ЭССЕИСТИКА
И КРИТИКА
Михаил Давыдов
Человек, идущий к свободе
К 90-летию
Натана Эйдельмана
Эти заметки о Натане Яковлевиче Эйдельмане — одной
из крупнейших фигур отечественной историографии и культуры второй половины
ХХ в. — лишь краткие воспоминания об Учителе. Поэтому в них не рассматривается
целый ряд сюжетов, которые либо уже освещены людьми, знавшими его дольше и лучше,
чем я, либо требуют иного формата изложения.
Я считаю себя его учеником и знаю,
что он думал так же. Хотя, строго говоря, он не был моим научным руководителем в академическом
смысле термина и никогда не редактировал мои тексты. Однако, когда я их писал —
даже если это была диссертация по сахарной промышленности начала ХХ века, не
говоря о генералах 1812 года, — я уже был обогащен его видением истории.
И конечно, мое восприятие — это пристрастное восприятие ученика,
одного из множества людей, вошедших в круг его магического притяжения.
С Натаном Яковлевичем я познакомился не вполне обычным образом.
С 7-го класса я зачитывался книгой «Ищу предка», в которой более
чем увлекательно излагалась история происхождения homo sapiens — такой, какой
ее видели в 1960-е годы.
Первая глава — «Человек происходит от Дарвина» — начиналась
так: «Чарлз Дарвин столь знаменит, что я обещаю не писать (или почти не писать)
о следующих фактах: Что Дарвин был великим ученым. Что как-то он ловил жуков,
пришлось одного сунуть в рот, и это кончилось не очень хорошо для ловца
и совсем неплохо для жука…» и т. д.
После этого, понятно, закрыть книгу было невозможно. Отныне со мной
всегда были «зубы, пещеры, ученые», «джентльмен из Пильтдауна», питекантропы Юный
и Мощный, Ричард и Мив Лики, Олдувайское ущелье, последний неандерталец
и первый человек, а также многое другое.
На обратной стороне обложки был портрет обаятельного, заразительно смеющегося
человека, а в аннотации говорилось, что он, закончив исторический факультет
МГУ, работал в школе и музее, а потом защитил кандидатскую диссертацию.
Съездив после 9-го класса в первую археологическую экспедицию,
я твердо решил поступать на истфак МГУ, потому что археологов готовили только
там. Моя семья была в шоке не только от выбора профессии (гуманитарная сфера
не считалась подходящим вариантом для мальчика), но и от выбора вуза.
И упомянутая аннотация стала одним из главных аргументов моих родителей
в борьбе с моими амбициозными планами. Они постоянно твердили мне, что
в МГУ мне, как еврею, никогда не попасть, а нужно идти в пединститут,
поработать, как Эйдельман, учителем и музейным сотрудником, а потом пытаться
заниматься наукой.
Так Натан Яковлевич стал в нашем доме как бы своим человеком, хотя
и с невольным троянским акцентом.
В МГУ после школы я действительно не добрал двух баллов, но вовсе не
из-за пятого пункта — готовиться надо было лучше.
В казарме мозги у меня, слава богу, встали на место, и после
армии я поступил на вожделенный истфак.
Уже в полку я прочел книгу Эйдельмана «Лунин» и в хорошем
смысле был потрясен — таких книг по русской истории я не читал. Да их и не
было. Автор забирал тебя «в горсть» и не отпускал. Не хочется впадать в банальности,
но в данном случае, вспоминая Маргарет Тэтчер, банальности — это всего
лишь правда.
Добавлю, что и людей, подобных Лунину, видеть мне не доводилось.
Впрочем, истинный масштаб этой эпической личности станет, на мой взгляд, понятен
только после выхода его «Писем из Сибири», выпущенных Н. Я. вместе с И. А. Желваковой
в серии «Литературные памятники».
На кафедре «Источниковедения и историографии истории СССР» я оказался
в одной группе с Тамарой Эйдельман. Мы быстро подружились, и однажды
она познакомила меня с папой и мамой, известным историком Элеонорой Александровной
Павлюченко.
Этим чудесным людям, этому чудесному дому у Триумфальной арки я обязан
очень многим.
В частности, я всегда помню, что именно они, люди, которых я безмерно
уважал и уважаю, первые поверили в меня как в историка.
В ту пору по мироощущению я был довольно провинциальным, хотя и не
без гонора, парубком, проведшим детство в военных городках от Благовещенска
до Узина, и важность их мнения для меня переоценить невозможно.
Общение с Натаном Яковлевичем — отдельная огромная тема.
Что поразило?
Во-первых, простота, открытость, искренняя доброжелательность —
словом, отсутствие малейшего намека на заносчивость.
Имея после двух курсов истфака МГУ некоторое представление о том,
как позиционирует себя множество преподавателей, я был поражен.
Тогда я еще не знал мысли Фазиля Искандера о том, что такого рода
простота — высший залог полноценности человека.
Общался он со всей молодежью абсолютно
на равных. Неизменная приветливость, неподдельный интерес к тому, что мы писали
в своих курсовых и дипломах (ему вся История была интересна), — это дорогого стоило.
Он был безусловным генератором энергии, которую щедро раздавал окружающим.
Его мощный рокочущий баритон даже по телефону заряжал позитивными эмоциями.
Во-вторых, масштаб личности, о котором единодушно говорят все,
кто его знал.
Он ощущался сразу — в полном соответствии с определением
любимого Натаном Яковлевичем Дюма: «Были мужчины красивее его, но не было ни одного
столь значительного…»
Кстати, при самом первом знакомстве он, услышав от Тамары, что я знаю
«Трех мушкетеров» практически наизусть, тут же поймал меня на незнании даты въезда
д’Артаньяна в Менг.
Позже он рассказывал, что в школе рабочей молодежи в Орехово-Зуево
он часто держал класс тем, что пересказывал им — с продолжением —
«Трех мушкетеров», которых они не читали, выделяя в конце урока на это пять-десять
минут.
Масштаб дарований проявлялся во всем, и прежде всего в диапазоне
научных интересов в истории.
Вот уж кто был историком от Бога! Настоящим, без подмеса!
Знания переполняли его, но я имею в виду не только их энциклопедичность
и его феноменальную память.
Есть редкий тип историков, для которых история — это единый континуум,
это огромное пространство, в котором в качестве равноправных действующих
лиц существуют неандертальцы и ЦК КПСС, Марк Аврелий и Михаил Лунин, первый
летописец Нестор и «последний летописец» Карамзин, Великая хартия вольностей
и Павел I, Мария Тюдор и Брауншвейгское семейство и т. д. и т.
д.
Но мало того что эти люди видят, чувствуют историю как единое пространство,
они в нем как будто живут.
Это ощущение их одновременного присутствия и там и здесь
нередко придает их текстам характер своего рода «ретрансляции».
Не уверен, что смог адекватно выразить свои давние мысли, но мое восприятие
Н. Я. таково.
В чем была необычность его положения?
Арест отца, причастность к «группе Краснопевцева», обернувшаяся исключением
из комсомола и «волчьим билетом», а затем «методологически неверное» изучение
декабризма зачеркнули для Н. Я. возможность заниматься наукой в рамках Академии
наук — со стабильной зарплатой и двумя присутственными днями в неделю.
О преподавании в каком-либо московском вузе не могло быть и речи.
На жизнь для своей семьи он должен был зарабатывать своими книгами.
Но странным образом благодаря этому он получил бóльшую степень
свободы.
Сейчас очень сложно понять и представить, как узок был коридор
возможностей для историка в те годы.
«Новое направление», пытавшееся осмыслить предпосылки Октябрьской революции
с марксистско-ленинских позиций, но не столь примитивно, как это делалось в «Кратком
курсе истории ВКП (б)» и «Истории КПСС» Пономарева, было разгромлено в 1973
году.
Стараниями Поспелова, Трапезникова и Отдела науки ЦК КПСС длина
«шага вправо или влево» была установлена весьма определенно — для всех периодов
и любой тематики. Именно тогда Н. Я. не взяли в Институт истории СССР
по причине «буржуазного взгляда» на декабристов.
Полагаю, будь он сотрудником Института, он обязан был бы писать плановые
работы, и не факт, что у него было бы время на книги, которые изменили
восприятие истории у сотен тысяч людей, а их автору принесли вполне заслуженную
славу.
То есть мы не имели бы феномена под названием Натан Эйдельман.
Конечно, его индивидуальность проявилась бы в любом случае —
однако убежден, что, например, «Грань веков» как плановая монография ни за что не
прошла бы институтские фильтры даже на уровне обсуждения в секторе. Потому
что «наука должна быть скучной», как уверял меня один преподаватель нашей кафедры.
Не говоря о его подходе к освещению фигуры Павла I, который, как оказалось,
не был городским сумасшедшим.
Понятно, насколько важно для творческого человека найти адекватный формат
самовыражения.
И таковым для Н. Я. стали его книги, в которых отчетливо отражается
его богатейшая натура. Едва ли кто-то из знавших его лично будет оспаривать, что
писал он в той же стилистике, что и мыслил.
Эти тексты большей частью выпадают из жанра академической науки —
и слава богу!
Потому что о ярчайших страницах русской истории тогда полагалось
писать в духе «Die erste Kolonne marschiert… die zweite Kolonne
marschiert…»[1] — спасибо, что по-русски! И неудивительно,
что часто эти книги, как заметил однажды В. Б. Шкловский, «закрывались
сами собой».
Конечно, историография далеко ушла от времен М. Н. Покровского,
выводившего, например, радикализм отдельных декабристов из числа принадлежащих им
крепостных. Однако в то, что они были живыми людьми, верилось с трудом.
Потому что при таком подходе история это своего рода гербарий или коллекция
бабочек с ярлычками на латыни.
А ведь история — наука о людях.
Так вот, у Эйдельмана засушенные листы, условно говоря, трепетали
на ветру, а бабочки летали — нередко на фоне ошеломляющего по реальности
пейзажа.
Нашим молодым современникам, например моим студентам, сейчас сложно
представить, что в сопоставлении со среднестатистической продукцией советской
историографии появление эйдельмановских декабристов было примерно тем же самым,
что прямой непосредственный переезд из советского же индустриального пейзажа во
Флоренцию или Венецию — будь он возможен.
Он, в частности, открыл важнейшую вещь: об истории можно писать
не на той смеси «Устава гарнизонной и караульной службы» с «Поваренной
книгой», которая до сих пор многими считается единственно возможным научным стилем.
Оказалось, что можно, не теряя в качестве источниковедческого анализа
и уровне осмысления проблематики, писать увлекательно о том, что интересно
тебе самому, о том, чем ты буквально живешь. Ему было дано удивительное умение
делать читателя своим «товарищем по раскопу», сообщником, если угодно.
Думаю, что в немалой степени благодаря этим человеческим, сугубо
личным интонациям, которые являются одним из его фирменных знаков, его работы, раздвинувшие
рамки отечественной науки, что называется, остались, сохранились.
Очень жаль, что всерьез ему не дали преподавать.
Так получилось, что одну из первых его книг, «Путешествие в страну
летописей», я прочел только в 2000-х годах. И был поражен тем, насколько
просто и изящно были изложены сложные проблемы летописеведения. И очень
пожалел, что не читал ее тогда, когда студентом впервые стал знакомиться с этим
огромным и очень сложным миром, который не так уж просто понять и впустить
в себя людям неподготовленным. Не зря этого не понимало и не понимает
множество дилетантов — от Ломоносова до академика Фоменко.
Конечно, это имело свою оборотную сторону. Люди не очень сведущие чаще
всего не осознавали масштабов его архивных и библиотечных разысканий, не понимали,
какой огромный черновой труд лежал в основе книг, читаемых с такой легкостью.
Но «на каждый чих не наздравствуешься».
Однако это знали профессионалы — не зря в 1990-е годы
защищались дипломные работы, посвященные его творчеству.
Не очень далекие наблюдатели иногда трактовали Н. Я. как «детектива
от истории». Определение не худшее, но достаточно поверхностное.
Да, он умел закрутить повествование
так, что повседневность архивного поиска и научного исследования действительно
превращалась в нечто захватывающее, от чего, как и от хорошего детектива,
было очень трудно оторваться.
Да, в нем действительно ощущалась постоянная заряженность на тайну.
Мама его одноклассника, Юлия Крелина, рассказывала, что еще студентом,
приходя к ним в гости, он всякий раз с увлечением рассказывал о новой
находке, о том, что, оказывается, «у нас» считается так-то и так-то, а на
самом деле все было иначе и т. д.
Однако он вообще так
воспринимал науку — как поле поиска и постижения истины, как открытие нового знания.
А разве новое знание — это не тайна?
Его бесспорная заслуга еще и в том, что он первым так мощно
и безапелляционно ввел личностный фактор в наше восприятие истории, что
впредь игнорировать его в серьезных исследованиях стало невозможным.
И только так он мог говорить о своей главной теме — о свободе.
В «Ищу предка» он пишет: «Логика и движение истории за миллионы
лет в том, чтобы человеческая личность делалась все свободнее, а человеческое
общество — все более мощным механизмом еще большего освобождения личности.
<…>
Слепо, стихийно, на ощупь, через гигантские отступления и зигзаги
люди всегда шли к своей свободе, выполняя исторический закон, их „подталкивавший“.
Но если человек угадал, понял, куда дуют ветры бытия, он может поднять парус…
Люди „под парусами“ были и будут на всех исторических этапах. Один
человек — одна трехмиллиардная одного процента всех людей. Но движение массы
людей к новым рубежам свободы всегда, и при неандертальцах, и в Древнем
Риме, и сегодня, начинается с того, что этого движения желает одна, несколько,
потом все больше отдельных личностей».
Эти строки, на мой взгляд, своего рода эпиграф к тому, что Н. Я.
писал позже. Они, безусловно, задают один из ключевых ракурсов анализа его творчества.
Его всегда привлекали «люди под парусами» — в первую очередь
необычные фигуры русской истории, сумевшие подняться над повседневным уровнем закрепощенного
сознания. Он и сам был одним из них.
В связи с этим коснусь мнения о том, что шестидесятники, в том
числе и Эйдельман, — своего рода «певцы фиги в кармане».
Они, дескать, концентрируются на людях, пытавшихся сохранить свое достоинство
в условиях деспотизма, как Н. М. Карамзин, или восстававших против
него, как декабристы, и думают, что тем самым как бы борются с советской
властью и т. п.
Этот взгляд не кажется мне состоятельным.
Все несколько сложнее, чем кажется из постпостмодернистского
XXI века людям, не слишком обремененным знанием истории.
Я оставляю в стороне ту банальность,
что настоящие историки со времен античности всегда апеллировали к современности (чем занимались, например, Плутарх, Нестор,
Карамзин, Соловьев и множество других?). Разумеется, от этого не отказывался
и Н. Я., который «просто» писал о нашей истории.
Но дело в том, что история России не объясняется адекватно вне
теории всеобщего закрепощения сословий, разработанной в первую очередь великим
русским философом, историком и юристом Б. Н. Чичериным.
Все, что переживает наша страна
вплоть до сегодняшнего дня, — последствия неизжитого всеобщего закрепощения, которое
стало платой за созданную Петром I империю. Неизжитого, потому что у нашего
народа не было возможности это сделать.
Позволю себе привести обширную цитату: «Правительство красноречиво описывает
блаженство, вкушаемое подданными под его державою, помещики также красноречиво доказывают,
что их крестьяне лучше и счастливее всех свободных людей в мире. Правительство
указывает на западные народы как на пример несчастных последствий свободного правления,
помещики указывают на состояние государственных крестьян как на такое бедствие,
от которого избавлены их крепостные люди.
Впрочем, ни та, ни другая власть не хочет видеть, что собственные ее
подданные сочли бы за величайшее счастье, если бы их положение хотя несколько уподобилось
тому, которое должно служить им уроком и предостережением от пагубных замыслов.
Но как правительство, так и помещики равно утверждают, что либеральные стремления
не что иное, как подражание Западу, нисколько не приложимое к России. Россия,
по их мнению, страна, совершенно не похожая на другие, имеющая такие особенности,
которые делают существующий порядок единственно для нее возможным. Никто, впрочем,
до сих пор не потрудился объяснить, что это за странные особенности. Кажется, это
обыкновенно то, что выгодно для властей.
Аргументы, следственно, одинаки: это аргументы всех притеснителей».
Данные строки, опубликованные Герценом в 1856 году, написал Б. Н. Чичерин.
А звучат они, как можно видеть, весьма актуально.
Это я к тому, что наша история на большем ее протяжении, увы, такова,
что поиск независимой личности на ее просторах, скорее всего, будет выглядеть «фигой
в кармане». Потому что это будет поиск свободы в условиях мутирующего
деспотизма.
«„Революции сверху“ в России» — безусловно, начало нового
этапа творчества Натана Яковлевича. В этой работе, на мой взгляд, ясно проявились
и его мощный оптимизм, и то скорбное
мудрое всезнание, которое
так часто заметно на его фотографиях.
Сто тридцать лет спустя он пришел к чичеринской формуле реформаторства:
успешными в России могут быть только те преобразования, которые совершаются
государством в союзе с лучшими силами общества.
Увы, обоих ждало разочарование — и в государстве, и в
обществе. Но это уже другая история.
С темой свободы неразрывно связана
другая очень важная для него тема — благородство в истории. А особенно
то благородство, которое требует от человека поступков вопреки господствующим в каждом обществе приспособленческим
нормам, вопреки внешнему покою и даже чувству самосохранения.
Он всегда стремился установить некую нравственную планку — и отнюдь
не только в книгах. Многие его рассказы явно и неявно несли именно этот
посыл.
Он поступил на истфак в 1947 году, и его сокурсниками были
многие выдающиеся историки второй половины ХХ века. Кстати, он говорил, что
на курсе было «два общепризнанных гения — Тарновский и Ковальченко, за
которыми шла плотная группа человек в пятнадцать, среди которых был и я».
На первом же курсовом собрании фронтовик-капитан К. Н. Тарновский,
избранный парторгом, сказал, что «у нас будет действовать фронтовой закон —
своих не выдавать».
То, что это были не совсем пустые слова и обстановка на этом курсе
была несколько лучше, чем на соседних, выяснилось довольно быстро.
После ареста в 1950 году Якова Наумовича Эйдельмана судьба его
сына, как сына врага народа, казалось бы, была предопределена — отчисление
из МГУ со всеми вытекающими последствиями.
Однако староста их курса И. Д. Ковальченко, будущий академик,
а тогда сержант-орденоносец, которому Натан Яковлевич сообщил об этом, стал
его утешать, говоря, что это, возможно, ошибка и т. д.
Словом, очень редкий случай — его не выгнали, и он доучился.
А могло быть совсем иначе, и мы, скорее всего, не знали бы историка Эйдельмана.
Такие вещи, повторял Н. Я., вспоминая поступок Ковальченко, не забываются.
В жизни их семьи был очень важный человек, фронтовой друг отца А. Н. Карочистов.
Когда Я. Н. был арестован, он писал письма во все инстанции, объясняя,
что произошла ошибка. Именно благодаря этим письмам, говорил Н. Я., отца выпустили
раньше, поскольку в первую очередь освобождали тех, за кого ходатайствовали
после ареста. Напомню, что такие письма писали не все и что часто это было
чревато неприятностями для их авторов.
О своем учителе, знаменитом П. А. Зайончковском, Н. Я. рассказывал,
что благодаря ему они, студенты, поняли, что
такое Учитель. Поняли в контексте мировой культуры, а не реалий
позднего сталинизма, когда для аспирантов в порядке вещей было писать доносы
на научных руководителей (так обошелся, например, с Б. Ф. Поршневым
один из его подопечных).
Не нужно специально пояснять, насколько зримо эта тема звучит и в его
творчестве. И неслучайно его книги были событиями, и люди ждали их.
Кстати говоря, Натан Яковлевич получил высшую, на мой взгляд, награду,
которую может получить историк.
Я своими глазами видел, как в ЦДЛ ему подарили его книгу «Герцен
против самодержавия», переписанную
от руки! На дворе была перестройка, год, кажется, 1987-й.
Его внезапная смерть в 1989 году, в самом расцвете сил, была
первой в моей жизни невосполнимой
потерей. Эта пробоина не заросла до сих пор.
Несколько лет назад, переезжая из Кении в Танзанию, на окраине
парка Серенгети я увидел Олдувайское ущелье, над которым Мив Лики устроила небольшой
музей их знаменитой экспедиции.
Я глядел на всхолмленную равнину, на мощный кофейно-рыжий останец с совершенно
отвесными стенами, важнейшую примету этих мест, и, естественно, представлял,
что он стоит рядом…
. «Первая колонна марширует… вторая колонна марширует…» (нем.).