ПРИ СКУДНОМ СВЕТЕ ЛАМПЫ

Рейн Карасти

«Прогулка не будет скучна»

«Перегон» Евгения Шешолина

…Уже пошли какие-то районы,

где смерть ночует в блоковых бараках

египетских кубических заводов,

и под угольник строятся дома,

и окна загораются в затылок:

арифметическое небо окон!..

Что, город, борется в тебе, таится,

какой мутант из недр твоих грядет?

 

А утром выплыла другая местность,

богатая травой, ольхой, оврагом,

где босоногой пылью бездорожья

покрыта вереница деревень;

 

здесь властвует рассохлая Коломна

над одичалой монастырской рощей;

и ароматным мхом покрыты плиты,

и твердый, сочный, зреющий орех.

 

Надеемся, забытое Поочье,

на чье-то удивительное детство

по ежевичной выжженой тропинке

к пруду, где спят янтарные язи.

 

Как будто, никого из Подмосковья

я из родных не знаю, но родное

я проезжал. Ты все еще похожа,

лубочная, резная колыбель.

 

А за шоссе, за дымом, за Рязанью,

за проводами — станции редеют,

редеют и леса, и вечерами

уже зовет глубокая полынь.

 

Уже чумазей дети на перронах,

уже летят мордовские названья,

цыгане все пьяней, аляповатей,

и судьбы вязче, вязче и темней.

 

Поволжье. Кровь отца. Далеких барок

спокойный ход…

Огромная Самара,

голодная и ушлая, лежит.

 

Где белая игрушечная пристань?

Уже не пахнут берега укропом.

Бессмысленное новое названье.

Неведомая новая судьба.

 

Татарщина! — Бескрайни дальше степи:

распахнутый горячий материк

сурков, у насыпи оцепеневших,

коней, хмелеющих, как в центре круга,

шершавого безжалостного ветра,

озер соленых и далеких гор.

 

А там, где край, размытый край России,

пространство начинает рассыпаться

в сухую сердцевину континента,

и дыни начинают созревать.

 

Еще здесь можно, все же, потеряться;

родиться можно, а потом — забыться,

или дойти до синих синих гор…

 

Эта поездка началась со смерти. До нее — совсем немного. Собственно, многоточие и «уже». «Уже» — это значит поздно, много времени прошло, немало километров накручено. Это «уже» будет с путешественником всю дорогу: «…уже зовет глубокая полынь. / Уже чумазей дети на перронах, / уже летят мордовские названья, / <…> / Уже не пахнут берега укропом». И только в последних строках из «уже» вырастет «еще»: «потеряться», «родиться», «забыться». Узкое, отрешенное, тревожное, безвольное, евклидово, железнодорожное «уже», не остановишь, от смерти к рождению — это время и расстояние с постоянно меняющейся точкой отсчета. Нерасчлененные: всего лишь один перегон. Полет навстречу солнцу, от заката к рассвету. Не задержать полет светил, а ворваться в него, влететь лбом.

Речь идет о советском Восточном экспрессе — поезде Москва—Ташкент, которым поэт проехал туда и обратно три раза в жизни: в 1978-м, 1980-м, 1982-м; стихотворение написано в 1983 году (окончательный вариант — в 1988-м). В 1980-м появилось стихотворение, которое объясняет начальное и отчасти финальное многоточие, это предыстория «Перегона» — «Казанский вокзал»:

 

Я в натопленной, потной прихожей Европы,

нет, совсем не надеюсь тебя найти…

Я готов полюбить эти страшные толпы,

я готов умереть, прости!..

 

«Казанский вокзал» обращен к возлюбленной, которую поэт покидает ради смерти. Смерть сопрягается с предстоящим путешествием: растворение в «страшных толпах», в Азии, в пространстве. То, что Тютчев назвал «уничтоженьем». Смешаться с миром дремлющим, следить мотылька полет незримый. Шешолин ехал «опять собирать туман», волноваться «травинкой в крещеной орде». И ему стыдно за измену: измену со смертью. Последние строки стихотворения «И трясется ценитель восточных стран / здесь, на полке, лицом к стене» тоже читаются как о смерти. Нет, о смерти, о ее близнеце, как у Гераклита: «…у бодрствующих единый общий мир, во сне же каждый уходит в свой собственный» — читай: отворачивается к стене. О Гераклите вспомнил Шешолин в другом стихотворении, пытаясь то ли разгадать, то ли напророчить собственную смерть: «И в случайной одежде, / и умру я шутя, / и на случай в надежде, / и, как прежде, дитя»… Не дожив до тридцати пяти, был по ошибке выкинут из окна в Даугавпилсе… «Речкой сонной и зыбкой / меж поваленных плит / бродит с тихой улыбкой, / все забыв, Гераклит».

В «Перегоне» смерть видна уже из окна. В «Казанском вокзале» герой уезжает в смерть, здесь он убегает от нее. Смерть на промышленной окраине Москвы: она ночует «в блоковых бараках / египетских кубических заводов, / и под угольник строятся дома, / и окна загораются в затылок: / арифметическое небо окон!..» Мертвой видел Шешолин современную цивилизацию, поэтому, может быть, за этими строками ничего метафизического и не таится. Хотя слова идут так густо, что постоянно уводят от простых объяснений. «Египетские кубические заводы» — ну ясно, речь о гигантских сооружениях, воздвигнутых тысячами людей, лишенных собственных судеб, а то и жизней ради великой стройки. А. Ф. Белоусов (далее — А. Б.) остроумно сравнил это описание с толстовским «Люцерном»: у Толстого новая «прямая, как палка, набережная» и стоящие на ней «прямые четвероугольные пятиэтажные дома». Люцерн и Москва — не далековато ли? У Шешолина не было долгой и поэтически пережитой жизни в столице, в отличие от Ленинграда, где он мыкался год, учась в Политехническом институте. Не выдержал, сбежал в Псков. Ленинград — Петербург — вот уж что точно «под угольник». Нелюбовь к петербургской геометрии пошла, возможно, от «дух неволи, стройный вид» через высокий дом, на который «глядел я косо. Если в эту пору / Пожар его бы охватил кругом…» (дальше всем известно), через горемык Пискарева и Башмачкина, к «духом немым и глухим полна была для него эта пышная картина…» (да, конечно, это про нечистого, но ведь герой, созерцая Английскую набережную, вполоборота стоял к каменным молчальникам у Академии художеств, и что-то не верится, что совсем без них обошлось) и дальше — к «лакированному кубу», разрезающему «линию» Невского («Ощущение Сфинкса и пирамид сопровождает мой роман „Петербург“»). «…Какой мутант из недр твоих грядет?» — тут уже страх московский, страх ожившей мумии (не мог Шешолин пройти мимо Брэма Стокера и «Носферату»): ведь и Мавзолей-то — постройка египетская и под угольник. Окна в затылок — это и колонна на марше, и расстрел «ценителя восточных стран», лежащего «лицом к стене». Правда, страшно. Бежать.

Наутро страхи кажутся детскими: «А утром выплыла другая местность, / богатая травой, ольхой, оврагом, / где босоногой пылью бездорожья / покрыта вереница деревень; / здесь властвует рассохлая Коломна / над одичалой монастырской рощей; / и ароматным мхом покрыты плиты, / и твердый, сочный, зреющий орех». Природа обволакивает, убаюкивает, сглаживает египетские углы современных городов. И еще Подмосковье дорого Шешолину, потому что его природа рифмуется с природой его родной Латгалии (родился в Краславе, до Ленинграда и Пскова жил в Резекне). «Латвийские тетради», связанные с образами матери и детства, — едва ли не самая проникновенная часть его лирики. Покрытые мхом плиты — кладбищенские. Перевитые воспоминаниями детства и овеянные духом странствий кладбища — важнейший образ в мире Шешолина. И его цикл «Еврейское кладбище (Резекне)», и «Акротерцины» («С холма кладбищенского, в тишине…»), и «На польском кладбище, венчая прах…», и «Казахские кладбища» — все это хоть и о смерти, и одиночестве перед ее лицом, но не страшно, а грустно, задумчиво. Именно в такой — элегической — тональности звучит пейзаж Коломны и Поочья.

Но погоня все еще там. Всякий садящийся или, как Шешолин, ложащийся в поезд попадает в балладу. В 1979 году Шешолин перевел «Лесного царя», восстановив дольник. Хоть слово это в перевод не попало, но не могло пролететь незамеченным: Erlkönig — не Лесной Царь, как у Жуковского, не Лесной Король, как у Шешолина, а Ольховый Король. В умиротворяющем пейзаже «ценитель восточных стран» мог принять ольху и за что-то иное. Ведь главное-то, забивающее все остальные, русское железнодорожное стихотворение — некрасовское — звучит как переделка из Гете. Ну, не переделка, а иронический намек. Ночь, скорость. Мальчик. Два взрослых, спорящих из-за него. Две картины за окном — какую выбрать? «Около леса, как в мягкой постели…» или «Что там? Толпа мертвецов!». «Сельское кладбище» или «Лесной Царь»? За одиннадцать лет до Некрасова Вяземский построил свою железную дорогу между Прагой и Веной на похожей почве, тоже не без иронии: «Прочь Людмила с страшной сказкой / Про полночного коня! / Детям будь она острасткой, / Но пугать ей не меня». Дальше выясняется, что все куда прозаичней и опаснее: «Весь расчет, вся мудрость века — / Нуль да нуль, всё тот же нуль, / И ничтожность человека / В прах летит с своих ходуль. / И от гордых снов науки / Пробужденный, как ни жаль, / Он, безногий иль безрукий, / Поплетется в госпиталь». Ну а отсюда уж недалеко до Анны Карениной, бедняги Позднышева, до «молчали желтые и синие» и, пожалуй, до самого обидного у Анненского: «…То и дело железную цепь / Задевала оборка волана». Не говоря о «С любимыми не расставайтесь». Жуть, нежить, ночная скачка.

Но по этой ли ветке мчится шешолинский поезд? Отдать дань традиции — конечно, намекнуть, пугнуть ольховой веткой — пожалуйста, но поезд Москва—Ташкент несет поэта совершенно не туда и не с таким грохотом. Вспомним о Гете — и проехали! В русской традиции есть ведь и другие поезда. Например, тот, первый, очаровательный, старомодный, что сладили Глинка с Нестором Кукольником. Ура-патриотизм? Штампы? Но обо всем забываешь, услышав мелодию, точнее две мелодии. А мелодии, как часто случается, предшествовали словам. Да, сначала Глинка написал музыку, а уж потом к ней прицепил текст Кукольник. И понеслось наперегонки с некрасовскими кошмарами вплоть до Пастернака, Платонова, Кочеткова, «Сиреневого тумана» и «Голубого вагона».

«Попутная песня» имеет две скорости. Суетливую, лубочную: «Пестрота, разгул, волненье, / Ожиданье, нетерпенье…» и задушевную: «Нет, тайная дума быстрее летит». Песенный хорей сменяется балладным амфибрахием, и, повторяю, это придумал Глинка. В «Железной дороге» Некрасова и «Крейцеровой сонате» скорости наложены одна на другую: взволнованный, сбивчивый разговор и ничем не прерываемый, безличный грохот поезда. Две скорости есть и у Шешолина: расшатанный, нервный анапест «Казанского вокзала», совсем некрасовский дактиль «Товарного»: «Вижу, как быстро растешь ты, великий, / только с вопросом „куда?“ — не лады… / Я ли не знаю твоей земляники — / крупной, кровавой и горькой, как дым?! / Я ли забуду волнующий запах?.. / Бей, колесо, в две басовых струны! / Гей, балалайка в мозолистых лапах / странной и страшной родной страны!» — это одна скорость. А другая — мерный пятистопный белый ямб (Шекспир! Блоковские «Вольные мысли») «Перегона». Скорости эти неотрывны друг от друга и принадлежат всей поэзии Шешолина. Поэт очень хорошо их чувствовал:

 

В моей душе, укатанной дорогой,

Бежит неспешно старый тарантас,

И сладко знать, что выглянет сейчас

Родной костел за рощицей убогой.

 

Но есть второй, степной, пахучий корень

У северного деревца души:

По бездорожью в солнечной глуши

Несется всадник, дик и непокорен.

                                              «Неправильный сонет»

 

Интересно, что тарантасную, элегическую скорость поэт связывает с Западом, а всадническую, балладную — с Востоком. Это не выдумка, а наследство: мать была из Польши-Белоруссии, а отец — с Поволжья.

Но до Поволжья еще не доскакали. Пока — Поочье.

 

Надеемся, забытое Поочье,

на чье-то удивительное детство

по ежевичной выжженной тропинке

к пруду, где спят янтарные язи.

 

Поочье — то есть земли, прилегающие к Оке, — не обиходный термин. Это слово специалиста, географа. Шешолин был географом и в прямом профессиональном смысле (окончил естественный факультет Псковского пединститута), и в поэтическом, с его пристальным вглядыванием в пространства, через которые шли его жизнь и странствия: Латгалию, Псковский край, серединную Россию, Армению, Среднюю Азию.

Чье же детство, на которое возлагаются надежды? А. Б. прав: по топографии — Есенина. В дневниковых заметках: «1975: Любовь. Та же ностальгия, внутр. неудовлетворенность, подр. Есенину». Этого «подр.» не найти среди изданных стихов, лишь отголоски: «Он до конца понять не мог, / но все скулил, как будто плакал…/ Душа слепая, как щенок, / и брошенная, как собака!..»

«В воспоминаниях Александры Есениной, — пишет А. Б., — о детстве брата — „босоногого (!) мальчика“ — можно найти несколько знакомых по стихотворению деталей: 1) пруд на территории барской усадьбы — купца Кулакова, а после смерти Кулакова в 1911 — его дочери Лидии Кашиной (прототип Анны Снегиной); 2) заросли ежевики по дороге на Оку. Второе издание воспоминаний Александры Есениной „Родное и близкое“ (М.: Советская Россия, 1979) вышло незадолго перед этим (созданием „Перегона“. — Р. К.)».

Впрочем, «удивительным» Шешолин мог назвать детство не только Есенина, но и свое, особенно помня о том, что природа Поочья и Латгалии так сходна (курсив мой. — Р. К.):

 

Там — стол, там — шкаф — я не забыл…

Сейчас бы я нас удивил!..

Но мне не отодвинуть штору.

 

А помнишь мальчика с душой

печальной, как глаза, большой, —

и не вместиться ей в тетрадку?..

Вон та тетрадка, — у окна, —

стихов беспомощных полна,

но что ему до нас…

 

Все это не разрешает вопрос, откуда взялись язи? И здесь самое яркое открытие А. Б.: «В этой связи можно было бы порассуждать об интуиции автора, которому, по словам другого поэта (Василия Тредиаковского), „важен токмо звон“. Имею в виду предположение лингвистов о родстве Язя с Ежом, по сходству с которым названа колючая ежевика» (см. у Фасмера: «ЯЗЬ м., род. п. —я́ — рыба „Idus melanotus, Leuciscus idus“ <…> Буга (KS 193) предполагает родство с ёж; см. Френкель, Lit. Wb. 118»). Рифмующийся с шешолинским интуитивный ход проследил Борис Равдин у Игоря Шкляревского: «А в корзине моей / Синий холод лесной ежевики / И латунные блики язей…» К сему еще в пользу поименованной рыбы надо прибавить, что в «Детстве» Горького такая кличка была у товарища героя по «воровству дров и тёса в лесных складах на берегу Оки»: «…тупоносый Язь, сын кладбищенского сторожа и могильщика, мальчик лет восьми, молчаливый, как рыба, страдавший „черной немочью“…» — снова кладбищенская тема. И никак уж в разговоре о язях не миновать финала «Приключений Васи Куролесова» Юрия Коваля (1971), книги, думается, читанной Шешолиным: «…златолобая рыба с красными плавниками. Когда на березах лопаются почки, язь выходит на поверхность реки, хватает майских жуков, падающих в воду. Приятно окончить книжку хорошим словом — язь».

Язи тянут за собой и «резную колыбель», от которой уже недалеко до Рязани.

 

Как будто, никого из Подмосковья

я из родных не знаю, но родное

я проезжал. Ты все еще похожа,

лубочная, резная колыбель.

 

«Родные», «родное» — этого еще не было. И, думается, это не из названия книги Александры Есениной. Да, мы все еще на железной дороге: «Всё хорошо под сиянием лунным, / Всюду родимую Русь узнаю…» — сладко и зловеще звучит у Некрасова. У Шешолина и свет солнечный, сквозь ольховые ветки, и родина нестрашная, что-то сохранившая: «ты все еще похожа…» — не сказано, на что: на мою западную колыбель (пространство), на древнюю, неизуродованную, теплую, лубочную колыбель-Русь (время). У Шешолина, «легкого на подъем» (А. Б.), удивляет способность сделать своим, домашним почти любой край в любую эпоху: и Вавилон, и Карфаген, и Индию, и Персию, и Южную Америку. Но укорениться мечтой по-настоящему может он лишь вдали от того, что принято считать магистральным, столичным. Где бы ни нашлась «окраина глухая бытия», провинция, везде найдет место себе поэт. В этом есть что-то от лермонтовской «Родины»: я люблю не то, не то, не то, не то (так и хочется вставить из поэта с совсем другим отношением к государственности: не то, что мните вы… не слепок)… Но я люблю… то, что не может за себя замолвить слово: разливы, колыханье, но главное — молчанье. И самое близкое Шешолину — то, что увидено и услышано «проселочным путем». Лермонтову бабушка не разрешала ездить поездом, может быть, поэтому он отчизну и полюбил с телеги. И телега эта катится в такт с шешолинским тарантасом. Да, летя по этим «колыбельным» местам, поезд не страшен, не смертоносен. Пространство и движение обволакиваются материнской лаской, как для Пастернака — камышинская ветка овеяна сестринским дыханием.

А за Рязанью новое переключение регистра: оказывается, край, по которому тащился поезд, совсем не колыбельно-лубочный, не босоногий:

 

А за шоссе, за дымом, за Рязанью,

за проводами — станции редеют,

 

Тут поэт лукаво улыбается в бороду, преподнося «глупцам <…> яблоко с кислицей озорной / На ветке вызывающе двойной» («Неправильный сонет»). Вы думали уют? Нет, дым, шоссе, провода… Но не успеваем мы задуматься над этим, как уже новое:

 

редеют и леса, и вечерами

уже зовет глубокая полынь.

 

(Кажется, камышинская ветка мелькнула неслучайно: что-то есть родственное между глубокой полынью и сырой резедой — обе распахивают горизонт?)

 

Уже чумазей дети на перронах,

уже летят мордовские названья,

цыгане все пьяней, аляповатей,

и судьбы вязче, вязче и темней.

 

Поезд разгоняется — или структура пространства за окнами стала иной? Уже-уже-уже, и снова элегическая прогулка сменяется балладной скачкой. В середине маршрута поезд Москва—Ташкент мог идти и по Мордовии, и в объезд, через Пензу. И так и так мордовские корни в названиях летят чуть не с самой Рязани, а с ними какие угодно, только не русские: Ясаково, Чучково, Пичкиряево, Вад, Потьма, Торбеево, Самаевка, Инсар, Пишля, Ялга, Умыс, Кочелай, Оторма, Пачелма, Рамзай, Пяша…

Музыка этих названий завораживает. Это уже не прихожая Европы, скорее ее скрытые, задние дворы, где дышит Азия. «Чумазей», «пьяней», «аляповатей», но главное — «вязче, вязче». Что значит это применительно к судьбам? Прилипчивей, точно гадающие цыганки. В цветочной Латгалии, на прозрачной Псковщине, даже в геометрических столицах империй есть иллюзия, что ты сам по себе, сам за себя отвечаешь. Не от этого ли в густой фатализм Востока несколько раз на поезде и бессчетно — в стихах — бежал Шешолин? Не связывал ли он и своей фамилии с рекой Сысолой — обрусевшим эрзянским Сыктывом (догадка А. Б.)? Но фатализм — это и спасение и проклятье. Да, гнался за судьбой, но и бежал от нее, поменяв местами смерть и рождение: «…И снилось мне, что я — дитя, / что небо, на меня летя, / холодным пламенем пылает, / и в нем судьба моя сгорает…»

Тем временем мы подбираемся к Куйбышеву:

 

Поволжье. Кровь отца. Далеких барок

спокойный ход…

Огромная Самара,

голодная и ушлая, лежит.

 

Где белая игрушечная пристань?

Уже не пахнут берега укропом.

Бессмысленное новое названье.

Неведомая новая судьба.

 

Поезд незаметно догоняет степного всадника: рифмующееся с материнским Поочье сменяется отцовским Поволжьем. (И. П. Шешолин родился в 1911 году в Чистопольском уезде Казанской губернии, в Прикамье, и Самара — самый ближний к тем местам пункт маршрута Шешолина.) «Ценитель восточных стран» не турист и даже не паломник, он возвращается на пусть еще одну, вторую, третью, но родину. Его взгляд зорок, а сердце сокрушенно. Самара (Куйбышев — «бессмысленное новое названье») не заслуживает иных эпитетов, кроме «голодная и ушлая». «Поезд из Москвы в Самару, — свидетельствует Ю. Б. Орлицкий, — едет по самой окраине города вдоль реки Самары; город оттуда практически не виден, зато видны длиннющие заборы и огромные военные заводы („дымящие“?). При въезде в город поезд пересекает Самару, которая в этом месте, перед впадением, становится очень широкой, и на ней стоят в том числе маленькие деревянные пристани (в 1980-е годы они были двухцветными — белыми или голубыми). <…> Самара и правда была городом голодным, и колбасы там не было вообще, за ней ехали в Москву (помните загадку: длинное зеленое пахнет колбасой?)».

Неведомая новая судьба (сарказм!) — разбухшая промышленность, убившая запах укропа и готовая проглотить белую игрушечную пристань; статус второй столицы во время войны: еще одна столица — а значит, поэт не задержится и уж точно не укоренится здесь, хоть и притягивает «далеких барок спокойный ход». Пусть родное, но быстрей отсюда. Раствориться в пространстве: «И, не судя ни тупости, ни злобы, / Скорей, скорей в твое небытие!»

 

Татарщина! — Бескрайни дальше степи:

распахнутый горячий материк

сурков, у насыпи оцепеневших,

коней, хмелеющих, как в центре круга,

шершавого безжалостного ветра,

озер соленых и далеких гор.

 

А там, где край, размытый край России,

пространство начинает рассыпаться

в сухую сердцевину континента,

и дыни начинают созревать.

 

Татарщина — не дань татарам и не татарское иго. Это Великая Тартария — старинное европейское название огромного края некогда под властью Золотой Орды, вплоть до Тихого океана (Татарский пролив). В этом слове звучат и древность, и даль (в противоположность печальной новой судьбе Самары), и нежное панибратство, как у Евгения Вензеля: «Татарва, татарка, татарчонок, / татарчонок ты, татарка, татарва. / Ты чего глаза таращишь обреченно, / я живой и ты еще жива». Да, эти одуряющие земли Шешолин готов принять как свои. Сурки оцепенели, кони хмелеют — от чего, от солнца? От ветра, гор, озер? И путешественник жаждет вкусить этого гипноза пространства. «Вкусить уничтоженья», смешаться с пламенеющей далью.

Край России оказывается сердцевиной континента, и тут повторяется история с улицей Пестеля и тысячей арок: край города — центр мира. Сердцевина высохла, как у дыни: вот они, впрочем, пока дыни только начинают созревать, сердцевина влажная. Так же внимательно следил поэт за движением соков и полетом семян в «Одуванчиках (Сонете пространства)». Там пространство под потайным микроскопом, сверхтонкое и сверхмалое в цветке обретает вселенский масштаб. В «Перегоне» то же — от дыни к континенту.

И вот наконец цель путешествия начинает обретать видимые очертания:

 

Еще здесь можно, все же, потеряться;

родиться можно, а потом — забыться,

или дойти до синих синих гор…

 

«Уже», гнавшееся за поездом всю дорогу, сменяется «еще». «Еще» — слово надежды: еще не вечер. Что это за возможность, еще не упущенная? Почему «все же»? Думается, поэт осознает беззаконие своего побега, движения вспять, к истоку, рождению, корню времени и сердцевине пространства. От смерти к рождению. И хоть так нельзя, все же… А что если все-таки можно: потеряться в мире? Это давно уже брезжило на пути, но только в Великой Тартарии ворвалось в легкие со степным и пустынным ветром, замерцало предгорьями Тянь-Шаня. А дальше… Дальше — многоточие.

 

Восток — самая властная родина Шешолина. Из всех провинций самая царственная. Его программное «Родиться где-нибудь в провинции…» кончается: «Мне век не выразить, пропащему, — / эмир, давно истлевший, белая / сирень — коронные заказчики, / и ничего тут не поделаешь». Так-то: эмир, сирень — Шешолин по-верленовски простодушно разводит руками. Тут и не три, а тридцать три раза придется взять билет Москва—Ташкент. «Северный Диван», составленный по канонам арабской поэзии, открывается касыдой, в которой автор объясняет свое восточное притяжение, и снова здесь бегство от смерти в дорогу, от жизни — в забытье, и незнание, что интереснее: путь или цель пути, и вновь в финале звучит извиняющееся «все же». Но для нас самое дорогое то, что мы чувствуем и в «Перегоне», — протянутая читателю рука:

 

Я наскучить боюсь; кто б ты ни был, пойдем:

Это сладкая, все же, — узнаешь, — страна.

Кто-то облачком легким сквозь сон полетит,

А кому-то прогулка не будет скучна.

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России