехал в город,
работал на каком-то заводе и, приезжая изредка домой, всякий раз бывал в школе
и расспрашивал о ней — вот только свидеться им не удавалось.
Признаться, Валерия и думать о нем забыла, имя «Николай» не связывалось
с ним в памяти, но, если случалось всё же вспомнить, она мимолетно радовалась
воспоминанию, как радуются чему-то случайному, несерьезному, чему и объяснения-то
разумного нет.
Когда этот Николай появился на берегу реки, она сразу распознала, что
это он: по сутулой кряжистой фигуре, широким раздавшимся плечам и по грузной,
основательной, на всю ступню, походке. Распознать-то распознала, но по какой-то
причине, ей самой не ясной еще, сделала вид, что не замечает парня, в нерешительности
остановившегося в двух шагах от нее.
Вместе с тем с видом праздным, раздумчивым, созерцающим, глядя
на воду, Валерия краем глаза мгновенно высмотрела и оценила в нем кое-что
новое, наносное, уже проявившееся в облике и в том, как шел и смотрел
на нее, как по-мужски перекатывал в зубах сигарету. Это был хорошо знакомый
по институтским годам городской налет — налет пошловатой, насмешливой
самоуверенности и странного для человека, выросшего в заводском поселке,
превосходства над людьми, живущими здесь, у самой земли.
«Вот мы какие, — усмехнулась она, в душе радуясь встрече
и отчего-то предвосхищая очередной поворот в своей серой и приземленной
жизни. — С сигаретой в зубах, в новых башмаках… Гляди,
как бы тебе не испачкаться здесь, мальчик!»
И она сладко, истомно потянулась, стараясь придать лицу выражение,
с каким царевна Елена Касимовна дожидалась своего Серого Волка.
— Вот вы где, — выговорил наконец Николай, заметно
волнуясь. — Мне сказали, что вы часто бываете на берегу.
Он потоптался, как бы раздумывая,
остаться или идти дальше, щелчком указательного пальца выбросил сигарету в воду
и присел на корточки ря-дом с ней, хрустнув суставами и пахнув выпивкой
и дешевым одеколоном.
— Может быть, поздороваемся для начала? — отозвалась
Валерия тоном, каким спрашивала в классе урок.
Он дерзко, округлившимися от страха глазами посмотрел на нее, точно
мальчишка, который впервые рискует дерзить взрослым и оттого до смерти боится
возможной трепки, и, не спросив позволения, накинул ей на плечи тяжелый затхлый
пиджак, пропахший табаком и пивом. Потом сел рядом и, выудив из травы,
забросил в воду камешек, бултыхнувшийся неподалеку, у самого берега, и вспугнувший
притаившуюся в осоке лягушку.
«Ранний хам! — поджала губы Валерия, но, памятуя о своем
новом плане, мысленно урезонила себя: — А ведь это — еще
одно испытание, которое надлежит пройти. Ну-ка, интересно, на что он способен, что
из всего этого свяжется? И главное, на что я способна теперь?»
— Осенью тянет, — сказал Николай, отправляя второй
камешек вслед за первым. — У реки грибной запах. Набирается дождь…
«Не скажу ни слова! — решила она и для верности подперла
кулачками округлый подбородок, чтобы какое-нибудь глупое преждевременное словцо
не выскочило само по себе. — Вон как его забирает: тут тебе и грибной
запах, и скорый дождь… Ну-ка, что ты за мужик, проявись…»
— Я к тому, что промокнете… Дожди теперь холодные, вечера
ранние, а у вас горло слабое: чуть что — и ангина…
«Гляди-ка, помнит! Часто простужалась, болела, и они приходили
всем классом проведать, яблоки приносили, а он — всё сзади, спрячется
за спинами и смотрит, смотрит…»
Еще помолчали, и новый камешек бултыхнулся в воду, пошли круги…
— Как же вы так… с Головиным?.. — внезапно спросил
Николай, сипло, натужно, и на его воловьей шее вздулись голубые витые жилы. —
Любите вы его? Сильно любите?
Он отчаянно, почти обреченно, точно в омут, заглянул ей в глаза —
и не увидел в них ничего, ничего из того, что мерещилось долгими
ночами, что не давало жить так, как живут многие, не ведающие любви: покойно и тихо,
без надежд на случайную, роковую встречу.
— Я лучше пойду, Валерия Яковлевна! У меня поезд…
Он зашарил по траве в поисках еще одного, последнего камешка, —
и Валерия с усмешкой подумала, что так импульсивно, безостановочно
бегают у человека руки только в последние мгновения перед погибелью.
«А теперь я как будто случайно положу ладонь ему на руку и немного
сожму — вот так, самую малость: может, какая-нибудь здравая мысль озарит
наконец нашего бонвивана? Вот так, вот так…»
У Николая вдруг сделалось несчастным лицо, и весь он напрягся,
замер в неловкой позе, с вытянутой рукой, которой она касалась легкими
пальцами. Но секунду спустя точно озноб его прошиб, и, грузно, неловко завалившись
навзничь, он потянул ее за собой.
— Всё время о тебе помнил… Всё время… Пока жил в городе…
Думал, только приеду и посмотрю, а там — будь что будет… Ну?
Ну же!..
Губы его тряслись, лицо измялось, оплыло, веки полузакрылись, будто
у припадочного больного; вдруг он заплакал, заскулил, подминая ее под себя,
целуя, грубо хватая мягкое сдобное тело и забираясь ей под платье.
«Главное — не сорваться, не отхлестать его по щекам! —
тем временем думала она, понуждая себя к предстоящему соитию и с холодной
усмешкой вслушиваясь в бесчувственное сердце: каково оно — без
любви, а только — по рассудку? — Ай! Ущипнул, теперь
синяк на груди будет… Урод, скотина, жлоб неотесанный!..»
Далее всё произошло быстро и невнятно: еще на подступах к самому
сокровенному в ней, Николай вдруг вытянулся струной, вскрикнул и затих,
отвалившись в траву и пряча потерянное лицо в ладонях.
«И это всё? Всё, что надо было перетерпеть? — ухмыльнулась
Валерия, запрокинув к темнеющему небу полное злорадства лицо: ну, где она там,
ее первая звездочка? — Так просто и так легко! Ни плебейской брезгливости,
ни разочарования, ни угрызений совести! Я смогла, я переступила!..»
Она поднялась с травы, одернула подол платья и пошла к почерневшей
насупившейся реке, к раскинувшимся, разметавшимся над водой ветвям ивы. В лицо
ей швырнуло первыми ледяными каплями, и тотчас где-то далеко за рекой мигнуло
и погасло жуткое, мертвенное электричество, будто лампочка на небе перегорела
и кромешный мрак подступил, и в этом мраке ударил изо всех сил первобытный
предгрозовой гром…
— Пойдем-ка по домам, Коля! Не хватало нам вымокнуть напоследок, —
сказала Валерия ровным веселым голосом и напрямую, по оглохшей траве,
потянулась к тускло-желтым огням поселка.
— У‑у! — сквозь зубы простонал тот, не двигаясь
с места.
Но она не оглянулась — твердо знала, что никуда он не денется,
пойдет следом, потому что теперь нет для него иного счастья, кроме одного: всегда
и везде быть рядом с нею. А вот какой толк от этого ей? Или будь
что будет и с головой в омут?..
5
Валерия легко, без колебаний и угрызений совести бросила Головина —
ничего не сказав, не утруждаясь ненужными объяснениями, даже записки о разрыве
не оставив; собрала нехитрые пожитки и с одним чемоданом укатила в город.
Здесь всё должно было начаться сызнова, с чистого листа, с заглавной
буквы в новой летописи ее жизни. Вот только Николай никаким образом не годился
ей в попутчики. По ее рассуждениям, он должен был промелькнуть, как случайный
полустанок на пути, и исчезнуть, скрыться за поворотом дней. И, отчетливо
понимая это, умудренная злополучным опытом с Головиным, она не окунулась сгоряча
в очередную историю любви, историю надежд и разочарований, а поступила
осмотрительно и рассудочно. Едва устроившись на работу и несколько дней
переждав в заводском общежитии у Николая (как она говорила, «на птичьих
правах»), прячась от вахтеров или задабривая их шоколадками, она втайне приискала
комнату и так же втайне перебралась туда со своим чемоданом.
Но до этого, за те несколько дней, а вернее — ночей,
что они оставались вместе, Валерия ни на шаг не отступала от придуманного ею плана:
училась жить с холодной головой и выключенным, ненужным при принятии важных,
судьбоносных решений сердцем. Преодолевая всё возрастающую неприязнь к этому,
как определила для себя, «жлобу», она перво-наперво обучила парня умению быть в постели
мужчиной, сначала проделывая за него все интимное и стыдное, а после понудив
и себя удовлетвориться результатами этой науки. Точно так же приучалась она
безропотно переносить неприятный запах из его рта, плоские шутки, нестиранные носки
и рубашки, скапливающиеся в тазу под кроватью, и многое другое, что
раздражало, даже бесило, но вместе с тем закаляло ее характер.
— Ну что же, теперь я знаю, как надо жить! — удовлетворенная
первым, по всему, удачным опытом, сказала себе она, едва только переступила порог
нового жилища. — Остается ждать и готовится, а там —
будь что будет.
И Валерия безоглядно окунулась в новую городскую жизнь.
Через неделю-другую Николай отыскал ее, осунувшийся, небритый, одичавший,
с покрасневшими от бессонных ночей и свалившегося на него несчастья глазами.
Не пожелав объясняться по пустякам, Валерия коснулась губами колючей, вздрагивающей,
словно от зубной боли, щеки и пообещала ему скорую встречу.
— Новая школа, надо осмотреться, впрячься в работу, и вообще…
не до тебя сейчас. Приведу в порядок дела — сама тебя найду, а пока
уволь, занята. Почему сняла квартиру? Ты дурак или притворяешься? Хочешь, чтобы
жила среди слесарей, пряталась от вахтеров, как… ты сам понимаешь кто? Уволь! Забыл,
я — педагог, а не прачка, какой пример подавать буду? Всё, свободен!
И никаких соплей, иначе на глаза не показывайся! Как мальчишка, честное слово…
Опасаясь ее гнева, Николай покорился.
Он как бы ушел, но продолжал держать ее в поле зрения: неприкаянно бродил вокруг
школы, сопровождал темными вечерами, держась поодаль; выследил, где живет, и мелькал
жалкой тенью под окнами, даже ночевал неподалеку, на скамейке детского городка.
Как-то Валерия увидела, что он роется в мусорном ящике, выгребая бутылки (совершенный
бомж — помятый и испитой), и догадалась, что его уволили с работы.
Догадалась — и легко забыла, как училась забывать всё, что мешало
ей жить. Затем Николай надолго исчез из поля ее зрения, и она уверила себя,
что он вернулся в родной поселок, — думать так было спокойнее и проще,
чем предполагать иное, более страшное и непоправимое, и винить в этом
ином себя.
Тем временем городская жизнь увлекла Валерию своей новизной. Ее хорошо
приняли в школе; по крайней мере хотелось верить, что хорошо. Александр Иосифович,
директор, вежливый и осторожный старичок-еврей с немецкой фамилией Кох,
за глаза величаемый острыми на словцо коллегами Ошером Иосифовичем, а иногда
того проще — Ошеркой, при встрече всякий раз улыбался белоснежной, как
на рекламе зубной пасты, вставной челюстью и благожелательно напутствовал:
«Дерзай, молодая поросль!» Завуч, Петр Петрович Сорока, высокорослый, гривастый
и громогласный, преподающий украинский язык и литературу в старших
классах, составляя расписание, взял за правило спрашивать ее мнение, при этом заглядывал
в глаза и старался басить вполголоса — не приведи господи
подумает, что сердит на нее за что-то! Да и коллектив при Александре Иосифовиче
и Петре Петровиче, казалось на первый взгляд, жил размеренной, устоявшейся
жизнью без склок и интриг, нередких в больших школьных коллективах.
Но прошло время, и Валерия поняла, что внутри этого якобы монолита
давно сложился незримый, но тесный и сплоченный кружок людей ее склада ума,
привязанностей и интересов и с такими же, как у нее, взглядами
на мир. Как распознаю`т своих единомышленников близкие по духу люди, она быстро
распознала и сблизилась с этим тесным кружком, некой масонской ложей внутри
коллектива, посматривающей свысока, из-под очков насмешливости и цинизма на
прочий обыкновенный и обыденный, в понимании этой ложи, люд. Окончательное
сближение произошло в преддверии Нового года, когда, как бы случайно, ее завлекли
в кабинет естествознания, — там, запершись на ключ, несколько преподавателей
обоего пола курили, пили коньяк и жевали бутерброды. И там же заскользил
к ней по паркету учитель биологии Савва Иванишин, пухлый, женоподобный, прилизанный
блондин, приобнял, повлек к столу, томно ухмыляясь и облизываясь, точно
фукающий в усы сытый лис.
— Нашего полку прибыло! — ворковал Савва высоким бабьим
голосом, заглядывал в глаза и трогал, теребил, мял пальцами локоток. —
Милости просим, Валерия Яковлевна! Я всегда говорил, что вы — наша.
«А вот и змеиное гнездышко, — ответно ухмыльнулась
она и дружески помахала „масонам“ ладошкой. — Уютно, сплоченно
и пахнет ядом. Теперь ясно, кого здесь надобно опасаться…»
А вслух сказала, перевирая известную поговорку:
— Наша
Маша, да не ваша, —
и, выдернув из пальцев биолога руку, добавила: — Оставьте
в покое локоть, вы мне синяк натрете!
— Ну, это пока… — цинично подмигнул Иванишин, наполнил
рюмку и подал ей. — Пока
не моя… Пейте! Первую — до дна, а там — как захотите.
Уж если говорить о свободе, так во всем, не так ли, наша Маша?
«Ах вот, значит, почему тебя за глаза кличут Дон Педро! — запоздало
сообразила она и едва не расхохоталась. — Говоришь, свобода во
всем? Ну-ну, мальчик! Или — не мальчик?..»
Она выпила и принялась жевать услужливо поданный ей Иванишиным
бутерброд, прислушиваясь к журчащему, то и дело прерываемому смешками
и ехидными ремарками разговору.
Говорили все об одном и том же: о лицах, ей известных, и о школьных
новостях, но и лица и новости подавались как бы вывернутыми наизнанку,
и вдруг оказывалось, что не так уж они хороши, лица, не так уж замечательны
новости, как представлялось ей ранее. Поминали коллегу, о котором прежде она
была самого хорошего мнения: взял деньги у родительского комитета и половину
присвоил. Язвили и о другом, вернее — другой, совсем молоденькой
классной даме: хватив лишку на маевке со старшеклассниками, пустилась во все тяжкие
(далее собеседники перешли на шепот, и она не расслышала, что` в разумении
говоривших пуститься во все тяжкие). Перемывали косточки и руководству школы,
высмеивая недалекого и шумного Петра Петровича, а об Александре Иосифовиче
туманно намекали, что вот, мол, Ошерка «сам себя перехитрил» и что «кое-что
произойдет скоро…»
Походя задевали и своих.
— Савва, что-то ты зачастил в лабораторию? Смотри, у лаборанта
скоро свадьба, как бы невеста не надрала тебе уши.
— Что поделать, наука — моя страсть, — скромно
потупив прохиндейские глазки долу, потешно разводил руки и кланялся Иванишин.
— Или молодые лаборанты… — со смешком добавлял кто-то.
— Жалобы были? Жалоб не было. О чем речь?
— А вы знаете… — перебивал кто-то еще, и разговор
снова возвращался к излюбленной теме — злословию и сплетням
вокруг школьного начальства.
Между тем оно, судя по всему, благоволило Валерии: ей было доверено
классное руководство, и она, подвижная и деятельная, сумела так развернуть
работу, что за короткое время ожили дремавшие доселе кружки и студии, стали
проводиться вечера и олимпиады, зачастую заканчивающиеся задушевными разговорами
под торт и гудение электрического самовара. И точно так же, как в прежние
поселковые времена, уже души в ней не чаяли ученики, прозвавшие ее между собой
на мужской лад «Валерой», и точно так же ловила она на уроках красноречивые
взгляды тайных воздыхателей…
6
Незаметно прошла зима, Валерия обвыклась в школе, и к ней
привыкли.
Под конец четверти на родительских собраниях нежданно-негаданно стали
появляться доселе бывавшие в школе от случая к случаю отцы, стали интересоваться
успехами и неудачами своих детей, переживать по поводу успеваемости. Уже кое-кто
из них, заговорщицки улыбаясь, пытался дарить ей, классной даме, конфеты в коробках,
какую-нибудь замысловатую ручку или ежедневник с ленточкой-закладкой, календарем
и перечнем праздников на весь год.
«Что эти кобели могли учуять во мне
такого, что завертели хвостами? С чего взяли, будто
я неразборчива и доступна?» — негодовала Валерия, но вместе
с тем не упускала случая присмотреться к каждому: кто таков? а что
если…
Начали захаживать в кабинет химии на огонек и некоторые коллеги-учителя,
как холостые, так и давно и прочно увязшие в браке мужички, —
кто с сигаретой и хитрым разговором «ни о чем», кто с предложением
невинного свойства, за которым, за предложением, будь то провожание домой в дождь
под услужливым зонтом или чашка кофе с ликерами в пиццерии за углом, или
просмотр на дому кинофильма, не бывшего в прокате, угадывалась всё та же нехитрая
комбинация, долженствующая привести к служебному роману.
Но здесь уж Валерия оставалась настороже: случайные связи на работе
не входили в ее далеко идущие планы, которых было у нее уже несколько —
применительно к тем мужчинам, на кого она положила оценивающий глаз.
Между ними выделялся один майор, заместитель командира танкового полка,
человек вдовый и, судя по всему, не бедный. Этот майор был к тому же человеком
сдержанным и с виду интеллигентным, что среди людей в погонах случается
довольно редко. Он исправно посещал собрания, был внимателен к словам и требованиям
Валерии, но ни разу не попытался сократить дистанцию между ними: молча приходил
и уходил, пропуская в дверях женщин и кивком головы прощаясь с ней
от порога. Дочь его, такая же неприметная, болезненная девочка с припухшими
подглазьями, нездоровым румянцем щек, белесой челкой и угольными, всё подмечающими
глазами, жалась к отцу и не отпускала его руку, пока они протискивались
в числе прочих в широкую дверь класса.
Валерия часто думала о нем: этот майор по фамилии Трофименко, бывая
в школе, ни разу впрямую не поднял на нее глаз, — и всё-таки
нутром охотящегося зверя она ощущала: не выпускает ее из виду.
«И хорошо, что не выпускает!
Но чего боится? Или всё банальнее, чем можно подумать: он из числа простофиль, которым
женская тень страшнее ножа в темной подворотне? — размышляла она,
приготавливаясь стать на след. — А если так, торопиться нельзя:
такие открыты, но пугливы и сбегают после первого же грубого натиска, таких
нужно брать нежно, а если ухватила — держать за горло железной
хваткой. Что ж, Лерочка, раз так — ату его, ату!»
И она до времени затаилась, хотя нетерпение поживы подталкивало
ее к действию, но она подавила в себе нетерпение. Только разум, а не
чувства, только холодный расчет, а не бессмысленный порыв — только
они могли привести к желаемому результату. А то, что время уходит, не
беда: недаром утверждают, что капля камень точит…
И вот однажды, стоя у окна и провожая взглядом родителей
с детьми, покидающих школу после очередного собрания, она впрямую пересеклась
с Трофименко взглядами: усаживая в машину дочь, он внезапно поднял глаза,
и несколько долгих секунд они неотрывно смотрели друг на друга. Затем его отвлекло
что-то или кто-то, майор поискал глазами (дочь смотрела на них из окна автомобиля
своими цепкими тлеющими углями), и даже с высоты этажа Валерия вдруг ощутила
в ней, этой болезненной малокровной девочке, соперницу — себе и своим
тайным замыслам. Валерия даже отступила перед этим ревнивым, всё понимающим взглядом,
отшатнулась, увела глаза, чего давно не случалось с нею.
— Вот уж нет! — немедля сказала она, усилием воли
возвращая себя к окну. — Будет так, как захочу я. Всё так и будет.
Прошло время, и, когда посреди новой четверти у Наташи Трофименко
сначала снизилась успеваемость, а затем в течение недели она не появлялась
в школе, Валерия сочла возможным посетить проблемную ученицу на дому.
У девочки оказался острый тонзиллит с осложнениями на сердце.
Она лежала в уютной чистой комнате с олеографиями на стенах, среди вышитых
подушек, укутанная колючим пледом, с косынкой, повязанной вокруг худой шеи,
и смотрела на Валерию, как смотрит на одну женщину другая: исподлобья, оценивающе,
неприязненно. Синева под глазами и пылающие угольные зрачки придавали взгляду
исступленность охваченного лихорадкой больного.
— Что ж ты, милая? — участливо попеняла Валерия,
присаживаясь на край кровати и беря девочку за руку. — Разве можно
болеть? Посмотри, весна на дворе!
— Я еще долго не поправлюсь, — сказала девочка с какой-то
странной, близкой к злорадству радостью, словно сказанным делала сопернице
больно, и высвободила руку, спрятала под одеяло. — Мне до конца
четверти нельзя будет ходить в школу. Правда, папа?
— Нет, почему же… — у Трофименко просел голос,
он сконфузился и, не найдясь с ответом, погладил дочь по сбившимся, влажным
от пота волосам. — Доктор сказал, что если…
Но девочка недослушала: насладившись
маленькой женской местью, отвернулась и принялась сосредоточенно изучать олеографию,
висевшую над кроватью. Валерия всмотрелась: незамысловатый пейзаж изображал песчаную
дорогу, золотисто-коричневые корабельные сосны, высокие облака и одинокую женскую
фигуру в длинном платье, уходящую между соснами вдаль.
«Мечтай, мечтай! — усмехнулась Валерия обеим сразу: женской
фигуре и девочке, этому змеенышу, затаившемуся в постели. — Туда
тебе и дорога, в неведомую даль…»
Она поднялась и в сопровождении Трофименко пошла в гостиную.
— Простите, не сердитесь, — робко оправдывался тот,
понизив голос до шепота и пытаясь заглянуть ей в глаза. — Наташа сложный
ребенок, уже вполне сложившийся, со своими представлениями обо всем, что вокруг
и рядом. Любит школу, хорошо о вас отзывается. Просто сейчас она не совсем
здорова и немного капризничает. Знаете что, хотите чаю?
— Хочу, — сказала Валерия с той простотой, которую
напускала на себя в общении с людьми умными, интеллигентными, к каким
не без оснований причисляла майора.
— Тогда — одну секундочку, я живо…
И он помчался в кухню, одомашненный, несколько даже, на ее
взгляд, опростевший: в безрукавке из овечьей шерсти, в мягких комнатных
туфлях, совсем как добрый домашний кот посреди уютного обжитого дома. Вот бы ей
в этом доме забраться с ногами на диван, прикрыть глаза и наслаждаться
тишиной и покоем, а когда «кот» вернется, снисходительно почесать того
за ухом!..
Но вместо этого она скромно присела
на краешек стула и огляделась. Квартира казалась ей огромной, как, впрочем,
и сам дом, такой же огромный, добротный, выстроенный после войны пленными немцами.
Три комнаты, большая и светлая кухня, ковры, хрусталь, книги — всё
почти такое, как представлялось долгими бессонными ночами в забытом богом поселке
и как представлялось уже здесь, в городе, на съемном углу с чужой
мебелью и с беспардонной хозяйкой, вынюхивающей вокруг, будто охотничья
такса. И всё это может принадлежать ей, стоит только исхитриться, словчить.
А если так, какое значение может иметь такой пустяк, что в квартире кроме них с майором
будет существовать маленькое злобное существо, которое станет ненавидеть, поступать
наперекор, наушничать? Нет, наушничать, пожалуй, не станет — воспитание
не позволит, скорее замкнется в себе и будет дуться и горевать. И ладно,
и пускай ненавидит — разве это серьезная помеха ее устремлениям
и планам?
Тут она отвлеклась от приятных мыслей
и постаралась изобразить на лице задумчивую усталость — в комнату
вошел Трофименко с подносом в руках. На подносе были расставлены белый
фарфоровый чайник, накрытый рукавицей, такие же сахарница, молочник и изящная
вазочка с конфетами и печеньем; нежно позвякивали в подстаканниках
старомодные тонкостенные стаканы. Майор был сосредоточен, слегка балансировал руками,
придумывая на ходу, как половчее пристроить поднос на столе, и потому секунду-другую
она могла безбоязненно в того всматриваться.
И она всматривалась, изучала,
давно уже решив для себя главное и теперь познавая второстепенное, а именно:
у него сухое, вытянутое книзу лицо, умное и незлое, ранняя проплешина
на затылке, мягкий и округлый — безвольный, как сказали бы физиономисты, —
подбородок. Как ни странно, увиденное нравилось ей, нравились выправка и офицерская
стать, нравилось, что тот по-военному подтянут, жилист, суховат. Вместе они должны
смотреться: невысокий ростом, он не будет возвышаться над нею; ну а от мыслей,
что она нескладно сложена, ротозеев отвлечет военная форма. И вот еще: дочь,
судя по всему, ему дорога — в таком случае надобно похваливать
девочку, но в меру: не обижать открыто, но и не баловать. Всё просто как
божий день!
«Кажется, он любит меня. Уже
любит! — Простым утверждением она решила для себя еще одну,
последнюю задачу. — Осталось ненавязчиво его подтолкнуть, надоумить,
подсказать, что ли…»
— Вам со сливками? — Трофименко подал ей молочник, и она
подумала, что это старомодное «со сливками» так же долговечно и надежно, как
всё в этом доме — как серебряные подстаканники, олеографический
Тропинин на стене, книги на полках, горка подушек на кровати у больной девочки.
— Как вы справляетесь со всем этим? — кивком соглашаясь
на сливки, спросила она и красноречивым взглядом обвела комнату. — Я имею
в виду, без женских рук. Такой порядок, чистота, уют. Как вам удается успевать —
и здесь и на службе?
— Я люблю этот дом, люблю Наташу. В конце концов я так
воспитан, — что тут странного? Хотя, если быть до конца честным, руки
до всего порой не доходят. Вот если бы…
Недоговорив, он с едва уловимым вздохом подал Валерии вазочку с конфетами
и печеньем.
Она тонко усмехнулась. Ей всё больше нравилось здесь, в этом доме, —
нравились кружевные салфетки, подстаканники, ароматный чай со сливками, изящный
молочник из хрупкого просвечивающегося фарфора. Но и хозяин всего этого, славного
и достопамятного, что видела она только в фильмах о добропорядочных
старозаветных аристократах, теперь тоже нравился. Она даже представила на миг, как
он подает ей в постель утренний кофе…
— Знаете, — вдруг, следуя интуиции, произнесла Валерия,
глядя майору в глаза и раздельно, слог за слогом проговаривая слова,
как если бы они трудно произносились, — не сочтите меня нескромной.
Я давно думаю о вас, думаю о Наташе. На мой взгляд, вы заслуживаете
большего, чем получаете от жизни. Хотите, я стану помогать вам, заботиться
о вас?
В подступившей тишине стакан в подстаканнике у Трофименко
мелко зазвенел. Придерживая посудину, он осторожно поставил ее на край стола, потом
поднял на Валерию просветлевшие собачьи глаза.
— И я думал о вас, но даже мечтать не смел… Как-то так
неожиданно… Я очень хочу, чтобы вы помогли… Оставайтесь, мы с Наташей
будем вам рады…
7
Всё случилось в точности, как она и предполагала. В новой
семье было комфортно, легко, просто. Одно напрягало — девочка оказалась
более чуткой и наблюдательной, чем первоначально представлялось: всё подмечала,
в ее присутствии постоянно приходилось оставаться настороже, оглядываться,
контролировать каждый свой жест, улыбку, не к месту оброненную фразу. Оттого
за спиной у Валерии всегда было неспокойно, и это выводило из равновесия.
Несколько раз она даже срывалась и давала волю сухим слезам, втихомолку всхлипывая
в запертой изнутри ванной, у понятливого зеркала, где только и можно
было расслабиться, не скрывать за маской приветливости утомленное постоянным лицедейством
лицо.
В остальном жизнь складывалась удачно: она вышла замуж за человека
обеспеченного, покладистого, любящего, который, казалось, создан был для того, чтобы,
оставаясь в тени ее неуемного темперамента, всячески оберегать от потрясений,
бед, неудач. К тому же ей досталась прекрасная жилплощадь, где очень скоро
она стала ощущать себя полноправной хозяйкой. Это чувство было для нее новым и потому
радостным. Даже в постели открылось для нее нечто новое — те оттенки,
которые таят в себе трепетность и нежность. Иногда в мгновения близости
ей начинало казаться, что прежние мысли о любви ошибочны, что смысл жизни иной,
чем ей представлялось ранее, что те поднебесные звезды, достичь которых она так
отчаянно стремилась, давно мертвы и обманны, оттого сияют таким безжизненным,
таким равнодушным светом.
Но наутро, пробуждаясь, она опять-таки ожидала пришествия чего-то нового,
и смутное недовольство прожитым днем начинало исподволь мучить и манить
тем, чего не бывает на свете, чему нет внятного объяснения.
Это недовольство преследовало ее по жизни, шло по пятам, хотя удача
уже повернула к ней свое капризное личико. Вскоре после замужества ей была
предложена должность завуча по внеклассной работе, но втайне она уже примеривалась
к месту директора взамен милейшего Ошера Иосифовича Коха, по причинам, покрытым
для непосвященных мраком, засобиравшегося на пенсию. Интригующий кружок единомышленников,
проведав о грядущих переменах, теснее прежнего обвился вокруг нее, будто клубок
змей, и уже просчитывались в этом кружке возможные рокировки и перемены
в карьере каждого, кто был с ней близок, с кем она позволяла себе
быть циничной и откровенной.
— Как-то всё здесь заплесневело, —
пуская кольцами дым, говорила она Савве Иванишину, распивая с ним бутылку
коньяка в кабинете естествознания. — Коллектив молодой, но из-за
дряхлого руководства налицо какое-то броуновское движение: мечутся, сплетничают,
доносят. На слуху: «Ошерка сказал, Ошерка оговорился, у Ошерки болезнь Альцгеймера».
И тут же: «Всё пойдет прахом, если Александр Иосифович уйдет на покой». А ты
поди разберись, где правда, а где обыкновенный подхалимаж. И главное —
так ли мы беспомощны без Ошерки? Как по мне, у него методы трусливого
интригана.
— Твоя правда. Ошерка — иудей осторожный, привык руководить
не впрямую, а опосредованно, через доверенных лиц, — хихикал злоязычный
насмешник Савва, бывший в кружке запевалой. — Выходит, например,
какая-нибудь лизоблюдствующая особь от Коха и вещает: «Александр Иосифович
сказали» или: «Есть мнение руководства». Поди тут сообрази: в самом ли деле
говорил, имеется ли у руководства очередное бредовое мнение или, как всегда,
отсебятина.
С биологом Валерия была дружна — и даже более
чем дружна. Как-то по неосторожности, вызванной кагором, жарко натопленными батареями
и смутным состоянием души, она мимолетно сошлась с Саввой. Случилось сие
неблаговидное происшествие в кабинете биологии, на столе под таблицами с дарвиновскими
обезьянами, превращающимися в человека, — и с тех пор
Дон Педро взял за правило держаться с ней развязно, запанибрата. И это
притом что она едва помнила случившееся: слюнявые губы, спущенные до колен штаны,
полные ноги с молочно-белыми бабьими икрами, сатиновые трусы в горошек,
отчего-то обрызганные одеколоном…
«Пустое! — думала она на следующий день с легкой брезгливостью. —
Бес попутал. Чего только в жизни не бывает. Но надо быть осмотрительнее:
Савва болтлив, как баба. Не отталкивать, а держать на коротком поводке. Но
кое-что он всё же умеет…»
Опытный интриган Иванишин мог пригодиться в дальнейшем, потому
Валерия на время усмирила гордыню и терпела развязные выходки биолога, его
нечистое дыхание, вульгарные манеры, привычку похлопывать ее пониже спины, скабрезные
намеки на имевшую место близость.
— Ничего, грядут, грядут перемены! — вслух размышляла
она, закинув полные ноги на колени биологу. — В кадрах всё оговорено
и подмазано.
— В кадрах любят только «Фиджи»
и пьют «Наполеон». Опять же по весне золотую медаль надо организовать для протеже
из кадров; кого-то по их протекции придется отправить на областную олимпиаду…
— Кроме того, я в отделе образования на хорошем счету, —
перебила она не в меру разболтавшегося Иванишина.
— И хорошо, и ладно! Только всё равно хлопотно, — согласно
закивал головой Савва; давно сообразив, что первенство в их «масонской ложе»
Валерия постепенно захватывает, проницательный биолог старался не вступать с ней
в конфронтацию попусту. — Давай выпьем. Сколько жизни — столько
и счастья, а жизнь уходит, уходит… Может, задержимся вечерком, поговорим,
выпьем вина, кое-что обсудим? Обстановка располагает: Дарвин, теория происхождения
видов, развивающиеся обезьянки…
— Обойдешься! Ты ведь сюда баб водишь, и не только…
— Это, в конце концов, низко — полоскать чужое
белье! — Биолога пробил нежный румянец, но глаза светились безмятежно,
губы маслились в улыбке, и Валерия, не утерпев, расхохоталась и снисходительно
смазала его по щеке ладошкой: право, что с такого возьмешь!
Они снова выпили, а после курили и обсуждали возможные перемены
в школе в случае ее назначения на руководящую должность.
Но однажды, когда до завершения очередной части ее плана оставалось
совсем немного, последовал необъяснимый и странный вызов к заведующему
отделом народного образования. Говорят, так бывает с волками: не видно красных
флажков, не слышно гона, но те уже чувствуют, что их обложили, — так
и в ней что-то шевельнулось и насторожилось. Не зная еще опасности,
она уже ощутила ее дыхание — нервами, кожей, сердечной смутой.
«Что-то затевается, что-то нехорошее, подлое, — пыталась
угадать она, намеренно отправившись пешком, чтобы поразмыслить по пути, определить
мотивы вызова, отыскать этим мотивам противоядие. — Где я прокололась?
Какую совершила ошибку? Или всего лишь наветы? Но чьи наветы, кому перешла дорогу?»
Ответа не находилось. Тогда, в приемной отдела, она призвала всё
свое самообладание и, стиснув зубы, вошла в кабинет заведующего внешне
так же спокойно, как приготавливала в кухне обед или заходила поболтать на
часок к хорошему давнему приятелю.
Заведующий отделом, Иван Васильевич Сыромятников, прозванный за глаза
Зубаткой — из-за подавшейся вперед челюсти с прокуренными, вкривь
и вкось выпирающими зубами, — покосился на Валерию цепким оценивающим
взглядом, небрежным жестом предложил сесть и, позабыв о ней, принялся
рыться в раскиданных на столе бумагах. Роясь, он наклонялся и выставлял
напоказ просвечивающееся бугристое темечко и пергаментные, хрящеватые, как
перепонки у летучей мыши, уши.
— Что же, Валерия Яковлевна, будем делать? — подло,
не объясняя сути вопроса, поднял к ней наконец глаза Сыромятников и вдруг
раздул зоб, точно самец лягушки, приготовляющийся в брачный период петь.
«Ослиные зубы! Мышьи перепонки! Отвратительный лягушачий зоб! И вправду
Зубатка!» — настраиваясь дать отпор Сыромятникову, подумала она и всё-таки
прогнулась, дрогнула голосом:
— А что вы предполагаете со мной делать?
— Давайте поговорим откровенно, — ухмыльнулся Сыромятников,
не утруждаясь изобразить доброжелательность. — Мы вас ценили, намеревались
выдвинуть по службе — и, смею заверить, заслуженно, никто этого
постулата не оспаривает. И вдруг приходит анонимное письмо: коллектив поселковой
школы возмущен и всё такое прочее…
— И что же вы?.. — холодея кончиками пальцев, но всё
так же упорствуя, не отводя потемневшего взгляда от глаз собеседника, выдохнула
она.
— Хочу вас заверить, Валерия Яковлевна, что лично я как начальник
вверенного мне отдела, безусловно, на вашей стороне. Но ведь — аморалка,
а?
Иван Васильевич широко и задушевно улыбнулся, порылся гнутыми,
как проволока, пальцами в стопке бумаг, извлек ученический листок в клетку
и назидательно помахал им в воздухе.
— Я, знаете ли, не поленился, лично съездил в упомянутый
поселок с тем, чтобы защитить от навета доброе имя коллеги и педагога.
Увы, Валерия Яковлевна! Много чего открылось, много чего… Вам известно, что Николая
Ксенофонтовича Подмогильного, вашего бывшего ученика, из петли вынуть не успели:
пил, бродяжничал, воровал, всё вас дожидался; потом повинился матери, а наутро… —
Сыромятников сокрушенно всплеснул ладонями. — А вот Головина,
известного в поселке человека, вашего бывшего сожителя или мужа, или кем он
вам приходится, с должности попросили. Могучий мужик, а туда же: утонул
в рюмке.
Сыромятников надулся, откинулся на спинку кресла и с нескрываемым
сарказмом заиграл бровями.
— Как-то плохо они заканчивают у вас, как-то нехорошо. Между
нами, в народе говорят — поцелуй у вас иудин: если кого поцеловали,
добра не жди. Человек, приносящий черное, — как-то так. Что молчите?
Возразите, Валерия Яковлевна, скажите, что я не прав, обидьтесь на меня, что
ли.
Внезапно Валерии до боли в сердце захотелось заплакать — так
сдавило, ожгло каленым железом грудь; показалось, только слезы помогут избавиться
от этой нестерпимой боли. Но она не могла позволить себе такой слабости: Сыромятников
не должен оказаться сильнее, иначе никогда более не сможет она помыслить о звездах,
приблизиться к ним, воспарить рядом с ними. Ее обставили флажками со всех
сторон? Отлично! Она пойдет прямиком на эти флажки, перепрыгнет через голову охотника,
как загнанная в угол волчица, а там будь что будет!
Она дернула подбородком, с вызовом сузила глаза и, глядя исподлобья
на Сыромятникова, швырнула на стол сумочку, щелкнула замком, извлекла из бархатного
нутра сигаретную пачку, узкими злыми губами ухватила фильтр и вытянула долговязую
сигарету.
— Здесь не курят, Валерия Яковлевна!
Но она словно не слышала окрика: выщелкнула из зажигалки язычок пламени,
прикурила, затянулась и, откинувшись на спинку стула, выдохнула в сторону
Сыромятникова кольцо сизого ароматного дыма.
Улыбка у того на лице скомкалась, лицо обмякло, и он уже по-другому,
с интересом, что-то для себя понимая в этом отчаянном, на грани приличия,
вызове, взглянул на ее грудь, перегнувшись через стол, посмотрел на белую полную
ногу в откровенном капроне, проследил движение лакированной туфли, призывно
покачивающейся навстречу его взгляду. Затем выпрямился и, прихватив жесткими
пальцами проклятую анонимку, небрежно бросил ту в выдвижной ящик стола.
— Послезавтра я должен быть на двухдневном совещании в управлении, —
произнес деловым тоном, как говорят с доверенным лицом, не вдаваясь
в детали. — Вам надлежит ехать со мной. Вопрос о назначении
решим после…
Через девять месяцев Валерия родила, а когда у малыша стали
расти зубы, неровно и вразнобой, она с улыбкой подумала: «Ну и что?
Главное, ребенок похож на меня. А зубы как-нибудь выправим, не в зубах
счастье».
И еще, не без иронии, загадала, что сын, когда вырастет, непременно
полюбит поэзию и будет разбираться в марочных винах. А всё потому,
что в свое время в номере областной гостиницы они с Сыромятниковым
более двух суток занимались любовью, а в промежутках пили отменный крымский
херес и читали вслух подвернувшуюся антологию русских поэтов, тем самым приобщаясь
к вечному и прекрасному. Особенно созвучным мгновению ей показалось тогда
бунинское:
Она лежала на спине,
Нагие раздвоивши груди, —
И тихо, как вода в сосуде,
Стояла жизнь ее во сне.
8
Прошло несколько лет.
Школа, которой руководила Валерия, давно считалась одной из лучших в городе.
Учиться здесь было престижно, и молодые родители выбивались из сил в поисках
подходов к руководству, чтобы записать свое любимое чадо в первый класс.
Но оказалось, что к новому директору подступиться весьма не просто: ответственное
дело подбора будущих первоклашек она замкнула на себя, учитывая в первую голову
положение родителей, а не подношения и посулы, с которыми просители
стучали в двери ее служебного кабинета. Это дало свои результаты: вскорости
она обросла полезными связями и нужными знакомствами, а с некоторыми
из важных персон была даже на короткой ноге.
Кадровым составом школы она распорядилась не менее дальновидно и последовательно:
постепенно были вытеснены, переведены в другие школы или вовсе вынуждены уволиться
педагоги, составлявшие как открытую, так и тайную оппозицию ее начинаниям.
В числе таковых оказались и некоторые участники «масонской ложи». По здравому
рассуждению Саввы Иванишина, резон удалить особо злоязычных и рьяных хулителей
прежних порядков был в одном, но весьма важном для нее обстоятельстве: никто
не мог поручиться, что эти люди так же рьяно не станут хулить порядки новые.
Ценным оказался этот человек, Савва
Иванишин. Поэтому она первым делом добилась его назначения на свое прежнее место
завуча по внеклассной работе. Назначение отметили в узком кругу, но бесшабашно,
весело, шумно. Нарядившись в потешные костюмы, взятые напрокат в Доме
культуры, совсем как в приснопамятные времена императриц и шутов, и запершись
в кабинете биологии, участники действа едва только не буянили: немерено пили,
плясали, хохотали. Молодая стервозная математичка взобралась на стол и, хихикая,
то оголяла грудь, то мелькала частями тела, перетянутыми узкими стрингами. Не утерпев,
к ней запрыгнул Иванишин, оказавшийся без брюк, обернувший чресла синей плюшевой
скатертью, и с мутным, безумным выражением на лице заплясал, задрыгал
белыми ногами, виясь и по-бабьи виляя задом. Было скабрезно, бесстыдно и потому
до слез весело. Особенно под конец, когда Иванишин стал перед Валерией на колени
и возрыдал:
— Матушка, не погуби!
И хор голосов подхватил вслед за ним:
— Виват, императрица!
Кто-то из подхалимов помчался к ней в кабинет и притащил
кресло; ее усадили, и мужчины стали прикладываться к руке, а женщины
приседать, как будто она и на самом деле была королевских кровей. А Савва,
проказник и ее величества шут, стал на колени, снял с ее ноги туфлю и, не
поместив в нее бокал, прямо наполнил шампанским и стал пить, напевая между
глотками дребезжащим, как у церковного дьячка, голоском «многая лета». Тут-то,
под воздействием минуты и винных паров, она окончательно вошла в роль,
поднялась, воздела горе´ руку и торжественно возвестила:
— Милую, мои кавалергарды и фрейлины!
Вечеринка запомнилась ей тяжким похмельем, а неугомонного Савву
вдохновила сочинить к следующему сабантую величальную «Оду креслу», в которой
выказывалось почтение «сему необходимому атрибуту ее величия», а также глубочайшая
зависть, ибо кресла сего касалась «самая вожделенная часть» ее тела. Автор торжественно
прочел оду и вручил Валерии свиток с текстом под «бурные и продолжительные
аплодисменты» членов «ложи».
Но как Валерия ни старалась, отделить семена от плевел не удалось.
В отдел образования поступило несколько анонимок, изобличающих
ее «деспотические» методы руководства, процветающие в школе наушничество, подхалимаж
и — особо — нарциссизм, самодурство и волюнтаризм директора.
Всё ничего, если б в одной из анонимок подробно, в деталях не описывались
полюбившиеся ей сабантуи. А это означало, что к ним в «ложу» затесался
предатель.
— Надо бы на время затаиться, — порекомендовал ей
осмотрительный Савва. — Переждем, а как вычислим стукачка —
свое наверстаем.
Но она закусила удила и, скорая на расправу, первым делом понудила
уволиться математичку, так зажигательно отплясывавшую с Саввой на столе в кабинете
биологии. Та кинулась за помощью к доверенному лицу.
— Ничего не выйдет, — отрезала Валерия и смерила
Савву недобрым, всё понимающим взглядом. — Слишком у нее длинные
ноги, а ум короткий. Кто распустил про меня мерзкий слушок, что я — коротконожка?
Кроме того, она ведь тягалась с тобой, или отрицать станешь? Уйди с глаз
долой, паскудник!
Но долго сердиться на Савву она не могла. Тем более что он оказался
прав: на свет выплыла еще одна анонимка, в которой Валерии приписывалась аморалка.
На этот раз упор делался на ее связь с биологом, и, как Валерии показалось,
безымянный автор был прекрасно осведомлен о фактах, которые излагал.
— Ты кому проболтался, скот? — набросилась она на
Савву, вызвав того на ковер и подступая едва не с кулаками. — Перед
кем распускал хвост, морда хвастливая, негодяй, сволочь?! Меня погонят — полетишь
следом, только за тобой засвистит!
Савва растерянно пожимал плечами, пятился, уводил глаза.
— Хорошо, Сыромятников не дал анонимке ходу. Но у Сыромятникова
в приемной сидит секретарша, эта толстая болтливая корова, — разнесет
по городу, и что тогда? Может, ты ей закроешь рот?
— Но, Лерочка…
— Скот, негодяй, сволочь!
Чтобы выправить ситуацию, Сыромятников, роман с которым был давно
исчерпан и взамен сложились ровные приятельские отношения, организовал внеплановую
проверку школы. Два инспектора и насупленный очкастый методист несколько дней
кряду с угрюмым видом посещали уроки, беседовали с учителями, совали нос
в конспекты поурочного планирования — одним словом, наводили тень
на плетень. Кое-кто из педагогов по наущению Валерии даже пустил слушок по школе,
что всё, ей конец — с единственной целью: выявить недобитые остатки
оппозиционных сил. Но силы эти, почуяв подвох, затаились, и только физрук,
человек весьма недалекий и нетерпеливый, подал против нее голос — и тотчас
был уличен проверяющими в неумении выстроить урок по новым методическим лекалам.
Валерия торжествовала.
— А я что тебе говорил? — подал голос Иванишин,
на время проверки лишенный ею такого права и вот теперь воспрянувший духом
и осмелевший. — Худа без добра не бывает. Теперь они у тебя вот где, — и он
потряс кулаком с розовыми ухоженными ногтями. — Теперь они у тебя пикнуть не посмеют!
— Молчал бы лучше, храбрый Янкель! — снисходительно
ухмыльнулась она. — А на будущее — придержи-ка язык!
Языком у тебя одно
только хорошо получается…
Обмывали успешное окончание проверки в отдельном кабинете лучшего
в городе ресторана. Магда Кравчик, старший инспектор отдела народного образования,
полная крашеная блондинка с круглым лунообразным лицом и влажными, восточного
разлива глазами, перехватив бразды правления, всё подливала и подливала в рюмки.
— Что ты, Константин Евсеевич, точно девушка, — подначивала
она очкастого методиста, пытавшегося прикрыть рюмку ладонью. — Ты не
язвенник, нет? И не подшился? Тогда изволь пить. Иначе подумаем что? Что ты, друг ситный, стукач
или подлюка. А оно тебе надо? Вот так, вот так, пей до дна!
И Константин Евсеевич давился, но пил. Большие роговые очки у него
то и дело запотевали; к мокрой отвисшей губе прилипли зеленые реснички
салатного укропа, и весь он всё больше напоминал куль муки, клонящийся под
собственной тяжестью то от стола, то к столу.
— Костя, а, Костенька! — изгалялась над методистом
насмешница Магда Кравчик. — Ты уже в норме — или еще
по маленькой?
— М‑м!.. — мотал головой тот, взглядывая из-под
очков, но очки сползали на кончик носа, и методист прядал, как конь, пытаясь
вернуть их на место.
— Хороший мой, умница, алкаш несчастный! Ты Чуковского любишь,
маленький мой? Умывальников начальник и мочалок командир — это
кто? Не знаешь? Мочалок командир — это сутенер. Хочешь стать сутенером?
Выпей еще рюмочку — козленочком станешь!
Наконец несчастный методист окончательно скис, обмяк, откинулся на спинку
кресла, завел глаза под веки и нежно всхрапнул.
— Готов! — усмехнулась циничная Магда и, пыхая
сигаретой, нагнулась над безжизненным телом Константина Евсеевича и похлопала
его по щекам. — Но жить будет, когда проспится. Ну, девочки, теперь
можно и поговорить. — Она трезвым, осмысленным взглядом обвела
оставшихся за столом женщин, Валерию и Любовь Петровну, участвовавшую в проверке. —
А для начала покурим под коньячок.
Они молча выпили и так же молча задымили, выдыхая ноздрями дым
и приглядываясь друг к другу с каким-то новым, до поры укрытым за
пустыми, ничего не значащими разговорами интересом во взглядах.
«Интересная дамочка эта Магда, —
думала Валерия. — Внешне беспечная, благая, но внутри собравшаяся,
чуткая к каждому жесту или обращенному к ней взгляду. В отделе говорят
о ней: серый кардинал. Сыромятников как-то в разговоре предупреждал, что
с ней надо держать ухо востро. В подставах и кознях как будто не
замечена, но часто наведывается в другое крыло здания, в мэрию; в приемной
городского головы ее узнаю`т, и информирована бывает в вопросах деликатных.
Интересно, что ей понадобилось от меня?»
— Ты вот что, подруга, —
затушив в пепельнице окурок, сказала Магда. — Давай-ка на
«ты», не возражаешь? Поговорим начистоту. Сыромятников тебе друг или кто там еще…
Хорошо это? Кто бы спорил! Но ты ведь умная, а умный за одного, пусть даже
самого влиятельного и сильного, держаться не станет. Предположим, завтра нет
его — и кто ты? То-то и оно, что никто. Ты не дуй-то губы,
послушай. Сегодня мы тебя прикрыли, завтра будет другой расклад — загрызем.
Жизнь собачья, вот и мы — по-собачьи… Потому есть для тебя резон
прибиться в нашу стаю. Предлагаю дружбу. А чтобы скрепить ее, сходим-ка
мы в субботу в сауну. Согласна? Или снова — в свою нору?..
— Спину потереть некому? — не удержавшись, ехидно
поинтересовалась Валерия.
— Мне — есть кому? А тебе?
Она лежала на полке, распластавшись и уже не думая, что похожа
на раскинувшую лапы где-нибудь на асфальте лягушку — своим коротконогим,
сдобным, бесформенным телом, а больше размышляя над сказанным Магдой: «Надо
любить только себя!»
Когда раздевались в предбаннике, Валерия и не хотела —
поглядывала исподтишка на новых подруг. Магда была полная, белотелая и плосколицая,
как казашка, с тяжелой грудью и большими ступнями, Любочка, напротив, —
худая, как треска, с плоским животом, справа перечерченным хирургическим
шрамом, и выпирающими подвздошными костями таза.
«Красавицы! — хмыкнула она, не удержавшись и невольно
выдавая себя взглядом. — Мне под стать. А туда же, изображают аристократок!»
— Смотришь? — тотчас перехватила этот красноречивый
взгляд Магда. — А теперь мы поглядим. — Она взяла Валерию
за плечи и стала бесцеремонно осматривать ее, точно ветеринар молодую лошадь. —
Кожа у тебя, милая моя, не дышит, высыпания у тебя на коже. Волосы
секутся. Брови выщипаны кое-как. Что ж ты не любишь себя? Надо себя любить,
иначе и другим нужна не будешь. Не фыркай, я не со зла. И мы не красавицы,
но и не бабы с рынка. Мужикам, чтоб ты знала, красота по боку, они на другое падки. Знаешь, кто у меня
в любовниках? — и она шепнула Валерии на ушко фамилию вице-мэра,
в сторону которого Валерия даже посмотреть не решалась: сноб и красавец,
каких она мало за свою жизнь встречала. — А у Любочки —
догадайся кто… — Шепнула и про Любочку, потом подытожила: —
Женщина без любовника — что борщ без мясного навара: постная.
Что ж, займемся тобой. Сегодня у нас медовый день…
Ополоснувшись под теплым душем, они взялись за припасенные загодя склянки.
— В этой — медовый скраб с растворенной солью, —
демонстрировала ей баночку с густой пахучей смесью Магда. — Скраб
будем наносить на тело. А в этой — пилинг для лица. Видишь,
более жидкая субстанция, мед с соком алоэ. Сейчас нанесем скраб — и в парилку.
А там и лицом займемся. Будешь у нас как новая копейка!
Новоявленные подруги обступили Валерию, стали вертеть ее, касаться тела
руками, нанося скраб, и эти нескромные прикосновения чужих липучих баб ничего,
кроме легкой брезгливости, в ней не вызвали. Но она здраво рассудила, что в кабинете
гинеколога с ней обращались куда как грубей и бесцеремонней. К тому
же что` предосудительного может быть в умениях и навыках, позволяющих
познать и раскрепостить собственное тело, объяснить она не умела. И она
переборола первоначальную брезгливость, даже начала ощущать нечто близкое наслаждению
и истоме. Голова у нее пошла кругом, веки сладострастно, сонно смежились,
и вскоре во всем теле ощущалось томление, какого она не испытывала никогда
ранее.
Потом, уже в парилке, ее уложили на полок, и, пока Магда наносила
ей на лицо душистую смесь из меда и сока алоэ, Любочка, пристроившаяся в ногах,
оглаживала ей лодыжки и бедра и при этом нежно мурлыкала, словно ласковая
кошка.
9
— Лерочка, что-то произошло? Ты последнее время сама не своя, —
всё-таки решился спросить у нее Трофименко, после ужина составляя на
поднос грязную посуду.
Он не имел привычки вмешиваться в дела супруги: ею изначально,
с первых дней их совместной жизни не было позволено этого; да и природная
деликатность давала о себе знать.
«Если всё-таки спросил, значит, дело совсем плохо, — поджала
губы Валерия, не утруждаясь ответом. — В самом деле, что я? Сижу
баба бабой, кусок в горло не лезет. Мудрено не заметить. Вот он и заметил,
вот и спросил…»
Она заставила себя встряхнуться, жестко посмотрела мужу в лицо,
как смотрела на подчиненных в своем служебном кабинете в мгновения, когда
и без лишних слов было понятно, о чем идет речь, и направилась в спальню,
где с некоторых пор, в минуты ссор или плохого настроения, позволяла себе,
запершись, спать одна.
«Как всё-таки сложно, как непросто с интеллигентами: этот дурацкий
комплекс порядочности, вечная недосказанность и деликатность! Спросил бы прямо:
какого черта? Кого окоротить? Нет, мямлит, переминается с ноги на ногу! —
переодеваясь ко сну, думала она, мимолетно припоминая сухощавое сопереживающее
лицо мужа, женский кухонный фартук на животе, руки, переставляющие чашки и блюдца,
чтобы собрать горкой и нести в мойку. — Стать бы ему бабой,
а мне мужиком — вот была бы пара! А так — ни то
ни се, подмена понятий».
Переодевшись, пошла в ванную и, проходя по коридору, инстинктивно
напряглась, как бывало всякий раз, когда ощущала на себе взгляд из детской, где
из засады подсматривал за нею «звереныш» (так она тайно называла падчерицу). Вот
уж кто не скрывал нелюбви к ней! «Да», «Нет», «Валерия Яковлевна» — всё,
чего добилась она за годы своего пребывания в этом доме, пробуя приручить ребенка,
а теперь уже подростка, упрямого и сторожкого, сначала тонкой лестью и посулами,
затем строгостью, требовательностью и справедливостью. Правда, пообвыкнув и разгадав
в муже любящего и потому доверчивого, преданного ей человека, Валерия
настораживалась всё реже — и девочка вольна была оставаться наедине
со своей нелюбовью: Валерия была ровна и вполне равнодушна к падчерице —
как к человеку чужому, временно поселившемуся на ее жизненной территории.
Но сейчас, пробираясь в ванную и ощутив на себе взгляд из
детской, она едва сдержалась, чтобы не броситься туда — в логово
с чужим запахом, потаенными мыслями и злобой — и не растрепать
ненавистного «звереныша». Вот, оказывается, как достало и измучило ее всё,
что произошло в последние дни, как настойчиво требовало выхода и разрешения,
что один только взгляд ненавистного ребенка вывел из равновесия, лишил последних
сил выглядеть стойкой и недоступной!
— У-у!.. — сказала она зеркалу, запершись в ванной
и ухватившись за умывальник, чтобы не сесть на пол и не завыть в голос. —
У-у-у!..
А произошло нечто необъяснимое: Валерия стала замечать, что вокруг
нее постепенно образовывается как бы вакуум: люди, влиятельные и близкие, отдаляются
от нее, один за другим соскальзывают с ее орбиты, под разными предлогами уклоняются
от общения с нею.
«Не может быть! Никаких поводов не давала, — сначала отмахнулась
от досужих мыслей она. — Просто устала, вот и мерещится всякое…»
И в самом деле, жизненное
пространство, завоеванное ею, оставалось незыблемым, друзья и единомышленники,
ею или при ее деятельном участии расставленные на должности, все на прежних местах,
да и ее положение на местном олимпе как никогда прочно и твердо. А раз так, какую угрозу лично ей могла нести
пустяковая недостача строительных материалов и инвентаря, выявленная ревизией
в отделе народного образования, равно как и внезапная проверка санстанцией
детских садов, обнаружившая партию гнилого лука, приобретенного по ее указанию через
подставных и тотчас списанного материально-ответственными лицами. Даже ликвидация —
по ее распоряжению — нескольких дошкольных учреждений, помещения
которых были распроданы под видом заключения договоров долгосрочной аренды, даже
разбазаривание имущества этих учреждений, обесцененного и якобы списанного,
а на самом деле точно так же распроданного, и много чего другого, совершенного
ею за последние несколько лет, — всё это не должно было приблизить Валерию
к той опасной черте, за которой начинается волчья травля.
Но что-то произошло. Скрытые и тайные недоброжелатели принялись
безбоязненно и нагло смотреть ей в лицо, на последнем заседании исполкома
вдруг припомнились давние недостатки в работе возглавляемого ею отдела, а городской
прокурор перестал здороваться с нею. Судя по всему, кем-то было получено добро
на «отстрел» — и вот уже прокуратурой стали опрашиваться какие-то,
пока еще второстепенные люди, а в контролирующие органы были направлены
запросы о предоставлении материалов последних ревизий. Кому-то она перешла
дорогу или кто-то метил на ее место — могло быть и то и другое.
Ко всему она всегда отличалась неуживчивым, тяжелым характером, и врагов из-за
этого имела на порядок больше, чем друзей.
«А может, недавно избранный городской голова, молодой да рьяный,
решил принести искупительную жертву борьбе с коррупцией, как будто не ходил
ранее в заместителях и не был повязан в делишках, проворачиваемых
прежним головой?» — спрашивала себя она, но ответа не находила.
Оставалась одна надежда — на Сыромятникова, который, несколько
лет назад с повышением перебравшись в областной центр, исхитрился усадить
в освободившееся кресло ее, Валерию.
Наутро, оставшись в квартире одна, она набрала знакомый номер.
— Ого-го! Какими судьбами, матушка? Забросила ты меня, забыла! —
добродушно упрекнул он Валерию и, не выслушав ее жалоб, грозно крикнул
кому-то неведомому в том потустороннем пространстве: «Закройте дверь!», потом
снова поменял голос, пропел вкрадчиво: — Ну, кого опять поцеловала?
Кто в смертельной обиде? Ладно, не дуйся, не подначиваю. Расскажи-ка мне поподробней…
Ах, вот так? Не смертельно, но могло быть… А поступим мы с тобой следующим
образом. Я сейчас занят — головы не поднять, но на днях приеду
к тебе с одним человеком, меня повыше. Человек нужный, смотри не осрамись.
Или угасло в тебе прежнее, а?.. «И тихо, как вода в сосуде…»
Сыромятников заржал, как жеребец, и бросил трубку. А у нее
точно от сердца отлегло: этот — свой, проверенный. Если сказал —
поможет.
Валерия встречала гостей в оздоровительном детском лагере, закрытом
в связи с окончанием летнего сезона. В сосновом бору, настоянном
на хвое, вдалеке от любопытных глаз уже пыхали в мангале жаркие угли, млела
в котелке, подвешенном на треноге, уха «по-царски», когда в лагерные ворота
неторопливо и вальяжно вкатилась машина с затемненными стеклами. На стеклах
отражались и уплывали бесцветные верхушки деревьев, осеннее платиновое небо,
обрюзгшие облака. Отражались и лица — Валерии и директора
лагеря Усика, верного человека, специалиста по шашлыкам, ухе и конфиденциальным
встречам здесь, под этими корабельными соснами, за высоким лагерным забором, —
лица напряженные, вытянутые, угодливые.
Человек, прибывший с Сыромятниковым, остролицый и остроносый,
в профиль напоминающий муравьеда, представился Ильей Ефимовичем.
Не Репин! — полушутя прибавил он и плотоядно улыбнулся
желтыми прилипчивыми глазами, как бы облапив ее всю.
— Это, матушка моя, заместитель областного прокурора, в самый
раз по твоей части, — шепнул ей, улучив минуту, Сыромятников. —
Гляди мне, я за тебя поручился. Информация к сведению: жена его
обижает, дети не любят и всё такое прочее. Сама понимаешь…
Воровато оглядевшись — не видит ли кто? — он
проворно запустил руку ей под юбку, ущипнул за ягодицу и отошел с выражением
простосердечным и невинным.
«Скот зубастый! — не умея заплакать, покривилась ему вслед
Валерия. — Нашел время! Чтоб тебе проволоки твои покрутило!»
Помедлив секунду-другую, глядя со смешанным чувством омерзения и надежды
на Зубаткину плешь, она прикидывала так и этак, взвешивала в уме, словно
всё еще колебалась, хотя инстинктивное, волчье чутье подсказывало: намечается новый
поворот в жизни, к которому шла, стремилась всю свою недолгую жизнь. Не
страх терзал, не сомнения одолевали, — она как будто наслаждалась последним
вздохом у зияющей пропасти, за которым должно что-то произойти — падение
или взлет, всё равно что.
Закрыв глаза, она вздохнула полной грудью и сделала шаг вперед…
Впоследствии Валерия с трудом припоминала тот бесконечный день,
в памяти остались какие-то несуразные обрывки, точно раз за разом рвалась старая
кинопленка и на экране мелькали то солнечный луч, пробивающийся сквозь сосновую
прозелень, то искаженные, как будто сквозь текучий слой воды проступающие лица,
то несвязные речи и неумеренные возлияния. Что ее тогда удивило и в какой-то
степени выбило из седла — они начали с пива и, кажется, закончили
пивом. Были, разумеется, водка и коньяк, и даже некая кактусовая дрянь —
текила, но всё это добросовестно запивалось пивом, и в итоге получился
невероятный дикий коктейль, сковавший ноги и на какое-то время отнявший голову.
Отчетливо помнилось только, что после третьей или четвертой рюмки Илья
Ефимович запустил руку под стол, схватил ее за колено и, безжалостно тиская,
принялся заглядывать в глаза, так что вскоре показалось — напилась
из его желтых зрачков желчи.
— Я так понимаю, что всё должно быть целесообразно, — хрипато
гудел он, сверкая на Валерию хищными желтяками. — Жизнь — не
лес, чтобы расти где хочешь, как хочешь, с кем хочешь. Нет, надо целесообразно,
по законам цивилизации. Если не будет закона, тогда что же? — анархия,
хаос?! И вот еще — женщины… Откуда у них такое право завелось:
быть с мужчинами врозь?..
— Спросите у Валерии Яковлевны, она в курсе, —
провоцировал «Не Репина» смешливый Сыромятников, сидя напротив Валерии и толкая
ее ногой в другое колено. — Только как-нибудь наедине.
— И спрошу! Вот только выпью за Валерию Яковлевну — и спрошу,
и призову к ответу. Как говорится, по всей строгости закона…
Под конец этой нескончаемой встречи они, помнилось Валерии, ушли с «Не
Репиным» подальше от стола, в лес. Там, на сумеречной васильковой поляне, он
ронял ее и бросал наземь, делал с нею что-то такое, о чем даже ей,
готовой ко всякому, не хотелось впоследствии вспоминать и после чего внутри
у нее несколько дней кряду всё болело и жгло огнем, точно было растерзано
хищным зверем.
После этакого животного, как потом определила для себя, соития вид у нее
был, по всей видимости, столь болезнен и жалок, и столь взлохмаченным
и диким казался со стороны добрейший законник Илья Ефимович, что Сыромятников
засуетился, стал торопливо подливать в рюмки спиртное и тараторить как
заведенный.
Слава богу, что Усик оказался в стороне — рубил для
костра хворост, — и до его появления Валерия успела немного прийти
в себя. Иначе кто знает, какая история всплыла бы о ней в городе
через день-два…
Домой водитель привез Валерию под утро; та была в полубеспамятстве.
Ближе к вечеру того же дня ее, едва оклемавшуюся, Трофименко участливо отпаивал
крепким кофе, приводил в чувство под холодным душем, намыливал ей шампунем
голову и сочувственно внимал бреду о чьем-то юбилее, который отмечали
за городом и с которого не было никакой возможности вырваться или позвонить.
Падчерица пребывала в школе, и это обстоятельство избавило Валерию от
лишних мучений: в тот день ей особенно трудно и невыносимо было изображать
ту, за кого она себя выдавала.
Зато городской прокурор очень любезно говорил с ней на очередном
заседании исполкома, а главный санитарный врач обиженно отвернулся и на
протяжении заседания так и не поднял на нее базедовых глаз.
Через неделю-другую Илья Ефимович объявился снова, на сей раз без Сыромятникова,
и был достаточно трезв, учтив и любезен, чтобы не остаться в ее памяти
садистом и извращенцем.
— У меня жена, которую я не люблю, и дети, которые не
любят меня, — повторял он уже известную ей историю, собирая для нее
букетик из опавших кленовых листьев. — Но поймите меня, я порядочный
человек с известными представлениями о нравственности и не могу оставить
семью. Посоветуйте, что мне делать, как поступить? Ведь вы такая умница, Лерочка!
Валерия поддакивала ему, но всё у нее выходило наоборот:
— Ваша правда, дорогой Илья Ефимович! Вы порядочны и честны,
мне искренне вас жаль. Но ответьте, нравственно ли жить не по любви? Скажите, в отношении
вас такая жизнь справедлива?
— А вы? Любите ли кого-нибудь вы? — взыскующе вопрошал
«Не Репин», и его желтоватые зрачки дичали и полнились вожделением.
Валерия пожимала плечами и молча уходила вперед, в просвет
между соснами. Но по ее виду — печальному наклону головы, неопределенному
пожатию плечами, по влажному, со слезой, взгляду — выходило, что никого,
кроме Ильи Ефимовича, она не любит и не может любить, что одно только и есть
у нее счастье: прогулки в лесу, пучок заржавленных листьев, а главное —
торопливые воровские объятия за кустами молодого орешника, в стороне
от любопытных глаз…
— Что же нам делать, как быть? — он хрустел пальцами,
ломал их так, что ей казалось — вот-вот сломает. — Один
раз в жизни решиться, один только раз!..
«И этот попался! — думала она торжествуя, пряча от
него ликующие глаза с видом, что утирает слезы. — Старый козел,
порох из него сыплется, но ведь жизнь с ним — между небом и землей!..»
Так они водили друг друга, как опытный рыбак водит на спиннинге упрямую
щуку (то подтянет, то приспустит леску), хитря и изворачиваясь каждый
по-своему. Оба были одновременно и рыбаком и рыбой и постепенно заглатывали
наживку, приготовленную одним для другого.
Наконец, «Не Репин» сдался и ушел из семьи. Валерия, в свою
очередь, немедля забрала из детского сада сына и, не заезжая домой, укатила
с ним в областной центр.
На первых порах влюбленные обосновалась на даче Ильи Ефимовича, в лесном
поселке, недвусмысленно прозванном в народе Бугровкой. «Дачей» заместитель
областного прокурора скромно называл особняк из бордового облицовочного кирпича —
в три этажа, с широкой гранитной лестницей, крутой крышей и круглой
башенкой, увенчанной замысловатым шпилем. В глубине двора устроены были гараж
на два автомобиля, бревенчатая сауна и теплица, обращенная застекленной стороной
к солнцу.
Обосновавшись и оглядевшись на новом месте, Валерия первым делом
велела врезать в кованую калитку новый замок. Затем она сменила прислугу, опасаясь
проникновения в особняк прежней жены и детей Ильи Ефимовича: несколько
раз те приезжали из города за какой-то надобностью, однако же она подозревала за
нежелательными визитами низкий подвох и оставалась настороже.
— Теперь жена я, поэтому будьте любезны… — цедила
она сквозь зубы, глядя с высокого крыльца на жалкие, топтавшиеся у калитки
фигуры.
Ее не смутило даже то печальное обстоятельство, что прежняя супруга
после внезапного развода с Ильей Ефимовичем слегка повредилась умом и была
помещена в психиатрическую клинику, размещавшуюся неподалеку, на реке Гуйва.
И всё не со зла, а потому что была уверена: эта настырная дама больше
печалилась о потере особняка, чем о разрыве с супругом. Иначе и быть
не могло, — думала она, — потому как Илья Ефимович, положа
руку на сердце, не стоил таких душевных страданий.
Прошла неделя-другая, и Валерия, уверившись в незыблемости
своего положения, отправила шофера на прежнюю квартиру — взять кое-какие
вещи и передать записку Трофименко с требованием развода. Вернувшись,
шофер поведал, что майор молча выдал упакованные чемоданы, написал на клочке бумаги
записку, вложил в незапечатанный конверт и попросил передать ей, Валерии.
Записка показалась ей странной, и она какое-то время мучилась над тайным смыслом,
выговаривая сквозь зубы, точно заклятие: «Поступай как знаешь. Прости!» Что значит —
прости? За что? За какую-нибудь подлость, о которой она не знает? Но
ведь он тряпка, майор! Он не то что подлость — как следует ударить не
может…
И она вскоре забыла о письме, как забывала обо всем, что оставляла
у себя за спиной.
«Только не оглядываться! — уговаривала себя она. —
Ни в коем случае не оглядываться! Начать с чистого листа. За спиной —
прошлое, оглянешься — затянет, засосет пещерным мраком назад».
Она уже догадывалась, что
увидела за спиной библейская жена Лота; она уже знала: это прошлое, проклятое прошлое
превратило несчастную в соляной столп…
10
Побеспокоил внутренний телефон. Опять звонила эта дура Регина, новая
секретарша, появившаяся в областном управлении образования по протекции «свыше».
А ведь сколько раз было сказано: с четырнадцати до шестнадцати не прикасаться
к аппарату, только в случае крайней необходимости. Выгнать бы ее к чертовой
матери, но пока не с руки: племянница вице-
губернатора, а он дядька злопамятный, злой, зубастый.
— Что у тебя? — спросила у дуры, едва сдерживаясь,
чтобы не сорваться на крик.
— Валерия Яковлевна, к вам Магда Юлиановна Кравчик. Очень
просит. Говорит — ваша подруга, говорит — срочно. Иначе
я не побеспокоила бы…
«Вот те раз, Магда! Каким ветром занесло? И помнить о ней
забыла, — подумала Валерия, колеблясь между любопытством и желанием
отказать, сослаться, что занята. — А ведь хороши были наши „медовые“
дни! И кое-что еще… Только теперь ее наука без надобности, сама могу кого надо
наставить и поучить… Ладно, поглядим, послушаем, что ты за Магда, какая во
мне нужда. Но ежели станешь фамильярничать или, того паче, клянчить, я тебя
быстро окорочу!»
— Проси, — коротко сказала в трубку и постаралась
напустить на себя занятой вид.
Против ее ожидания Магда повела себя тише воды ниже травы. Была прежняя
приятельница всё так же полна и бела, всё так же источала тонкий аромат духов
и дорогих сигарет, вот только великолепие это перечеркивалось взглядом —
просящим, неуверенным, робким. Она присела не к приставному столу, а чуть
поодаль, на один из стульев в ряду под стенкой, как и положено рядовому
просителю, сложила на коленях ухоженные руки и поздоровалась, подчеркнуто величая
ее Валерией Яковлевной.
«Умница! Знает себе цену», — не удержалась от самодовольной
улыбки Валерия, а вслух любезно, но вполне официально произнесла:
— Рада вас видеть, Магда Юлиановна. Какими судьбами?
И Магда рассказала какими. В школе, любимой Валерией прежней
ее школе назревает скандал: один из педагогов проявляет нездоровый интерес к мальчикам.
Какой педагог? Магда округлила глаза и шепнула имя…
— Как? Как ты сказала? — невольно вскрикнула Валерия.
— Савва Иванишин. Представь себе — Савва!..
Валерии всегда было наплевать на Савву — и в прежние
времена, и тем более теперь, — как было наплевать на любого другого
в этом бессердечном, в этом подлом и равнодушном мире, где каждый
сам за себя. Но сейчас слова Магды почему-то задели за живое. Савва?! Допрыгался,
козлина, доскакался! Тискал бы себе бессловесного лаборанта — только
и беды, что позлословить и посмеяться. Но — учащиеся, но —
мальчики!.. Нет, вздор. Разумеется, вздор. У Саввы всегда были завистники:
извратили, передернули, оболгали…
— Ты-то что всполошилась? — не найдясь с верным
решением, спросила она у Магды о первом, что пришло в голову.
— Как же? — с полными
неподдельных слез глазами воскликнула та. — У меня там сын, Владек. Не помнишь? Савва у него классным руководителем.
Кто бы мог подумать: учитель года, на хорошем счету в отделе, без пяти минут
директор, — и на тебе!.. Владек молчал, как партизан, но, когда
вся эта гадость выплыла наружу, сознался: было! На уроках физкультуры, во время
перемен, на занятиях биологического кружка — подкрадется, извращенец
поганый, обнимет, что-то скажет, а в это время безобразничает руками…
— Шаловливые ручки? — не удержавшись, прыснула Валерия.
— Как ты можешь?!
— Прости. Просто в голове не укладывается: Савва — и…
Валерия беспардонно лгала: вся эта история прекрасно укладывалась у нее
в голове, но она медлила, держала паузу, пытаясь сообразить, что` может из
скандала вылиться. И не в том дело, что в свое время именно она настояла
на назначении Иванишина завучем школы (мало ли, когда это было, никто и не
вспомнит, не упрекнет), и не в том, что скандал области не нужен. Было
что-то еще, неясное, смутное, тягучее, как зубная боль, и Валерия вслушивалась
в себя, пытаясь понять, что` не дает ей признать: Савва — законченный
мерзавец и негодяй.
Чтобы выиграть время, Валерия поднялась, обогнула стол, села рядом с Магдой
и, как некогда, во времена угасшей дружбы, положила руку той на колено.
— И что же ты?..
— Немедленно забрала ребенка, перевела в другую школу. Но
вот зачем я, собственно, приехала. Еще пять или шесть мальчиков признались
в том же, и я точно знаю: одна сумасшедшая мамаша накатала в прокуратуру
анонимку — все буквы под линейку, чтобы по почерку не узнали кто. Мне
уже звонил следователь, приглашает на разговор. Но… я боюсь: мало ли, вдруг
этот тип, этот извращенец кого-то подключит — и дело замнут. Лерочка,
милая, как мне быть? Всё рассказать — ославимся на весь город, к тому
же вдруг Савву не посадят… Сама понимаешь, каково будет ребенку. Посоветуй, спроси
у Ильи Ефимовича…
Ах, вот оно что! Желаем заручиться поддержкой, чтобы — с гарантией?
Будет тебе поддержка!
Валерия обняла бывшую подругу за плечи, чмокнула в уголок рта
(при этом защемил сердце прихлынувший аромат дорогих духов и губной помады,
тот самый аромат — из общих с Магдой саун и ресторанов) и стала
уверять, что да, непременно, сегодня же переговорит с Ильей Ефимовичем и всё
будет строго по закону. Иначе и быть не может.
— Илья Ефимович, ты где?
— Ау! — отозвался «Не Репин» откуда-то сверху, со
второго этажа.
«Снова валяется на диване и дует коньяк!» — сообразила
Валерия, но распекать супруга за пристрастие к алкоголю сегодня не входило
в ее планы. Она поднялась по гнутым ступеням и вошла в кабинет.
Илья Ефимович в самом деле лежал на диване — в махровом
халате; под головой прилажена тугая подушечка, ноги укрыты пледом. На журнальном
столике, приставленном в головах к дивану, стояли початая бутылка коньяка
и пузатый, наполовину осушенный фужер; в свете настенной лампы сияла хрусталем
конфетница на витой ножке, наполненная печеньем и дольками шоколада; в пепельнице
чадили небрежно затушенные окурки. Прямо не жизнь, а сказка!
— А! — воскликнул Илья Ефимович и приветственно
помахал Валерии костистой кистью руки. — Коньячком причастимся?
— С какой радости? — окрысилась та, но тотчас сбавила
тон и натянула на злое озабоченное лицо подобие кислой улыбки. — А впрочем…
— Вот и я говорю: зябко, как бы не захворать.
И он живо отбросил плед, вдел широкие гусиные ступни в тапки
и принялся хлопотать: скакнул к бару за еще одним фужером, разлил коньяк
и подал Валерии, глазами указал на шоколадные дольки и умильно зажмурился:
каково? закуска что надо!
«Старый осел! — Валерия приняла из рук Ильи Ефимовича фужер,
всё так же неискренне, фальшиво улыбаясь и уводя глаза, которые — она
хорошо это знала — нередко выдавали ее истинные мысли и чувства. —
Потянуло на сладенькое? А если последние зубы выпадут?»
С некоторых пор она с трудом выносила присутствие Ильи Ефимовича
рядом с собой, даже спала отдельно, оправдываясь невозможностью сносить храп
и ежедневный стойкий запах перегара, — а на самом деле всем
сердцем ненавидя супруга. К счастью, тот не особо протестовал, и Валерии
бывало даже обидно, что не замечает в ней женщину.
«Взял бы и покусился, что ли! Потерся, пустил слюну, — невесть
с чего злилась она, хотя если бы такое произошло — выцарапала бы
тому глаза. — Вконец пропился! Климакс, батенька…»
Они выпили, Валерия вытащила из сумочки сигарету, Илья Ефимович чиркнул
зажигалкой, и оба задымили: он — благостно, она — собранно,
еще и еще раз продумывая детали предстоящего разговора.
— Илья Ефимович, — наконец произнесла она, поджав
губы и нервно тыкая недокуренной сигаретой в пепельницу. — У меня
к тебе дело.
— Весь внимание, — тотчас подобрался «Не Репин», давно
научившийся распознавать, что поджатые губы, отрывистый тон и нервные, нетерпеливые
пальцы супруги ничего хорошего ему не сулят.
— Илья Ефимович, ответь: доколе? Доколе прокурорская братия будет
мучить честных, порядочных людей? Давно известно: чем талантливее, чем ярче человек,
тем больше у него завистников. Любую оплошность возведут в проступок,
любой проступок — в преступление. А твои законники тут как
тут, рады стараться. Вот я и спрашиваю тебя: доколе?
— Лерочка, я не понимаю…
— Погоди, Илья Ефимович! Ты меня знаешь, стану я тебе лгать?
— Упаси бог! Кристальной души человек…
— А заступаться за негодяев?
— М‑м…
— Что — м-м? Стану или нет? — наседала
Валерия, входя в раж. — Знаешь ведь, что не стану, а мычишь!
Речь вот о чем: помнишь ты Савву Орестовича Иванишина, того, что был завучем
у меня в школе? Ты еще за расторопность хвалил его…
Той весной особенно пышно цвела сирень. Кусты раскинулись широко и привольно,
тяжелые пахучие гроздья полнились пчелиным гудом, и даже город, казалось, до
краев напитался этим возбуждающим весенним запахом.
Опустив боковое стекло, Валерия то высовывалась из автомобиля, то выставляла
наружу руку — под воздушную струю, тугую, сладковато-горькую из-за смешанного
аромата сирени и хвойного настоя соснового леса. Но едва свернули на трассу
и покатили к городу, аромат пропал, как и не бывало, потянуло выхлопными газами
проносящихся мимо автомобилей, отработанными маслами, нагретым асфальтом.
«Как и всё в жизни: хорошее быстро заканчивается, плохое никуда
не уходит», — вздохнула она обо всем сразу, впрочем, не слишком огорчаясь,
и придавила кнопку стеклоподъемника. Но едва стекло поползло кверху, как на
обочине дороги, у маршрутки, увидела знакомую женскую фигуру и вдруг,
сама того не ожидая, приказала водителю:
— Вася, притормози!
Любовь Петровна, давняя ее подруга, цокая по асфальту каблучками, с достоинством
подошла к машине, наклонилась к водительскому окну, затем, следуя указующему
жесту шофера, вернулась к задней двери и, перекладывая ноги в узкой
юбке, уселась рядом с Валерией.
— К центру, пожалуйста! — Тут она всмотрелась, всплеснула
руками и, не найдясь в первую секунду, едва не набросилась на Валерию
с объятиями и поцелуями. — Лерочка!.. Простите — Валерия
Яковлевна! Какими судьбами? Я так рада, так рада!
— Какими судьбами, спрашиваешь? Разными, моя милая, разными, —
не выказывая ответной радости, усмехнулась Валерия, искоса поглядывая на
давнюю подругу. — Судьбы у всех свои, а вот почему иногда
пересекаются — никак не уразумею.
— А я — на совещание. Маршрутка — гроб
с музыкой, чувствовала, что сломается. Так и вышло, так и вышло!
Если бы не ты… не вы…
Валерии вдруг стало скучно. И как она могла в те, прежние,
времена — с этой курицей?.. Это всё Магда, а Любочка-дурочка —
при ней…
— Хорошо выглядишь, — похвалила, но не искренно, с легкой
издевкой присовокупив: — Но духи не твои, бабские духи. И макияж…
Помнится, ты раньше осмотрительнее пользовалась макияжем. А в целом —
молодец, кто-то другой в твои годы уже кашляет в кулачок… Ну, рассказывай,
как вы там?..
— А все тип-топ! — И Любочка затарахтела, заторопилась,
выкладывая всё и обо всех — о ком Валерия помнила и о ком
давно позабыла; сказала и о Савве: — Он как стал директором —
и не узнать, такой важный. А об истории той никто и не вспоминает,
ты знаешь — о какой… А что такого? Хлопнул одного-другого
по попке, случайно прикоснулся к причиндалам — где, в чем
преступление, чтобы человека казнить? Правильно, что дело закрыли. Я так Магде
и сказала: остынь, не кипишуй.
— А Магда что?
— А Магда ничего, присела за бугорок и голову не высовывает.
Что ей остается? С Владиком справиться не может, прямо беда. После той истории,
когда они на Савву всё вывернули в прокуратуре, а получился пшик, парень
подсел на иглу. Вот так взял и подсел, как другие садятся. А на днях и вовсе
пропал, полгорода обыскали, где только не были, а он — вот он,
без памяти в притоне. Едва откачали, такой дурак! Но это еще что, другой —
из той же обиженной компании, что против нашего Саввы выступила, — лег
под поезд. Представляешь? Сопливец, жить бы и жить, а он лег! Что в мире
творится, почему людям не живется? Весна, солнце светит — живи и радуйся…
— Точно: живи и радуйся, — задушено выдохнула
Валерия, отвернулась к окну и за всю дорогу больше не произнесла ни слова…
11
Озеро оказалось рукотворным: некогда, достаточно давно, тощее русло
не то речушки, не то большого ручья неведомые умельцы перегородили дамбой, расширили
и углубили дно, укрепили берега и установили заслонки, через которые с легким
вздохом перекатывалась вода. Проделано это было искусно, с любовью, так что
с годами озеро не иссохло, не истощилось, даже тиной не затянулось — осталось
таким, каким его создал человек разумный. С трех сторон над озером высились
янтарные сосны, поскрипывали стволами, колыхались в слепящем небе чуткими,
плывущими по ветру макушками. С четвертой стороны, за небольшой дамбой, разлегся
в прозрачном мареве луг, удивительный небывалым разнотравьем и густым
пчелиным гудом.
В двух шагах от озера стоял вагончик без колес, под окнами которого
были вкопаны деревянный стол и две невысокие скамьи. Неподалеку горел у воды
костер. Прозрачный дым то стлался по земле, то вытягивался в струнку и уплывал
к легким, как тополиный пух, облакам. Над огнем млела в чугунном котелке
уха; забытый впопыхах королевский карп в изумлении пучил подле костра красные
глаза, раздувал жабры и дрожал хвостом, мучительно засыпая. Пегая дворняга
Жулька, со злобной, в репьях и седом пухе мордой подошла, ткнулась носом
в несчастного карпа и, громко фукнув, подняла вопрошающие глаза на хозяина.
— А ну пошла, короста! Не по морде честь! — прикрикнул
на собаку Иван Иванович, отставной прапорщик, в летнюю пору живший в вагончике
и арендовавший озеро под разведение рыбы. — Водку дайте! —
вслед за тем обернулся он к гостям, расположившимся у вагончика,
за столом.
— Айн момент, Иваныч! — отозвался шофер Вася, бывший
на подхвате и суетившийся с провизией у стола.
Он торопливо отер полотенцем руки, звякнул полной бутылкой, отлил из
нее на глаз и бережно, на вытянутой руке поднес Ивану Ивановичу сизую запотевшую
стопку, наполненную до краев. Так же бережно и торжественно, словно соблюдал
ему одному ведомый ритуал, тот принял стопку, зачем-то поглядел сквозь нее на свет
и, удовлетворенно вздохнув, выплеснул спиртное в котелок с булькающей
ухой.
— Вот теперь в самый раз! Уха без водки — не
уха, а так, похлебка. Что ж, наливайте под горячее!
— Мы и под холодное успели, — оживленно хихикнул
Илья Ефимович, приподымая бумажный стаканчик. — Садись-ка, Ваня, сначала
выпьем, а там — разливай свою стряпню. Что ж терпеть да мучиться?
— Я до ухи — ни-ни… Когда-то, еще во времена службы,
случился со мной такой казус: начальство поднесло — как откажешь? Выпил
раз, выпил два и вместо соли сыпанул в уху ложку соды. С тех пор,
пока уха на огне, не позволяю себе употреблять… Как говорится, табу.
Иван Иванович помешал в котелке половником, зачерпнул дымящееся
варево, подул, вспучив губы, после отхлебнул и удовлетворенно причмокнул:
— Готово.
Он принялся разливать уху в кружки и передавать шоферу Васе,
а тот разносил кружки гостям. Первая досталась Валерии, вторая — Илье
Ефимовичу, а третья — новому в их компании, по фамилии Бережной,
щуплому, с ржаной щеточкой усов мужчине средних лет, женатому на красивой Ирине,
бывшей у Валерии в подчинении — начальником отдела. Потом
по кружке досталось и прочим, пристроившимся с обеих сторон стола.
— А теперь можно, Иван Иванович? — спросил Илья Ефимович,
ерзая от нетерпения. — Водка греется!
Выпили. Захрустели зеленым луком — лучшей закуской под уху
и сало. Кто-то горячо воскликнул: «А-а! Однако, Иван Иванович!..» —
причмокивая и от удовольствия закатывая глаза.
— То-то! Не уха — золото!
— Какая, братцы, благодатная пора! — снова выкрикнул
Илья Ефимович, прихлебывая из кружки и сладко глядя через стол на ранее не
знакомую ему Ирину. — И место замечательное, а, Ирина Михайловна?
Признайтесь, такого места увидеть не ожидали? А ведь добираться сюда из города —
всего ничего, на машине четверть часа. Эх, не место, а земной рай!
У Ирины Михайловны скользнул по лицу легкий румянец, взметнулись
и прикрыли глаза густые ресницы. Судя по всему, ей было неуютно, неловко в новой
компании, среди людей, едва ей знакомых, к тому же непростых, чиновных; а на
откровенные ухаживания Ильи Ефимовича она не знала, как и отвечать. Но главное,
ей было не совсем понятно, по какой прихоти грозная, жесткая, малообщительная Валерия
Яковлевна зазвала ее с супругом на этот странный пикник у озера. Она всегда
боялась начальницы — до сердцебиения, до дрожи в коленках, по возможности
таилась от нее за спинами у других, — и вдруг получила это
странное, неожиданное предложение поехать на пикник, более похожее на приказ.
— Надо ехать, отказываться нельзя, — сказал муж, человек
сдержанный, скупой на слова. — А там поглядим, что ей от тебя надо.
Но Валерия и сама точно еще не знала, что ей надо. Сильной чертой
ее характера было умение разбираться в людях. Она безошибочно отличала глупцов
от умных людей, порядочных — от мерзавцев и негодяев, интересных
и обаятельных — от серых, помятых жизнью, затерявшихся в безликой
толпе. Отличала с той только целью, что знание человеческой психики позволяло
ей управлять и манипулировать каждым, как того нужно ей. С умными она
вела себя разумно и осторожно, дураков сразу ставила на место, карьеристами
и негодяями пользовалась до определенного момента, добиваясь цели чужими руками,
а потом без зазрения совести от них избавляясь. Но особое отношение было у нее
к женщинам красивым и умным. Таких Валерия сразу выделяла, присматривалась
к ним, потом постепенно приближала, втиралась в доверие, залезала в душу,
чтобы в итоге ударить наверняка — в самое незащищенное место.
А всё потому, что не исчезла в ней безотчетная злая память о главной
красавице, прежней подруге Надежде Ивановне, мучила и терзала, как гвоздь в сапоге…
— Рай, рай, рай! — всё так же кукарекал разгоряченный
Илья Ефимович и широко разводил руки в стороны, указывая на озеро, лес,
луг и не отрывая глаз от Ирины Михайловны.
«Посмотри-ка на мерзавца: сама любезность и обаяние! — раздраженно
покосилась на супруга Валерия, уязвленная откровенными, нескромными взглядами, которые
тот бросал на Ирину. — Уже нет у него одышки, забылся панкреатит,
и потенция пробудилась. А может, он импотент для меня одной? Потянуло
на молоденькую, папик?»
— Илья Ефимович несколько приукрашивает, — продолжила
она вслух с всё возрастающей неприязнью к этой фарфоровой кукле Ирине
Михайловне. — Если обратиться к Библии, то невооруженным глазом видно: жизнь на земле не что
иное, как ссылка, отбывание наказания в колонии строгого режима. От человека
просто избавились, выкинули из рая, он там надоел. Бог не желает больше ни знаться,
ни помогать поганому Адамову роду. А мы как малые дети: вырвались из интерната
для умственно отсталых, скачем и причитаем — рай, рай! О чем
речь, какой рай?
— Что ты, Лера, такое говоришь?
Валерия отпила из кружки, покривилась и отставила кружку в сторону:
показалось, не уху пригубила, а горькую загустевшую желчь.
— Хотите доказательств? Вот вам доказательства. Видите поляну
на том берегу? Прелесть что за поляна, рай на земле! А подойдете поближе —
свалка, мусорная куча. В этом вся суть вашего рая. Чистое озеро, прозрачная
вода? А на дне — бутылки, банки, ящики, еще какая-нибудь дрянь;
может, и покойник отыщется со связанными руками, с гирей на ногах. Рай?
Как бы не так! Вот и мы пьем-гуляем, любуемся пейзажем, а на душе —
тьма. Каждый помнит, что рано или поздно надо возвращаться, ехать домой,
идти на службу, что-то решать, о чем-то просить, кланяться, унижаться. Подлое
человеческое бытие — изо дня в день. И наконец, старость,
смерть, мрак — всё, что остается от так называемого рая.
— Как-то ты заумно все повернула, Валерия Яковлевна, — сказал
Илья Ефимович, осторожно покушаясь на подступившую отовсюду недоуменную тишину. —
Что за странная философия? Давай лучше выпьем.
Она двинула Илью Ефимовича локтем в бок и тотчас спохватилась:
на них глядели во все глаза. Чтобы сгладить неловкое молчание, наступившее за столом,
она сделала вид, что поперхнулась и, толкая супруга, таким нехитрым способом
попросила подать ей стакан воды.
— Это не моя философия, это, говорят, еще Гоголь придумал, что
Бог на небе, а на земле — дьявол, и потому законы среди людей
дьявольские. И тем хорошо живется, у кого дьявол за пазухой. Если присмотреться
вокруг, разве не так?
— Если присмотреться, то и вправду красиво. Я ведь,
мама, о природе. А ты о чем? — вяло попытался разрядить
обстановку Илья Ефимович. — А то, что у человека внутри червоточина,
то такой человек сам и виноват. Мы вот не бросаем бутылки в воду, а сдаем
в утильсырье. А про труп в озере — так это ты зря, нет
там никакого трупа.
И он загоготал, выставив желтые прокуренные зубы. За столом тотчас
пронесся вздох облегчения, все задвигались, стали переглядываться, звенеть стаканами.
Тут-то она и встретилась взглядом с Бережным. Покусывая ржаной
ус и с интересом глядя на нее из-за светло-дымчатых стекол очков, он внезапно
спросил — вполголоса, почти шепотом, словно говорил сам с собой,
но так, чтобы она услышала:
— А как же реинкарнация? В том смысле, что перевоплощение
в новые жизни — возможность, вероятно, к самоочищению, к искуплению,
с тем чтобы исправить всё прежнее, греховное и заслужить возвращение к вечной
жизни, к раю? То есть вовсе не ад, но как бы чистилище? Как вы смотрите на
такую теорию?
— Стерильный рай, без вина, без женщин? Нет, увольте! — опять
встрял говорливый Илья Ефимович, подливая Ирине Михайловне вино в стакан. —
Выпейте, красна де´вица! Чтобы здесь, на земле, всегда было хорошо,
а на том свете — уж как придется.
— Я, вероятно, законченная атеистка, — сказала Валерия
исключительно Бережному, пытаясь проникнуть взглядом за очки-хамелеоны: что за ними? —
Я человек дела, поступка и не вижу никакого смысла в том,
чтобы мучиться над разгадкой непознаваемого.
И тотчас мелькнула шальная, шалая мысль: «Кажется, он не дурак,
этот Бережной. Взять да отбить мужика у этой безмозглой курицы Ирины —
вот была бы потеха! А ей в порядке компенсации подсунуть жлоба
Илюшеньку. Пара выйдет что надо! Она станет изображать недотрогу, он ударится в теорию —
например, о пользе секса в положении сзади…
И ей захотелось немедля, до зуда в ляжках вытянуть под столом
босую ступню и нагло, откровенно коснуться колена этого Бережного…
Пошли купаться. Бережной не отставал, спускался подле нее к пологой
песчаной косе и толковал о чем-то, но она почти не различала сказанного,
увлеченная своими тайными мыслями.
— Взгляд соглядатая — и всего лишь жизнь… Иные
измерения доступны именно иным, не нам с вами. В нашем же случае можно
говорить лишь о том, что видишь и слышишь, что ощущаешь. Домыслы здесь
неуместны, догадки недостоверны, озарения недоказуемы. Вот мы с Ириной спорили
и сошлись на одном: опыт годится для применения жизни, но не для ее постижения.
— Взгляд соглядатая — и жизненный опыт? Какая-то
пассивная позиция, если не сказать больше, — умно упорствовала Валерия,
интуитивно следуя руслу разговора и тем самым удерживая Бережного подле себя.
— Активная позиция, пассивная позиция! Колесо изобретено, как
вы понимаете, соглядатаем, а не практиком-лесорубом. Что же касается веры и неверия…
— Бросьте! Про атеизм сказала для них. Иван Иванович — тот прямо вздохнул
с облегчением, когда услышал. Вера есть, как у всякого здравого человека.
Нет другого, а именно понимания обрядности, Церкви, тех, кто посредничает между
нами и Богом. Посредничает, заметьте, не бескорыстно: на то подай и на
другое…
— Ну, когда-то отдавали десятину — за прощение, за
спасение в судный час…
Тут они замолчали; мимо проковыляли и плюхнулись в воду первые
купальщики, Иван Иванович с Ильей Ефимовичем. Один — с дряблым
торсом и жидкими волосатыми икрами (Илюшенька), другой — круглый,
сбитый, прыгающий на коротких ножках, как футбольный мяч по полю (отставной прапорщик).
Оба тотчас вынырнули и стали грести — то вялым брассом, как объевшиеся
лягушки, то по-собачьи, но и пяти метров не проплыли: встали, нащупывая ступнями
дно и отплевываясь, качая торчащими среди кувшинок головами.
— Ирина, идите к нам! — крикнул Илья Ефимович,
шлепая ладонями по водной глади, как морж ластами. — Вода теплая, не
вода — парное молоко!
«Ну уж нет! Раздеваться рядом с этой Ириной…» — здраво
рассудила Валерия и, неопределенно махнув рукой на вопрос Бережного —
«Что же вы, раздумали купаться?» — побрела вдоль берега, тревожа
ногами млеющую на отмелях воду.
Она прекрасно осознавала, что ей не тягаться с Ириной Михайловной
ни фигурой плюшевого медвежонка, ни белыми полными ляжками, ни тем более бесформенной,
мятой, перетекающей под купальником грудью. Сила ее в ином: не поражать и увлекать
с первого взгляда, а усыплять и медленно заглатывать очередную жертву.
Сейчас можно только спугнуть, отвратить от себя, а этого ей меньше всего хотелось.
Уходя, Валерия краем глаза видела, как Бережной, позабыв об очках, потянул
через голову футболку, но очки помешали, — и он досадливо сорвал
футболку вместе с очками.
«Занервничал, — решила самодовольно. — То ли
еще будет…»
Но тут Ирина Михайловна подошла к мужу, что-то шепнула на ухо,
и они вполголоса засмеялись — как люди, понимающие друг друга с полуслова.
Потом Бережной помог жене стащить через голову сарафан, и та на секунду замерла,
встав на цыпочки, с поднятыми кверху руками и запрокинутым лицом, точно
всем своим молодым красивым телом тянулась к солнцу.
«Как это я приблизила эту курицу? — спросила себя Валерия,
не в силах не смотреть на стройную женскую фигуру с вздернутыми под купальником
грудками, плоским животом и длинными ногами. — Погоди, станешь
у меня зарабатывать на панели своими прелестями… Спасибо и тебе, старый
козел Илья Ефимович, за нездоровые инстинкты: вечером будешь иметь скандал. Что
до Бережного — посмотрим, как долго он удержится подле нарисованного
личика и глупых глазок…»
Она не торопясь обошла озеро и присела в тени мелколесья,
в нескольких шагах от воды. Высоко над головой сонно колыхались макушки сосен,
пресный запах кувшинок и тины перемежался с настоянным хвойным запахом.
Над покатым берегом, вдоль которого только что шла, струился загустевающий на солнцепеке
воздух. А по ту сторону озера выбиралась на прибрежный песок веселая компания:
подпрыгивая на одной ноге, вытряхивал из ушей воду щуплый, жилистый Бережной; Илья
Ефимович брел к столику, переставляя, точно циркуль, жердеобразные сухие ноги;
отставной прапорщик, опередив остальных, возвышался у дымящегося котелка и делал
зазывные движения черпаком.
«А где же наша писаная красавица? Ах, вот она где — мелькает
голой спиной в сторонке, за кустами орешника: выкручивает мокрый купальник.
И что бы ей отойти подальше, так нет — специально выставляет зад,
красуется перед мужиками. Драная подзаборная кошка!»
— Валерия Яковлевна, ты где? — зычно позвал, сложив
рупором ладони, Илья Ефимович. — Иди к столу!
«Не пойду, пока он
не позовет! — решила Валерия, щурясь от солнца, и по старой памяти
стала просчитывать в уме — как просчитывала не раз и не два,
начиная очередной гон: — Не подавать виду, сторониться, при этом оставаться
у него на виду, заинтересовывать,
завлекать, тревожить, пока не попадется, — раз. Ирку в жесткие
рукавицы! Что за вид у государственного служащего: юбка выше колен… ноги, грудь,
золото на шее… нескромно и как-то вульгарно. Больше никакого кофе в рабочее
время, никаких отлучек. Работать не покладая рук — два. Как бы ни старалась,
оставаться недовольной ею: всё делает небрежно, не вовремя, не так — три.
Зарплату урезать, при этом остальным выплатить премиальные — четыре.
Ну а что дальше — посмотрим по обстановке. Сегодняшний день, ребята,
никому даром не пройдет!»
Валерия поднялась и по мелколесью пошла к сосновой роще, высившейся
неподалеку, — к ее немолчному вековечному шуму, золотисто-красной
чешуйчатой коре, к тому, что, вероятно, переживет и ее, и всех, уже
живущих или только начинающих жить на свете…
— Хватятся, станут искать — надо бы тогда удачно найтись, —
сказала она вполголоса и, предвкушая это, засмеялась.
Она шла по мягкой хвое среди шелеста, вздохов, птичьего щебетания и думала:
«Странно и неразумно, что не завела себе любовника. Сначала было не до того,
а со временем тяга к чувственным наслаждениям угасла вовсе. Да и как
не угаснуть, если одного Илью Ефимовича вынести с его стариковскими странностями
и причудами — больше никаких наслаждений не захочется!» Конечно,
время от времени сходилась она то с одним, то с другим чиновным самцом,
но по соображениям иного порядка, механически, с осознанной наперед бесчувственностью, —
и постепенно всё в ней оглохло, заросло, как глохнет, дичает, зарастает
лопухами и крапивой запустелый безмолвный сад. А может, это новая, ответственная
должность отвлекла от любви — на нечто каждодневное, ненужное, бессмысленное;
и вот теперь рядом с беспечной красоткой Ириной Михайловной она ощутила
тоску и опустошенность, как бесплодная женщина ощущает свой напрасный плоский
живот.
«Никакой любви нет», — вспомнила
она свое же, программное, и вдруг — впервые за столько лет! —
на глазах у нее выступили слезы, тело замлело и налилось томлением,
как будто тело это ласкали сильные мужские ладони, а рот приоткрылся, ловя
призрачное дыхание горячих, ищущих поцелуев губ…
— Конечно, нет! — упрямо повторила вслух, безуспешно
борясь с самою собой. — Любовь глупа, пошла, обманна, а тот,
кто любит больше, — всегда в проигрыше. Есть основной инстинкт,
есть жажда наслаждения, и потому всё равно где и с кем…
— Валерия, вот вы где, — услышала наконец голос, который
и ожидала. — Вас обыскались, разбрелись кто куда, да вот улыбнулось
мне…
Бережной догнал ее и пошел рядом.
«Сделаю пять шагов, прижмусь спиной к той сосне и поглядим,
кто ты такой, на что способен, — решила она и едва не прибавила
для тайного своего счета слово «раз»…
У сосны Бережной стал с нею вровень и, что-то для себя
уже понимая, заглянул ей в глаза. Не отводя взгляда, она подняла руки и медленно,
одна за другой, принялась расстегивать пуговки на блузке.
— Валерия Яковлевна, что вы делаете? — спросил он,
дрожа нижней губой, и стекла очков у него вдруг стали запотевать.
— Говори мне «ты». Иди ко мне, женщину нельзя заставлять ждать…
У Бережного вытянулось лицо, и Валерия вдруг со скрытой усмешкой
подумала, что он напоминает сейчас мудрого, ученого богомола.
— Скажите, это правда, что вы подсидели Сыромятникова, чтобы занять
его место? — внезапно спросил он, пригнув голову и глядя на нее
исподлобья.
Глаза у Валерии сверкнули, точно у дикой кошки, пальцы замерли
на последней пуговице, скомкали паутинную ткань и с легким сухим треском
надорвали по шву.
— Говорят, один человек из-за вас умер, другой спился. Еще говорят,
что вы идете по головам, ни с чем и ни с кем не считаясь, и вокруг
вас воздух отравлен, а прозвище у вас жуткое — Саркома. И самое
страшное, что дети, которых вы предали ради своего любовника-педераста, подсели
на иглу. Или скажете, что всё это досужие домыслы, что вас завистники оболгали?
Валерия внезапно бросилась на него, впилась ногтями ему в лицо
и до крови разодрала щеку.
— Да ты ведьма! — крикнул тот и, отбиваясь изо
всех сил, ухватил ее за запястья, сжал и, удерживая так, жестко и презрительно
посмотрел в глаза.
— Завтра… слушай… завтра же тебя и твоей Ирки не будет… Выгоню,
уничтожу, вытравлю, как тараканов!..
— Как всё просто, Валерия Яковлевна, — сказал Бережной,
отстраняясь, почти отталкивая ее от себя, и неожиданно улыбнулся: — Говорите,
завтра?.. Ошибаетесь — уже сегодня, с этой минуты… рядом с вами
не будет. Потому как «Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых…»
12
Илья Ефимович был чрезвычайно взволнован и горд: накануне ему позвонил
однокашник по юридическому институту, ныне народный депутат Анатолий Карманов, приехавший
в область по каким-то своим депутатским делам, и предложил встретиться.
Наверное, так случается только раз в жизни, когда один нежданный звонок вдруг
поворачивает жизнь в другую сторону, обещая возможные и весьма благоприятные
перемены в будущем.
Дом был поставлен Ильей Ефимовичем с ног на голову: всё чистилось,
вымывалось, приготовлялось к значимому визиту, как если бы и в самом
деле должно было произойти нечто из ряда вон выходящее, а не банальный приезд
человека в общем-то случайного и давно позабытого, — с водкой,
пьяными разговорами и воспоминаниями до утра.
Случайный человек оказался лыс, приземист и зауряден во всем, что
не касалось разговорного жанра. В последнем был он весьма успешен и сплел
чиновному люду, собравшемуся в сессионном зале областного совета, такие ажурные
кружева, что, казалось, надо немедленно представить его к награде как спасителя
отечества, если бы не одна закавыка. Люд, собравшийся в зале, оказался ушлый
и к подобным речам привычный: весной предстояли выборы в парламент,
и будущие кандидаты не скупились перед избирателями на речи и обещания.
Валерии депутат Карманов не понравился —
может быть, из-за того, что всё, имеющее отношение к Илье Ефимовичу,
с некоторых пор вызывало у нее отторжение. Кроме того, Илья Ефимович и близкие
ему люди были у нее в опале после робкого заступничества за Ирину Михайловну
Бережную, уволенную ею с работы по ничтожному поводу.
Когда говорил, был Карманов излишне горяч и взвинчен и всё
отирал платком потную лысину, как ведет себя один вор, занятый поимкой другого.
«Снова чистые руки, коррупция и Родина в опасности! —
думала она, сидя в сессионном зале и наблюдая за поросячьей артикуляцией
депутата. — А сам прикатил на шестисотом „Мерседесе“, который на
заработную плату не купишь. Перстень с бриллиантом — на безымянном
пальце, „Ролекс“ — на запястье, костюм от Кардена. Народный избранник,
что тут еще скажешь!»
— Немедля домой! — шепнул ей, улучив минуту, бывший
здесь же Илья Ефимович. — Областной прокурор пошатнулся, не в чести
у новых… Может случиться,
что его должность предложат мне. Многое зависит от Карманова, очень многое. Поэтому
нужно встретить по первому разряду. И пожалуйста, без этих твоих фанаберий!..
Покружив по городу, полюбовавшись в парке на опавшие листья, она
явилась в разгар веселья, когда в доме дым стоял коромыслом и доверенные
лица Ильи Ефимовича бегали с подносами, меняли блюда и ловко подливали
спиртное, как если бы прежде только и делали, что пребывали в услужении,
а не блюли закон и правопорядок.
— А вот и женушка! Знакомься, Толя, это Валерия Яковлевна,
для тебя — Лерочка, — пьяненько крикнул Илья Ефимович дорогому
гостю и, пока тот выкарабкивался из-за стола, исподтишка двинул ей жилистым
кулаком под ребра и прошипел: — Ты где была, сволочь?!
Наконец гость обрел равновесие, вытянул, сколько мог, короткую шею и пробормотал
нечто невнятное, словно был приморен спиртным. При этом глаза его смотрели цепко,
осознанно, и она тотчас сообразила: притворяется пьяным, хитрован и пройдоха.
Она знавала таких — смочит губы, выплеснет незаметно спиртное под стол
и давай ваньку валять: мол, человек я простой и убогий, а скажите-ка
вы мне… Не на ту напал! Она вскинула подбородок и с королевским видом
подала гостю руку, глядя дерзко, с вызовом, как смотрит знающая себе цену женщина
на безразличного ей мужчину.
Глаза у того понятливо блеснули.
— Карманов, — повторил уже иным, внятным, благожелательным
тоном, толкнул животом стол, придвинулся, приложил губы к ее руке, затем и вовсе
подобрел и представился по имени: — Толя.
— Можешь говорить ему «ты», мы вместе учились и вообще… —
сказал Илья Ефимович и пьяненько всхлипнул. — А помнишь,
Толя, как мы однажды поужинали? Пока ты жарил картошку, я из чужой кастрюли
кусок вареного мяса утащил. Только сели к столу, а в дверь стук-стук:
ребята, отдайте мясо, без мяса борщ постный; а мы доварим — и вас
накормим.
— Было дело, — скупо ухмыльнулся Карманов. —
А теперь ты законник. Мясо больше не воруешь?
— Я теперь мяса почти не ем, вот она, — сокрушенно
кивнул на Валерию Илья Ефимович, — не позволяет. Подагра, черт бы ее
подрал! Ни выпить, ни жареного съесть… Скучаю по шашлычку неимоверно. И по
коньячку… Ну ее к лешему, подагру! Давайте выпьем.
— А ночью будешь на стены лезть? — сказала Валерия
и строго глянула на супруга. — Суставы у кого опухли? Кому
таблетки не помогают?
А про себя добавила: «Смолы бы тебе горячей!..»
— Хитрец ты, оказывается, Илюша: какую жену отхватил! — сверкнул
в сторону Валерии кошачьими глазками Карманов. — А в институте —
всё по профсоюзной линии, никаких любовных историй. Остался девственником —
или я чего-то не знаю? Будь другом, расскажи: откуда такая женщина?
Как это тебя угораздило жениться?
— Сам не пойму. Проснулся, а в доме жена, — хихикнул
Илья Ефимович. — Выпьем за Лерочку! — И шепнул гостю
на ухо, но так, чтобы все услышали: — Если бы ты знал, как я ее
боюсь!
— Это я его на себе женила, — вдруг сказала Валерия,
чокнувшись рюмкой с Кармановым. — Если такого мужика не прибрать
к рукам, ему и в голову не придет позвать в загс. Так и будет —
год, два, десять лет — как мальчишка, лазить через забор.
Какое-то мгновение, достаточно долгое, чтобы успеть посмотреть друг
другу в глаза и понять нечто важное для себя, они удерживали так —
рюмка к рюмке — руки, затем выпили, но всё продолжали соревноваться,
кто кого пересмотрит. Первым не выдержал депутат: увел в сторону глаза и сказал,
отирая с висков и морщин на лбу обильные капли пота:
— А я вот с супругой
не уживаюсь. Видимо, нет у нее ни желания, ни умения взять меня в руки
и не отпускать ни при каких обстоятельствах. А может, я во
всем виноват: характером — бессемейный, бездомный? Всё мне не сидится
на месте, куда-то несусь, во что-то ввязываюсь, влипаю. И рад бы остановиться,
а как подумаю, что придется при жене доживать — в старом халате
и тапках, с нечесаной, недоброй… Семья, скажу вам, такой космос!..
Он пригорюнился, пустил по щеке скупую слезку, обнявшись с Ильей
Ефимовичем и проливая на рубашку водку из недопитой рюмки.
— А что же парламент? Парламент-то наш как? — вдруг
закричал Илья Ефимович встряхнувшись.
— Что парламент? Парламент как парламент, разъехался на каникулы
парламент, буфет закрыт. А вообще — суета сует: перебегают из партии
в партию, из оппозиции во власть, лоббируют, покупают, продают, продаются.
Перепрыгнул из одной фракции в другую — считай, долларовый миллионер!
Вот, например, я… Нет, обо мне потом. А вот на днях пил я с Генеральным
прокурором горькую… Крепкий мужик, однако, скажу по чести, — страшный
зануда. Всё время чем-то недоволен, всё ему не так. Хочешь, Илья, поставлю тебя
на область? Один звонок — и никакой тайны вкладов! Будет у меня
свой человек в области, прокурор, станем продвигать, насаждать на наших землях
законность и порядок. Скажу по секрету: мы тут сколачиваем партию…
— Почему бы нет? Давно готов к служению, как говорится, во
благо…
«Зачем ему этот костыль „Не Репин“?! Мне бы что-нибудь предложил, —
подумала Валерия, наблюдая со стороны, как приготавливается очередной Мюнхенский
сговор. — Хочешь на область, Илюшенька? Подсиживаешь областного прокурора?
А ведь на днях клялся в преданности, говорил: землю есть буду, а от
дружбы не отступлюсь!»
— Давайте выпьем, Валерия Яковлевна, на брудершафт! — сказал
вдруг Карманов, отваливаясь от Ильи Ефимовича, пересаживаясь к ней на диван
и обнимая ее за талию. — Мы всё талдычим о пустом, бренном,
ненужном, а про вас забыли. Нехорошо, некрасиво! Женщин забывать нельзя! Илья
вас не ценит… Илья Ефимович, зачем у тебя такая жена? Ты ее часом не обижаешь?
Смотри, я Лерочку в обиду не дам!
— Как же, обидишь ее!
Илья Ефимович разлил по рюмкам водку, Валерия сплела руки с Кармановым,
они выпили и поцеловались. И, целуя в мокрые губы депутата, она слегка
укусила его, а затем пощекотала место укуса кончиком языка.
— Может быть, вы и мне что-нибудь предложите, Толюша? —
пользуясь нежданной близостью, шепнула она. — Я могла бы
реализовывать, к примеру, закон о гендерном равноправии. Если не ошибаюсь,
одним из авторов закона были вы…
— Не ошибаетесь. Хм, гендерное равноправие… для педерастов, —
не подумав, ляпнул Карманов и тут же благостно ухмыльнулся: — А вы
та еще штучка, Валерия! Проводите меня ко сну, по дороге поговорим.
И депутат, весь размякший, разомлевший, с красными пятнами
на шее и щеках, но с такими же цепкими, всё подмечающими глазами засобирался
в постель. Илья Ефимович немедля подлетел и ухватил Карманова под правый
бок, тогда как Валерия, не отступая, поддерживала гостя под левый. Так, не в ногу
ступая и оступаясь, они поднялись на второй этаж и протиснулись в гостевую
спальню, где уже была расстелена кровать, горел ночник, а на тумбочке отсвечивали
матово-зеленым стеклом бутылка минеральной воды и высокий изящный стакан из
чешского хрусталя.
— Я не прощаюсь, — многозначительно промычал Карманов,
повертел у Валерии перед лицом влажной, пахнущей селедкой и луком ладонью
и тут же грузно осел на край постели. — А? Что? Илья Ефимович,
что ж ты, брат?..
Илья Ефимович зачем-то замахал на Валерию руками, заморгал ей, задвигал
губами и вытолкал в спину из спальни, но дверь за нею не запер, —
и она слышала, как они там перед сном курили, обнимались и строили
планы на будущее.
— А помнишь профуру из четвертой группы? Небольшого росточка,
страшную, как… как… Ту, что воображала, будто она — Джульетта Мазина, —
доносился до нее тощий фальцет Карманова. — Ты меня тогда перехитрил:
отправил в магазин за водкой, а сам… Ладно, не сержусь! Теперь она большая
шишка, часто мелькает на телевидении, борется за права человека и нравственность
в обществе. Как это там? За целомудрие до брака. Каково? Кстати, не любит прокуроров.
Как там у нашего иудея, у Бродского?
Помнишь, Постум, у наместника сестрица?
Худощавая, но с полными ногами.
Ты с ней спал еще… Недавно стала жрица.
Жрица, Постум, и общается с богами.
В спальне чему-то засмеялись
и перешли на шепот, затем притворили плотнее створки, — скрип петель
показался Валерии оскорбительным, подлым и более чем откровенным, как если
бы ей грубо указали пальцем на дверь.
— Что ж, Илья Ефимович, не взыщи! — процедила она,
притаившись в кресле у заветной двери, и вдруг вспомнила о волчице,
и снова стала на след, который должен привести ее к успеху и желаемому
результату. — Если и быть тебе областным прокурором, то, судя по
всему, без меня.
Она уже ко всему была готова и только ждала, когда к ней выйдет
муж и, дико взглядывая из-под мохнатых бровей, скажет с угрозой в голосе:
— Пойди посмотри, как он
там…
А она в ответ поцелует Илью Ефимовича своим знаменитым иудиным
поцелуем…
13
Вот уже полгода, как она оставалась без работы.
А ведь первоначально всё складывалось более чем удачно: вопреки
мнению руководства на выборах мэра областного центра Валерия выдвинула свою кандидатуру
и уверенно набирала голоса, не подтверждая, но и не опровергая слухов,
что за нею стоит, со своими связями и влиянием, сам Карманов. И тут, в разгар
избирательной кампании, нелепо споткнулся Илья Ефимович: областной прокурор проведал,
что заместитель под него копает, что в Генеральной прокуратуре пошли слухи
о его скором смещении, и успел нажать какие-то кнопки, подключить важных
покровителей и организовать по линии, курируемой коварным замом, неожиданную
проверку «сверху». По результатам проверки Илья Ефимович, как говорится, слетел:
был с почетом препровожден на пенсию. И всё бы ничего, и черт с ним,
со старым хрычом, если бы этот кульбит не отразился на Валерии. Но отразился, рикошетом
ударил. По области поползли отвратительные слухи, раздуваемые противной стороной;
в желтой прессе на кандидатку со знанием дела выплеснули ушат грязи, вытащив
на свет «дела давно минувших дней» и вскользь, но очень болезненно пройдясь
по ее моральному облику, — и она вчистую проиграла, сошла с дистанции
еще в первом туре.
И тотчас на нее накинулась стая шакалов: в Управлении народного
образования была назначена внеочередная ревизия, ревизоры сразу повели себя нагло,
нарыли компромат, бегали с этими бумагами в областную прокуратуру и там
писали акт под диктовку.
Руководство области тоже не отставало: разобиженное самовольным выдвижением,
устроило Валерии обструкцию, и с ней перестали общаться нужные влиятельные
люди, а вопрос о некомпетентности и волюнтаристских методах руководителя
управления был вынесен на коллегию. Распинали ее более двух часов, и она узнала
о себе много нового, о чем даже подозревать не могла.
Закончилось всё тем, что ее вызвал на ковер губернатор и, не предлагая
сесть, стоя к ней вполоборота, предложил компромисс:
— Вот что, Валерия Яковлевна. Если бы не Карманов… Одним словом,
или вы тихо и мирно пишете заявление об уходе, или мы вас, как говорится, прокачиваем
по полной.
Еще бы не написать! Она тотчас уволилась и в сорок семь лет
оказалась не у дел — в загородном доме, наедине с Ильей
Ефимовичем, постаревшим, неуравновешенным, постепенно впадающим в маразм на
почве хронического алкоголизма. Снова для нее наступили пустые и бесплодные
дни, долгие мучительные вечера, бессонные ночи.
«Неужели жизнь так и закончится — на обочине, наедине
с вздорным, выжившим из ума идиотом? — задавала себе один и тот
же вопрос Валерия и не находила ответа. — И это в возрасте,
когда наступает расцвет личности, когда должна быть отдача за все лишения и труды
молодости. Что, захотела к звездам? С высоты всегда падать больнее…»
И она металась в четырех стенах, точно зверь в загоне,
бесслезно выла, хлестала себя по щекам, а однажды в припадке бешенства
порывалась даже задушить подушкой во сне Илью Ефимовича, неосмотрительно позабывшего
запереться в кабинете после очередного запоя.
— Ничего, Валерка, терпи! —
успокаивал ее, гудя в телефонную трубку, никогда не унывавший Карманов. —
Взял бы тебя к себе, проживала бы у меня любимой женой на полном
пансионе, пельмешки бы лепила. Но, боюсь, жизнь мне испортишь, я тебя, стерву,
знаю! Кроме того, ты — законная жена Илюшке. А Илюшка какой-никакой,
а мне друг. Потому потерпи чуток. Бог терпел и нам велел. Ты лучше послушай…
Тут такое творится — в парламенте… и за окнами, в столице…
Недовольные вылезли на улицу, хотят революцию — ничему их, дураков,
история не научила, мало им семнадцатого года! А это никакая не революция,
а хорошо проплаченная буза. Будет беда, ох, будет, брюхом чую! Может так обернуться,
что в выигрыше окажутся те, кто или незаслуженно пострадал или до времени затаился,
или, того хуже, всякий сброд из помоек и подворотен…
Но буза заваривалась не только в столице. Уже и в области
готовилось, вскипало, переливалось через край похабное, низкопробное предвыборное
варево: трепыхались на ветру флажки и полотнища различных расцветок и направлений,
на каждом углу сидели у палаток зазывалы, хватали за руки, всучивали листки,
газетки-однодневки, буклеты с призывами, программами, обещаниями кандидатов
в президенты, с компроматом на всех и вся.
Повылазили из щелей и люди, до того не заметные, пребывавшие не
у дел, из числа обиженных прежней властью бездельников или — того
хуже — сомнительных во всех отношениях личностей, склочных мужичков
и баб, непорядочных, нечистых на руку. Некоторых из таких людей Валерия хорошо
знала, кое-кто из них был ущемлен и попран лично ею в период, когда и она
сиживала в теплых чиновных кабинетах.
Одна такая, Марфа Игнатьевна, секретарша методкабинета, уволенная за
год до того по причине полной бестолковости, пристрастия к бочковому пиву под
вяленую тарань и мужчинам из числа бывших спортсменов, как-то раз вынырнула
перед Валерией в районе городского рынка, ухватила за руку и, поблескивая
красноватыми, точно у карпа, глазами, выдохнула на ухо:
— Как хорошо, что я вас встретила! Зачем сидеть дома? Пора
вливаться в наши ряды. Разве не видите, всё вокруг давно прогнило. На повестке
дня — люди новой формации. Надо тянуться к ним, чтобы раз и навсегда
избавиться от подлого совкового прошлого. Вы ведь тоже пострадали от режима? Долой
этот коррупционный режим!
От нее пахнуло пивными дрожжами и копеечной мойвой; Валерия и не
хотела — поморщилась. Марфа Игнатьевна замерла с открытым ртом,
туго соображая: что не понравилось? может, сказала чего не так?
— Вы не думайте, я на вас за прошлое зла не держу. Видно,
тогда карты легли не в масть, но теперь всё иначе. И для вас, и для
других. Поэтому на повестке дня — вливаться, иначе останетесь за бортом.
В штабе собрались все наши, вам хорошо известные. Настроены решительно: теперь
или никогда… Кроме того, — Марфа Игнатьевна заговорщицки оглянулась
и подмигнула Валерии, — кроме того, нам уже подвозят палатки, одеяла,
пуховики, дают чай с бутербродами, и главное — расчет на месте,
наличными… Такая у нас борьба…
Валерия обещала подумать. Марфутка (как глумливо величала про себя Марфу
Игнатьевну) не выходила из головы. Вот дура так дура! У нее, оказывается, борьба!
И, однако же, что-то кроется за этим блеском глаз и сытой пучеглазой физиономией
бывшей секретутки. Есть, как говорится, нюансы. Да и Карманов — хоть
и кажется простаком, но нюх имеет острый, о пустяках беспокоиться не станет.
А, была не была!..
Так Валерия оказалась в неком штабе некой странной партии…
Первым знакомцем, на кого она наткнулась в дверях, оказался бывший
милицейский чин по фамилии Волосюк. Это был скользкий тип, похожий на парикмахера,
с холеным лицом, косыми бачками и золотой фиксой на правом резце, модной
в советские времена у воров в законе и работников ОБХСС. Викентий
Владиславович Волосюк и служил одно время начальником такого отдела, носил
пыжиковую шапку и спал с женой подчиненного, старшего лейтенанта Рыжикова.
Когда прелюбодеяние стало притчей во языцех и Рыжиков принужден был разорвать
семейные узы, Викентий Владиславович от греха подальше был переведен на партийную
работу; затем снова вернулся в органы — и уже оттуда окончательно
отправлен в отставку с должности замполита областного управления внутренних
дел. Валерия прослышала о Волосюке от Ильи Ефимовича, который, не будучи разборчив
в людях, тем не менее отзывался о бывшем замполите пренебрежительно, сквозь
зубы. Но она несколько раз пересеклась с Викентием на банкетах и составила
для себя собственное мнение: скользок, как обмылок, но — если хорошенько
ухватить и не выпускать — пролезет в любую щель и поэтому
может быть полезен…
— Опля, Валерия Яковлевна! — развязно всплеснул руками
Волосюк, изображая радушие. — И вы — на баррикады?
Что так? Вас-то чем эта власть обидела?
— «Не корысти ради…», — отозвалась Валерия словами
незабвенного отца Федора и цинично улыбнулась.
— Чертовски хочется побороться за правое дело? Одобряю. Думаю,
мы столкуемся. Да, как там Илья Ефимович? Зовите и его к нам.
«А не пошел бы ты, Викуша, к чертям собачьим! Чего захотел —
зовите к нам. Чтобы он с вами окончательно спился?»
Но вслух заверила: разумеется, позовет. Немного подлечит от подагры —
и позовет…
Затем она набрела на председателя регионального общества «Факел просвещения»
Якова Лукича Косюка, человека странного, если не сказать больше, — бледного,
воспаленно-болезненного, озабоченного идеей, с вечно подмигивающим и соскальзывающим
к переносице левым глазом, тогда как правый оставался недвижим, как если бы
сторожил каждый шаг собеседника. Под пиджаком у Косюка горела расшитая орнаментом
сорочка, завязанная у горла цветной тесемкой, из-под мышки высовывались свернутые
рулоном плакаты, тогда как в другой руке удерживался бутерброд с колбасой
и сыром, бережно завернутый в бумажную салфетку.
Этот и в самом деле обрадовался приходу Валерии.
— Вас, Валерия Яковлевна, нам и недоставало — с вашими
ораторскими способностями, опытом, умением зажечь и повести за собой! —
кинулся к ней Косюк и, возбужденно подмигивая глазом, обернулся
к разномастному люду, обитавшему в комнате — у стола,
на подоконниках, возле подносов с питьем и едой. — Вот теперь
дело сдвинется с мертвой точки. А то простую листовку грамотно написать
некому.
«Странная компания. Точно ночлежка для бездомных, — пожимая
руки присутствующим, думала Валерия. — Помнится, с этим Косюком
в прошлой жизни нас принимали в партию. Тогда он изо всех сил рвался в коммунисты,
отчаянно трусил, что не примут, ко всем подлизывался, опасался каверзных вопросов
и чьих-то интриг. Говорил, ему обещано место директора школы и дело только
за членством в партии. Уже тогда было видно, что у него не все дома. Тем
не менее, как быстро сориентировался: вышитая сорочка, галицкий говорок, и тон
у него непререкаемый, в голосе руководящие нотки. И с этими —
в бой? Не уйти ли от них, пока не поздно?»
Но вопреки очевидной нелепице происходящего
Валерия осталась. Не потому что поверила этим людям и не от постигшей ее безысходности.
Это ведь только дурак из одной погибели ищет другую. Она же осталась, потому что
вдруг почуяла: есть еще кто-то, направляющий это мусорное половодье в нужное
русло. И еще почуяла: раз это половодье стало возможным, значит, действующая
власть пошатнулась, что-то в ней надломилось — из-за предательства,
корысти или оттого, что власть попросту ослабела. А раз так — быть
поживе!
И снова Валерия сказала себе: раз…
«Перво-наперво, нужно осмотреться
и разобраться: что, зачем, почему, — прикидывала она, обнюхиваясь
в новой среде, как и надлежит человеку с хищной волчьей сутью. —
Кто заправляет здесь, на этом берегу, кто вносит в уши лозунги и призывы,
вкладывает в карманы наличные? Кто — перевозчик? У кого прямой
выход на людей с того берега?.. Второе:
этого перевозчика взять в оборот, сблизиться, потом оттереть, самой выйти
на связь. Ну а пока — и это третье — быть полезной,
необходимой, первенствовать среди этих нервно-возбудимых, неуравновешенных и продажных
Волосюков, Косюков, Марфуток… И при всем при этом оставаться начеку, не переиграть,
не перегнуть палку, а то ведь в случае чего и посадить могут. А какая
из меня, к черту, сиделица?»
И Валерия с жаром взялась за новую работу. Сначала просмотрела
оппозиционную прессу — газетки, листовки и агитки — и пришла
к выводу, что они ужасны, бездарны, не аргументированы, противоречивы. Кроме
того, в них — полное распыление материала, оттого что этот материал
отрывочен, на уровне бульварных сплетен, а раз так — вся эта желтая
накипь беззуба, не может ударить смертельно, завалить, чтобы противник не смог оправдаться,
чтобы уже не поднялся никогда. И самое главное, основной противник не был обозначен:
били утиной дробью по всем подряд не разбирая, тогда как надо бы картечью —
и сковырнуть колосса…
— Всё это никуда не годится, — сказала она Косюку,
в котором очень скоро распознала «перевозчика». — Где вы насобирали
такой чепухи? Общие фразы, пафос… А надо жалить фактом, с раскладами,
чтобы раскрыть аферы, суммы, банковские счета. Обыватель любит заглядывать в чужие
карманы, особенно когда думает, что деньги украдены у него. Тогда он, обыватель,
слепнет, глохнет, теряет рассудок от жадности и негодования, начинает бузить,
наставлять рога, высекать копытами искры. Тут-то появляемся мы и подбрасываем
хворост в огонь…
— А где же их взять, факты? Это про столичных воротил всё известно,
а про наших, провинциальных, — кому они нужны, кто про них знает?
— Знают наши, из провинции, компетентные службы. Только у них
нет приказа — болтать и выдавать секреты. А вот у меня
один источник имеется…
Источником был Илья Ефимович, вернее, некоторые бумаги, которые бывший
заместитель прокурора области сохранил и принес при увольнении домой, потому
что во времена службы не мог или не хотел дать им ход. Кроме того, Карманов, в свое
время баллотировавшийся в депутаты от области и многое знавший, не раз
по пьяному делу пробалтывался ей о проделках местного руководства, в том
числе — об этом ничтожестве губернаторе, так подло и бессердечно
обошедшимся с ней.
«Что ж, настало время поквитаться», — решила мстительная
Валерия, припомнив важный вид губернатора и пренебрежительный тон, с каким
тот в последний раз говорил с нею, изгоняя с работы.
Передовицу она написала за ночь. А уже на другие сутки после выхода
газеты «Оппозиционер» на площади у здания областной администрации, как и несколькими
днями ранее в столице, были выставлены разноцветные палатки, и протестующие
с плакатами объявили о голодовке…
Это был первый триумф Валерии, триумф настоящий — судя по
тому, как на третий день после выхода статьи кричал на нее в телефонную трубку
Карманов:
— Ты сошла с ума! Пиши о чем хочешь, о том, что
все — жулики, воры, педерасты и лесбиянки. Но ты озвучила некоторые
вещи, о которых знали только два-три человека, в том числе я. Из-за твоей
публикации этот дурак губернатор примчался с жалобами, обвинил меня, что я его
сдал, умышленно слил в отношении него компромат, чтобы сесть в его кресло.
Разумеется, все здесь переполошились, будет внутрипартийное расследование. И что
теперь прикажешь делать? Ты меня всерьез подставила. Кто тебя надоумил? Кто?!
Валерия холодно отвечала, что не давала никаких обещаний хранить чужие
секреты, что кое-кому надо меньше пить, если язык не держится за зубами, —
тогда не надо будет опасаться партийных расследований. При этом она смотрела
на свое отражение в зеркале, любовно подмигивала и делилась сама с собой
самым сокровенным: не всё еще потеряно, она сильна как никогда, и сам Карманов
обжег крылышки на ее огне…
Потом они долго обсуждали с Косюком, как перераспределить силы,
потому что каждый в штабе был как бы сам по себе и занимался невесть чем,
попросту говоря — кто во что горазд, и разрозненная штабная компания
порой напоминала Валерии всполошенный крикливый курятник.
А вскоре, еще до того как палатки были убраны с площади и власть
начала на глазах деградировать и проседать, Косюк свел ее с депутатом
от оппозиции, неким Игорем Николаевичем Сыроедом. Депутат был моложав и подвижен,
хотя и кривоног, оттого бегал по комнате гостиницы вразвалку, как заправский
кавалерист, а еще не курил и не пил и был неимоверно хитер. Часа
два они кружили один вокруг другого, не говоря впрямую, прощупывая позиции и выведывая
намерения; потом вдруг осознали, что достойны друг друга, и перестали таиться.
— Ваш губернатор почти сдался, — говорил Сыроед, нервно
покусывая мелкими острыми зубками черный с пепельной проседью ус. — Как
бы его дожать поскорее?
— Написать требование об отставке,
явиться с активистами к нему в кабинет и не выходить, пока не
сдастся. Он трус, я его знаю. Подпишет как миленький, а потом побежит
жаловаться на насилие. Но будет поздно, поезд уйдет.
Сыроед пристально заглядывал ей в глаза, потом колченого скакал
по номеру, от двери к окну, дергал плотную штору, выглядывал с высоты
пятого этажа на заснеженный город и снова возвращался к Валерии.
— А если не уйдет? Ну и черт с ним, если не уйдет! Ведь,
судя по всему, наша взяла. Но хочется победы вчистую, убедительной, красивой победы.
Ах как хочется! Но теперь о другом: надеюсь, вы понимаете, что связались с нашей
партией надолго? Никаких перебежек больше не будет. Вы это твердо уразумели? Рад,
если это так. Но и мы, в свою очередь, таких людей ценим и привечаем.
Я тут навел о вас справки… Одним словом, вы нам подходите. Всё очень скоро
изменится, можете в этом не сомневаться, и нам в области понадобится
свой, верный и опытный, способный на всё руководитель…
«Вот она — я! На всё готова, — тонко и понятливо,
одними губами улыбалась Валерия. — Опытней и способней меня вам
не найти. Только слово „верный“ в данном случае неуместно. Ты тоже не с неба
спустился, откуда-то перебежал — и еще не раз перебежишь, если
понадобится. Интересно, кем был в прежней жизни господин-товарищ Сыроед? Ясно,
что не пахарем. Тогда кем? Чиновником, партийным функционером? Все вы оттуда повылезли.
А теперь о верности вспомнили? Будет тебе верность, всё будет, не сомневайся!
Вот только ручку позолоти…»
— А теперь, — под конец разговора сказал Сыроед, как
будто уловил ее потаенные мысли, — скажите, вы приехали на машине? Тогда
пойдемте. — Он проводил Валерию в соседнюю комнату и кивком
головы указал на большой картонный ящик из-под конфет. — Возьмите деньги
и развезите в наши штабы по области: Косюк в прошлый раз кому-то
не довез. Сколько денег? А черт его знает сколько, считать недосуг. Должно
хватить. Ведомость? Ведомость нельзя, хотите угодить под статью? Давайте руководителям,
они разберутся. Сколько давать? А сколько надо, столько и давайте. Победим —
всё вернем с лихвой. Ну, ступайте.
Она несла ящик по коридору на негнущихся ногах. В машине, отослав
предварительно шофера, открыла ящик и задохнулась: он был полон новых, перепоясанных
банковскими лентами пачек…
14
Они решили, что не будут продавать дом, некогда построенный Ильей Ефимовичем
в дачном поселке. Вот только наезжают сюда редко, в основном в конце
лета, когда возвращаются со Средиземного моря или еще откуда-нибудь из-за границы,
утомленные жарой, европейским многолюдьем и долгим перелетом, — в поисках
покоя и тишины. Они — это Валерия и семья ее сына, Вадима.
Семья небольшая: сам Вадим, многообещающий чиновник Министерства иностранных дел,
невестка и двое серьезных, рассудительных малышей-близняшек. Вот уже несколько
лет, как Валерия стала бабушкой, но не признаёт этого слова, и потому малыши
привычно зовут ее Валерой, с легкой руки депутата Карманова.
К сожалению, а может, наоборот, к счастью, с ними
не приезжает Илья Ефимович: отставной прокурор давно уже «невыездной», сидит в столичной
квартире на попечении платной няньки, вредной усатой старухи, которая не позволяет
ему выпивать и пресекает маразматические капризы и жалобы, на которые
стал горазд.
Им хорошо в доме, привольно на подворье и за подворьем, в близкой
сосновой роще, которая тянется до реки, пересекающей поселок, и дальше, за
реку. Здесь особый, лечебный воздух и необыкновенная тишина, так что сон одолевает
уже с полудня и, бывало, не отпускает до глубоких сумерек. Близняшки спят
часами, набираются сил, да и взрослые нет-нет да и прикорнут где сидели,
а проснутся — солнце уже заваливается за крышу и снова пора
ложиться спать.
И только Валерию сон не берет: она дремлет, прикрыв глаза, но спать
не спит, пока день томится в зное, пока шумят над головой сосны и вокруг
ее раскладного кресла снуют пчелы, стрекозы и мотыльки. Ее деятельный ум не
могут расслабить и увлечь в дрему ни прожитые годы, ни заслуженный покой,
ни воспоминания о прошлом, которых, впрочем, у нее почти нет. И в самом
деле, о чем помнить, если ничего ею не упущено, не потеряно, не растрачено
впустую, если жизнь удалась? Но тем не менее
она говорит сама с собой, как разговаривают собеседники, которым
интересно друг с другом. Говорит немо, не разжимая губ, — наверное,
из опасения, что вдруг кто-нибудь услышит, поймет, догадается, каково у нее
там, в глубине души.
А в глубине души у нее ощущение, что еще молода, что
пятьдесят пять лет — только начало новой жизни, вот только — какой?
Чего еще пожелать ей, к чему стремиться?
После бескровной смены власти она
несколько лет кряду руководила областью, а когда произошел скандал с приобретением
за счет бюджетных средств помещений для детских домов семейного типа, Сыроед перетащил
ее в Министерство экономики. Но к тому времени она приобрела уже квартиру
в центре столицы, имела солидный счет в нескольких банках, в том
числе за границей, а сын по окончании Института международных отношений
был устроен на приличное место в профильном министерстве. Потом власть, как
в плохом фильме, опять переменилась, и Сыроед растворился, сгинул —
как
и не было Сыроеда: укатил в зарубежную командировку и там схоронился,
попросил политического убежища не то в Чехии, не то в Польше. Но свято
место пусто не бывает — и вместо Сыроеда снова вынырнул непотопляемый
Карманов. Позвонил в канун очередных выборов, болтал о том о сем,
между прочим рассказал несколько анекдотов, затем неожиданно позвал:
— Иди-ка ты, Валера-холера, к нам в штаб. У тебя
нюх волчий, неужели не слышишь: снова переменами пахнет?! А нам теперь ловкие
люди весьма кстати!
«И пойду! — решила она без колебаний. — Одни
глупы, другие жадны и наглы, и все они сменяются, как день и ночь.
Задача — не потеряться между ними. Вот дед мой, чтобы выжить, перебегал
в Гражданскую то к белым, то к красным. Так и мне надобно…»
В штабе Валерия, к немалому удивлению, застала Марфу Игнатьевну,
отмывшуюся и отъевшуюся на различных должностях при прежней власти, переменившую
привычку к пиву на пристрастие к виски «Белая лошадь», а оранжевый
цвет — на более благородные тона.
— Я успела переметнуться, а Волосюка турнули. И Яков
Лукич, хитрец такой, скрылся, — поведала Марфутка, по старой памяти
обнимая и целуя в обе щеки Валерию. — Погорел на культуре.
Там, оказывается, большие деньги ходили… Да ты, наверное, знаешь. Кому же знать,
как не тебе?!
— Что ты, подруга, откуда?
— Ну и черт с ним,
с Лукичом! Я всегда говорила, что у него не все дома. Но как знаешь,
а Викентию надо подсобить. Попроси Карманова, он тебе не откажет. Если помнишь,
Викентий был помощником губернатора по взаимодействию с правоохранительными
органами, потому и турнули — он теперь совсем на мели. От взаимодействия
не откусишь!.. Я ему тогда еще говорила: какой толк, что ты в президиумах?
Слушаешь бред сивой кобылы и запиваешь минералкой. А надо бы туда, где
купюрами шуршат… Вот как Лукич или Сыроед…
— Не помню я твоего Викентия. А если бы и помнила —
не ко времени сейчас. Самой бы устоять…
Но всё же не устояла: и года не прошло, как ее с почетом спровадили
на пенсию. Даже всесильный Карманов не помог — видно, крепко насолила
кому-то поважнее Карманова. Вручили орден, выпили-закусили на банкете — и бывай,
Валерия Яковлевна, здорова. Сволочи!
И вот теперь — сосны, покой, воздух…
— Карманов, подлец, на днях взял и умер, — сказала
она, на этот раз вслух, и бессонно зевнула. — А обещал долго
жить. Илья же, напротив, плох, совсем крыша съехала, но живехонек, держится. Как
понять? Всё в жизни — мутно, нецелесообразно, подло, обманно.
Она умостилась в кресле поудобнее, расправила на коленях плед и на
всякий случай оглянулась по сторонам: не слышит ли кто? Еще подумает, из ума выжила.
— Итак, подведем итоги. Во-первых, большая и лучшая половина
жизни прожита — с этим, увы, спорить бесполезно. Но ничего еще
не кончено: в воздухе опять пахнет бузой. Это будет что-то другое, грандиозное —
не относительно спокойные, амебные нулевые. Начнется — позовут,
никуда без меня не денутся.
Сладко потянувшись и прищурив глаза, она произнесла «во-вторых».
— Во-вторых, совсем недавно, на курорте, на меня так смотрел один мужичонка!.. Значит,
еще есть во мне то самое, этакое,
никуда не пропало. А может, это очередной альфонс, который ищет одинокую тетку
с деньгами и связями? Но я могла бы прикинуться, поиграть с ним
в кошки-мышки, чтобы навыки не пропадали… — Валерия на мгновение
задумалась, потом глубоко вздохнула. — Вот для чего нужно держаться
за работу до последнего — чтобы не приходилось знакомиться на стороне.
Ведь не только унизительно, но и опасно…
Тут она вспомнила, что круг ее общения в последнее время ограничен
несколькими домами, да и там — скука смертная, затхлость, увядание,
тоска. И вот еще: приятели сына изредка собираются в доме — смеются,
выпивают, купаются в реке, катают шары в бильярдной. Подцепить бы кого-нибудь
из них, научить жизни! Жаль, раньше недостаточно уделяла внимания простым жизненным
наслаждениям. Очень жаль.
«Нужно приискать себе любовника, на этот раз — не кого попало,
не из необходимости, а по своему вкусу. Чтобы не оказался занудой, а главное —
был без комплексов, чтобы — молодой и красивый. Но приискать
с умом: не ровен час нарвешься, Валерия Яковлевна, на альфонса. Связь расшевелит,
прогонит застоявшуюся кровь, а то ведь и в самом деле запишут в бабушки.
Стоит только начать, раз-другой подтереть носы внукам — и всё:
немытая голова, халат, тапки, кухня…»
Она зябко натянула плед до подбородка, закрыла глаза и, задремывая,
беззвучно зашевелила губами, мысленно продолжая разговор с самой собою:
«В‑третьих… Что же — в-третьих? Ах да, собиралась
подумать о жизни — о той, что прожила, и о той,
которая предстоит. Не знаю, стоит ли вообще думать об этом. Может, кому-то и надо
облегчить душу, но только не мне. Помню, как ненавидели меня, как завидовали, какое
прозвище придумали у меня за спиной. Сразу не выговоришь — мерзкое
слово! Но я сознательно шла к цели, не выбирая средств. Да, шла по головам.
Да, выставляла локти. Да, впивалась зубами в сонную артерию. А как иначе?
По-другому в этом мире нельзя. Бог никогда и никого не наказывает —
ни на Страшном суде, ни здесь, на земле. Ему не до нас, Богу. Сколько всякой
твари живет припеваючи — до глубокой старости, во здравии и при
достатке. А юродивые как были юродивыми, так и остаются. Или мне надо
было навсегда остаться в поселке при сахарном заводе? Черта с два! Каждому,
как говориться, свое…»
Валерия вдруг открыла глаза и произнесла в полный голос —
соснам, лесу, всему миру — осознанно и звонко, как с трибуны
или из кресла своего служебного кабинета:
— Ни о чем не жалею! И ни о ком! Вот только: почему
Бог не дал мне таких волос, как у Надежды? Почему? Почему?!