ПОЭЗИЯ  И ПРОЗА

Михаил Полюга

Реакция отчуждения

 

1

Этой августовской, душной, непоправимой ночью я умер.

Но смерть случилась какая-то странная, нерешительная, как будто и не смерть вовсе. Так нежданный гость стоит в дверях, в недоумении топчется, не решаясь войти, таращит глаза (за каким дьяволом явился? перепутал даты? ошибся адресом? прибыл досрочно?). Вот и смерть: потопталась у изголовья, вздохнула так, что стало катастрофически не хватать воздуха, вслед за тем припустился в «пляске святого Вита» спятивший пульс, сердце сдавил спазм — и тотчас все прежние ощущения накрыла жгучая боль за грудиной.

— Хр-р! — жутко захрипел в подступившем мраке я — и провалился в тартарары…

Не знаю, как долго меня не было — небытие не может быть исчислено, прочувствовано и понято смертным, в чем я имел прекрасную возможность убедиться еще раз, — но вот что-то вернулось, какое-то неясное ощущение, как будто во мраке промелькнула жуткая тень ночной птицы.

— Это, в конце концов, непорядочно! — долетел до меня приглушенный женский голос, вернувший для меня пространство и время, и я вяло подумал обо всем сразу: о смерти, которая почему-то отступила, о какой-то женщине, которая ни при каких обстоятельствах не должна быть здесь, рядом со мной: «Что такое? Откуда?..»

От удивления я разлепил глаза, различил смутное свечение ночника, и в свечении этом — нечеткую женскую фигуру, сидевшую спиной ко мне у туалетного столика и расчесывающую щеткой длинные волосы. Ее тонкая, просвечивающая на скупом свету рука то выскальзывала из рукава пеньюара, когда она воздымала щетку над головой, то терялась в складках прозрачной ткани, едва щетка ныряла книзу по волосам.

— Тебя давно не было, — вздохнула женщина, обернулась и поглядела на меня с нежным укором. — Внезапно исчез, внезапно появился. Где ты был все это время, почему вернулся? Что я говорю?! Это хорошо, что вернулся, но где ты был? И ты уже не уйдешь?

Она закусила губу, попыталась улыбнуться, но улыбка вышла жалкой и потерянной; мне даже показалось, что она вот-вот заплачет. Этого еще не хватало — слёзы! Я и без того не то жив, не то мертв — и вдруг это видение: плачущая женщина в пеньюаре! Врачи уверяют: когда клетки человеческого мозга умирают, мозг чудит, и потому все эти истории о жизни после смерти гроша ломаного не стоят. А тут — незнакомая женщина, пепельные волосы, наворачивающиеся слезы…

В смятении я зажмурился, незаметно, стараясь не привлекать внимания незнакомки, подтянул руку к шее и нащупал сонную артерию — пульс был в норме, и это показалось особенно необъяснимым и жутким. Ведь если я жив, то где нахожусь, как сюда попал и кто эта женщина, глядящая на меня сквозь слезы с нежным укором?

Она тем временем снова обернулась к зеркалу, отложила щетку, но еще какое-то долгое, протянувшееся во времени мгновение глядела неподвижно и слепо на свое отражение, и я почему-то подумал: наверное, так самоубийца глядит в пропасть, перед тем как шагнуть в небытие. А я-то, где сейчас я? И, пока женщина сидела у зеркала, я решил воспользоваться моментом, скосил глаза и, стараясь не привлекать внимания, оглядел пространство вокруг себя.

Я возлежал на широкой двуспальной кровати в незнакомой комнате, укрывшись до пояса махровой простыней и выложив поверх простыни руки. Комната была крошечная; не комната — спаленка. Почти все пространство ее занимала кровать и притулившаяся у изголовья прикроватная тумбочка, и туалетному столику, пристроившемуся у стены напротив, уже не хватало в этой спаленной норке места. Поэтому женщина сидела на краешке кровати, и, сильнее прежнего скосив глаза, я разглядел соблазнительный изгиб ее тела, проступающего сквозь паутинную ткань пеньюара, пепельную струю волос, перетекавшую через плечо, и часть выгнутой к зеркалу шеи там, где волосы были убраны. Разглядел и надорванный по шву рукав, и эта надорванность ударила меня в сердце. Видимо, не все было в порядке у этой неведомой мне женщины, замершей у зеркала в неведомой спальне, посреди неведомого, но приоткрывшегося мне странным образом мира.

И тут меня осенила догадка: она тоже умерла! Мы умерли! Потому-то и пересеклись — неважно где, неважно зачем, — ведь никому не дано разгадать причуды старухи смерти. Я даже улыбнулся этой мысли как единственно здравой, которая хоть как-то могла объяснить нынешние мои обстоятельства. Но улыбка тут же сползла с лица: а запах? Летучий, едва уловимый запах духов, долетавший от ее волос и кожи, от ее старенького пеньюара? И мне до зуда в пальцах захотелось протянуть руку и коснуться близкого и такого как бы доступного женского тела: а что если?..

Но тут незнакомка едва слышно вздохнула, словно решилась на нечто, для нее тягостное, поднялась и проскользнула по узкому промежутку между кроватью и стенкой к моему изголовью.

— Давай спать, — пролепетала она, в нерешительности теребя отвороты пеньюара. — Подвинься, пожалуйста. Только… ничего не надо сегодня. Не потому что… просто я отвыкла. Не обижайся, ладно? И будь добр, выключи ночник — выключатель по ту сторону кровати, совсем ты забыл!..

«Вот уж!.. — мысленно воскликнул я, нашаривая свесившийся к самому плинтусу выключатель. — Мудрено забыть то, что никогда прежде не видел! Что еще должен я знать и помнить?»

В прихлынувшем сумраке стыдливо вздохнул сбрасываемый пеньюар, но из давней, накрепко засевшей во мне брезгливости к соглядатайству я как бы окаменел, не позволяя себе повернуть голову и даже случайно увидеть то, на что глядеть не имел никакого права. А когда махровая простыня взлетела и сдвинулась, принимая и облегая женское тело, неслышно улегшееся рядом, я и вовсе пропал: к запаху духов прибавилось ощущение живого тепла. А уж когда она мимолетно коснулась моей голени своею…

Все происходило на самом деле, все было настоящее, живое, осязаемое — женщина, кровать, махровая простыня! Что случилось этой ночью со мной? Как попал я сюда? Где я, с кем?

В свое время я не раз читал о раздвоении личности, начиная с доктора Джекила и мистера Хайда, но чтобы нечто подобное произошло со мной!..

«Ну уж нет, я не сумасшедший! — мысленно запротестовал я. — Но ведь она лежит в одной постели со мной…»

Женщина лежала рядом, едва не касаясь моего тела своим, но так тихо и скованно, что даже дыхания ее я не слышал. В незашторенном окне светила луна, и комната, и все в комнате проступало в прозрачной сизой дымке этого мертвенного, потустороннего света. Как ни опасался я вспугнуть женщину, но все-таки не утерпел — искоса взглянул на ее близкий, очерченный лунным свечением профиль и внезапно обомлел, узнавая и припоминая по каким-то неуловимым признакам это узкое лицо с покатой скулой, тонкими губами и округлым подбородком. Где-то я уже видел ее раньше. Но когда и где?

— Постарела? — уловив мой недоуменно-пытливый взгляд, повернула ко мне голову женщина.

У нее были тревожные и провальные глаза, какие бывают у безнадежно больного человека. Не найдясь, что ответить — и этому печальному голосу, и потерянным глазам, — я неопределенно пожал плечами и неожиданно для себя провел осторожной, ласкающей ладонью по ее волосам, коснулся щеки и сухих обветренных губ. И она тотчас отозвалась, как если бы давно ждала этого от меня: схватила и жадно, быстро поцеловала мою ладонь, затем едва слышно всхлипнула и, мучительно выгнув шею, отвернула лицо к стене.

«А, черт, и все-таки — слёзы!..»

Вид плачущей женщины всегда выбивал меня из колеи, а тут женщина лежала рядом, и причиной ее слез был, судя по всему, я. Вот только когда и в чем провинился, в какой жизни, оставалось неразрешимой загадкой для меня. Но вина была, и эта другая жизнь, по всей видимости, тоже — по крайней мере я уже начал к ней приспосабливаться, к этой другой жизни.

Не зная, как поступить, я заворочался в постели, чуть придвинулся и, не очень, впрочем, уверенно, стал нашептывать какие-то ничего не значащие слова:

— Ну перестань, не надо!.. Я ведь вернулся… Плакать-то зачем?..

Женщина на мгновение притихла, вслушиваясь в мой неверный голос, затем всхлипнула горше прежнего, затрясла плечами, отбросила мою руку и порывисто села на постели. На ней была тонкая просвечивающая ночнушка — и я вдруг обмер, пастернаковский «жар соблазна» прихлынул к лицу, а мое изголодавшееся по любви тело пробило, будто током, мелкой неудержимой дрожью: сквозь ночнушку я рассмотрел округлую, слегка подсевшую грудь с острым соском, соблазнительно выпирающим из-под ткани…

Но я не успел подумать о запретном, как она настороженно спросила:

— Что ты?

— А что — я? Я — ничего! Кожа у тебя нежная, бархатная кожа…

— Вот только не надо! Мы, кажется, договорились… Расскажи лучше о себе.

— Что рассказывать? — пробормотал я уклончиво, пытаясь утихомирить дрожь в пальцах. — У меня все разбросано, бестолково. Ты-то как… без меня? — добавил я, спохватившись.

— Всё так же. С утра до вечера — в библиотеке, выдаю на абонементе книги. Прошу: «Возьмите Чехова, его „Скучная история“ — такая прелесть! О каждом из нас». Не берут. Им бы все — love story, или детектив, или Асадова. По вечерам — магазин, кухня и снова книги. Ну а ночами… Ночами — ты и я.

На короткую долю секунды я задохнулся от этого «ты и я». По всему выходило, у нас была здесь, в новом, все еще неясном для меня измерении замечательная, наполненная любовью жизнь. «Ты и я!» Как давно не слышал я этих кратких, но наполненных бесконечным смыслом слов! И вот теперь — непонятно где, неясно кто и по каким правилам бытия или в нарушение всех правил — какая-то совершенно чужая мне женщина так обыденно, так просто произнесла эти слова для меня. Стоило умереть, чтобы их услышать!

А она повернулась и долгим любящим (я готов был в этом поклясться: любящим!) взглядом посмотрела мне в глаза. И снова почудилось, что я уже встречал ее раньше, в другой жизни, вот только когда и где? Глаза у нее были теперь спокойные, взгляд открытый и доверчивый, и — не знаю, с какого дива, — я внезапно ощутил приступ нежности и смятения и сказал себе, что никогда ее не обижу.

— А ты изменился, — все так же не отводя глаз, улыбнулась женщина. — Не пойму, в чем именно, но появилось что-то такое…

— Постарел, поизносился, — предположил я и вдруг скорчил смешливую рожицу и показал ей язык. — Блудливый кот вернулся с помойки.

— Какой кот? Откуда? — она несильно ударила меня в грудь кулачком и засмеялась, склонившись надо мной и обдавая теплым дыханием, и волосы ее пролились на меня пепельно-золотистым дождем.

Тут я не утерпел: обнял ее за плечи, притянул и поцеловал в губы. Они были сухими и горькими, и от этой полынной горечи, от того, как подались и прильнули в ответном поцелуе, все рухнуло во мне в одночасье: и клятвы, и благие намеренья. Чувственная пропасть разверзлась, и я пал в эту пропасть в неравной борьбе с собой, своими сомнениями, страхами, предубеждениями.

 

 

2

Утром я долго и трудно просыпался, будто ныряльщик, выплывающий из густого колышущегося морока на солнечную поверхность океана.

Тюлевая занавеска перед распахнутой балконной дверью вздувалась под дуновением ветерка и тотчас беспомощно опадала, но порывавшийся в комнату воздух едва ли был более прохладен и живителен, чем тот, ночной, выжаренный на дневном солнце, убийственно-обморочный. Какое-то время я оставался в той же позе, в которой проснулся (на спине, с раскинутыми по сторонам руками и обращенным к потолку лицом), и люстра над головой то расплывалась и рябила жидким стеклом, то переливалась в четкие соцветия, мертвенно и тускло мерцающие, как давно умершие звезды. В голове все еще было туманно, как бывает после душного провального сна, и первое, о чем я наконец подумал, что боль за грудиной унялась и что сердечная смута не досаждает больше. Но следом вынырнула из подсознания и обожгла странная мысль: а ночью? что было ночью?

«Разумеется, сон! — с неверной ухмылкой на лице окоротил я скверную мысль. — Едва не отдал Богу душу — вот и померещилось с перепугу. Но все-таки — какой сон! Волосы, пеньюар, духи, полынные губы…»

Закрыв глаза, я сладко потянулся, испытывая небывалое чувственное томление в теле и ясно припоминая черты лица женщины, имя которой так и не узнал (или не вспомнил), горькую складку рта, когда выспрашивала, где пропадал, и обморочные поцелуи, и упреки, и слезы. За такую ночь я бы еще раз умер. Или это вправду была смерть? Тогда на возглас пророка Осии «Смерть! где твое жало?» я ответил бы: «Оно в ночном поцелуе!»

По правде говоря, прежде я не задумывался, с какой стороны находится у меня сердце. Но то ли лето в этом году оказалось особенно знойным, то ли запас прочности во мне иссяк, то ли сквалыжная тетка Варвара, соседка по этажу, некогда вылетевшая на помеле из ведьмовского гнезда и прибившаяся к нашему дому, наколдовала мне в спину, — как бы там ни было, а в середине июля меня настиг сердечный приступ. По свойственному мне легкомыслию я не придал значения этому эпизоду и двадцать утренних капель корвалола тем же вечером подкрепил фужером отменного коньяка. Но в начале августа приступ повторился. А этой ночью я едва не умер — или на самом деле умер, но Господь по какому-то мне не ясному соображению вернул меня обратно.

От этих мыслей мне стало не по себе, я даже непроизвольно потянулся к пузырьку с корвалолом, но тотчас отдернул руку: чашка утреннего кофе показалась куда заманчивей и приятней.

«Итак, — думал я, сидя на балконе в раскладном кресле с чашкой кофе в одной руке и подплывшей долькой шоколада в другой, — если я умер, то жизнь и вправду большой обман, иллюзия. Иначе как объяснить вкус кофе, горечь шоколада, измазавшего мне пальцы, кряхтение кресла под тяжестью моего тела? Но если жив, тогда…»

Тут мое сознание подплыло, как шоколад на солнце: собственно, что тогда? Все, что случилось этой ночью, не более чем сон, яркий, подробный и весьма правдоподобный, словно птичий щебет в ветвях каштана или грохот грузовика, проскакавшего по шоссе за углом дома? Не более чем… Но сон сном, а что-то такое она сказала, что выбивается за рамки сновидения, что-то такое сказала…

И тотчас, сорвавшись с кресла и расплескивая остатки кофе, я рванул в ванную, отвернул перед зеркалом мочку правого уха и всмотрелся — там была родинка! Крохотное коричневое пятнышко, появившееся недавно, о котором я и понятия не имел, а она, эта женщина, целуя меня ночью, сказала: «У тебя родинка. Здесь, за ухом. Раньше не было? Теперь есть. Вот, потрогай».

— Этого не может быть! — ощупывая родинку еще и еще раз, потерянно пробормотал я своему отражению. — Потому что не может быть никогда!

Но родинка была, значит, была и женщина!

Нет, постой! Она еще что-то говорила о шраме на предплечье, но уж чего-чего, а никакого шрама… вот предплечье — одно, другое, а шрама нет!

Дыхание у меня перехватило, и сердце тотчас нашлось слева, большое, всполоханное, живое, — оно не болело, но билось так, точно хотело вырваться на волю из тесной ненадежной оболочки, все еще бывшей мною.

Женщина была! — и слезы, и поцелуи, и то, что случилось между нами, ею и мной, потом, — и все это не укладывалось у меня в голове. Уж не сошел ли я с ума? По крайней мере попадись я в лапы какому-нибудь сумеречному психиатру — и диагноз «шизофрения в виде устойчивых галлюцинаций» был бы мне обеспечен. Но, с другой стороны, откуда психиатру взяться в моей квартире и каким образом сумел бы он покопаться в моей голове, если буду молчать как рыба? А я тем временем…

И, приняв решение, что ночное происшествие случилось на самом деле и что, раз оно не поддается разумному объяснению, не стоит и голову ломать в тщетных попытках его объяснить, я взялся за логический анализ ситуации, всяческой логики лишенной.

Что знал я (или что узнал) о ночной незнакомке? Практически ничего, что могло бы навести на ее след: ни имени, ни адреса, ни каких-либо особых примет, кроме одной маленькой зацепки — работа в библиотеке. Но сколько их в нашем городе библиотек — общедоступных, специальных, институтских?! И все-таки искать надо именно там, на абонементе. А то, что искать надо, у меня и сомнения не возникало: непоправимая пустота все больше овладевала мной без этой призрачной женщины. Как и когда подкралось это несчастье, было уже неважно, важным было иное: непреодолимое желание увидеть ее с каждой минутой лишало меня воздуха, будто ловца жемчуга на глубине или астматика, оставленного без ингалятора.

И я приступил к поискам. Первым делом я скачал из Интернета адреса всех библиотек, расположенных в городе. Затем, встряхнувшись при помощи еще одной чашки кофе, вышел из дома. Пыльный и знойный август сразу же обдал меня настоянным неподвижным жаром раскаленной духовки, и даже в тени порыжевших до срока каштанов жар этот не спадал, все так же стлался и обволакивал — запахами дыма, сухих трав и летних подгнивших яблок. И вскоре я едва дышал, передвигаясь от тени к тени с раскрытым, как у карася на песке, ртом и с едва ли не выпученными, засыпанными песком глазами. Но сегодня я был упрям как никогда. Впервые за последние несколько лет что-то настоящее, но и настолько неправдоподобное, что сомнения то и дело обуревали меня, переломило жизнь на «до» и «после», и разобраться во всем этом, но и не упустить, не проворонить настоящее — вот что увлекало меня, вот что подталкивало в спину.

Начал я с центральной городской библиотеки — она была расположена неподалеку от моего дома. В большом сводчатом зале с лепными потолками и старомодными шторами на окнах меня, едва я переступил порог, сразу же охватила святая звенящая тишина покоя и запустения. Было безлюдно, пахло мышами и книжной пылью. В глубине зала, за столиком у окна склонился над подшивкой газет какой-то человечек, издали похожий на летучую мышь, сложившую крылья и сжавшуюся в комочек. Еще один читатель, вернее, читательница стояла у деревянного барьера, из-за которого выдавали книги: то была сухонькая остроносая старушка, опрятно, но несколько странно одетая — в крепдешиновую юбку с широким поясом и светлую блузку с жабо, поверх которого была приколота дешевая брошь. «Так одевались в середине прошлого века», — подумал я, невольно робея, как это всегда бывало со мной в библиотеке, больнице или в храме. Поднеся какую-то потрепанную книгу к глазам, старушка близоруко всматривалась, перелистывала страницы и немо шевелила губами, как бы вторя фразам, промелькивающим в ее голове.

«Ну вот она, пирамида Хеопса, — оглядывая пустынное пространство зала, заставленного стеллажами, прибавил про себя я, медленно, на неверных ногах приближаясь к барьеру, за которым могла находиться она. — Величие прошлого, униженное Интернетом. И два старых бедуина, прибившихся сюда по привычке. Но где же, где?..»

Когда я приблизился, старушка, и головы не повернув в мою сторону, сдвинулась вместе с книгой, и я со страхом и надеждой заглянул за барьер. Молодая женщина, сидевшая там, склонилась над формуляром, и все, что я сумел разглядеть (светлые волосы, сколотые узлом на затылке, узкие плечи и руку, водившую ручкой по бумаге), привело меня в замешательство: а что если ошибусь, если не узнаю?

Тут женщина подняла на меня глаза — и замешательство мое усилилось: я не узнал в ней ночную незнакомку и в то же время страстно желал, чтобы это оказалась она. Длинные волосы? — но у моей возлюбленной волосы были распущены, тогда как у этой, в чем-то очень похожей на ту, схвачены в тугой узел, отчего кожа на скулах и по сторонам высокого лба в свою очередь была стянута к затылку. Сухие губы? — но и у этой рот поджат так же, упрямо и горько, и лишь полынный вкус поцелуя мог бы развеять мои сомнения. Вот только глаза… в глазах у этой была главная закавыка: они глядели на меня из-за барьера отрешенно и безразлично, по обстоятельствам времени и места, не более того. Та, моя возлюбленная, не могла так на меня смотреть…

«Ну? — взгляд у этой, восседающей за барьером, сделался нетерпелив и вопрошающ. — Будем заказывать?»

«Не она!» — с облегчением, но и несколько разочарованно выдохнул я, как можно любезнее улыбнулся, хотел откланяться, но в последнюю секунду вдруг спросил «Скучную историю» Антона Павловича Чехова.

— Батюшки светы! — рявкнула глухим басом старушка, листавшая книгу у барьера, и вперила в меня взгляд линялых, полных изумления глаз.

— Кажется, есть, — отрешенным, бесцветным голосом отозвалась и эта, другая. — Только поискать надо. Вы подождете?

«Ну вот, ну вот! Никаких сомнений!» — окончательно уверился я и с легким сердцем сказал: ждать не могу, тем более что не имею абонемента в этой замечательной библиотеке, хотел бы записаться, да паспорт дома забыл. Так что — увы, в другой раз…

Танцующей походкой я вылетел из этого склепа человеческой мысли и вдохновения на свободу, в жарко полыхающий живой день: теперь-то я знал, что ничего невозможного в этом призрачном мире не существует. Как принц из сказки искал Золушку по хрустальной туфельке, так и я стану искать свою незнакомку по чеховской «Скучной истории». Тем более что зовут меня, как и профессора из чеховской повести, Николаем Степановичем. Что это, если не условный код, тайный знак, подсказка судьбы?..

В состоянии легкой эйфории я прошагал какое-то, совсем небольшое, расстояние, затем шаг мой замедлился, и приступ здравого смысла ввергнул меня в прежние сомнения и тревоги.

«А ведь я спятил, окончательно спятил! — и (не хотел) огляделся по сторонам: не поджидают ли где-нибудь за углом санитары со смирительной рубашкой наготове? — Кого ищу? Плаксивую дамочку из иллюзорного сна — призрак, фантом, бредовое видение находящегося на грани жизни и смерти организма?»

Но тотчас цокающий стук каблучков отрезвил: стройная прелестница с пепельными, рассыпанными по плечам волосами прошла мимо меня, обдавая запахом тех самых (или очень похожих) духов, что очаровали меня прошлой ночью. Бросившись следом, я обогнал девушку и заглянул ей в глаза — ничего похожего! Но дыхание волос и аромат духов уже сделали свое дело…

В следующей библиотеке и еще в одной я не нашел ту, что искал. Даже условный код — «Скучная история» — не пригодился: если в одной сидела на абонементе медно-красная толстуха и отрешенно сосала леденец, то в другой старая, бородавчатая жаба проквакала, что в моем возрасте читать «Скучную историю» либо уже слишком поздно (не похож на студента-филолога), либо еще слишком рано.

— Почему рано? — не без любопытства воззрился на жабу я.

— Потому что! — отрезала та, потом смягчилась и нехотя пояснила: — Заключительные слова «Прощай, мое сокровище!» — что вы можете знать об этом?.. — Старуха едва не добавила: с таким лицом, но вовремя прикусила язык, хотя по выпученным, базедовым глазам я прочитал недоговоренную ею фразу.

«И чем не угодило мое лицо? — думал я, покидая жабье болото. — Лицо как лицо, куда приличнее физиономии поклонника какого-нибудь «Мумий Тролля».

Дальше время потекло томительно и бесплодно. Я побывал в районной библиотеке, притаившейся в цокольном этаже жилого дома где-то на окраине города, проник на территорию какого-то комбината, откуда был выпровожен под локотки бдительной охраной, — и все понапрасну. К вечеру я устал как собака, обозвал себя идиотом, купил в супермаркете батон и бутылку кефира и вялой походкой направился в сторону своего дома.

Было пыльно и душно. Дневная жара из немилосердно-жгучей плавно перетекала в вечернюю, безвоздушно паркую и тягучую. Листья каштанов и лип, кое-где выгоревшие и ссохшиеся, едва слышно перешептывались у меня над головой, и скорбный этот шепот, похожий на вздох увядания, напоминал о близкой ночи, об удушье и аритмии, будь они неладны! Нет, не стоило мне бродить по городу, а лучше бы принять душ, выпить чашку кофе и почитать что-нибудь перед сном, что-нибудь легкое, отвлекающее, снотворное — не в пример «Скучной истории».

— Ну что же ты, миленький! — сказала идущая впереди меня женщина, наклоняясь к ребенку, мальчику лет восьми, заплетающемуся не в такт шагам матери тоненькими ножками в сандаликах. — Опаздываем, библиотека через полчаса закрывается. Ты ведь хотел — про Карика и Валю?

Я тотчас насторожился: еще одна, областная детская библиотека, была на моем пути, неподалеку от моего дома. Я не собирался наведываться туда: какой Николай Степанович, какая «Скучная история», когда в школе больше — про Ваньку Жукова, про Толстого и Тонкого или еще про кого-нибудь в том же роде! Не могла она работать с детьми, не складывалась в моем уме такая картинка. Тем не менее я зачем-то направился вслед за женщиной с ребенком, подошел к особняку, красиво окрашенному в светло-пастельные тона, поднялся по ступенькам и открыл тяжелую витражную дверь.

— Закрываем! — немедля крикнула нам откуда-то сверху, с лестничного пролета тетка в рабочем халате и со шваброй наперевес. — Ах, это вы, Мария Андреевна! — распознав женщину, поднимавшуюся по лестнице, расплылась в улыбке тетка. — С сыночком? Пожалуйте, это я так, для порядка…

Прикинувшись сопровождающим лицом, я прошмыгнул мимо ведра и швабры, предупредительно распахнул перед пришедшими дверь и вслед за ними оказался в читальном зале. Свет здесь был пригашен, едва освещенное пространство гулко и безлюдно, и только у противоположной стены сидела за столиком какая-то женщина и при свете настольной лампы читала книгу.

Еще издали она подняла нам навстречу глаза — и я вдруг споткнулся о ковровую дорожку, хотя не видел еще ни лица, ни глаз, ни волос, уложенных вдоль затылка жгутом и при желтом свете лампы казавшихся ржаными. Нет, я все еще не узнал ее, но почему-то испугался и, совершенно потерявшись, топтался на месте, зачем-то изображая, что поправляю сбившуюся дорожку. Хорошо, что женщины были знакомы: они о чем-то вполголоса говорили, время от времени глядя на мальчика в сандалиях и не обращая на меня ровно никакого внимания.

— Это просто удивительно: он читает! — восклицала Мария Андреевна, поправляя воротник рубашки на птичьей шее ребенка. — И не просто читает — ему нравятся книги, которыми мы зачитывались в детстве. Я рассказываю, он — хочу прочитать. Сегодня рассказала про Карика и Валю и вынуждена была всё бросить и бежать в библиотеку. Ольга Михайловна, дорогая, как бы нам эту книгу?..

«Так она — Ольга Михайловна? Почему — она? Так это — она?!»

У меня кружилась голова, тряслись пальцы рук, и при этом заставить себя посмотреть на женщину, достававшую со стеллажа книгу, разглядеть ее и наконец убедиться в своей правоте или очередной ошибке я почему-то не решался. А когда искоса взглядывал, все расплывалось перед глазами — лицо, фигура, и становились неуловимыми плавные движения ее тела, когда она склонялась над столом и записывала в формуляр книгу. Зато широкая спина Марии Андреевны, коралловое ожерелье на крутой шее, кольца на холеных пальцах, а еще голые коленки мальчика — все это я видел так отчетливо и ясно, как будто именно за этим сюда пришел.

Но вот книга была выдана, мать с ребенком раскланялись и проплыли, минуя меня, к выходу. Дверь за ними с протяжным вздохом захлопнулась — и в обрушившейся, глубинной какой-то тишине я наконец осмелился поднять глаза на ночную незнакомку.

— Вы? Разве вы не вместе? — спросила она — и я сразу узнал этот голос; с недоумением вгляделась — и я вспомнил и глаза, и слезы, и влажное сияние этих глаз, когда склонялась и целовала меня в губы.

Я шагнул к ней и вполголоса сказал:

— Это я. Ты узнаёшь меня?

— Кто — я? — она смущенно наморщила лоб, пытаясь вспомнить, но, по всей видимости, не смогла и от смущения стала дергать себя за мочку уха, то взглядывая на меня исподлобья, то в недоумении уводя глаза в сторону.

Но вот какая-то мысль, убийственная для меня, промелькнула у нее во взгляде — потому убийственная, что лицо ее побледнело, стало встревоженно-напряженным; она вытянула шею и, заглядывая через мое плечо, крикнула:

— Тетя Клава!

— А? — тут же нарисовалась в дверях тетка со шваброй. — По домам, что ли? Или еще погодить?..

— Проводите, пожалуйста, посетителя.

Я хотел было возразить, объясниться, но тотчас сообразил, что никаких объяснений и слов у меня нет и быть не может, кроме памяти о ночи, которая миновала. Но, судя по всему, эта женщина ничего не помнила — или ей нечего было помнить? И я понурил голову и поплелся к выходу, вопрошая — в бреду или наяву: «„Смерть! где твое жало?“ Но не смерть — хуже, и место мне в сумасшедшем доме!»

Она не помнила! У нее не было памяти — той, что должна соединять нас, ее и меня, и которой почему-то не было у нее…

 

 

3

Вечером, все так же мучаясь и недоумевая, я долго ворочался в постели и пытался заснуть. Духота густела, наливалась, давила. Копился в свинцовых облаках долгожданный дождь и уходил на север, за прилегавшее к городу кукурузное поле и еще дальше — за черную полосу леса, проявлявшуюся на горизонте при вспышках далеких молний. Обезвоженный город изнемогал, а тучи всё сгущались, воздух был тяжел и неподвижен. И я лежал, разметав руки, вслушиваясь в глухие удары сердца, то и дело нащупывая учащенно-прерывистый пульс, и проклинал всё на свете: аритмию, надвигавшуюся ночь, странную память, не дававшую мне покоя, но почему-то недоступную женщине из моего сна, Ольге Михайловне.

Почему она не узнала меня там, в библиотеке? Ведь если б и я не узнал, объяснение получилось бы простым и логичным: болезненное, беспамятное состояние, галлюцинации между жизнью и смертью, выход в астрал, Моуди, черт бы подрал этого докторишку! Но ведь узнал, узнал! И что теперь делать с этим знанием?

А еще я боялся наступившей ночи: вдруг повторится то, что случилось вчера? Умереть еще раз? Но где в таком случае окажусь я сегодня? Вот будет фокус, если опять — у нее! А на следующий день — библиотека, Карик и Валя, ее испуганные, недоумевающие глаза, тетка со шваброй: «Закрываем!» Если честно, клиника налицо…

От этих мыслей мне стало не очень уютно и даже жутко. Свесив ноги, я нашарил тапки и отправился в прогулку по квартире. Особо прогуливаться было негде: две комнаты, крохотная прихожая, ванная, кухня, — я и пошел в таком порядке, затем повернул обратно. Пространство вокруг меня начинало подплывать и двоиться, и я пытался уйти от этого состояния: совался во все углы, заглядывал в холодильник, выдвигал и задвигал ящики письменного стола. В гостиной я приостановился у книжного шкафа, поглядел на голубые чеховские переплеты, снял с полки том со «Скучной историей», раскрыл и вполголоса прочитал:

«— Николай Степанович! — говорит она, бледнея и сжимая на груди руки. — Николай Степанович! Я не могу дольше так жить! Не могу! Ради истинного бога скажите скорее, сию минуту: что мне делать? Говорите, что мне делать?

— Что же я могу сказать? — недоумеваю я. — Ничего я не могу».

— Николай Степанович!.. Не может дольше так жить!.. — в задумчивости повторил я, пробуя на слух фразы. — А вот она, Оленька, она знать не знает, что Николай Степанович — это я. Черт! Вот привязалась!..

Я задвинул книгу на полку и нетвердыми шагами вернулся в спальню. И, пока шел, ощущение, что плыву в невесомости, все больше донимало меня, так что на постель я укладывался со всеми предосторожностями, напуганным и почти больным. Судя по всему, возвращался вчерашний приступ: воздуха уже не хватало, а там недалеко до сердцебиения, аритмии, жжения и боли за грудиной…

— Проклятый август!.. Весь пропах корвалолом!.. И опять, и опять!..

На мгновение очнувшись, я услышал свой голос, хрипло бормочущий о корвалоле, об августе и о чем-то еще, неразборчивом, как бред горячечного больного, и снова провалился в небытие…

На этот раз я сидел на кухне и ел яичницу. На ее кухне, и яичницу ел, приготовленную ею, Оленькой, Ольгой Михайловной из библиотеки.

— Ешь-ешь! — уговаривала меня она, подвигая хлебницу с нарезанным тонкими ломтиками батоном. — У тебя голодные глаза. Как у кота, который сбежал из дома, отощал и вернулся.

— Я не сбегал, — уклончиво сказал я. — Так получилось.

А про себя подумал: «Ну вот, снова я — кот, который сбежал из дома…»

— Чай будешь? С медом. У меня хороший цветочный мед.

— Лучше водку. У тебя там всегда стояла бутылочка, — я кивком указал на холодильник и тотчас прикусил язык: с чего бы мне знать об этом?! а если нет у нее никакой водки и никогда не было — что тогда?

Но водка нашлась — запотевший хрустальный штоф, уже початый — и именно там, куда указал. Нашлись и хрустальные стопки, из одного со штофом набора, и, спросив взглядом «Выпьешь со мной?», я наполнил две стопки и одну подал ей.

— Но… — нерешительно начала она и, когда я вскинул брови («Что же ты, давай пей!»), договорила с мягким укором: — Ты ведь не пьешь. Тебе нельзя. Сердце…

У меня вытянулось лицо: что значит нельзя? Еще одна новость!

С улыбкой бесшабашного выпивохи я заверил, что какие-то пятьдесят граммов не помешают даже покойнику. Врачи дудлят спирт, а уж хирурги — все поголовно пьяницы. Даже инфарктникам рекомендуют виноградную водку — мензурку, не более, но непременно виноградную. Так что извини, дорогая!..

Я выпил, но, пока пил, штоф необъяснимым образом исчез со стола.

— Эй, Ольга Михайловна, мы так не договаривались! — вознегодовал я и с притворной суровостью постучал пальцем по краю стола.

— Хочешь пить — убирайся! Я и капли не налью, лучше в унитаз вылью.

Со штофом в руках она победоносно выбралась из-за стола, прошагала куда-то в дальнюю комнату и завозилась там, перепрятывая водку — от греха подальше. А я подумал, что жизнь в двух измерениях не только загадочная и жуткая, но порой весьма интересная штука. Оказывается, у меня — сердце! Но ведь и вправду — сердце, а еще аритмия. Иначе как бы я оказался здесь, на этой кухне, как бы ел яичницу и пил водку, которую мне почему-то нельзя пить? Кто-нибудь иной — бац! и умер; я телепортировался в другую жизнь, а еще узнал Оленьку. Вот только как объяснить родинку, которая есть, и шрам, которого нет?..

Ухмыльнувшись, я зачем-то приподнял короткий рукавчик футболки и лишился дара речи: шрам появился! А ведь сегодня утром, разглядывая перед зеркалом предплечье, я был внимательнее обычного и просто не мог его не заметить! Но шрам появился — едва зарубцевавшийся надрез, какой остается после удара по касательной ножом или в результате неумелого обращения со скальпелем начинающего хирурга. В смятении я коснулся этого шнурочка, глянцевито-розового, в наростах молодой кожи, провел по нему пальцем. Как это понимать?! В одной моей жизни шрам есть, в другой — нет, как и не было его…

Обо всем об этом стоило подумать всерьез. А чтобы думалось легче, я воровато оглянулся, подхватил недопитую Олей стопку и быстро опорожнил. Кажется, сработало: водка приятно обожгла пищевод, напряжение спало, и, пока Оленька перепрятывала от меня остатки крамольного напитка, я стал наскоро прикидывать, в чем схожи и чем разнятся эти мои две жизни.

Там, дома, я был здоров как бык, и приступы последних двух месяцев, как по мне, — не более чем неадекватная реакция подуставшего организма на летние капризы природы. Здесь я оказался сердечником, которому запрещено пить.

Там у меня не было никакого шрама, здесь, вместе с моим появлением в этой квартире, появлялся и чертов шрам.

Но было что-то еще, пока неуловимое для меня, и с каждой минутой, проведенной здесь, я все яснее осознавал это что-то: ни с того ни с сего стало припоминаться нечто, чего я ни в коем разе не мог и не должен был помнить. И фокус с водкой в холодильнике был первым в этом ряду. Почудилось вдруг: тот покривившийся карниз над окном я обещал подправить, но все было недосуг, и он держался только на честном слове. А если выйти в прихожую и заглянуть в нишу над дверным проемом, то там…

И я рванул в прихожую, взобрался на кухонный табурет, заглянул — там пылилась связка старых литературных журналов, и я изредка доставал какой-нибудь из них, чтобы почитать на ночь глядя. Что еще, что еще? Как рыскает ставший на след волк, я пошел по дому, осматриваясь и смутно припоминая. В ванной должны быть мои зубная щетка и бритвенный прибор — и они были там! В гостиной за боковиной дивана должна лежать бумажка, на которой я записал телефон домового сантехника дяди Васи и которая однажды, невесть когда, туда завалилась, — и она преспокойно там лежала!

Значит, жизнь моя здесь была более чем реальной, только я ее почему-то не знал и не помнил. А она, Оленька, не знала меня в той жизни.

— Что ты мечешься как угорелый? Даром стараешься, водки больше не будет, — услышал я голос Ольги Михайловны: прислонясь к дверному косяку, она смеющимися глазами следила за моими перемещениями по квартире; по всей видимости, решила, что ищу унесенный ею штоф.

Застигнутый врасплох, я решил больше не крыться: подошел, сложил на груди руки и — глаза в глаза — отрывисто, зло спросил:

— Как меня зовут, Оля?

— То есть? — погаснув улыбкой, непонимающе отозвалась она. — Ты это о чем?

— Хорошо, я повторю. Кто я? Кто я для тебя? Давно меня знаешь? Имя-отчество назови!

Ольга, судя по всему, все так же не понимала, чего хочу, что требую от нее, но раздраженный тон, сложенные на груди руки и злые глаза привели к обратному результату: она вдруг фыркнула, как строптивая кошка, вздернула подбородок и насмешливо изрекла:

— А вот и скандал на ровном месте! Совсем седой, а всё как ребенок! Что, выпить хочется? — выпей воды из крана. А я спать пошла.

И с видом вредины, праведной и упрямой, она направилась мимо меня в спальню. Я же застыл на месте, пытаясь вникнуть в сказанную ею фразу о седине. Какая к дьяволу седина? О чем она говорит? Нет никакой седины и не было никогда! Кстати, вот и зеркало в прихожей — весьма кстати…

Бранное слово слетело с моих губ: с мутного зеркала изумленно глядел на меня какой-то утомленный тип с бледным помятым лицом, припухшими подглазьями и висками, густо посоленными сединой! Но без сомнения, это был я, только лет на пять постаревший.

Несколько долгих секунд я тупо разглядывал того, в зеркале, бывшего и вместе с тем не бывшего мною. Затем что-то случилось, какой-то провал в сознании, я снова исчез — и вынырнул в своей комнате.

Я все так же лежал на кровати, меня трясло и корежило, будто в ознобе, даже оторвать от подушки голову был не в силах. Плавилась куском масла на сковородке горчичная люстра, кровать плыла, и я плыл вместе с ней, перетекая из осознанности в небытие и обратно. Но упрямство преодолело слабость: одна мысль не давала покоя, требовала немедленного разрешения, и, превозмогая дрожь в руках и ногах, я сполз на пол, вытащил из тумбочки карманное зеркальце — осколок прежнего, давно забытого бытия — и поднес к глазам: не было у меня на висках седины, не было!..

И тотчас я начал задыхаться, хватать ртом воздух, откинулся спиной на боковину кровати, завел к потолку глаза (проклятая люстра все еще плясала там, будто сомнамбула, потом вдруг оборвалась) и провалился, второй раз за ночь, во мрак кромешный…

На этот раз я сидел на полу в прихожей, против кривомордого зеркала, а она примостилась рядом, гладила меня по голове и ласково нашептывала:

— Все хорошо, милый! Все хорошо! Ты не ушибся? Просила, не надо пить. Нельзя тебе, ты уже свое выпил.

— А? — простонал я, дико озираясь. — Опять ты?

— Я, кто же еще. Пойдем, милый. Я уже постелила, а тут…

— А тут я чебурахнулся? Наверное, оступился. Не помню. Разве бывает так, чтобы не помнить?

Елозя ступнями по полу, я не без труда поднялся на ноги, и при этом она поддерживала меня под руку, словно немощного старика или неизлечимо больного. «Ну вот еще, какого черта, я сам!» — отбрыкивался я, но выходило — только сильнее прежнего опирался на ее руку.

В спальне я улегся поверх одеяла, а она села у изголовья, положила на мой влажный лоб свою ладонь, и трепетное, исцеляющее тепло ладони показалось в эти минуты моим спасением от всех возможных и невозможных напастей, хворей и бед.

— Ты вот что, ты закрой глаза и полежи так, — шепнула она и осторожно легла рядом со мной. — Только не спи, просто полежи. Я буду разговаривать с тобой, а ты ни о чем не думай. Вот послушай: я, наверное, вернусь в детскую библиотеку. Дети — они такие светлые, неиспорченные. И там, в детской, мы с тобой познакомились. Помнишь? Я еще приняла тебя за сумасшедшего.

— Я и есть сумасшедший, — отозвался я, испытывая блаженный прилив сил от прикосновения ее ладони. — Какой взрослый, если только он в своем уме, потащится в детскую библиотеку за «Скучной историей»?..

 

 

4

На этот раз я проснулся более бодрым, чем просыпался в последние августовские дни. В комнате было сумеречно и прохладно, из приоткрытой балконной двери тянуло сырой влагой, как бывает после затяжного дождя. В недоумении я откинул одеяло, прошлепал босыми ногами к окну и выглянул во двор — ночью и вправду прошел дождь. Мокрые кроны деревьев, понуро свесившиеся под тяжестью невидимой влаги листья, грязные лужи повсюду — на тротуарах, на детской площадке, на стоянке для автомобилей, посыпанной гравием перед затянувшейся укладкой асфальта, — все свидетельствовало не о дожде даже, а о низвержении вод небесных, закончившемся мини-потопом.

«Вот так ночка была: сорванные листья, обломанные ветки деревьев и лужи, лужи! — подумал я, подставляя лицо и грудь прохладному, сквозящему ветерку. — Гроза? И как, когда? Почему не ощутил, не заметил?..»

«Так ведь у нее был!» — эхом отозвался во мне другой голос, и я сразу вспомнил, что произошло миновавшей ночью: и перемещения из жизни в жизнь, и провалы сознания, и ласковое ее: «Все хорошо, милый!»

— Эх! — воскликнул я едва не во все горло, а мысленно добавил: как все-таки замечательно — снова ощущать себя сильным и бодрым и быть при этом любимым! Еще только утро, а такое нетерпение: скорее бы, скорее наступила следующая ночь, чтобы опять — к ней!..

Но пока суд да дело, я решил не менять своих привычек и отправился на кухню варить кофе. У меня была видавшая виды гейзерная кофеварка без ручки (как-то забыл ее на огне, крепления расплавились, ручка и отвалилась), и, прихватив кофеварку через полотенце, я на мгновение задумался и обжог пальцы. Сразу за тем я едва не раскокал любимую чашку из китайской глины — чашка выскользнула из рук, взлетела, вращаясь в воздухе, но в последнюю секунду я, точно жонглер, выловил ее у самого пола. Дальше — больше: сахар просыпался, кофе расплескался, когда выбирался на балкон с чашкой в руке и споткнулся о невысокий порожек. А все потому, сообразил я, что настроен на другую волну: тело мое здесь, мысли там, вот и выходит разлад во всем.

— А, черт! — воскликнул с досадой я, когда, покружив перед лицом, в чашку с недопитым кофе шлепнулась и стала судорожно загребать лапками огромная рыжая оса.

Следовало отвлечься, иначе случилось бы еще что-нибудь в этом роде: обвалился бы балкон, я свалился бы с балкона…

— Итак, дорогой Николай Степанович, — начал я раздумчиво, но дальше дело не пошло. — Итак, м-м… А ведь я с понедельника в отпуске. И впервые никуда не поехал. Да-а!..

Отпуск мой только начался, и в этом году я решил провести его дома, в четырех стенах — прежде всего потому, что осточертели сослуживцы и всё, с ними связанное: семейные торжества, продвижения по служебной лестнице, свадьбы, разводы, похороны. Но осточертели и случайные встречи, которые, хочу того или нет, явились бы непременным условием всякого
путешествия. И потому я затаился в своей квартире, подальше от всего пустого и суетного, с твердым намерением наслаждаться утренним кофе, книгами и одинокими прогулками вечерним бульваром. Но все вышло не так, как задумал: ночной приступ, кульбит в неведомое, поиски в библиотеках, Оленька… И вот уже прежняя моя жизнь медленно и неуклонно поворачивается к новому для меня смыслу…

— Надо рассказать ей… Продумать и обо всем рассказать, — продолжал я, выплескивая остатки кофе с осой, все так же барахтающейся в кофейной жиже, в горшок с увядшей геранью. — Вот настанет ночь, и тогда…

О приступах, предшествующих этому «тогда», я как бы уже не думал. Больше занимали меня мысли о том, что, собственно, сумею рассказать и не примет ли она меня снова за сумасшедшего. И правда: как поведать о себе в двух лицах, там и здесь, и о ней, то любящей, то не помнящей обо мне, как поведать о нас с нею? «Бред! Иди лечись!» — скажет она и будет права.

Оса тем временем повлеклась между увядших стеблей, вскарабкалась на край горшка и замерла там, мелко подрагивая слипшимися крылышками и мучительно выгибая полосатое тело. «И ты побывала в преисподней, тетка? — склонившись к осе, улыбнулся я. — Но то, что для тебя преисподняя, для меня всего лишь остывший кофе, ну а для Бога… Что она для Бога, неведомо ни мне, ни тебе. Зато мне ведомо иное: та преисподняя, куда угодил я, внезапно и непоправимо обернулась любовью».

Тут меня протянуло сырым ветерком, и, оставив насекомое просыхать на краю цветочного горшка, я вернулся в комнату с намерением предпринять что-либо действенное, созвучное настрою души, вот только что предпринять, все еще не имел малейшего представления. Бежать в библиотеку? — снова она не вспомнит, не почувствует, не узнает. Что еще? Ждать грядущей ночи? — но как дождаться, не измучившись нескончаемым ожиданием?

Кусая губы от нетерпения и беспомощности что-либо изменить, я ужом скользнул по квартире, достал из холодильника бутылку воды, отпил глоток-другой, что было особенно приятно после кофейной горечи, затем вернулся в спальню и лег, закинув за голову руки и уставившись в потолок.

— Итак, надо рассказать ей…

В самом деле, что Оленька знает обо мне? Или в той, другой жизни она знает что-то такое, о чем я даже понятия не имею? Ничего странного: если жизнь другая, то очень может быть, что и путь по ней совершенно другой. И я — иной: не чиновник средней руки Николай Степанович Гурьянов, давно и прочно застрявший в должности заместителя директора городского музея, а, к примеру, сантехник водно-канализационного управления или еще кто-либо в этом роде. Что сказать ей и о чем благоразумно, до поры, умолчать? Или не говорить ничего? — а там будь что будет.

«Вот если бы наши с ней ночи не прерывались, а перетекали в день, я без всяких объяснений и разговоров повел бы ее в музей», — вздохнул я, так и не придя к решению: говорить или не говорить. У меня там, в музейном кабинете, хранилась такая себе штуковина… копия бюста женщины, одной из двух, поддерживающих каминную плиту в имении Ганских в Верховне. Камин привез из Франции Оноре де Бальзак, опасавшийся холодов. А когда, уже в наши дни, его восстанавливали реставраторы, мне досталась в презент гипсовая копия бюста. В особо тоскливые дни я, бывало, извлекал бюст из шкафа, ставил на стол напротив себя и с рюмкой коньяка или чашкой кофе в руке глядел на холодное гипсовое лицо, на вскинутые к красиво уложенным волосам руки, на молодые упругие груди и думал: «Верно, Бальзак глядел так же. За окнами дождь или снег, на сердце тоска и смута, и все, что примиряет в тяжелые минуты жизни с неизбывностью бытия — огонь, тепло очага и эта мраморная женская нагота…» И вот я привел бы ее в музей, поставил бюст с нею рядом и сказал: «Каково? — одно лицо, одни волосы, одни груди! Вот кого я так долго ждал!» А она, смеясь, воскликнула бы: «Так и знала, что у тебя не все дома: причитаешь, как плакса Пьеро над Мальвиной. Но все-таки — кто ты такой?» И у меня не нашлось бы для нее ответа.

Вздохнув, я потянул на себя одеяло и закрыл глаза…

Когда я проснулся, в комнате было прохладно и сумеречно, и я понял, что проспал целый день. За окном стучал по жестяному карнизу монотонный обложной дождь, стекла запотели, но раз за разом их матовую поверхность прочерчивали, скатываясь книзу, ломаные, нервно пульсирующие струйки.

«Который час? — подумал я с болезненной вялостью, которая почему-то накатывалась на меня всякий раз после дневного сна. — Вот уж спать было совсем ни к чему. А всё — две последние бессонные ночи…»

Но прошла минута, другая, сердце у меня билось ровно, залетавшая в открытую форточку прохлада бодрила, и вскоре от вялости не осталось и следа. Отбросив одеяло, я вскочил на ноги, натянул халат и, испытывая все возрастающее возбуждение, начал приготовления к предстоящему ночному путешествию: принял душ, побрился, наскоро перекусил; и проделывал все это, нетерпеливо поглядывая на часы. Но время впервые никуда не спешило: лениво тикали секунды, с черепашьей скоростью тянулись минуты, наконец свалился нехотя час, за ним другой, а все так же далеко было до желанной ночи.

Несколько раз я укладывался в постель и закрывал глаза в надежде, что сон явится до срока и повлечет меня туда, куда более всего жажду попасть, но забвение сном не наступало, глаза сами собой раскрывались, а проклятая кровать впивалась складками простыни в бока и в спину и выталкивала меня прочь. Уже и мгла сгустилась за окном, и горчичный свет фонаря всплывал из глубины двора, весь заштрихованный дождевыми струями, а я все маялся бессонницей и то пялился на потолок, то вскакивал и носился из угла в угол, не находя себе места. Наконец в первом часу ночи, более не в силах вынести тщеты ожидания, я хлопнул, одну за другой, две рюмки коньяка, выскочил на балкон и высунул под дождевые струи горячую голову.

— А! — скрипел я зубами, выворачивая шею и с ненавистью вглядываясь в ночное пространство, размытое ниспадающей, ниоткуда в никуда, небесной влагой. — А-а!

Ощущение, что я подло, низко обманут, душило меня злыми слезами, и даже порция коньяка, обычно размягчавшая приступы недовольства собой и жизнью, на этот раз оказалась едва ли действенней обычной воды из крана.

— Надо, во что бы то ни стало надо заснуть! — и тогда…

У меня в доме никогда не было снотворного, но был коньяк, а алкоголь в чрезмерных дозах если и не сбивал меня с ног, то в одночасье укладывал в постель. И я решил, что единственным выходом будет набраться как зюзя, завалиться в кровать и ожидать результата. Так я и поступил.

Но, когда пьешь не затем, чтобы расслабиться и получить удовольствие, сам процесс пития невольно отвращает, а спиртное напоминает касторовое масло, будь то коньяк, водка, вино или заморское пойло, именуемое виски — с привкусом плохо перегнанного самогона. И я давился прекрасным коньяком, через силу глотая и отдуваясь, загрызал шоколадной плиткой, снова наливал в рюмку и пил — но хмель не забирал меня этой ночью. В голове у меня была вязкая пустота, тело налилось и отяжелело, но сон все не приходил — и под конец я в злобном бессилии зашвырнул порожнюю бутылку под кровать, лег, не раздеваясь, и стал тупо слушать звенящую дождевыми каплями тишину.

Потом мне вдруг померещился гипсовый бюст обнаженной женщины с руками, закинутыми к красиво уложенным волосам, и я, помнится, сказал ей: «Ну где ты, лгунья?!» Потом и бюста не стало. Только дождь бился о стекла, невидимый в ночном мраке, все больше напоминающем преисподнюю…

 

 

5

«Было или не было?..»

И снова настало утро, и снова, вслед за осознанием себя в непознанном и непознаваемом мире, первой мелькнула в голове мысль: было или не было? Но мысль осталась без ответа: я ничего не мог вспомнить — ни миновавшей ночи, ни малейшего отблеска сновидений, — как ни силился, как ни напрягал память.

«Это все коньяк, будь он неладен! — вслед за первой вынырнула вторая мысль. — То-то мне так погано!»

Превозмогая дурноту, я кое-как выкарабкался из постели, прошлепал к холодильнику, где была припасена бутылка пива, сковырнул пробку, припал к горлышку ссохшимися, жаждущими губами, сделал несколько глотков. Уф-ф! Старое как мир средство, действенное и животворное…

Несколько взбодрившись, я допил пиво, сел на табуретку, прислонился спиной к стенке и принялся размышлять всё о том же: был я сегодняшней ночью там, в ином измерении, или что-то мне помешало? Припомнил, как долго не мог заснуть, как наливался коньяком, насильно вгоняя себя в сон, и даже последний звенящий звук перед самым забытьем, с которым загремела под кровать порожняя бутылка, тоже вспомнил. Но дальше память упиралась в зияющую пустоту небытия. А ведь предыдущие ночи остались в памяти до мельчайших деталей, ярких и подробных: запах, вкус, цвет… Значит?..

Значит, все-таки — банальный, как всё в этом мире, приступ, вызвавший галлюцинации, похожие на правду? Но как тогда объяснить, что я отыскал ее, Ольгу Михайловну, Оленьку, в детской библиотеке? Даже то, что она меня не узнала, не отменяет главного: она есть, существует, и я каким-то непостижимым образом увидел и полюбил ее в своих болезненных снах. Так полюбил, что, когда настало выздоровление, оказалось, этому не рад.

«Нет, не было!.. Но почему?.. И что мне делать теперь?..»

А теперь, решил я, прежде всего надо остудить голову и попытаться взять ситуацию в руки. Дожидаться милостей от очередной ночи? — ну уж нет! Наведаться в библиотеку? — снова меня погонят. Остается одно: если она, Оленька, меня не помнит, надо нам сызнова познакомиться. Вот только как? Проще всего подождать у входа в библиотеку и, когда пойдет домой… тогда что-нибудь непременно придумается.

Тут воображение мое и вовсе иссякло. Я так давно не приставал на улице к девушкам, что, кажется, позабыл, как это делается. В последний раз подобным образом познакомился со своей бывшей женой: поздним вечером возвращался с какого-то концерта, а впереди цокали каблучками какие-то две одинаковые, как наряженные куклы, девчонки — в прозрачных блузках, мини-юбках и в лодочках на высоких шпильках. «Как будто из семидесятых годов прошлого века», — помнится, подумал я, засмотревшись на стройные ножки, мелькавшие в мягком свете уличных фонарей, и какое-то время шел следом, пока девчонки не оглянулись с немым вопросом: это еще кто такой?

— Привет, девчонки! — сказал я с бесшабашным, слегка придурковатым видом приставалы, желающего познакомиться. — Не проводите меня домой? А то как-то стремно одному ночью…

Девчонки переглянулись, потом дружно прыснули, и та, что была по правую от меня руку, толкнула подружку локтем:

— Проводим мальчика, Рая? Мальчику одному стремно.

— Да он прикалывается, разве не видишь?! Я уже почти дома, а ты, если хочешь, провожай хоть до утра. Завтра расскажешь, кто кого охранял. Гляди, чтобы кошелек не стибрил. Слышишь, стремный, я тебя запомнила, если что! Ну пока, я побежала.

Рая чмокнула подружку в щеку, дурашливо погрозила мне пальцем и скрылась в гулком, тускло освещенном подъезде многоэтажки.

Едва стук убегающих каблучков стих в глубине лестничных пролетов, нас — меня и девчонку, невозмутимо стоявшую рядом, — обступила тишина засыпающего города, и в этой тишине я внезапно ощутил приступ уныния и неподдельного любопытства. Уныния — оттого что в прежние времена терялся в подобных случаях и начинал думать: «Куда ввязался? Зачем все это нужно?» Любопытства — потому что эта, оставшаяся, в отличие от меня даже не думала смущаться, смотрела открыто и ожидающе, как если бы мы с ней давно были знакомы и дело только за мной: продолжить знакомство или разойтись по домам.

У нее было смуглое, броское своей цыганистой красотой лицо, темные пронзительные глаза, разлапые брови и несколько выступающий подбородок, какой бывает, по утверждению некоторых доморощенных физиономистов, у людей с тяжелым и упрямым характером. Признаться, я растерялся — так эта незнакомая девчонка на меня смотрела. Но она вдруг с улыбкой призналась, что сидела на концерте за моей спиной и моя реакция ее заинтриговала. Я ответил, что концерт не понравился, я даже несколько раз порывался встать и уйти.

— Вот как? Это мой любимый ансамбль, — удивленно взметнула густые брови она. — А почему не понравился?

Я сказал, что истошный крик не всегда означает пение, а барабанный бой и кваканье синтезатора — гармонию звука, мелодию.

— А ты злой, — нисколько не огорчившись, улыбнулась она и подала мне руку. — Меня Неля зовут. А тебя?

Так я познакомился со своей будущей (а теперь уже бывшей) женой…

И вот мне снова предстояло уличное знакомство, только теперь я знал о нем наперед, но это знание ни в коем случае не означало положительного для меня результата.

«А ведь я тогда так не волновался!» — вдруг сообразил я, припоминая, как долго и безвкусно целовался с Нелей в каком-то чахлом скверике, тискал ее голые коленки, мял вытянутые, как груши, грудки, пока она не шепнула, сумеречно поплыв зрачками: «Можно здесь, на скамейке… Только постели сначала пиджак…» И вот Нели нет, вернее, нет в моей жизни; и где она, что с ней — абсолютно не занимает моего воображения, по крайней мере все эти последние одинокие годы. Женщины? Были какие-то случайные, на одну ночь, но даже глаз этих женщин не мог на следующий день вспомнить. И вот произошло нечто из ряда вон…

Что же предпринять? Что?

И тут меня осенило: «Скучная история» — вот что может оказаться тем ключиком, который отпирает потайную дверцу! Однажды чеховская повесть уже помогла если не сблизиться наяву, в этой жизни, то хотя бы отыскать ее, Оленьку, и увериться, что она действительно существует. Если все-таки ключ, а не простое совпадение, повесть должна помочь и теперь.

Я бросился к книжному шкафу, достал с полки голубой чеховский том, обвернул в хрустящую подарочную бумагу и пристроил на видном месте в прихожей. Оставалось дождаться вечера, и я, будто в вечность, окунулся в мучительное, тягостное ожидание предстоящей встречи: бесцельно слонялся по квартире, из комнаты заходил на кухню, заглядывал в ванную, выбирался на балкон, ложился на диван и снова вставал. И все это время я не выпускал из виду настенных часов, настолько медлительных и сонных, что я время от времени проверял, не врут ли они случайно? Наконец терпение мое лопнуло, и за два с половиной часа до закрытия библиотеки я сунул под мышку книгу и отправился на место предполагаемого свидания.

Над городом стлались прозрачные голубые сумерки, но окна на втором этаже библиотеки уже светились. Свет был нежный, лимонно-желтый, и я то и дело закидывал к окнам голову и представлял, как она сидит за столиком и заполняет формуляры, какие усталые у нее глаза, и в одном глазу — радужное пятнышко, как у ласковой домашней кошки. «Обнимет рукой, оплетет косой И, статная, скажет: „Здравствуй, князь… — представляя, повторял я при этом строки из любимого блоковского стихотворения. — Где был, пропадал? что за весть принес? Кто любит, не любит, кто гонит нас?“». Вот! — кто гонит нас? Меня и ее — по жизни. То вместе, то порознь. Как эти листья, скользящие по асфальту вслед за ветром, — желтый и зеленый…

Представляя и бормоча, я глубоко ушел в себя и пропустил мгновение, когда свет в окнах погас. Но в следующее мгновение темнота, вычернившая оконные стекла, испугала меня: ну вот, ну вот!..

Распахнулась и захлопнулась входная дверь, по ступенькам спустились три женские фигуры, на прощание перекинулись парой-другой фраз (до меня донеслось только приглушенное, размытое звучание голосов) и разбрелись в разные стороны. Две из них я проводил из своего укрытия глазами (то была тетя Клава, колченогая, крепко сбитая, округлая, как капустный кочан, и еще одна тетка, унылая и согбенная, будто вялая морковь с хвостиком) и, когда эти две отдалились, направился вслед за третьей. Оленька шла не торопясь, и, чтобы не нагнать ее здесь же, у фасада библиотеки, я попридержал шаг, а там и вовсе замельтешил, перебирая ногами и стараясь ступать как можно мягче и осторожнее: то, казалось, подошвы оглушительно гремят по тротуару, то — сердечный стук отдается в ушах звоном колоколов.

Так мы двигались какое-то время: она впереди, я в нескольких шагах позади, пока странная мысль, что путь пролегает в сторону микрорайона, где расположен мой дом, не озадачила меня. Когда же она свернула в широкий прямоугольный двор, усаженный липами и тополями, с детской площадкой и незаасфальтированной автомобильной стоянкой, усыпанной гравием, мне и вовсе стало не по себе: так она здесь живет?! Вот, значит, где мог видеть ее раньше — в своем дворе! И тотчас нечто смутно знакомое, но неуловимое, как давнее воспоминание, промелькнуло в сознании: очаровательная женщина, изредка попадавшаяся на моем пути… и мысль сожаления при встрече с ней: почему не моя, не рядом со мной?!

— Что вам надо? — внезапно отрезвил меня ее прерывистый, звенящий от волнения голос. — Опять вы? Я сейчас полицию позову!

Я поднял глаза — она стояла в пятне света, сочащегося из полуслепого дворового фонаря, вся подобравшаяся, готовая к отпору, будто натянутая струна, и не отрывала от меня полыхающего, но вместе с тем недоуменного, в чем-то даже брезгливого взгляда. «Я еще приняла тебя за сумасшедшего» — тотчас припомнились мне слова, сказанные ею позапрошлой ночью.

— Вот, — торопливо пролепетал я и, опасаясь двинуться с места, чтобы не напугать ее еще больше, издали протянул книгу. — Вот. Это вам.

— Что это? Вы сумасшедший?

— Книга. Чехов, Антон Павлович. «Скучная история».

— Ах! — воскликнула она с легким вздохом, всмотрелась и удивленно переспросила: — Что-что?

Ответить я не успел: две мрачные тени внезапно придвинулись с обеих сторон, кто-то сивушно задышал над моим плечом, но я и головы повернуть не успел, как сильный толчок в спину с последующей подножкой сбил
меня с ног.

 

 

6

Треснувшись о бордюр, я ненадолго потерял сознание, а когда пришел в себя, мою голову поддерживала склонившаяся надо мной женщина. Другой рукой она не то гладила меня по волосам, не то осторожно ощупывала темя, и от этих прикосновений, ласковых и нежных, я снова прикрыл глаза и затих, как домашний кот, у которого хозяйка чешет за ухом.

— Вы что, с ума посходили? — выговаривала она каким-то двум типам, топтавшимся у меня в ногах. — Это что такое — бить?! Кто надоумил?

— Так ведь идет и идет, — оправдывались типы, сумеречно-неясные в тени липы, раскинувшейся у тротуара. — Зачем идет? А если маньяк? На днях один тоже шел, девчонку из соседнего двора прихватил и того… Может, тот самый?..

— Вы что, не понимаете? Бить нельзя! Ни при каких обстоятельствах!

— Мы и не били. Прижали, а он — кувырк. Кто знал, что отключится?

— Надо вызвать скорую. И что врачу скажем?

— Не надо скорую, зачем скорую? — запротестовал я, не без труда вставая на ноги. — Темно, вот и споткнулся. А вы, мальчики, идите, — махнул рукой сумеречным переросткам, мосластым и угрюмым, как неандертальцы. — А то как бы не пришлось вам накостылять…

Переростки тотчас пригнули головы и угрожающе придвинулись, но я уже окончательно пришел в себя и стал в боевую стойку.

— Нет-нет, они уходят! — развела нас руками Оленька, и мой запал сразу погас, а «неандертальцы» покорно отступили в тень липы. — И правда, поздно уже. Спокойной ночи, ребята!

Когда мы остались одни, я поднял с тротуара книгу, которую выронил при падении, и молча протянул ей. Она, так же молча, приняла, повертела в руках — оберточная бумага надорвалась, лоскуток завернулся, и из-под него скромно высунулся темно-голубой, почти серый в неверном фонарном свете уголок заветной книги.

— Чехов? — несмотря на полумрак, распознала она и совершенно иначе, с просветленной гримасой узнавания подняла на меня глаза. — Но почему?

— Потому что кое-что о вас знаю. Не верите? Пожалуйста! — сказал я и принялся загибать пальцы: — Знаю, как вас зовут. Знаю, что любите Чехова, особенно «Скучную историю». Хотите, развеселю? Мои имя-отчество, как у героя повести, — Николай Степанович. Каково? Наконец, мы с вами соседи: мой дом — вон он, по ту сторону детской площадки.

Она проследила за направлением моей руки, будто в череде то темных, то осветленных окон дома напротив могла угадать мое. Затем едва слышно вздохнула, провела по темно-голубому уголку пальцем и вдруг благодарно прижала книгу к груди.

— Все-таки как-то странно, Николай Степанович: почему мне?..

«А потому, моя хорошая, что мы с тобой…» — едва не брякнул я, но вовремя спохватился: рано, еще очень рано рассказывать о чем-то таком, что может ее спугнуть.

На секунду-другую в воздухе повисла пауза: мы стояли друг напротив друга и как будто ожидали чего-то — она с книгой, я с тайными намерениями как можно дольше оставаться с ней рядом. Затем она с легким вздохом, явно робея и теряясь, спросила, не ушибся ли я, — и тотчас я припал на одну ногу, коснулся припухшей от удара о бордюр скулы, покривился, будто от боли, но твердо заверил, что никакого ушиба нет и быть не может.

— Но вам же больно, я вижу, — пролепетала Оленька, и я понял: хочет распрощаться, но не знает как.

Нет уж, милая! Отвесив церемонный поклон, я со словами «Всего вам доброго!» захромал в сторону своего дома, но и двух шагов не прошел, как вынужден был опереться о ствол липы. Она тут же подлетела, подхватила меня под руку и, участливо глядя в глаза, спросила, не вызвать ли мне такси.

— Ни в коем случае! — решительно возразил я. — Здесь недалеко; посижу на этой скамейке, погляжу на звезды и как-нибудь доползу. А вы, кажется, торопитесь? Не смею задерживать, нет никакого повода для беспокойства.

Но, по всей видимости, у меня было такое болезненно-несчастное лицо, с такой фальшиво-напускной бодростью звучал голос, что она, как того ни хотела, не рискнула оставить меня одного — ночью, у чужого подъезда. И в то же время позвать домой человека, с которым только познакомилась, да еще при столь странных обстоятельствах, у нее не хватало духу. В какой-то момент мне даже стало жаль Оленьку со всеми ее сомнениями и страхами, но я тотчас отбросил жалость, — если сейчас расстанемся, кто знает, удастся ли нам встретиться когда-нибудь снова.

— Знаете что… — нерешительно начала она и запнулась. — Знаете что…

«Ну же, ну!..» — мысленно подбадривал я.

И тут спасительный чеховский том едва не выскользнул у нее из-под мышки. Неловко подхватывая его, она больше прежнего надорвала обертку, смутилась и, выправляя завернувшийся бумажный уголок, вдруг подняла на меня глаза и посмотрела — так открыто, ясно, доверчиво, как смотрят, вверяя себя кому-то.

В полутемном подъезде мы молча поднялись по ступеням: я — изо всех сил прихрамывая, она — избегая смотреть на меня и в то же время нет-нет да и взглядывая из-под ресниц: что я? как я? Отпирая дверь, она помыкалась с ключом: не могла попасть в замочную скважину. Я тем временем смиренно стоял рядом, опустив очи долу, ханжа ханжой, и только сердце предательски трепыхалось в моей груди, будто у начинающего квартирного вора.

Дальше — больше. Втиснувшись вслед за ней в крохотную прихожую, я не удержался и как бы ненароком коснулся ее тела своим, и она мучительно, багрово покраснела и пролепетала, отодвигаясь: «Ну вот… Ну вот…»

«Милая! — мысленно призвал я. — Вспомни меня, вспомни!»

Но она воскликнула об ином:

— Кровоподтек! У вас на лице, вот здесь, — и она осторожным, летучим прикосновением скользнула по моей онемелой скуле, — кровоподтек! Надо приложить что-нибудь холодное. Вы проходите, а я достану из холодильника лед…

Она убежала на кухню и завозилась там: хлопнула отворяемой дверцей, загремела пластиковыми формочками, выбивая в хрустальную вазочку для конфет кубики льда. И мне не надо было находиться там, рядом с нею, чтобы увидеть лед, формочки, вазочку, стоявшую на кружевной салфетке посреди кухонного стола. Все это я и без того знал и помнил, потому что был здесь однажды ночью. Был на кухне, и здесь, в прихожей: вот ниша над дверным проемом, где пылятся старые журналы, вот темно-бордовый коврик на полу у входа, вот плоский, желто-матовый плафон под потолком. Все то же, но и в чем-то другое: этот коврик новый, тогда как тот, ночной, — потрепанный и затертый; этот плафон чистый, как будто сейчас только вымытый, тот — подсобравший горстки пыли и тельца сгинувших под плафоном насекомых, комаров и мух. Две жизни, сейчас и тогда, две сущности, две ипостаси. И я не сошел с ума, не умер, и вторая жизнь не привиделась мне во сне — просто случилось чудо, обыкновенное чудо, объяснить которое не в силах ни я, ни кто-либо другой, но оно из-за этого не менее удивительно и божественно. И слава тебе господи, и аминь!

Я разулся и в носках (разумеется, моих тапочек еще не было и быть не могло сейчас в квартире) прошел в гостиную и сел на диван. И хотя я был уверен, что бумажки с телефоном сантехника в этой жизни не существует, все-таки не удержался и заглянул за боковину дивана, — бумажки и вправду не было там.

«Ну вот, все становится на свои места, — не без удовлетворения, что ко мне наконец-то приходит некое понимание, подумал я. — И седины еще нет и быть не может, потому что молод, и все у нас Оленькой только начинается».

— Николай Степанович, — прервала мои размышления Оленька, входя с завернутым в кухонное полотенце льдом, — где там ваш кровоподтек? Сейчас будет немного неприятно, но что поделать: надо потерпеть.

Теперь она говорила ровным, деловым тоном, как говорят в больнице, в мэрии или еще где-нибудь с людьми, общения с которыми не избежать, и тон этот сначала неприятно резанул: решила поставить примочки и сразу же выпроводить за дверь? Но вслед за тем пришло понимание, что иным тоном разговаривать с человеком, о котором полчаса назад и слыхом не слыхивала (но который — вот он, сидит на диване, и неизвестно что можно ожидать от него в следующую минуту), было бы и неумно и опрометчиво. И я решил не торопить события, а набраться терпения и ждать, куда случай вывезет.

У нее были ловкие, осторожные пальцы, они пахли туалетным мылом и самую малость невыветрившимися за день духами, и от прикосновения этих пальцев, от ее близкого тела и внимательных серых глаз голова у меня пошла кругом.

— Что? — встревожилась она, едва я опустил веки и глубоко вздохнул, улавливая ноздрями ее неповторимый запах. — Больно? Кружится голова? Вы ведь падали… Может, у вас сотрясение? Я все-таки вызову скорую.

И она потянулась к сотовому, лежавшему на журнальном столике, но я перехватил ее руку, теплую и маленькую, как будто поймал воробышка, и пробормотал, несколько долгих секунд не разжимая пальцев:

— Ну что вы, Ольга Михайловна, нет у меня никакого сотрясения, — и едва не добавил: головокружение у меня из-за твоей близости, из-за тебя, моя дорогая!

Она помедлила, обеспокоенно и пытливо заглядывая мне в глаза, потом взгляд ее сделался беспомощным, как у попавшей в силки птицы, и, робко высвободив руку, она подала узелок со льдом и пролепетала:

— Тогда… возьмите… Приложите и подержите хотя бы полчаса, иначе глаз заплывет. А я… Может быть, чаю? Или?..

Разумеется, непременно — чаю! Только чай и может меня спасти, чай да еще лед на моем благословенном кровоподтеке!

 

 

7

Я лежал в ее гостиной, на ее диване, укрытый ее пледом, и долго не мог уснуть. «Интересно, где проснусь: здесь или там?» — думал я, вслушиваясь в звуки, которые, как чудилось мне, время от времени доносились из-за двери в спальню. На самом деле в спальне стояла мертвая тишина: видимо, Оленька тоже не спала — лежала с открытыми глазами, вся настороже, вся обращенная в слух (что там незваный гость — я?) и готовая каждую секунду к отпору. Но мне мерещились то вздох, то протяжный скрип матраца, то шелест шагов и звук отворяемой мне навстречу двери.

«Вот, значит, как мы познакомились, — стараясь не ворочаться, чтобы не вспугнуть женщину, затаившуюся в спальне, продолжал размышлять я с глуповатой, счастливой улыбкой. — И главное, знаю, чем это знакомство для нас обернется».

А пока — уже повезло, что не прогнала, хотя для того, чтобы остаться, я из кожи вон лез: хитрил, вился ужом, притворялся немощным и несчастным. Но конспиратор из меня получился никудышный. То, позабыв о «хромоте», я резво рванул на кухню — на зов к чаю — и тотчас наткнулся на недоуменный, все подмечающий Оленькин взгляд.

— У вас уже не болит нога? — спросила она, — и от неожиданности я выплеснул себе на брюки изрядную порцию кипятка.

То не глядя достал с полки над кухонным столом сахарницу, — и Оленька с таким изумлением проследила за моей рукой, словно увидела фокусника или по меньшей мере телепата.

Но главное, я не мог удержаться и нет-нет да и засматривался на нее. В глазах моих, по всей видимости, прочитывалось нечто большее, чем простая благодарность за заботу и гостеприимство, и потому посреди разговора она внезапно замирала с чашкой в руке, смятенно взглядывала на меня из-под ресниц и тотчас уводила глаза в сторону. При этом мочки ушей розовели у нее, как у школьницы, чай выплескивался на стол, и она виновато промокала образовавшуюся лужицу отрывным бумажным полотенцем.

Но в конечном итоге эти мои промахи обернулись мне на пользу. Идти домой с влажным, подозрительно-ржавым пятном на летних бежевых брюках было неприлично. К тому же лед не особо помогал, и скулу разнесло так, что одним глазом я походил на китайца. И, когда, состроив лицемерно-печальную мину, я начал прощаться, она, бедняжка, скорее всего, укоряя себя в душе за легковерность и мягкотелость, остановила меня в прихожей:

— Как же вы пойдете — вот так?.. Оставайтесь, я постелю вам на диване, а утром…

«…а утром я проснусь здесь, у нее!»

Ликуя в душе, я начал отнекиваться, но так вяло и неубедительно, что она, устыдившись, собралась с духом и все-таки настояла на своем.

А потом, сидя в кресле и пользуясь тем, что настенный светильник тлел у меня за спиной и что лицо мое оставалось в тени, я исподтишка следил за плавными движениями ее рук, с легким шорохом вздымавших прохладную простыню, взбивавших подушку, расстилавших колючий плед, и ни о чем не думал. Не мог думать — просто смотрел, просто и не совсем просто, а так, как не смотрел ни на кого другого за свою долгую-недолгую жизнь.

— Вы не беспокойтесь, — скорее почуяв, чем уловив, мой взгляд, сказала она, ускользая в спальню и прикрывая за собой дверь, — отдыхайте. Завтра у меня все равно выходной, так что… Спокойной ночи!

Я помнил, что дверь в спальню висела на скошенных петлях, и потому не удивился, услыхав, как Оленька изнутри подперла отворявшуюся створку кухонной табуреткой…

Утром я проснулся с тревожно бьющимся сердцем, но сразу сообразил: здесь! — и блаженно улыбнулся. Сквозь неплотно задернутые шторы дымил золотисто-солнечный луч, сваливался наискосок и плясал на стене, на тускло отсвечивающем паркете и на выпуклом боку длинношеей напольной вазы. В квартире было тихо, так тихо, что казалось — луч вибрирует с переливчатым, нежным звоном. Потом подумалось, что это звенит, обтекая хрусталь, вода из кухонного крана.

«Неужели?.. И как, когда она проскользнула?..»

Наскоро одевшись, я заглянул на кухню — Оленька на самом деле была там: стоя у раковины, домывала посуду после вчерашнего чаепития — чашки, блюдца, вазочки для варенья. Я был в носках, ступал неслышно, вода шумела и расшибалась о дно раковины (потому мое появление оставалось секунду-другую незамеченным), и тут я услышал, что она негромко напевает какую-то песенку без слов. Голос был высокий, чистый, как у подростка, и пела она впервые за то ничтожно малое время, которое знал ее. Пела, скорее всего, по той простой причине, что ночь благополучно миновала и что мужчина, которому доверилась, то есть я, не попытался воспользоваться удобным случаем, чтобы забраться к ней в постель. А значит, кризис доверия позади и ее пение — верный шанс для нашего последующего сближения.

— Доброе утро! — увидев, что Оленька заканчивает возиться у мойки, поторопился сказать я.

Она обернулась и ответила такой ясной улыбкой, что я едва удержался, чтобы не раскрыть ей объятия. Но она сама приблизилась, смело взяла меня за подбородок, повернула к свету и осмотрела ушибленную скулу.

— Не болит? Кажется, отек спал.

Я ответил, что и думать забыл о кровоподтеке.

— Тогда — завтракать, а там…

— А там — у меня будет одна маленькая просьба, — сказал я и, увидев, как вытянулось у нее лицо, торопливо продолжил: — Для вас пустяк, для меня вопрос жизни и смерти. Мне надо наведаться сегодня в музей, но показаться там с подбитым глазом… Вот если бы вы пошли со мной, все бы решили, что я не хулиган, а примерный семьянин: вешал, например, шторы и свалился со стремянки. У вас сегодня все равно выходной, выручите меня еще раз.

Она нахмурила брови, поглядела на меня пристально, прикидывая все за и против, затем пожала плечами: ну, если вопрос жизни и смерти…

Позавтракав гренками с маслом и ветчиной, выпив по чашке заварного кофе, мы отправились в музей. Был теплый солнечный день на склоне лета, и воздух настоян горьковато-сладкими запахами медуницы и бархатцев, запо­лонивших незамысловатые дворовые клумбы. По пути я забежал домой, чтобы переодеть брюки, и Оленька, наотрез отказавшись заглянуть в мою холостяцкую квартиру, встретила меня у подъезда с улыбкой как хорошего давнего знакомого. Эта улыбка, не первая за сегодняшний день, придала мне уверенности, и весь оставшийся путь я болтал без умолку, придерживал ее за локоток, когда надо было пересечь улицу по пешеходному переходу, даже стащил для нее розу с клумбы у входа в мэрию. Кто-то крикнул позади: «Как не стыдно!» — и я со смехом увлек ее за руку: «Бежим!»

— А вы и в самом деле хулиган, — запыхавшись, выдохнула она, когда мы скрылись в ближайшем переулке, и озорные огоньки запрыгали у нее в глазах. — Нет, вы мальчишка. Но… не делайте больше так, пожалуйста. Как-то нехорошо брать чужое, неправильно.

Я смиренно поклонился, а сам не сводил с нее глаз. Сегодня она была в короткой юбочке, в блузоне с вышитыми рукавчиками, волосы распущены по плечам, на ногах легкие босоножки на каблучках. Такой я прежде не видел ее — и как будто открывал для себя заново. А еще у нее были удивительные серые глаза, при солнечном свете становившиеся прозрачными и глубокими. Что привело меня к этим глазам (сумасшествие, соприкосновение со смертью), уже было неважно, я готов был опять умереть или сойти с ума, только бы не упускать эту женщину из своей жизни, только бы видеть ее снова и снова.

«Что?» — иногда вопрошала этими глазами Оленька, перехватывая мой взгляд. И я возбужденно размахивал руками, невпопад смеялся и говорил обо всем на свете. О подземных ходах под городской мостовой, которые не ходы вовсе, а подвалы для хранения овощей, вина, солонины: «Домов давно нет, а подвалы кое-где остались!» О соборе Успения Божьей Матери, взорванном в тридцатые годы прошлого века, на месте которого торчала унылая коробка швейной фабрики. О том, что городской музей расположен на территории бывшего кармелитского монастыря, в доме настоятеля.

— Сколько живу в городе, а в музей так и не собралась, — призналась Оленька, и мочки ушей у нее снова порозовели.

— Вот и замечательно! Экскурсовод-любитель перед вами.

Еще издали мы увидели мощные крепостные стены с прорезями узких бойниц и дозорными башнями, над стенами — медно-зеленый купол базилики Мариинского костела и распахнутые ворота надвратного корпуса. Но перед тем как зайти во двор, мы постояли на круче, обрывавшейся с южной части монастыря к реке, перегороженной мостом-дамбой. Речной плес был широк, ленив и блестел на солнце, будто золотисто-тусклая рыбья чешуя. Но в особо тихие мгновения вместе с порывами ветерка даже сюда, на вершину кручи, долетал с дамбы невнятный, глухой рокот ниспадающей на камни воды.

— Боже мой! — едва слышно прошептала Оленька, затаив дыхание.

«Боже мой! — повторил про себя я, но совершенно по другому поводу. — Где же ты была раньше?»

Пройдя через ворота, мы оказались во дворе, кое-где поросшем чахлой травой, кое-где посыпанном мелким хрустким гравием. Здесь было покойно и безлюдно, как если бы течение времени замедлялось, стиснутое каменным руслом вековечных стен. И только у средневековых пушек, установленных по сторонам полукруглой лестницы, ведущей к центральному входу в храм, сосредоточенно возились, взбираясь на слегка задранные чугунные стволы и скатываясь на гравий, два карапуза — мальчик и девочка.

— Ну вот, — сказал я, заметив, что Оленька загляделась на малышей, — а еще говорят, в музеи никто не ходит. Эта замечательная парочка непременно придет после нас.

Она не ответила, но взамен одарила меня таким проникновенно-долгим взглядом, что все во мне откликнулось жаркой мыслью: теперь моя! И хотя было это всего лишь мгновенным озарением, я сразу в него поверил, — и от сердца у меня отлегло: теперь можно не опасаться, что погонит, можно вести себя естественно и раскованно, можно быть самим собой. Мы уже настолько сблизились, что так просто нас друг от друга не оторвать…

 

 

8

Первым, кто попался нам в музейном предбаннике, была экскурсовод и по совместительству бухгалтер Виолетта Матвеевна, женщина боязливая и, как мне всегда казалось, не очень умная. Весьма кстати, что попалась она, а не кто другой: робка и незаметна, не станет приставать с расспросами, что да как. И правда, едва кивнув в безмолвном приветствии головой, неизвестно как удерживавшейся на тонкой куриной шее, Виолетта Матвеевна вжалась в стенку и попыталась ускользнуть в полумрак коридора. Но Оленька внезапно выглянула из-за моей спины и сказала:

— Здравствуйте! Мы хотели бы осмотреть экспозицию. Где у вас касса?

У Виолетты Матвеевны глаза сделались несчастными, она взглянула на меня с немым вопросом: касса? почему касса?

— Ну что вы, Оленька! — вмешался я и подмигнул Виолетте, приглашая поддержать мою незамысловатую, безобидную ложь. — Сегодня в музее день открытых дверей: иди и смотри что душа пожелает.

Минуя замешкавшегося экскурсовода, мы вошли в первый музейный зал. Здесь была размещена экспозиция, посвященная истории города: какие-то документы, чаще всего копии, какие-то фотографии, смесь прошлого с настоящим, какие-то картины, книги и манускрипты — одним словом, все, что встречается в небогатых провинциальных музеях. Я не очень любил эту экспозицию, она казалась мне почему-то отчужденно-бездушной, ссохшейся, будто дохлая архивная мышь. Но Оленька заинтересовалась: заглядывала в каждую бумажку, пыталась прочитать выцветшие тексты, всматривалась в фотографии из прошлого и позапрошлого веков. При этом хрупкая шея у нее напрягалась, волосы рассеивались по плечам, и я с бьющимся сердцем видел, как выступают под прозрачной кожей голубоватые позвонки, просвечивает сквозь паутинную ткань блузона бежевая полоса бюстгальтера, поднимаются на носки и оттого становятся еще изящнее и стройнее ноги.

— Как замечательно! — иногда оборачивалась она, блестя глазами. — Эта фотография — это где?.. Николай Степанович, посмотрите, какой интересный документ… Кто, говорите, был меценатом?..

— Богатый еврей, доктор, любитель искусства… Его стараниями, на его средства построен городской театр… Кстати, вот он, на той фотографии — в пенсне, с окладистой бородой…

Следующий зал был уставлен домашней утварью. Здесь громоздились замысловатые буфеты, венские стулья, самовары, чернильницы и бронзовые подсвечники, столовые приборы, граммофоны и пластинки, штофы зеленого стекла для вин, водок, настоек. Угол у окна занимала прялка, на окнах висели домотканые шторы, под ноги брошен был коврик из плетеной соломы, и на коврике этом стояли стоптанные башмаки, как если бы их хозяин только что заходил в зал, чтобы разуться. В шкафах, укрытые стеклами от пыли, висели мундиры, сюртуки, платья, источавшие сложные запахи времени и лежалой ткани. Были здесь настольные лампы, очки с округлыми дужками в зеленом сафьяновом футляре, толстые записные книжки — и еще много чего, чем пользовались, что надевали, с чем жили давно умершие люди и что, как бы в насмешку, осталось после них в материальном мире еще на какое-то, может быть, совсем недолгое время.

— Вот, — сказал я, указывая на это тленное великолепие, — прелесть и тщета жизни человеческой.

— Как ты сказал? Прелесть и тщета? Это к чему, это о чем?

На долю секунды у меня перехватило дыхание: «Пустое вы сердечным ты Она, обмолвясь, заменила…»

— О многообразии жизни, — осторожно пояснил я, борясь с желанием сейчас же, немедля ответить ей тем же: Оленька, ты! — Сколько людей жило, пользовалось этими вещами, надевало эти платья и сюртуки, жгло по вечерам свечи, записывало свои самые сокровенные мысли в такие книжечки, сколько надеялось жить вечно, — и вот итог, кстати, не самый худший: музейная пыль и забвение. Забвение и музейная пыль… Радости и устремления сменились обыденностью, обыденность — смертью. Я здесь часто бываю и всякий раз как будто прикасаюсь к тайне, которая непостижима, и ухожу опустошенный: все тщета и суета сует. Зал ожидания. Вот только прошлое навсегда ушло, а будущее… кто может быть уверен в будущем? Ничего этого нет, есть только мгновение настоящего, это мгновение, сейчас — и ни секундой больше. Оленька…

«Что?» — подняла она глаза, и, уловив в них неподдельный интерес и еще что-то, обнадеживающее, я уже отважнее, с нажимом повторил:

— Оленька! Вот ведь какая штука: атеист борется во мне с человеком, который верует, что мир сотворен не просто так, что это не слепой случай, не соединение одного вещества с другим, не какой-то нелепый взрыв, а нечто… И напротив, атеист утверждает, что человек ли, муравей — все едины в своей ненужности, что наша жизнь — не таинство, а процесс выращивания кем-то там моркови. А верующий возражает, и я часто спорю с самим собой. Не поверите, мне иногда кажется, что я уже жил когда-то, и не только кажется: я улавливаю звуки прошлого, запахи осенних листьев и пыли, вижу какие-то смутные картинки. А то вдруг оказываюсь в будущем — нет, не далеком, но не менее интересном. Однажды даже показалось, что мы были там вместе…

— В будущем? И… что мы там делали?

— Были вместе, — сказал я, беря ее за руку, и хотел добавить: «Выходи за меня замуж», — но тотчас одернул себя: о чем я? это невозможно сейчас!

Пальцы ее дрогнули, и мне показалось — она хотела высвободить руку, но передумала, опять попыталась — и снова задержала в моей ладони свою. За окном шумела, обрываясь с дамбы, речная вода. Откуда-то налетела, ударила в стекло и зазвенела, забилась нетерпеливая муха. Вздохнул и шлепнул о пол тугим краешком напольный коврик, потревоженный сквозняком.

Глаза ее приблизились и стали большими, испуганными и покорными, губы раскрылись, но дыхания я не услышал. А потом и глаз не стало, и губ… Но что-то помешало первому поцелую, какое-то движение из соседнего зала — нам навстречу, какие-то негромкие шаги, шорох платья, — и мы, очнувшись, отпрянули друг от друга.

То была Виолетта Матвеевна собственной персоной, божий одуванчик, музейный призрак, внезапно осмелевший и надумавший материализоваться.

— Николай Степанович, простите ради бога, — сказала она, и я невольно подивился, услыхав от нее более двух слов кряду. — Я заварила кофе — как вы любите. Может быть, вы и ваша девушка…

— Вы — прелесть, Виолетта Матвеевна! — пробормотал я, выравнивая дыхание и не отрывая глаз от Оленьки, которая при словах «ваша девушка» так порывисто вздохнула, как будто собиралась заплакать. — Мы — я и Ольга Михайловна — и вправду хотим кофе. Не составите нам компанию?

— Николай Степанович, — и вовсе расхрабрилась та, препровождая меня с Оленькой к моему кабинету, — я на службе, у меня посетители, экспонаты. Это вы в отпуске…

Дверь в кабинет была распахнута, на приставном столике стояли чашки и блюдца, кофеварка, вазочка с печеньем и двумя заварными пирожными. «Постаралась на славу, — не без благодарности подумал о Виолетте я. — И это серая музейная мышка! Надо бы ее после отпуска поощрить».

— Вот, значит, где ты работаешь, — сказала Оленька, едва мы остались одни, и стала с интересом вертеть головой, разглядывая мою конурку.

А я еще раз подумал, как легко и непринужденно мы с нею перешли на «ты», — и это был еще один добрый знак для меня.

— У тебя здесь икона? А говорил, что атеист, — не то с насмешкой, не то вопрошающе посмотрела она на меня.

— Это подарок. Икона девятнадцатого века, память об одном человеке. — Она насторожила ушки, и я тотчас сказал с нажимом: — Он и зазвал меня когда-то поработать в музее год-другой. А получилось, уже пятый год в этом кабинете. Стал похож на мумию, пропах пылью веков.

Я усадил ее к приставному столику, налил в чашки кофе, пододвинул к ней вазочку и жестом пригласил к угощению. Она не глядя взяла печенье, разломила, подержала половинки в тонких пальчиках и положила обратно в вазочку. По всей видимости, разговор все больше занимал ее — и я постарался воспользоваться моментом.

— Я не верю в Бога, — продолжил философствовать я, но она сразу меня перебила:

— В Бога нельзя не верить! Иначе как объяснить всё?

— Я не верю в Бога, вернее, перестал в Него верить, потому что Он меня не слышал. Половина жизни — может быть, лучшая — прожита, а я все ждал и ждал — неизвестно чего, зачем. Наполненности смыслом, наверное. Однажды поменял школу на музей, оказалось — и того хуже: здесь даже моль от тоски дохнет. Зачем живу, для чего? Потом вдруг понял: жизнь — зал ожидания на станции, где поезда не ходят. Ожидание — вот суть всего. Но, главное, и оно бессмысленно: все равно жизнь пройдет, а просветление не настанет. Правда, есть небольшая горстка везунчиков, которые не заморачиваются — живут в свое удовольствие. Как-то я путано объясняю, — спохватившись, попытался уйти от разговора я, потому как стал плутать в собственных умозрительных построениях, но она мотнула головой: нет-нет, продолжайте, — и я закончил тем, с чего должен был начать: — Впрочем, в один из дней может случиться чудо — вот так, вдруг…

— А чего ты ждал? Какого чуда?

— Чего? Так сразу и не ответишь. Пожалуй, этого…

Я достал из сейфа бюст девушки с бальзаковского камина, поставил на стол и повернул лицом к Оленьке.

— Тебе она никого не напоминает?

Оленька всмотрелась, потом перевела смятенный взгляд на меня, и в нем, как в чистой, незамутненной воде, отразилось все, что сейчас только она до конца осознала и приняла…

Когда мы уходили, провожавшая нас Виолетта Матвеевна исподтишка показала мне большой палец, поднятый кверху, и в ответ я просиял такой благодарной мальчишеской улыбкой, что на глазах у этой милой, годившейся мне в матери женщины проступили слезы.

За воротами я отважился взять Оленьку за руку, и она зарделась, отвела взгляд — на небо и облака, на позеленевший шпиль храма, на излучину реки, блеснувшую рыбьей чешуей у подножия холма, но руку не отняла. Так мы и шли какое-то время, и я все старался сблизиться с ней, коснуться ее — бедром, локтем, предплечьем — и при этом не выпустить ненароком ее руки. Когда же в каком-то крохотном тенистом сквере мы на мгновение остались одни, я обнял ее за плечи, но не решился поцеловать, — только и всего, что коснулся ее волос, огладил пучками пальцев брови, а когда закрыла глаза — несильно прижал к груди и стоял так, потерявшись во времени и пространстве. Сердце ее несильно стучало, дыхания и вовсе не было слышно, и вся она была тиха и безучастна, — и я только мог догадываться, какие чувства и эмоции звучали в ее растревоженной, чуткой душе. Иногда она взглядывала из-под ресниц, и я угадывал вопрос, мучивший ее с той секунды, когда узнала себя в неведомой девушке с бальзаковского камина: «Как это случилось? Когда?» Ах, если бы я мог поведать об этом!

Однако у подъезда ее дома произошло непредвиденное: остановившись на ступенях и перегородив мне дорогу, она сказала — с видимым усилием, но оттого не менее решительно:

— Нет! Пожалуйста, нет! Так много всего… Мне надо привыкнуть, что ты есть.

— Но…

По всей видимости, у меня стало таким опрокинутым, так вытянулось и посерело лицо, что решимость отправить меня восвояси тотчас ее покинула.

— Ну, если ненадолго… У меня в холодильнике — биточки и гречневая каша, а у тебя такие голодные глаза… Так и быть… Но только, пожалуйста…

Прижав руки к сердцу, точно в храме перед распятием, я немо поклялся в порядочности и полнейшем благоразумии.

Тогда она с видимым облегчением вздохнула, вошла в подъезд и стала подниматься по ступеням, то и дело поглядывая на меня сверху вниз, и под ее доверчивым взглядом я изо всех сил изображал, что даже и не помышляю пялиться на стройные ноги, так соблазнительно мелькавшие у моих глаз.

Отперев дверь, она первой вошла в квартиру, я следом, и тут все у меня онемело. Привалившись спиной к дверному косяку, я жадно смотрел, как она стоит посреди пронизанной солнечными лучами прихожей (плечи приподняты, голова опущена, в волосах заплутал золотисто-дымный луч) и обреченно-покорно ждет, что я… Но сделай я этот шаг, протяни только руку — и уже никогда не будет у нее веры моим словам и обещаниям. Даже если не оттолкнет, не прогонит немедля прочь. И так же, как стоял, я спиной сполз по дверному косяку, присел на корточки и снизу вверх поглядел на нее взглядом обласканного дворового пса: вот он я, не злой и не страшный, безобидный, очень добрый, так счастливо и необъяснимо прибившийся к ее дому…

 

 

9

Я шел домой, преисполненный самых радужных надежд и восторгов: прощаясь, Оленька меня поцеловала! Донельзя смутившись, но и благодарно глядя в глаза, привстала на носки, потянулась, подышала у моих губ — и тут-то я расхрабрился, прижал ее к груди и поцеловал ответным, потерянным во времени поцелуем. Слов не было сказано, не было и упреков и неискренних возмущений — только неотрывный, красноречивый взгляд, пожатие руки на прощанье и сожалеюще-счастливый вздох: «До завтра!»

Густел синевой благословенный августовский вечер. Кое-где светились ранние окна, и там, где еще не были задернуты шторы, мелькали призрачные силуэты людей, мне не знакомых, но отчего-то близких своей одомашненной и несуетной будничностью, настолько близких, что хотелось заглянуть к ним в окно, постучать в дверь и согреться их насиженным, уютным теплом.

Я шел и вспоминал о том, что случилось за последние несколько часов между нами, ею и мной.

— Ну вот, здесь я живу, — сказала она, когда первая неловкость между нами миновала.

— Я знаю, — отозвался из своего угла-укрытия я.

«Ах да!» — смутилась она, осознав, что прошлую ночь я провел не где-нибудь, а в этой ее квартире. Но тем не менее перестроиться не смогла, и, увлекая меня за собой, приговаривала, плавно разводя руками:

— Здесь кухня. Направо — гостиная, а там — спальня. Комнаты смежные. Но я привыкла уже. Так даже удобнее: уютнее, теплее…

Я влачился следом, вертел головой, а сам думал: «Я помню. Я знаю. Да, уютнее, да, теплее…»

На кухне Оленька немного пришла в себя — здесь надлежало двигаться, греметь дверцей холодильника, звенеть приборами, разогревать, подавать и заглядывать мне в рот: хорошо ли ем, все ли по вкусу, не хочу ли добавки? Пришлось и самой поклевать из тарелки: я категорически отказывался есть без нее. При этом мы перекидывались ничего не значащими фразами: «Положить еще одну?» (Это о котлетах.) — «Нет-нет, спасибо!» — «Невкусно, да? Мясо жестковатое? Надо хорошо отбивать, но всегда некогда, готовлю в спешке». — «Замечательное мясо!» — «Тогда я положу?..»

У нее были ясные, проговаривающиеся глаза, и всё в них — смущение, неуверенность, радость — торкалось где-то глубоко во мне нежданным, все нарастающим, полнящимся, неизбывным счастьем. И всего-то этому счастью было два дня и две ночи, но в то же время выходило, что любил я ее давно — где-то там, в другой жизни, которая еще не настала и которая все еще неведома мне нынешнему.

Кофе пили в гостиной, сидя у журнального столика друг против друга: она на диване, я в кресле под чашей длинноногой напольной лампы.

— Здесь можно пить и читать одновременно, — пояснила Оленька, и я с готовностью кивнул: да, читать и пить.

А тем временем думал, что какая-то она приморенная сегодня, что не я ли утомил ее или, того печальнее, надоел со своими разговорами и походом в музей и что не лучше ли, пока не поздно, проститься до завтра и уйти. Но нет, глаза светятся так же, как прежде, просто слишком многое навалилось на нее за эти два дня — слишком многое, чтобы так сразу осмыслить, осознать и принять. Пожалуй, можно еще задержаться, еще на несколько минут. Повод? Например, попросить вторую чашку кофе. Нет-нет, пусть отдыхает! — пойти и заварить самому, кофе у нее, если честно, получается слабоватым, не кофе, а жижа для полоскания рта.

— Николай Степанович… Коля, — тотчас поправилась она, с виноватой улыбкой провожая меня взглядом. — Кофе там, на полочке. Ты знаешь где… Можно, я посижу, ноги совсем не держат. Мне полчашечки, если можно…

Но не утерпела, через секунду-другую пришла следом, села в закутке за холодильником, подперла щеку ладошкой и стала смотреть, как я орудую у плиты.

— Красиво, — вздохнула у меня за спиной, и, возгордившись от похвалы, я расправил плечи, приосанился и едва не выронил на пол скользнувшую под пальцами кофеварку. — Красиво управляешься. А я у плиты — баба бабой. Вот и запах совсем другой: у меня кофе почему-то пахнет горелой мочалкой.

— Подлая клевета! — возразил я воодушевленно и пылко. — Кофе у тебя замечательный, только немного слабый. И пить его надо горячим, а запивать холодной водой. Ну что ж, в гостиную? Пить и читать? Или — только пить?

Она расслабленно кивнула и выбралась из своего закутка. Водрузив на блюдца две крохотные дымящиеся чашки, нежно дребезжащие при каждом неловком движении, я поплыл следом, балансируя вытянутыми руками, как канатоходец над бездной. Но кофе все равно расплескался, и, пока я бегал за чистыми блюдцами, Оленька ускользнула в спальню и почти сразу вернулась с томиком Чехова в руках, подаренным мною накануне.

— Вот, — сказала она, смущенно оглаживая голубой корешок с частично стершейся позолотой букв. — Я прочитала… Ночью почему-то не спалось, и я прочитала… Раньше не довелось, только теперь… Стыдно, да?

Я замотал головой, что нет, совсем не стыдно, и едва не прибавил, что «Скучная история» не дается с молодого жизнерадостного налета, и тотчас прикусил язык: так это не она — я подвигнул ее прочесть и затем там, в иной жизни предлагать к прочтению на абонементе! Вот как все переплелось, как связалось, как стало проистекать одно из другого!..

— Одного не пойму, — пытливо заглядывая мне в глаза, продолжала она, — почему?.. Я никогда раньше не читала «Скучную историю», а ты принес тем вечером книгу и сказал…

Боже правый! Снова врать? Ведь не станешь говорить о двух жизнях!..

И я принялся плести нечто банальное — о том, что, наблюдая за ней со стороны, в какой-то момент сообразил: только хорошая книга произведет на нее впечатление и даст мне шанс познакомиться с нею. Еще признался, что и сам только недавно прочитал «Скучную историю»: раньше не ложилась на душу, как, например, в ясный весенний день не ложится на душу память о поздней осени, увядании, приготовлении сущего к очередной смерти. Тут она едва слышно вздохнула, дрогнула краешками губ в лукавой улыбке, словно сказать хотела: «Я так и знала! Но ни капельки не сержусь», положила на колени книгу и принялась за свой остывший кофе. Но по тому, как хмурила она брови, и тогда крохотная вертикальная морщинка пролегала между ними, и как, поднося ко рту чашку, медлила с очередным глотком, я сообразил, что какая-то потаенная мысль не дает ей покоя. Иногда, как бы сверяя эту мысль с тем, что было вокруг нее, и в первую очередь со мной, она взглядывала на меня и тотчас прикрывала глаза ресницами.

— А мне повесть сразу легла на душу, — наконец отважилась возразить мне она. — Особенно — вот это: «Прощай, мое сокровище!» Уже не об осени — о бесконечности мироздания и о нас в нем.

«Вот так-так! — ударило и разбежалось во мне глупое сердце. — Мы уже и мыслим одинаково! То-то еще будет…»

И еще что-то произошло, что-то важное для меня… для нас обоих. Ах да! В пылу откровения я признался, что женат — и одновременно давно уже не женат. Как это может быть? — спросила она глазами.

— Да как-то так, неумно и бестолково, — как можно небрежнее пояснил я, проклиная собственную болтливость, — сбежала моя законная, вот уже второй год, как сбежала. И где она, что с ней, понятия не имею, да и, по правде говоря, знать не хочу: у нас с ней совместная жизнь изначально не сложилось.

Оленька притихла, участливо и жалостливо на меня глядя, затем все же отважилась спросить:

— А если с ней что-то случилось?

— Ну что может случиться с человеком, который собрал личные вещи в чемодан, и этот чемодан исчез, а вместе с ним — деньги, которые копились на подержанную машину? Как бы там ни было, но сейчас я намерен как можно скорее отыскать эту женщину и навсегда развязаться с нею.

Тут я мысленно улыбнулся и перешел с мерного шага на танцующий: в ответ Оленька тихонько вздохнула и заговорила о чем-то другом, хотя могла обидеться, стать в позу, указать на дверь: не появляйся, пока с той, другой, не развяжешься. А вот ведь — не указала!

Так мы проболтали до вечера, пока я не увидел, что глаза у нее слипаются, и не сообразил, что лучшее, что могу сделать, — поскорее убраться восвояси. Когда я принялся прощаться, лицо ее на мгновение просветлело, но и жалость перед расставанием прочитал я в ее лице — именно благодарность за уход и жалость перед расставанием.

А потом она меня поцеловала!..

Я остановился и, словно маленький сладкоежка, облизал губы, пытаясь уловить привкус этого поцелуя, — нет, привкуса не осталось. Но память тут же подсуетилась, и я вспомнил: податливые, нежные, совсем еще невинные девичьи губы, какие бывают у любимой, когда целуешь ее впервые.

Потом я поднял глаза к небу: там уже млели первые, прозрачные, как водяные капельки, звезды, а в просвете между сумеречными домами торчал стоймя восковой месяц, напоминавший не то огромный зубчик чеснока, не то полупрофиль средневекового восточного звездочета.

«Спасибо, старик! — сказал я месяцу или подумал, что сказал. — Этот август, эта жара, эта непознаваемость жизни — это черт знает какое счастье! И если сегодня ночью случится приступ и я снова окажусь у нее в квартире… Нет, домой, в постель! И спать, спать!..»

Тут я ненароком глянул на свои окна — и обомлел: они светились! Окна моей квартиры светились, хотя этого не должно было быть, особенно теперь, при нынешних моих обстоятельствах…

 

 

10

С тяжелым сердцем, едва ноги переставляя, поднимался я на свой этаж: понимание о том, кто распоряжается в моей квартире, пришло бесповоротно и сразу. Но что с этим делать, как быть, и в мыслях не проявлялось, — только тяжелая окаменелость, бессознательное обмирание, как у пропасти на краю, только прострация от осознания неминуемости, несвоевременности встречи, которая предстояла. Черт принес ее именно сегодня! Почему сегодня, зачем? Ведь я собирался начинать поиски только завтра…

У двери я постоял минуту-другую, пытаясь собраться с мыслями, но, так и не придя в себя, потянул за ручку входной двери. Было не заперто — все та же безбашенность, как в прежние времена: она могла не запереть квартиру и отправиться за покупками, оставить открытым холодильник с продуктами, сутками не выключать телевизор, пустить в ванной воду и забыть об этом. И вот еще — электричество: при ней все было включено, во всех комнатах, на кухне, в ванной, даже в сортире. Не свет — иллюминация, дурацкий карнавал, подсветка в палатах сумасшедшего дома. Вот как теперь, как теперь…

Я вошел и невольно зажмурился: свет лился отовсюду, горела каждая лампочка, которая могла гореть. Еще звучала музыка, доносившаяся из кухни и заглушавшая телевизионного диктора, монотонно бормочущего в гостиной. Когда же звучание джаза на долю секунды стихало, из-за приоткрытой двери в ванную улавливались журчание и плеск воды, бегущей из крана.

— Наконец-то! И где ты изволил быть? — вывел меня из ступора давний, хорошо знакомый голос.

Неля… Она появилась в дверном проеме между гостиной и прихожей, в махровом купальном халате, с обмотанной полотенцем головой и смотрела на меня оттуда прежним, насмешливо-цепким, пронизывающим взглядом.

— Я в отпуске, — машинально, каким-то плебейски оправдывающимся тоном отозвался я.

— Тем более. Ночь на дворе! Будто кот блудливый… Мой руки и бегом на кухню — ужинать будем. Заждалась, в животе урчит с голодухи.

— А почему… вода из крана?..

— Вода? Ах, вода! — она неторопливо проплыла в ванную и завернула кран. — Вот бы соседей не залила… Ну, чего топчешься? Все остынет.

— Ты… ты откуда? Почему? — не сходя с места, пробормотал я.

— Откуда? Оттуда! Сейчас рассказать или погодить? И потом — тебе все равно неинтересно, умерла или нет. Даже в розыск не объявлял…

Она не удержалась и, не сводя с меня настойчивых, откровенно-зазывных глаз, раздернула на груди вырез халата — так, чтобы мог увидеть: на ней нет нижнего белья. «Совсем как тогда, на лавочке», — мелькнула недобрая мысль о нашем с нею знакомстве, закончившемся в темном сквере, на лавочке, под телодвижения и стоны, как сообразил позднее, искусно сымитированные ею, как и многое из нашей с нею совместной жизни. Тотчас уловив это недоброе, Неля запахнула халат и, покривив рот в ухмылке, без особого интереса спросила:

— Ты-то как? Все еще в своем музее? Смотри, скоро мумифицируешься, как фараон. Фараон Гурьянов! — хмыкнула она, повторив понравившееся ей слово. — Ужинать будешь?

Надев тапочки, я и шагу не ступил, как мысль, что логово как бы уже и не мое, поразила своей нелепой, злобной сутью.

— В холодильнике у тебя опять мышь сдохла, — откуда-то из недр кухни продолжала Неля. — Хорошо, прихватила кое-что пожрать. Не один же кефир в самом деле с макаронами…

Минуя кухню и постепенно приходя в себя, я первым делом обошел квартиру, выщелкивая свет там, где в нем не было нужды: хотелось поскорее пригасить эту самовластную, давящую аллюзиями прошлого иллюминацию. По ходу и телевизор вырубил — к чертям собачьим это бормочущее корыто! Но из кухни все еще разносилась джазовая какофония: верещала магнитола, подаренная на нашу с Нелей свадьбу, о которой я и помнить забыл. И где она только ее раскопала? На антресолях?

Доступ к магнитоле, водруженной на подоконник, Неля перегородила всею собой: своим сбитым, упругим телом, упакованным, как куриная тушка, в купальный халат, восточной чалмой-полотенцем, напряженно-ожидающим (какой фортель выкину?), но вместе с тем и самоуверенно-наглым (ничего-то ты не выкинешь!) лицом. «А вот посмотришь, сейчас посмотришь!» — злорадно подумал я, но никакого фортеля выкинуть не успел. Что-то необычно-новое отвлекло и насторожило в этом ее по-прежнему броском, резко очерченном облике; что-то чуждое, приобретенное за пределами нашего с нею прошлого: какие-то сабельные, круче прежнего взлетевшие брови, колючий камушек-бриллиант, вдетый в резное крыло носа, жесткий, прицельный взгляд темных глаз, почти уже черных, как густая кофейная гуща? И я проворонил, упустил момент, попросту сплоховал и вместо фортеля только и всего, что пробурчал — незнамо к чему и зачем:

— Какая-то ты… мулатка теперь.

«Мулатка? Почему мулатка?» — проскользнул недоуменный вопрос на ее лице, но она смолчала, покривила в улыбке рот, убрала в магнитоле звук и, присев к столу, взялась за кастрюльку, укутанную кухонным полотенцем. И сразу же из-под разматываемого полотенца потянуло теплым картофельным духом и мясом, поджаренным со специями и луком. Только тогда я увидел, что стол накрыт для ужина: в салатнице возвышался горкой салат из помидоров и огурцов; бородинский хлеб, мой любимый, был аккуратно нарезан и веером разложен в плетеной хлебнице. И главное, стояла бутылка виски «Джеймсон», стаканы для этого самогонного пойла и две баночки боржоми. Завершал этот натюрморт бордово-кровяной розовый бутон в вазочке, долженствующий, по всей видимости, означать неугасимость сердечных чувств.

То, что прежде моя бывшая (или не бывшая?) не любила готовить, да и не умела, говоря по правде, и то, что она все-таки приготовилась к моему появлению, озадачило и даже насторожило: «Откуда такая нежность?..»

— Спасибо, сыт, — отрезал я как можно тверже и непреклоннее.

Лицо Нели, что называется, посыпалось: уголки рта опустились, глаза стали растерянными и провальными. Но уже через миг-другой она овладела собой — изъязвила в насмешливой ухмылке узкие губы, дернула плечом: ну, как знаешь! — наметанным движением сковырнула с зеленой бутылки пробку и плеснула в стакан немного виски.

— И пить со мной не станешь? Ах да, совсем забыла: ты предпочитаешь коньяк! Ну, будь здоров! — Она отпила, не морщась, и, уже мне вдогонку, не без злой иронии в голосе, поинтересовалась: — Может, у тебя баба завелась? А, Гурьянов? Какой-то ты малахольный, совсем как… — тут она произнесла несколько матерных слов, доходчиво и внятно разъяснявших, какой я…

Чтобы не слушать этих смачных, щелкающих в череп, как если бы меня побивали каменьями, словечек, я торопливо прихлопнул за собой кухонную дверь, прошел в гостиную и остановился в тоскливом недоумении: дальше-то что? Выгнать? Что значит выгнать? — ночь на дворе. И, может такое статься, этой дуре ночевать негде. Но ведь откуда-то она взялась? В конце концов по закону Неля имеет право находиться в этой квартире: прописана здесь и всё еще жена. Полноте, жена ли? А я? Какое право в таком случае есть у меня?

«Вот сколопендра!» — едва не вырвалось у меня злобное восклицание, но я тотчас смирил себя одной мыслью, главной среди всех этих невнятных и постыдных мыслишек: как хорошо, что не привел сюда Оленьку! Не успел…

Что ж, придется потерпеть до утра, а там что-нибудь придумается.

Прихватив из спальни вторую подушку и плед, я разобрал в гостиной диван, разделся и лег, демонстрируя тем самым решимость не иметь каких бы то ни было отношений со своей бывшей (ясно, что — бывшей!) женой — ни в смысле общения, ни… Боже упаси!.. За окном сгустилась уже непроглядная августовская ночь, и в гостиной стлался мягкий бархатный полумрак, слегка высветленный просачивающимся из кухни светом, смутным и неверным. Там была она, та, которой в один прекрасный день не стало, — по крайней мере не стало для меня. И все-таки почему она ушла? Сымитировала нашу жизнь, как имитировала оргазм, и сбежала? Нашла кого-то другого, с кем надежней, зажиточней, веселей? Тогда почему вернулась? А может быть, ей понадобился развод? Хорошо бы — развод. Хорошо бы…

Тут она появилась, прервав мои размышления. Остановилась в дверном проеме, вгляделась (я и головы не повернул на этот ее взыскующий взгляд), презрительно хмыкнула, но удержалась от худого, вертевшегося на языке слова. Я чуял, что удержалась: это означало — не хотела злить понапрасну. И об этом тоже следовало подумать: не тот она человек, чтобы вот так запросто отступить от задуманного, от потаенного, своего

Пришлепывая в гулком полумраке тапками, Неля прошла в спальню и включила верхний свет. Дверь, разумеется, не прикрыла, и в этом тоже был знак: захочешь — я здесь, проблем не будет… Стоя вполоборота, так, чтобы я мог разглядеть ее из своего диванного лежбища, сбросила халат и, как была — нагишом, поднялась на цыпочки, сладко потянулась… я и не хотел, но краем глаза увидел ее всю, хорошо знакомую и уже чужую, с налитыми тугими бедрами и косо выпирающими грудями, и где-то глубоко во мне глухо и подло отозвалась позывом эта ее цинично соблазнительная нагота.

 

 

11

Ночь тянулась отвратительно, бессонно. Я не мог уснуть, ворочался с боку на бок и прислушивался: что там? Все казалось, что моя бывшая, будто тень хищной птицы, выскользнула из спальни, кружит вокруг дивана и ждет, чтобы, едва только задремлю, подлететь к изголовью и глянуть — пристально, с прищуром: ну, на кого ты меня променял? Не раз я вздрагивал, разлеплял тяжелые веки и испуганно вглядывался в смутный полумрак гостиной, но не находил ее — ни рядом, ни в обозримом пространстве комнаты. Дверь в спальню все так же была раскрыта, и оттуда не доносилось ни единого звука: ни дать ни взять, умиротворение и покой отменно налаженного, обжитого, мирно почивающего человеческого жилья. И через мгновение-другое я снова, что называется, плыл: сознание двоилось и утекало в полусон, наползали и смежались веки, дыхание замедлялось… но тотчас мягкое птичье крыло, будто подразнивая и завлекая, касалось лица; я сызнова рвался и глазел по сторонам, при всем при этом не разумея причин своей настороженности и беспочвенных, пустых страхов.

Когда я так встряхнулся в пятый или в шестой раз, пришло понимание, что уснуть нынче не удастся. Тогда я повернулся на спину, закинул руки за голову и, уставившись в потолок, по которому перетекали блеклые, линялые пятна света, отброшенные уличным фонарем, стал размышлять о том, что же, собственно, произошло за последние годы между нами — мной и моей бывшей женой.

К моему глубокому сожалению, я не был из тех добрых молодцев, для кого путеводной нитью по жизни стала пошлая поговорка «Спать не значит жениться», и спонтанное происшествие на дальней скамейке ночного сквера не оставило мне выбора.

— Ты не пожалеешь, — заверила меня новоявленная жена, когда через два месяца мы скрепили подписями наш брачный союз. — Я верная, если кого полюблю. Как собачонка. Гляди только, чтоб не разлюбила…

И точно: вначале все было хорошо, просто замечательно. В первые дни и месяцы совместной жизни она казалось мне искренней, непосредственной, но и несколько поверхностной и грубоватой: бывала откровенна, правдива до цинизма, немедля выкладывала все, что промелькивало в голове, нимало не заботясь о том, нравится ли сказанное собеседнику (в первую голову мне), баловалась непотребными словечками, поступала как заблагорассудится, не спрашивая и не советуясь со мной. Так, едва оказавшись в моей квартире, она принялась все переставлять и перемещать по своему усмотрению, и долго еще после этого «землетрясения» я терялся и не находил себе места в своем же — давно и уютно обставленном и обжитом — логове. Мои робкие возражения из-за этого самоуправства вызывали в ней только насмешливую улыбку:

— Не спросила? Да ладно! Погляди, как стало улетно: была задрипанная хрущевка, а стала — как это?.. Арт-повери!

— Что стало?

— Арт-повери. Ну, это как бы бедность, а на самом деле… То есть мы с тобой как бы простачки, но не совсем, себе на уме… Вкус у нас такой — и все вы пошли лесом, кто не понимает…

Затем она начала вникать в вещи, для меня принципиально важные и неприкасаемые: где работаю, что это за великое музейное сидение — из года в год с мизерным окладом и без перспектив карьерного роста? Я отшучивался, изворачивался, пытаясь ускользнуть от прямого и неприятного разговора, но она продолжала долбить меня, будто отбойным молотком, и я наконец не сдержался: или оставит меня в покое, или…

— Что — или? — подбоченившись, ожгла тяжелым, осиным взглядом она. — Что — или? Тоже мне хрустальный дворец — музей! Клоповник из конченых маразматиков и старых дев.

И тогда я впервые сорвался на грубость: потребовал, чтобы заткнулась, иначе… По всей видимости, уловив в моем взгляде нечто, с чем безопаснее согласиться, чем продолжать спор, она притихла, затаилась, но не смирилась и впоследствии не раз повторяла попытки наставить меня на путь истинный.

Это была первая наша размолвка, но далеко не последняя. Очень скоро последовали другие, но я не придавал им значения, рассуждая: верно, такова изнанка супружеской жизни. Главное, за размолвками наступало примирение — уж такое сладостное, что голова шла кругом. По крайней мере у меня. Но однажды физиология дала сбой: то ли в последнюю секунду до меня нечто странное отвлекло (неестественно нарочитое движение, преждевременный вскрик?), то ли я стал более чуток к таким мгновениям, — но только я вдруг очнулся и увидел, что глаза у нее совершенно пустые и отрешенные, словно осколки стекла, бесчувственные глаза. Ощущение, признаться, ошеломляюще мерзкое, какое бывает при соприкосновении с предательством или внезапно открывшимся притворством близкого человека. Она притворялась, значит — лгала! Но зачем?

Господь одарил меня брезгливостью, что не всегда шло на пользу: если что-то настораживает — всё, дальше ничего не получается. Помнится, я замер, обмяк, ощутил легкое отвращение — сродни отчуждению, завалился набок и уткнулся лицом в подушку. Через мгновение она вздохнула, коснулась моего плеча сухой ищущей ладонью, склонилась и, щекоча мне щеку свесившейся прядью волос, шепнула:

— Что?

Стиснув зубы, чтобы не выкрикнуть в ответ: «А вот что! А вот что! За идиота меня держишь?!», я уже через мгновение внимал ласкающей ладони и близкой пряди, корил себя, каялся, что ошибся, всякое бывает, а единичный случай ни о чем таком не говорит…

Кто-нибудь менее брезгливый и чувствительный мог бы только и всего, что посмеяться над этаким чистоплюйством: подумаешь, баба притворилась! Сколько баб с рыбьей кровью вокруг да около! А если ей просто не хотелось или не моглось, а отказать не решилась, — вот и поднапряглась, подыграла? Не всем и такое счастье выпадает, нечего губы надувать. Но я думал тогда об ином: любит ли она меня? Любит ли? И если умеет притворяться в постели — не притворяется ли во всем остальном?

И уже при следующей нашей близости я настороженно вслушивался и всматривался, ловил каждое движение, стон или вздох: было в прошлый раз — или все-таки показалось?

— Что-то не так? — с чуткостью провинившейся кошки уловив эти мои скованность и напряженность, недоуменно порхнула она ресницами. — Как ты хочешь?..

И случилась незабываемая ночь, после которой мои страхи и сомнения на какое-то время улеглись. Но время — понятие расплывчатое, виртуальное: оно есть и вместе с тем как бы не существует. И уже через несколько ночей я снова почуял пресный привкус равнодушия и притворства.

Вот тогда и начались сбои: сначала в постели, а там и наше с ней бытие пошатнулось. На первый взгляд все выглядело, как прежде, — надежно, мирно, пристойно: обыденные заботы, вылазки в лес и на реку, прогулки в парке, вечерние посиделки у телевизора. Но при этом изначальное ощущение покоя и уюта постепенно и неуклонно затягивалось, будто паутиной, недоумением: что такое? какого черта? Уже самые невинные слова обретали двойственный смысл, мелочи раздражали, поступки напрягали, хотя еще недавно вызывали улыбку или смешили до слез. Даже близость случалась между нами все реже, с оглядкой, как бы по принуждению и почти уже без притворства, и оттого соблазны эроса блекли, ощущения стали тускнеть, а послевкусие близости — отдавать похмельным синдромом.

«Такова изнанка супружеской жизни, — уговаривал себя я, но уже не столь убедительно и победно, как прежде. — Или это кризис? В каждой семье время от времени случается кризис отношений, и мы с Нелей не исключение. Но, черт подери, какой-то он обвальный, затяжной…»

Внутреннее напряжение в нас нарастало, как нарастает пчелиный гуд в потревоженном улье. Уже и ссоры несколько раз перерастали в крик, о чем я впоследствии искренне сожалел, обвиняя себя в грубости и несдержанности. Одно поражало: даже обиженная или оскорбленная, она никогда не плакала. Не могла или ухитрялась держать себя в руках? А может, я был настолько ей безразличен?..

Затем наступил день, когда она внезапно исчезла — вместе с нашими сбережениями и вещами, сложенными в дорожную сумку. Как я воспринял ее уход? Равнодушно, с облегчением или с горечью? Понятия не имею, не представляю. Скорее всего, как данность. И как право начать новую жизнь — с чистого листа. И вот когда я попытался это сделать, она вернулась.

Но зачем она вернулась? Что ей от меня нужно теперь?

 

 

12

— Ну что, друг любезный, поговорим? Не хотела, да, видно, придется.

Она произнесла обращение «друг любезный», которое я проговаривал в минуты раздумий, даже интонацию приладила мою, добродушно-ехидную, — значит, за ночь подумала и всерьез настроилась на неприятный разговор.

Было позднее утро, яркий солнечный свет лился из окна и слепил меня, и Неля дымилась в этом свете темным золотистым пятном. Увидев, что я окончательно проснулся, она вынырнула из солнечного потока, надвинулась и села на диван — у меня в ногах. При этом вид у нее был решительный, потому двигалась она как-то угловато: рывком собрала в кулачки и сложила на коленях пальцы с двумя нанизанными на них камушками, один из которых я видел впервые, поочередно, рывком дернула плечами, вскинула подбородок, как если бы бросала вызов, дерзко и упрямо.

«Летучая мышь! — невольно подумал я как с давней неприязнью к этой ночной твари, так и с теперешней неприязнью к бывшей жене. — Так же мечется — непредсказуемо, импульсивно, рывками. Охотится — на меня?»

И еще я заметил, что обнаженные руки у нее покрыты синими узорами, словно старая ковровая дорожка, и эти не то татуировки, не то нарисованные хной завитки окончательно добили меня. Вот дура, вот же дура!

Я и не хотел — отодвинулся к спинке дивана: вдруг показалось, что любое прикосновение к этой женщине будет предательским, непоправимым, нечистым, как если за ним последует укус острых ее зубов.

— Чего тебе надо? — должным образом истолковав этот мой жест, хоть и непроизвольный, но откровенный и красноречивый, спросила она, щурясь на свет, щедро и приливно льющийся из окна. — Чтобы покаялась? Так я каюсь. Осознала, и все такое. Стать перед тобой на колени? И не подумаю, не я одна виновата. И ты на сторону кукарекал… Или нет? То-то! Да не смотри ты так! Дай в морду — и дело с концом. Или ты у нас чистоплюй? Нет? Тогда — что?

Она говорила, кривя тонкие губы и то и дело прикусывая уголок рта, и мне казалось: не разбираю слов, а слышу лишь невнятное жужжание голоса, вижу несильный, нервный прикус и хищный блеск острых мелких зубов. В какой-то миг, неверно расценив мое молчание, Неля снова придвинулась и попыталась взять меня за руку, и тотчас кисть мою тряхнуло, как если бы я коснулся оголенного провода под напряжением.

— Хорошо. Что ты хочешь знать? — скороговоркой, с видимым усилием над собой, чтобы не взъяриться, не заорать, пробормотала она. — Спрашивай. Ну? Если от этого тебе станет легче — да, было… Было и прошло… Все рано или поздно проходит. Теперь вот вернулась. Какого черта?! Не я первая, не я последняя. Что? Жизнь — дерьмо, жена у тебя — б…, зато ты у нас конфетка с ликером?!

Она и прежде любила вставить матерное словцо, особенно в постели, и никакие упреки и уговоры не действовали: в ответ она только ухмылялась, скользко и похотливо, и съезжала, укрывалась за объятием или поцелуем. Но теперь оброненное словцо показалось особенно грязным, тем более что было уже не абстрактным, а наполненным конкретным и ясным для меня смыслом.

— Ничего — не хочу — знать! — раздельно и жестко отрезал я, наливаясь гневом не столько от ее бесстыдства и настырности, сколько от разумения, что объясняться все равно придется — не сейчас, так позже. — Неинтересно. Выйди, пожалуйста, мне нужно одеться. Уйдешь ты или нет?!

— Даже так? И шрам от аппендицита от меня спрячешь? Ну, Гурьянов!.. — Неля плеснула на меня презрительным взглядом, оттолкнулась ладонями от дивана и, уходя, отчеканила вполоборота: — Хочу напомнить: я все еще твоя жена. Не забыл? Поэтому веди себя соответственно… Можешь надевать свои штаны, я не смотрю.

Вот оно как! Чужая наглость всегда ставила меня в тупик, но в данном случае наглость бывшей жены показалась мне запредельной. Она, видите ли, вернулась! Захотела и вернулась! И плевать, что в этом доме ее никто уже не ждет: шмыг между ног, точно блудливая кошка, — и в кухню!..

Быстро одевшись, я заперся в ванной, умылся, соскреб ночную щетину и, взглядывая на себя в зеркало, стал размышлять: а что, собственно, дальше? Неля вернулась. То есть вернулась навсегда? И в каком качестве: жены, приживалки, соседки по квартире? В любом случае история с возвращением меня не устраивала: от нее, истории этой, дурно пахло. И дело не в банальной неверности (плевать мне в нынешних обстоятельствах на ее моральный облик!), а в том, что пошлый гнилой запашок въестся теперь во все, с чем я намеревался прислониться к Оленьке. Вчера еще жены не было — сегодня появилась, живет в одной квартире со мной, ест и пьет в моей кухне, спит на моей кровати, ходит полуодетой и соблазняет своими прелестями, — как объяснить, что эта, подвеянная, здесь делает?

— Коля, — тотчас поскреблась она в дверь, как если бы все это время оставалась по ту сторону начеку с тем, чтобы улавливать мысли и упреждать мои желания (ну чем не заботливая жена?!), — завтракать будешь?

Какого черта — завтракать! Отбросив щеколду, я вышел в прихожую, обогнул стоявшую на пути Нелю и принялся надевать кроссовки, бормоча при этом сквозь зубы:

— Вот что, дорогая, есть с тобой я не стану. Тем более спать. И сегодня же подам на развод. Возражать, надеюсь, не станешь?

— Подавай, — отозвалась она глухо и, как мне показалось, подавленно, но тотчас оправилась и блеснула агатовыми глазами. — Но из квартиры меня не выкинешь, даже не думай.

Вот оно что: квартира! Небольшая, двухкомнатная хрущевка моих покойных родителей, где я родился и вырос, — и вот теперь… Что ж, поживи, если сможешь. Впрочем, ты сможешь. Но распорядиться ею тебе не удастся. Может, только путем размена. Вот тогда случится потеря — из тех, которым несть числа в жизни каждого и которой, скорее всего, мне не избежать.

Сердце у меня заныло от злобы и бессилия. Надо бежать, иначе одному из нас несдобровать! Брезгливо передернув плечами, я выскочил в коридор и захлопнул за собой дверь. Резкий щелчок замка заставил меня вздрогнуть и обернуться: дверной глазок, словно след от пули, прицельно уставился мне в спину.

«Так щелкает взведенный курок, — подумал я, ощущая внезапный озноб между лопаток. — Но на этот раз пуля пролетела мимо…»

Поеживаясь, я сбежал по ступенькам, вышел во двор и направился прочь от дома, и, пока не завернул за угол, ощущал спиной и затылком, что Неля стоит у окна и провожает меня долгим тяжелым взглядом. И какое-то время после, уже невидимый, я ощущал этот взгляд, цепкий и липучий, как перелетная осенняя паутина.

 

 

13

Стоял теплый солнечный день, такой светлый и ясный, что глазам было больно от золотистого сияния, сквозившего сквозь раннюю желтизну берез и тополей. Но, как будто в насмешку, на душе у меня было отвратно и горько, хоть в петлю лезь. Куда идти, где укрыться? Вернуться в логово, где орудует волчица с предательским чужим запахом? — ни за какие коврижки! Податься к Оленьке? — она целый день будет выдавать книги в библиотеке, и вчера мы условились встретиться после работы. Но предстоящее свидание уже сейчас страшило неизвестностью: что скажу и что она ответит? Не погонит ли вместе с оправданиями? С другой стороны, я помнил свои ночные видения и, несмотря ни на что, верил, что грядущее нас объединит. Но когда случится это, каким образом? Ведь между грядущим и настоящим пролегают дни, если не годы неизвестности, укрытые во тьме времени, еще непрожитого нами. А что если?..

Я недодумал: отвлекли негромкие голоса, раздавшиеся поблизости. Подняв голову, я ошеломленно остановился: ноги привели не куда-нибудь, а в музей. Конец августа — не самое лучшее время для экскурсий в небольшие провинциальные музеи. Вот и на этот раз посетителей было немного: у входа жалось человек пять-шесть с лицами скучными и словно непроспавшимися, какие бывают у людей, долго блуждавших по лабиринту выставочных залов среди застекленных стеллажей с экспонатами и выгоревшими табличками к ним.

«Какие-нибудь участники краеведческого семинара, — прикинул я. — А может, учителя из глубинки, прибывшие на курсы повышения квалификации. Обсуждают, куда податься после культурного часа: в кафе или на природу. А я тут зачем? С другой стороны, где еще укрыться от домашних проблем, как не на работе?»

Протиснувшись между экскурсантами, я взбежал на второй этаж, или, как не без иронии называли его музейщики, бельэтаж, свернул в служебный коридор, юркнул в кабинет и заперся на ключ. «Кролик, беги», — бормотал я при этом слова героя Апдайка, стараясь улизнуть от Виолетты Матвеевны, хрипловатый голос которой доносился из выставочного зала. Не хотелось объяснять, почему второй день кряду отираюсь на работе, где моя вчерашняя очаровательная спутница и что, черт возьми, со мной происходит. И ведь спросит или так поглядит, что придется, чего доброго, нагрубить: не лезьте, не надобно вас, как-нибудь сам разберусь! Может, я не прав, но никогда, ни при каких обстоятельствах не испытывал потребности в том, чтобы излить душу кому бы то ни было — первому встречному, любопытному сослуживцу, другу или подруге. Потому, наверное, что застегнут на все пуговицы, закрыт от первых встречных и сослуживцев: нечего им делать в моем мире, ничего хорошего, доброго, искреннего они туда не привнесут. А друзей и подруг и подавно у меня нет. Вот только Оленька…

Я вздохнул, распахнул форточку, уселся в кресло и закрыл глаза.

Где-то за окном жизнеутверждающе посвистывала какая-то пичуга. За дверью прошлепали шаги и удалились. Тягуче поскрипывало старое кресло. Из угла за шкафом потянуло мышиным пометом и пересохшей штукатуркой. Всё как обычно. И всё — иначе. И уже через минуту-другую тишина стала наваливаться, словно в склепе, толстые каменные стены — давить, и, если бы не щебет за окном, ощущение погребенного заживо стало бы невыносимым.

«Кролик, беги! — невесело ухмыльнулся я, не открывая глаз. — Сбежал. Притаился. Дальше что? Снова бежать? Но куда? От себя не убежишь!»

— Что такое? С какой стати? — раздался по ту сторону бытия знакомый, взвинчено-высокий голос, заставивший меня очнуться. — Это что, музей или частная лавочка?

«Черт подери, Маленький Мук! — мысленно выругался я, затаившись. — И ведь я прошмыгнул, как мышь… Все-таки заметил?..»

Зашлепали шаги, частые и скорые, как если бы пробежал ребенок или проскакал карлик-коротконожка. Дверь рванули, затем решительно застучали костяшками пальцев в филенку. Я нехотя поднялся и повернул ключ в замке. Глядя на меня снизу вверх круглыми ореховыми глазами, точно задиристый карликовый петушок глядит на длинноногого бойцовского петуха, в кабинет запрыгнул маленький сухонький человечек преклонного возраста, директор музея Семен Маркович Куц. Как всякий холерик в возбужденном состоянии, он едва крылышками-руками не хлопал, да еще подергивал головой и косил злобным глазом: по всей видимости, кто-то его накрутил или какая-нибудь неприятность случилась сегодня с ним.

— Говорят: просили не беспокоить, — тыча для рукопожатия сухую, как стручок, кисть и боком выворачивая ко мне петушиную головку с глубокими залысинами, выпалил он. — Это как понимать?

«Говорят? Виолетта Матвеевна постаралась. Оберегает…» — сообразил я и невольно улыбнулся.

— Ну что вы, Семен Маркович! Мне не хотелось кого-либо беспокоить. Заглянул на минутку: забыл на столе «Жизнь двенадцати цезарей» Светония. Думал в отпуске почитать, спохватился, и вот — пришлось зайти. Так что вы совершенно напрасно…

— Да? — недоверчиво протянул Маленький Мук. — А я подумал: чем-то обидел. Пришел выяснить: чем? Если не виноват — стреляться! С какой стати, а? Дуэль, и всё тут! — И, прежде чем я успел откланяться, он ухватил меня за руку, потянул к столу, понудил сесть в кресло. — Рассказывайте, что за отпуск такой? Почему дома не сидится?

Я возразил, что отпуск у меня замечательный: тишь да гладь, да Божья благодать.

— Не верю! — подпрыгнул на кривеньких ножках Семен Маркович. — Вам сколько лет? Посмотритесь в зеркало. Думаете, всегда будете выглядеть, как сейчас? Всегда — тридцать лет? Дудки! Сморщитесь, как печеное яблоко. Будете тогда интересны старухам у подъезда и зубному протезисту. Вот что, не порите ерунды! Поставьте Светония на полку и — на поезд, к морю! Там тепло, там женщины, там… У вас есть коньяк?

«О господи! — подумал я. — Пропал день!» В состоянии покоя Семен Маркович был человеком милейшим, но прилипчивым, как муха: любил как бы ненароком взять за руку собеседника и, долго не отпуская, мять пальцы, заглядывать в глаза и говорить обо всем, что придет в голову, нескончаемо, нудно. Поэтому во внерабочее время я старался не пересекаться с Маленьким Муком, как Куца называли в музее за летящую, подпрыгивающую походку и карликовый росточек.

Коньяк? Нет у меня никакого коньяка! — отрицательно покачал головой я в надежде избежать непредвиденного общения.

— Правильно, откуда?.. Я сейчас. Только не вздумайте скрыться, билеты у вас еще не куплены…

Быстрая пробежка ног по паркету, будто в туфлях-скороходах, и через секунду-другую Маленький Мук вернулся с бутылкой армянского коньяка и коробкой шоколада под мышкой. Повздыхав, я протер бумажной салфеткой два разномастных фужера, подаренных музею еще до моего появления здесь, не представлявших какой-либо ценности как возможные экспонаты и потому используемых мной по своему прямому назначению.

— Интересно, кто пил из этих фужеров во времена оны? — разглядывая стекло на свет, раздумчиво протянул Семен Маркович. — Что если городской голова? А? Теперь вот мы с вами пьем.

— Вряд ли, — и не хотел — возразил я. — Чаша сия для городского головы грубовата. И не фужер это, а так, подобие стакана. Ему самое место на полке в придорожном трактире.

— Значит, пользовал эту посудину наш с вами предок — какой-нибудь Куц или Гурьянов. Вы по происхождению кто? Из крестьян? Я так и думал. А мой прадед был раввином. Представьте себе: раввин Куц! За что пьем? М‑да! — поморщился Маленький Мук, пробуя спиртное на вкус. — Тот коньяк, а не тот! Отдает спиртом. Прежний трехзвездочный — какой у него был аромат! А теперь — одеколон, французский одеколон! Испортили продукт нынешние буржуа. И шоколад не тот, что прежде, и вообще… Наливайте!

Выпили по второй.

— Вы знаете, я был последовательным противником прежней власти, — продолжал Куц, двумя пальцами выуживая из коробки конфету. — Но что у советов было стоящего, так это продукты и спиртное. Вкусно и качественно. Буржуа против них — мелкие фармазоны. Хотя… Упаси бог, назад не хочу! В прошлом бьют, в настоящем выворачивают карманы. А такие, как мы с вами, снуют между струйками. Ну а вы-то, юноша? Второй день подряд замечены на рабочем месте — это как? С чего вдруг?

Маленький Мук болтал без умолку, одной рукой размахивая фужером «городского головы», другой ухватив меня за запястье, и злоба, постепенно нараставшая во мне, выплеснулась на последней фразе. Виолетта — болтливая баба!..

— Что значит — как? — процедил я, стиснув зубы. — Говорить о себе? С чего бы это? Увольте, не имею такой привычки.

От неожиданности милейший Семен Маркович перестал размахивать фужером, покачал головой и с улыбкой много повидавшего на веку человека сказал вполне миролюбиво и благосклонно:

— Какая муха вас укусила? Не хотите о себе — давайте поговорим обо мне. Но говорить надо. Надо! Иначе какой-нибудь сосудик однажды лопнет у вас внутри. Это — как пар в закипевшем чайнике… А теперь давайте выпьем за женщин! Вы — за свою, я, как человек холостой, — за всех сразу. — Тут он хитро, искоса глянул на меня и с невинным видом добавил: — Слышал, у вас появилась очаровательная женщина. Откуда, юноша?

— Она мне приснилась, — ни с того ни с сего проговорился я наивно и простодушно: то ли Куц застал меня врасплох неожиданным вопросом, то ли проклятый коньяк ослабил бдительность, — и тут разговор развязался и принял совершенно неожиданный оборот для нас обоих.

Вкратце, не вдаваясь в подробности, я поведал о чудесных снах, или, вернее, о невероятном перемещении во времени, благодаря которому…

— Так вы ее нашли или нет? Но как? Непостижимо! — встревал то и дело Маленький Мук, волнуясь, поминутно вскакивая и всплескивая руками, как комический персонаж в плохонькой оперетте, снова встревал, перебивал мой бессвязный рассказ восклицаниями: — Но этого не может быть! Сказки! Вы, юноша, мистики насмотрелись!

Мистики насмотрелся? Странное утверждение неглупого на первый взгляд человека. Черт с ним, пусть восклицает! Но не говорить я уже не мог: прорвало, да и озвучивать накопившееся в душе означало для меня хоть как-то материализовать невозможное, необъяснимое, эфемерное, что случилось уже и, вероятно, еще случится. Материализовать и на вопрос «Как это может быть?» ответить с уверенностью очевидца: «Как видите, может. Может!»

— Ну да, вещие сны! Мне моя будущая жена сказала, что видела меня во сне и потому мы непременно должны быть вместе. Потом оказалось, она то же самое говорила еще двоим, — не удержался от усмешки Семен Маркович, когда я закончил говорить, но тотчас спохватился: — Простите, неудачно пошутил. А если серьезно…

И он начал нести какую-то околесицу о разумности вселенной, в связи с этим — о значении сна как связующей нити между мирами, материальным и духовным, приплел сюда зачем-то астрал, или (произнес, смакуя) «тонкий мир». Тут я понял, что в голове у Маленького Мука каша, и, вывернув сейчас эту кашу, он меня окончательно запутал. А под конец и того больше: он стал уверять, что я побывал в параллельном мире, и это может плохо закончится, если немедля не вернуться к реальности.

— Это как? — поинтересовался я, окончательно тупея.

— Очень просто, — с торжественностью человека, изрекавшего истину в последней инстанции, взял меня за руку Семен Маркович. — Забудьте все эти ваши галлюцинации — всё, что приснилось. Это вздор! Идите к вашей Ольге Михайловне и живите как ни в чем не бывало. Человеку дан материальный мир — вот и спасибо, и не надо нам с вами соваться в тонкие материи. Ну а если что-то опять приснится… Если приснится… Черт его знает, что тогда! А пока — вот так… Выпьем, юноша, и плевать на поджелудочную! У меня с ней свои счеты…

Напоследок, провожая меня по вечернему бульвару, Семен Маркович вдруг забежал наперед, встал передо мной на цыпочки и изрек, провидчески сводя глаза к переносице:

— Это у вас какое-то отчуждение. Черт разберет, что это (философы и сумасшедшие знают наверняка), но у вас оно выражено… как бы сказать?.. Копание в себе самом, как если бы это были не вы, а некая иная сущность… Не понятно? Вы думаете и знаете что-то о себе как о постороннем человеке. И видите себя как бы со стороны. Так понятнее? Нет? Тогда идите спать. Или — к ней. Или — куда хотите. Только голову себе больше не забивайте: вредное это дело для головы…

«Отчуждение? От себя? — с сомнением подумал я, глядя сверху вниз на захмелевшего Маленького Мука. — Что он несет? И почему отчуждение? Почему не наоборот: приближение к себе? Например, узнавание самого себя — так и никак иначе».

 

 

14

Я сидел на скамеечке в условленном месте, ожидал Оленьку и, понурив голову, размышлял над словами Маленького Мука. Что-то в его суждениях, в упорном неприятии моей странной истории было не по нутру мне, и вместе с тем не отпускала одна фраза, произнесенная как бы невзначай:

— То, что нам представляется бессмыслицей и хаосом, Творцу видится гармонией жизни.

Гармонией? Иными словами, слаженностью частей целого? Единством многообразия? И мы в этой гармонии целого — капельки воды, на мгновение соединенные и почти сразу разъединенные неумолимым потоком времени? Черт, как печально! И как чарующе, как непостижимо, как прекрасно, когда поток соединяет две капельки и мчит в едином порыве жизни! Но, с другой стороны, что за странный замысел: свести меня с Оленькой и тотчас вернуть Нелю? Почему не сразу — с Оленькой, если судьба моя — в ней одной? В этом многообразие? Гармония — в этом? Помучить перед счастьем? Но для чего? В чем замысел? В чем?

Между тем прозрачные сумерки уже стлались синими дымами. Одно за другим стали загораться неярким светом окна домов, зажглись и арочные окна библиотеки. А выше окон, на все еще светлом клочке неба, видимом в просвете между кронами старых лип, проступила бледная тень луны, и рядом с ней — первая звездочка, похожая на подтаявший леденец.

Все это — луну, слабо пульсирующую звездочку, окна в доме напротив — я видел со странной, все нарастающей тревогой, как если бы коньяк Семена Марковича не пошел мне на пользу и неприятные спазмы-позывы в желудке постепенно стали отдавать болезненными ощущениями за грудиной.

— Заждался?

От неожиданности я вздрогнул: неслышно подойдя, Оленька присела рядом, придвинулась, положила мне на ладонь свою теплую маленькую руку, заглянула в глаза. У нее было усталое, но вместе с тем просветленное лицо, и от счастья видеть ее у меня ни с того ни с сего сбилось дыхание и холодный пот выступил на висках. Приобняв, я потянулся губами, чтобы ее поцеловать, но она внезапно отпрянула, поглядела подозрительно, с укором и спросила:

— Что с тобой? Ты пьян? Почему ты пьян? Относишься ко мне, как… — Губы у нее задрожали, в глазах заблестели слезы; поднявшись со скамьи и глядя на меня сверху вниз, она сказала: — Пожалуйста, уходи. Нет, уйду я. Не приходи больше в таком виде, иначе подумаю, что ты меня презираешь.

Оленька повернулась и пошла от меня по сумеречному тротуару, и тут-то боль в груди стала непереносимой. Голова закружилась, перед глазами поплыли зеленые пятна, и от внезапного удушья я, будто в омут, окунулся в непроглядное, давящее небытие…

…и была поздняя осень, моросящий, холодный дождь, и палая листва уже подгнила, скукожилась, свернулась на тротуарах и газонах в грязновато-коричневые комочки…

…и было место, мне не знакомое, пропащее: вымокшая аллея, по сторонам ее, между черными стволами акаций и тополей, — витые чугунные и металлические ограды с облущенной краской; в просветах — похилившиеся кресты и памятники, старые и новые, лоснящиеся на дожде красно-черным гранитом, и лица умерших, скорбно глядящие с гранита…

Я шел по аллее, не слыша собственных шагов, или, вернее, плыл, протекал, как течет река или скользит струя сквозняка, и понимал одно лишь, что мне надо туда, в конец аллеи, где начиналось поле, звучала погребальная музыка и бумажные венки слабо шелестели на свежих могилах.

Потом аллея как-то сразу закончилась, и поле разверзлось: венки слева и справа, а впереди, сколько хватало глаз, — жирная полоса чернозема.

Меня повлекло почему-то вправо, между холмиками, в самый их конец, и здесь я увидел ее. Увидел со спины, но сразу узнал: она! Между холмиками и полем высилась свежая могила, несколько венков прикрывали ее, а у изголовья торчал, слегка накренившись, временный крест с табличкой. «Гурьянов Николай Степанович» — прочитал я надпись, и там же — две даты, разделенные тире. «А ведь в этом тире заключена жизнь», — мелькнула мысль, впрочем, вполне мирная и покойная, потому что куда больше занимала меня теперь Оленька. У нее было убитое, осунувшееся лицо, черные подглазья, искусанные, растрескавшиеся губы, но ни слезинки, ни скорбного сожаления я не разглядел — только невыразимую, мучительную окаменелость.

«Что же это? Я все-таки умер? — осознал наконец я. — Но как, когда? С какой стати? И почему вижу и Оленьку, и могилу как бы со стороны, а не лежу бесчувственно под черноземом, будто дохлая мышь? И видит ли, чует меня она

Неведомо как я обогнул Оленьку, едва не задев хрупкое предплечье, и замер перед ней, заглянул в глаза, но она все так же смотрела сквозь меня — и тут мне на самом деле стало не по себе. На мгновение даже показалось, что все уже свершилось со мной — окончательно и бесповоротно, окончательно и бесповоротно…

Тут она что-то прошептала, ухватив за края траурно-черную косынку, повязанную на шее, потом наклонилась и стала поправлять задравшуюся на ветру ленту, на которой я успел прочитать только «Николаю Степановичу от коллектива…»

«А дата, дата? Может, это — еще бог весть когда?» — смятенно подумал я — и тут что-то произошло: мерзкий, отвратный запах шибанул в ноздри, все, сейчас только видимое и осязаемое, исчезло, а вместо кладбища, холмика и венков вылезла какая-то гнусная рожа с легкой синевой на плохо выбритых щеках и подбородке, и рожа эта удовлетворенно рявкнула:

— Очнулся? Нашатырь-то, а?..

Я невольно дернул головой, уводя ноздри от волосатых пальцев пучком с ваткой, смоченной в мерзостном нашатыре, но они потянулись следом, тыча в меня смрадным комком, пока я не выдавил со злобой: «Отстань, ну!»

— Ага! Ага! — воскликнул насмешливо-угрюмый тип в зеленой спецовке, и я определил: фельдшер со скорой — и сразу же забыл об этом, потому как учуял, что лежу затылком на чьих-то коленях.

— Как ты? — спросил меня Оленькин голос, и, я едва не вскинулся на звук, точно контуженный боевой конь, продолжила: — Лежи, милый, лежи! — остановила мой порыв прикосновением ладони, затем обернулась к типу в спецовке: — Что, доктор, что?

— А ничего такого, — с готовностью отозвался тот. — Сердечный приступ на фоне пьянства. Он у вас алкоголик? Нет? Ну и ладно. Во всяком случае не стоит беспокоиться. Нитроглицерин не давать, нитроглицерин убьет. Самое лучшее — таблетку валидола под язык — и в больничку. Там — под капельницу, полежит, оклемается. Заодно сообщим на работу. А как иначе? Скорую потревожил, зюзя. Непременно сообщим.

Оленька что-то сказала фельдшеру вполголоса, я не расслышал слов, но тот загудел в ответ: «Ну так нельзя!» И снова Оленькин голос, решительные нотки, и несколько раз повторенное: «Я заберу его домой!.. Заберу домой!.. Да, под мою ответственность!.. Да, жена!..»

«Жена?! Повтори, ну повтори же!..» — тотчас воззвал я в душе.

— Ну глядите, жена, как бы снова не того… Вот таблетка. Проследите, чтобы не проглотил, а под язык, под язык… Потом дадите еще одну…

Моих губ коснулась теплая ладонь, я послушно открыл рот, приподнял язык, прижал им таблетку, а там исхитрился и летуче поцеловал впадинку на ладони.

— Гляди-ка, ожил! — хохотнул грубый фельдшер, и я мысленно обозвал его орангутангом. — Ладно, будьте здоровы! А мы поехали. Отбой, ребята!

Фыркнул мотор, и краем глаза я увидел, как тень скорой соскочила с бордюра на дорогу и унеслась прочь.

Стало тихо, так тихо, что я тотчас уловил биение своего сердца. Оно не болело уже, но как бы затаилось, стучало неровно: то замирало, то бухало и раз, и два, и три раза подряд. Но боли я не чувствовал — саданула и затаилась до срока, сволочь этакая!

Зато я все более ясно чувствовал затылком тепло Оленькиных коленей. Чувство было такое всепоглощающее, трепетное, что я боялся пошевелиться, чтобы не вспугнуть его. А уж если она мимолетно касалась моих волос или склонялась надо мной, взглядывала на меня и мягко прижималась при этом грудью, дух у меня захватывало от нежности и любви к ней.

— Сейчас, сейчас, — повторяла она одними губами, словно уговаривала малыша потерпеть еще немного, — сейчас будет такси и мы поедем домой. Сейчас… Потерпи, только не шевелись, милый!

Но вот где-то рядом шаркнули протекторы, скрипнули тормоза, и я не без сожаления открыл глаза, оторвался от Оленькиных коленей и поднялся со скамейки, на которой лежал. И тотчас она ухватила меня под локоть, потом приобняла, и мы пошли к таксомотору нога в ногу. Я не противился ни ее поддержке, ни стариковски-нетвердым шажкам, какими шли, хотя при иных обстоятельствах рванул бы к автомобилю воскресшим из небытия бодряком.

Мы вместе сели на заднее сидение, и я тут же взял Оленьку за руку и не отпускал до самого дома. А когда она назвала таксисту свой адрес, сердце у меня взволновалось, кровь ринулась по сосудам, голова закружилась, и Оленька каким-то инстинктивным, безошибочным женским чутьем сразу почуяла эту перемену и поглядела на меня тревожным взглядом: всё ли хорошо? Чтобы не выдать себя до срока, я прикрыл глаза и ехал так до самого дома, изредка наблюдая за нею из-под ресниц. Лицо у нее было сосредоточенное, бледное, рот сжат, глаза смятенны — и все это из-за меня, из-за меня! В таком случае черт с ним, с сердцем! Уж если суждено помереть до срока, то упившись сперва любовью.

В квартиру я поднимался уже смелее: понял, что не прогонит. Там она сразу взяла меня в оборот: уложила на диван, примостила высоко под голову две подушки, укрыла ноги пледом и потребовала, чтобы положил под язык еще одну таблетку валидола. Я бы и смолы горячей выпил из ее рук, не говоря уже о какой-то отвратной пилюле! Кроме того, я все еще опасался признаться, что мне стало легче, и изо всех сил изображал болезного малого: был вял, покорен, дышал неровно, опускал веки. Одним словом, вел себя как последняя скотина, у которой одно на уме: покрепче привязать к себе эту женщину, с которой был близок в необъяснимом, обморочном сне.

 

 

15

Я проснулся среди ночи от собственного крика, придушенного, дикого, как у загнанного зверя, и потерянно огляделся по сторонам: правда ли то, что сейчас привиделось в жутком сне? А привиделось все то же: кладбищенская аллея, могилы, венки, и над одним из холмиков — ее, Оленькина, фотография, повязанная поверх рамочки черной траурной лентой. И уже не она застыла, мертво и бесчувственно, над сырым сирым холмиком, а я; и все двоилось от слез, и не было мне прощения, и, казалось, жизни уже не было для меня, одна тупая непреходящая боль. А еще был голос, чужой, мне не ведомый, злобно-торжествующий: «Ну что? Мы ведь тебя предупреждали!..» Тут я закричал и бросился в гневе на звук этого голоса, чтобы разорвать невидимую мерзкую глотку, — и проснулся.

Была глубокая ночь, но за окном сияла луна, и косая полоса латунного света прочерчивала комнату надвое. В этой полосе призрачно проступало все вокруг: валик дивана, кресло, журнальный столик с настольной лампой; в противоположном углу — тумбочка и плоский телевизор, далее — сервант, из века минувшего перекочевавший в наши дни, фанерованный, с хрусталем, тускло отсвечивающим на стекленных полках. Сиял белой простыней и край кровати, видимый сквозь раскрытую дверь спальни, — там спала Оленька. На этот раз она не закрыла дверь, и теперь я опасался, что потревожил ее сон своим непреднамеренным криком. Так и вышло: секунды не прошло, как она скользнула в гостиную и склонилась надо мной — в той самой ночнушке, которую видел на ней в своих нескромных снах.

— Что? — выдохнула одними губами, и я с бьющимся сердцем подумал: «Даже халатика впопыхах не надела; прониклась доверием или вышло само по себе, спонтанно?» — Опять сердце?

— Нет-нет, все хорошо, — торопливо заверил ее я. — Приснилась какая-то ерунда, только и всего.

Но она не поверила: нахмурив брови, отыскала на моем запястье тугую ниточку пульса и стала немо считать удары. При этом пряди волос свесились у нее по краям лба, глаза сдвинулись к переносью, тонкая шея напряглась, а в вырезе ночнушки заманчиво забелели хрупкие ключицы. Вот бы поцеловать выемку между ключицами, вот бы поцеловать! Но я не отважился, и тут она что-то почуяла: пальцы задрожали, глаза сделались жалкими, растерянными, и, пробормотав скороговоркой «Ну вот, нашел время!», она пошла было от меня, но я удержал ее за руку. Кожа у нее была нежной и теплой, но от моего прикосновения тотчас покрылась мурашками, как если бы пальцы оказались у меня ледяными. И задышала она часто-часто, но руку не отняла, и тогда я коснулся губами ямочки на сгибе ее локтя, коснулся и потерял голову.

— Коля, сердце… Коля, сердце… — только и шепнула, когда потянулся выше, к предплечью и к той манящей впадинке между ключицами, а когда все-таки поцеловал, прижала мою голову к груди и выдохнула где-то там, у моей макушки: — Потерпи. Что же ты — как ребенок?..

Выдохнула спокойно, но я слышал, как затрепетало у нее сердце…

«Все-таки, что бы со мной ни случилось (подобие смерти или сон), есть в жизни нечто непознанное, провидческое, не поддающееся линейному течению времени, — думал я час спустя, лежа в кровати, обнимая притихшую у меня на плече Оленьку и вслушиваясь в ее ровное, едва уловимое дыхание. — В этой ли, в другой жизни, но я был уже здесь, лежал с ней на этой кровати, видел свое отражение в трельяжном стекле, любил ее, как никого не любил на своем веку. Все свершилось! Все, о чем непостижимым образом проведал наперед! Чудо? Да будет оно благословенно, чудо!»

Но тут меня прошиб холодный пот: ведь если в точности свершилось все, увиденное мной раньше, как быть с последними снами? С тем жутким кладбищенским видением, когда разглядел ее фотографию в траурной рамке над свежим дождевым холмиком? Но перед этим у моего холмика стояла она — точно так же бесчувственно и помертвело! Как такое могло быть? Как? И значит ли это, что судьба каждого из живущих окончательно не определена, что существует вариативность, что-то наподобие: «Направо пойдешь…»?

Голова от этих мыслей пошла у меня кругом, я ничего не соображал, не мог осознать неведомого и неизбежного, и от этого ужас перед неведомым и неизбежным, грозившим Оленьке, поднимался во мне и мучил бессилием, так что впору бы возроптать. Но Оленька спала у меня на плече, спокойно и безмятежно, — какой уж тут ропот, какие слезы?!

Скосив глаза, я поглядел на свое предплечье, на котором в первом моем сне появился неизвестно откуда взявшийся шрам: а вдруг?.. Но не было там никакого шрама. Может, еще не время ему появиться? Или судьба повернула на развилке в другую сторону и вместо шрама приготовила нечто иное, более ужасное и непоправимое?

«А вдруг это я во всем виноват? — внезапно осенило меня. — Не появись я в Оленькиной жизни, может статься, ничего плохого не грозило бы ей? Может, именно я — причина грядущих ее несчастий?»

И тотчас мне захотелось подняться и уйти, исчезнуть из ее жизни, пока она спит. Но я решительно отбросил эту никчемную мысль, хотя было в ней нечто здравое, — но разве человек жив одним здравым смыслом? Нет, сказал я себе, надо осматриваться, остерегаться, быть начеку и думать, думать, и при этом находиться рядом с ней, чтобы в случае чего вмешаться, защитить и все такое… И все такое… Ведь теперь, как ни верти, немыслимо мне быть без нее.

Тут Оленька тихо, сладко вздохнула, повернулась на спину и откинула на одеяло руку, сейчас только обнимавшую меня, — я и не хотел, посмотрел на нее. Ведь нет ничего прекраснее в этом жестком, прозаичном мире, чем смотреть на любимую, спящую с тобой рядом. «Она лежала на спине, нагие раздвоивши груди, — И тихо, как вода в сосуде, стояла жизнь ее во сне». Ох, Бунин, Бунин: «И тихо, как вода в сосуде…» И это даровано мне?! Надолго ли? Что нам грозит, откуда может налететь и накрыть нас несчастье?

— Я не сплю, — внезапно услышал я тихий Оленькин голос. — Что-то не так? Тебе плохо? Вздыхаешь и вздыхаешь…

Тотчас я взлетел, будто на пружинах, повернулся всем телом и увидел, как она улыбается мне навстречу, ясно и открыто, и тело ее, и откинутая все так же рука, и расплескавшиеся на подушке волосы таинственно серебрятся в лунном свете. «Она лежала на спине…» А дальше — молчок, дальше только для меня, только для меня!..

— Мне хорошо, — забормотал я между поцелуями. — Мне очень хорошо. Так хорошо, как никогда еще не было. Ты только не шевелись — вот так, вот так… Дай насмотреться…

Слегка смутившись, она подчинилась — только поднесла руку к лицу и тыльной стороной кисти заслонила глаза от моего ненасытного, влюбленного взгляда.

И снова наступило блаженное беспамятство, только иного рода, не сны о будущем, то сладостные, то пугающие жестокостью приговора, — иное, то, о котором не принято поминать всуе…

До рассвета мы не сомкнули глаз. Я вставал, ходил на кухню, как Адам по райскому саду, варил кофе, приносил чашки в постель, — и мы молча пили, поглядывая друг на друга, потом вдруг отставляли чашки и целовались — так же молча, но все ненасытней и самозабвенней. Вскоре губы у нас припухли и саднили, подглазья ввалились и отдавали синевой, но утоление друг другом не наступало, не было для нас утоления этой ночью, на исходе благодатного лета. И только когда стало светать, покой зачинавшегося дня коснулся и нас.

Мы лежали, обнявшись, смотрели на лоскут яснеющего неба в просвете неплотно задернутых штор, слушали тишину, в которой даже звон капель из не до конца завернутого на кухне крана казался громким и звучным, а стук ее сердца рядом с моим — и подавно, и ощущали себя теми двумя, изгнанными из рая за какой-то непозволительный пустяк.

— Солнце встает, — шептала откуда-то у меня из-под мышки Оленька и кротко, сморенно вздыхала.

— Встает, — одними губами подтверждал я. — Тебе когда на работу?

— Позже. Потом, — односложно отвечала она. — Вставать не хочется. Хочется лежать, слушать, как поют птицы… Слышишь, там, за окном?..

— Это синица — «тень-тень». Точно синица. Послушай, Оленька, — начал я не без робости о том, что со вчерашнего вечера не давало покоя, требовало своего разрешения. — Послушай…

Я на мгновение замолчал, собираясь с мыслями, и краткая эта пауза, а еще скорее изменившийся, как бы подсевший тембр голоса насторожил и, кажется, даже напугал ее.

— Не надо… Не сейчас, — она попыталась запечатать мои губы теплой влажной ладонью, но я не дался, отвел ее руку: нужно было все прояснить, все или почти все, что вчера вечером едва не оттолкнуло ее от меня.

— Сейчас! Это важно. Да, вчера я выпил, но не потому, что выпиваю. Я вообще мало пью. Пожалуйста, не перебивай. Ты вчера могла черт знает что подумать обо мне. Еще эта гнида фельдшер… — Тут я набрал полную грудь воздуха и выдохнул: — Одним словом, жена вернулась. Я не знаю почему и зачем, но я пришел позавчера вечером домой, а она…

И я рассказал о возвращении Нели, внезапном, необъяснимом и с точки зрения судьбы подлом; о возвращении именно тогда, когда менее всего этого ждал. Рассказал и о ночи, проведенной под одной крышей с этой теперь уже окончательно чужой для меня женщиной. Рассказал, разумеется, не вдаваясь в детали: только конченые идиоты рассказывают новым возлюбленным о своих бывших, а уж, как по мне, лучше и вовсе помолчать. Но в сложившихся обстоятельствах особого выбора у меня не было: рано или поздно придется разруливать эту ситуацию. Рассказывая, я чувствовал, как деревенеет до того мягкое и податливое Оленькино тело, как она уходит в себя, укутывается будто в невидимый кокон, и в какой-то миг не удержался и встряхнул ее за плечи:

— Ты слышишь? Нет?

— Слышу, — произнесла она внятно и, как мне показалось, отстраненно.

С упавшим сердцем я продолжал рассказывать, как пытался укрыться на работе и о том, что из этого вышло: о приставучем Маленьком Муке, о навязанном им коньяке и нашем споре о вещих снах.

— О чем, о чем? — живо переспросила Оленька, приподнимаясь на локте и вытягивая ко мне шею. — О снах? О вещих? С чего бы это — о снах?

— Может, и не о снах, — улавливая ниточку интереса к моим словам и пытаясь за нее ухватиться, сказал я. — Может, о предвиденьях, когда не ясно, спишь или умер, но вдруг оказываешься где-то там, в будущем. Однажды со мной случилось не понять что — и я увидел тебя. Еще до того, как встретил. И мы были там, в другой жизни, вместе.

— Расскажи, — тотчас потребовала она, уткнувшись подбородком в мою грудь.

И я поведал о том, что знал: о первом своем пробуждении рядом с нею, о сомнениях и немыслимых совпадениях сна и яви, о «Скучной истории» и о том, как голубой чеховский томик помог мне встретиться с нею.

— Ты нашел меня по «Скучной истории»? Так это было?

Она глядела во все глаза, веря и не веря, я же тем временем оставался настороже, чтобы ненароком не сболтнуть о последних своих видениях. Ей-то зачем — о крестах и могилах?.. Ей-то зачем?!.

 

 

16

Оленька поверила мне от начала до конца. Поверила даже в то, что сны (если мое состояние можно назвать снами) бывают вещими, что я на самом деле заглянул в будущее, наше с ней будущее, и потому долго и пристрастно выпытывала, как у нас все было устроено там. Напоследок даже отвернула мне ухо и исследовала родинку (как выразилась, нежный зародыш), чтобы запомнить и через какое-то время поглядеть на нее снова. А о предплечье предрекла:

— Шрам? Может, еще не время быть шраму?

Тут я стал путаться и недоумевать: если она узнала от меня о родинке сейчас, как вышло, что в моих видениях удивлялась ее появлению потом? Неужели время играло с нами в поддавки? А может, ему, времени, было свойственно так же, как человеку, подлаживаться под новые обстоятельства? Значит ли это, что время вариативно, как и человеческая судьба? «Пойдешь направо…» — ну чем не богатырь на распутье?

Но, если так, можно что-то придумать и изменить те последние черные видения, что мучили меня с недавних пор. Только бы не ошибиться, только бы понять, откуда грозит беда!

А пока я решил по возможности не отходить от Оленьки ни на шаг.

Первым делом я проводил ее в библиотеку, и, прощаясь до вечера, она впервые после миновавшей ночи заговорила со мной о Неле.

— Не гони ее, — попросила, не называя мою бывшую по имени. — Пусть поживет. Может, ей на самом деле негде… И вообще, возьми все, что нужно на первое время, и приходи. Ключи у тебя есть.

«Ничего удивительного, — с невольной улыбкой подумал я, глядя ей вслед. — Многие женщины, которых знал, открыто или втихомолку ревнуют своего избранника к прошлому и потому предпочитают называть соперниц безликим она. Гены средневековых ведьм колобродят? Или опасаются, что имя, произнесенное вслух, повернет течение времени вспять?»

— Да, главное, — обернулась и потребовала с мягкой решительностью в голосе она, — сегодня же сходи в поликлинику: кардиограмма, УЗИ — все, что потребуется. Обещай, что сходишь.

Я пообещал. Но едва Оленька скрылась за дверью библиотеки, повернул в сторону музея. Что мне понадобилось там, самому было неясно, но, не застав на рабочем месте Маленького Мука, я почему-то огорчился — отнюдь не из-за подсознательного посыла повторить вчерашние посиделки под коньяк и разговоры о природе отчуждения и тонких материях мироздания.

Не успел я оказаться в собственном кабинете, распахнуть форточку и включить компьютер, как объявилась Виолетта Матвеевна с чашкой кофе и рогаликом и, не испросив разрешения, пристроилась с другой стороны стола, подперла щеку ладонью и стала глядеть, как я ем и пью.

— Спасибо, вкусно, — сказал я после второго глотка, но она и не думала уходить: все так же пялилась, словно заботливая мать, которая не спускает глаз со своего капризного чада.

«Вот такая дружба у нас завязалась! — беззлобно подумал я. — А может, не дружба, просто человеку не с кем поговорить. Что я знаю о Виолетте? Да, собственно, ничего: как живет, есть ли семья, дети — или она одна как перст? Как не совестно — за столько лет в музее не поинтересоваться, не спросить?! А с другой стороны, каково это — лезть в душу другого человека?»

— Семен Маркович на совещании, — прервала мои покаянные мысли Виолетта Матвеевна. — А вы ешьте, ешьте! Хорошая выпечка, я всегда беру к чаю. Хотите еще? Сегодня как знала, купила несколько штук.

Я отрицательно мотнул головой и неожиданно, прежде всего для себя самого, пожаловался со сконфуженным видом:

— Ох и схлопотал я за вчерашние посиделки! Так что пусть совещается, наш Семен Маркович, — и мне счастье, и ему.

— Слово-то какое: «схлопотал»! Не могли вы схлопотать, девушка у вас — умница и очень милая, очень! Удивительно, как вы умудрились встретиться с ней при вашем-то характере.

— При моем характере? — оживился я. — А что с ним не так?

— А что так? — храбро заявила Виолетта, прищурившись на меня одним глазом. — Знаете, как величают вас за глаза? Сундук! Закрытый на все замки сундук: всё сам по себе, всё молчком. Красивому цветку, чтобы цвел, надо говорить ласковые слова. А вы, Николай Степанович, — сундук и сундук!

— Эк вы меня — к позорному столбу! Неужели и впрямь всё так плохо?

— Немного запущено, но поправимо. Надеюсь, Ольга Михайловна вас выпрямит. Она где работает?

— В библиотеке. Так что до вечера я человек вольный. Кое-что гляну в Интернете — и домой, борщ варить, — без зазрения совести соврал я и тут же решил, что непременно отправлюсь из музея домой и приготовлю для нас с Оленькой настоящий украинский борщ.

Я допил кофе, пододвинул клавиатуру компьютера и набрал два слова: «Толкование сновидений».

— Что? — поглядела через мое плечо на экран Виолетта Матвеевна. — Так это правда — то, что рассказал Семен Маркович?

«Старый болтун!» — мысленно выбранил я Маленького Мука, а вслух не без досады пробормотал:

— Спасибо, Виолетта Матвеевна! — в просторечии означавшее: «Идите к черту!»

Она и пошла — ничего не скажешь, сообразительная особа; покачала головой (не так чтобы осуждающе, скорее сочувственно: мол, что с такого возьмешь) и растворилась за дверью. А я с головой ушел в интернетовские бредни, пытаясь в ворохе противоречивых, взаимоисключающих толкований выудить здравое зерно истины.

Каких только толкований я не нашел! Из сонника Фрейда я почерпнул, что «собственную гибель в ночных видениях наблюдают те, кто в реальной жизни боится вступать в романтические отношения из-за страха потерять независимость и свободу, нежелания брать на себя ответственность и терять индивидуальность».

Некий Миллер в своем соннике сообщил, что «это не просто ночной кошмар, а настоящее предупреждение. Сновидцу следует внимательнее отнестись к своей жизни и собственному окружению. Образ может предрекать интриги, которые кто-то плетет вокруг сновидца. Также ему следует быть осторожнее в своих словах и поступках. Поведение должно быть рассудительным, а каждый шаг — четко продуманным. Велика вероятность очернить свою репутацию неблаговидным делом или высказыванием».

А сонник майя и вовсе обнадежил: «…вовсе необязательно произойдет нечто нехорошее, если во сне видишь себя мертвым. Толкование образа может быть и положительным. Если приходится видеть себя мертвым во сне со стороны, то, вероятно, совсем скоро начнется новый этап в жизни сновидца. Эта веха окажется благоприятной, успешной, благополучной. Сон предвещает начало нового пути или чистую страницу в биографии человека».

Было еще много всякого и разного — от появления надежного спутника до обещания долгой счастливой жизни и благополучия в дальнейшем. Все-таки прекрасная штука Интернет — для впаривания всяческой белиберды! Тем не менее прочитанное несколько успокоило: я не нашел каких-либо грозных предзнаменований — и ладно, и слава богу! Меня вполне устраивает долгая счастливая жизнь, и в первую голову — ее жизнь. А уж коли совместная!..

Закинув руки за голову, я сладко, блаженно потянулся, и тут в кабинете снова появилась Виолетта Матвеевна. В руках она держала какая-то ветхую заплесневелую книжонку, и, когда я принял эту книжонку из рук в руки и принялся рассматривать, на меня тотчас пахнуло пенициллиновой стариной и затхлым, пыльным подвалом.

— Вот! — торжествующе воскликнула Виолетта Матвеевна, поблескивая глазами. — Вот! «Новейший снотолкователь» 1829 года. В экспозицию не разместили, Семен Маркович заупрямился, и всё тут, — так я его потихоньку приладила под Талмуд. А что, я верю! О себе вычитала, что буду вековать одна, — так и вышло. И вы… вы Ольгу Михайловну по сну отыскали. Сон — проводник в жизни, нужно только распознать правильно, что да как.

И с тем же торжествующим, сияющим видом она удалилась.

А я тотчас принялся листать липучие сырые страницы, открыл наугад и прочитал: «Кладбище, виденное во сне, предвещает будущее благополучие». И дальше: «Быть мертвым самому знаменует благосклонность знатного вельможи, богатство и долгую жизнь».

Ну вот, только благосклонности знатного вельможи мне недоставало!..

 

 

17

В приподнятом настроении, улыбаясь встречным-поперечным, щурясь на слепящее солнце уходящего лета, я отправился вершить обыденные дела. В планах у меня было забрать из дома кое-какие вещи и перенести к Оленьке, сбегать на прием к терапевту, затем купить необходимые продукты и сварить борщ. Всего-то дел, если на душе снова легко и спокойно! Одно напрягало — предстоящая встреча с Нелей, но я решил не вступать с ней в бессмысленные пререкания, потребовать скорейшего развода, а на время бюрократических проволочек и решения вопроса с разменом оставить ее в нашей квартире.

Я шел приплясывающей походкой по пятнистому, как шкура леопарда, бульвару, и солнечные зайчики плясали вместе со мной — на сером асфальте, на скамейках и урнах, на лицах мужчин и женщин, идущих мне навстречу. «Вот и лето прошло», — повторял я известную строку Тарковского, но с иным настроем: весело и беспечально. Ведь как замечательна эта пора безвременья — между летом и осенью! И как замечательна, как прекрасна жизнь, когда всё еще впереди!

На одном дыхании я взлетел на свой этаж, но у двери замешкался: что если моя бывшая спит? Она всегда любила понежиться в постели с чашкой кофе и сигаретой, засыпала и снова просыпалась, и так — далеко за полдень. Что если спит, и тогда я прокрадусь, соберу вещи, напишу записку — и прочь из дома, не вступая в разборки и ненужные перепалки? Что если?..

Точно опытный квартирный вор, я бесшумно вставил ключ в замочную скважину, потянул на себя дверь и проскользнул в прихожую. И тотчас свет лампочек, люстр под потолком, бра на стенах прихлынул к глазам и ослепил меня после полутемного коридора.

«Опять иллюминация! Не изменяет своим привычкам», — подумал я о свой бывшей, подумал вполне безразлично, как о чужом, не интересном мне человеке.

Но тут близкие голоса заставили меня насторожиться, затаить дыхание и навострить уши. Голоса доносились из ванной, из-за неплотно прикрытой двери, приглушенные, перемежаемые смешками и плеском воды, бегущей из крана. Женский голос, низкий и хрипловатый, принадлежал Неле, тогда как мужской, властный, отрывистый, гортанный, я слышал впервые.

— Не так! — ворчливо поучал неизвестный. — От шеи и к плечам… А ты что делаешь?

— Как умею, — огрызалась Неля, и впервые я уловил в ее голосе робость и даже покорность, не свойственные ей прежде. — Я своему массаж не делала. И ты найди себе массажистку.

— Заткнись и делай! Своему… Это кто свой? Я говорил, что у него есть баба? Вчера проследил: живет с ней. А ты: ждет не дождется. Как же, ждет! Я бы тебя на порог пустил, и он скоро тебя — пинком под зад…

— Он? Никуда не денется, я его знаю: тюфяк тюфяком! Я по паспорту — жена, прописана здесь. Обломится! — уже другим, злобно-визгливым голосом воскликнула Неля, и от этого шакальего взвизга у меня сжалось сердце, а по спине скользнул холодок. — Я его без штанов оставлю!

— Эй, молодец! — хохотнул мужчина, и вслед за тем раздался шлепок по голому телу. — За тем и приехали. Только времени в обрез. Бабки нужны, а не разговоры.

В ванной, судя по плеску, завозились, зашлепали по воде ладонями.

— Ну всё, всё! Хватит, я сказал! — велел через минуту-другую мужчина. — Лужу на пол наплескала… Ты вот что, сегодня же сходи и проверь, на ком квартира. Может, он ее подарил этой своей, а ты рассказываешь: жена-а… И срочно — на раздел! Бабки нужны, меня за горло берут.

«Ах ты ублюдочный тип!» — едва не воскликнул я, но сдержался: мало ли что еще услышу! И точно: помолчав, ублюдочный тип понизил голос и стал расспрашивать о моем здоровье.

— Я вот что сейчас подумал: он у тебя как, сердечник? Вчера скорую прямо в городе вызывали: свалился на лавку, глаза закатил… Я было решил: всё, кирдык! Ты — вдова, квартира — наша. Не половина — вся! А?

— Не может быть! Откуда скорая, на нем пахать и пахать?!.

— Внезапно окочуриться любому здоровяку почетно. Скоропостижно, и всё тут! А если ему помочь?

— Ты что? Ты на самом деле?..

— Это на крайний случай, — с металлом в голосе отрезал ублюдочный тип. — На самый крайний… Можно и по-другому: бабу его — того, и условие: баш на баш. Проведем культурный обмен. Ты, главное, за квартиру узнай…

«Культурный обмен? И об Оленьке знает? — в бешенстве воскликнул я — или показалось, что воскликнул. — А если бы случайно не зашел за вещами? А если бы?.. Вот вам, Семен Маркович, и вещие сны!..»

Руки у меня тряслись, злоба душила, и уже в следующий миг я ударом ноги распахнул дверь и стал на пороге ванной. Здесь было душно и влажно от испарений горячей воды, пар курился и оседал на настенном зеркале слепой белесой пленкой. И из этого клубящегося пара, из наполненной ванны недоуменно уставились на меня два мерзостно-обнаженных, мокрых, распаренных тела, глядевшие каждое в оба глаза. Не люди — тела: ублюдочный тип и моя бывшая жена.

Он был молод, поджар, мускулист, с волосатой грудью жаркого мачо и с поволокой выразительных, но горячих, диких и алчных, будто у тигра над поверженной жертвой, глаз. Она… она — розовая, упругая, отвратительная, с розовыми, упругими, отвратительными грудями, грубыми сосками, колечком в пупе, подбритым треугольником мокрых волос в паху. Два голых существа — как одно, с четырьмя щупальцами рук и ног…

Первым опомнился ублюдочный тип: нагло ухмыльнувшись, вздернул Нелю за подбородок и повернул лицом ко мне: полюбуйся, твоих рук дело! — и, когда та попыталась высвободиться, шлепнул ее ладонью по скуле.

— Ну ты и дура! Говорил: закрываешь дверь — оставляй ключ в замке. А ты что сделала?

Упрямо мотнув головой, Неля попыталась подняться, но ублюдочный тип ухватил ее за плечо и втолкнул обратно в ванну, так что водой плеснуло через край на прорезиненный коврик и мне на брюки.

— Что ж он тебя — как собачонку!.. — сказал я своей бывшей не столько с укором, сколько с удивлением и жалостью, но она только оскалилась в ответ и увела от меня глаза. — Ладно, живите. Счастливо оставаться!

— Эй! — крикнул мне вслед ублюдочный тип. — А квартира? Ты вот что, ты давай по-хорошему…

— С какой стати?

— А с такой, что бывает иногда внезапная смерть: раз — и владельца как не бывало! И тогда квартира достается кому-то другому. Например, законной жене. Вот ей, — кивнул на Нелю, обхватившую колени и уткнувшуюся в них подбородком. — Так что лучше по-хорошему: и нам, и тебе, и твоей бабе. Ты ведь не хочешь, чтобы с ней что-нибудь случилось?

Я тотчас рванулся к мерзавцу, навис над ним с занесенным кулаком. И глазом не моргнув тот насмешливо уставился на меня своими выпуклыми тигровыми глазами, как бы подзадоривая: ну давай, давай, все равно ведь не ударишь! Тогда я повернулся к своей бывшей жене:

— Ты действительно из-за этого вернулась? Из-за этого?

Но она молчала. Ее покатая спина с остро выступающими позвонками, мокрые колечки волос на шее, выставленные по сторонам голого тела локти вдруг вызвали во мне такое отвращение, что я едва проглотил тошнотворный комок, подкатившийся к горлу. И с этой женщиной я прожил столько лет? С ней был близок, познал каждый уголок ее тела? Не ее познал — эту красивую, упругую, будто спелое яблоко, оболочку, под которой завелся ненасытный жирный червь?

— Хорошо, — сказал я, невольно отодвигаясь от этих двоих и переступая порожек между ванной и прихожей. — Меняю квартиру на свободу. Будет вам обмен, но только после развода. А пока… пока буду ходить с оглядкой, так что не надейтесь подобраться сзади. И еще: если с ней что-нибудь случится, если случится, — в упор поглядел я на ублюдочного типа, — я тебя убью!

Тот хмыкнул в ответ, но благоразумно промолчал. И, только когда я был уже в прихожей, крикнул мне в спину:

— Дверь закрой! Не видишь, что ли, сквозит.

«Разумеется! Еще бы не закрыть!» — улыбнулся я, захлопнул дверь и для полной уверенности придавил плечом, как если бы навсегда отгородился от чуждого и недоброго потустороннего мира.

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Владимир Дроздов - Рукописи. Избранное
Владимир Георгиевич Дроздов (род. в 1940 г.) – поэт, автор книг «Листва календаря» (Л., 1978), «День земного бытия» (Л., 1989), «Стихотворения» (СПб., 1995), «Обратная перспектива» (СПб., 2000) и «Варианты» (СПб., 2015). Лауреат премии «Северная Пальмира» (1995).
Цена: 200 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
На сайте «Издательство "Пушкинского фонда"»


Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России