ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА

Александр Кушнер

Заметки на полях

 

СВЕЧИ

Горячо и ярко горят свечи в стихах Фета. Не столько свет, сколько тепло разлито от них по строке. «Свеча нагорела. Портреты в тени…»; «Вот задумалася няня, / Со свечи нагар сняла…»; «Не спится. Дай зажгу свечу. К чему читать?»; «„Спать пора! Свеча сгорела…“»; «Я кровать большую / Дам тебе свою / И свечу задую. / Баюшки-баю!»; «Меня пленяет вихорь бальный / И шевелит мерцанье свеч…».

От этих свеч жарко и в то же время возникает ощущение какого-то озноба, лихорадки, приближающейся болезни. Читаешь его стихи — и сердце начинает биться совсем так, как в этих стихах: «Свечка тихо нагорает, / Сердце бьется у меня».

А у Тютчева, кажется, нет ни одной свечи! Спросить бы его — почему?

Свечи — это очень романтично, во всяком случае, так представляется нам, живущим при электрическом свете. Но в жизни блоковский «электрический сон наяву», в котором он искал «бесконечно красивых», и «лампу в шестна­дцать свечей» в «круглой комнате» бывшего Елисеевского дворца у Ходасевича (кстати, почему в шестнадцать, может быть, потому что двадцать пять или сорок в строку не укладывались?) ни на какое свечное освещение уже не променяем. А свечи были разные. У Фета, наверное, восковые или парафиновые, только не сальные. «Дешевые сальные свечи делали из низкокачественных сортов жира, — эту справку я нашел в Интернете, — они ужасно коптили и воняли». Но если скажем, что сальных свечей в поэзии не было, то ошибемся. Вот Алексей Константинович Толстой, тот, что написал про «колокольчики мои, цветики степные», — у него читаем: «Вот уж лошади готовы — / Сел в кибитку и скачу, — / Полно, так ли? Вижу снова / Ту же сальную свечу...» Речь идет о ночлеге на постоялом дворе (1856 год). Есть такая свеча и в стихотворении Анненского, обращенном к сестре, в котором он вспоминает детство: «В медном подсвечнике сальная / Свечка у няни плывет...»

 

 

ДВА ПОЭТА

Эти две последние цитаты позволяют мне осуществить плавный переход от свечей к другому, волнующему меня и представляющемуся интересным сюжету. В стихотворении о постоялом дворе А. К. Толстого читаем:

 

Что за грустная обитель

И какой знакомый вид!

За стеной храпит смотритель,

Сонно маятник стучит;

 

Стукнет вправо, стукнет влево,

Будит мыслей длинный ряд,

В нем рассказы и напевы

Затверженные звучат.

 

А в подсвечнике пылает

Догоревшая свеча;

Где-то пес далеко лает,

Ходит маятник, стуча;

 

Стукнет влево, стукнет вправо,

Все твердит о старине;

Грустно так; не знаю, право,

Наяву или во сне?

 

Дальше еще две строфы, одну из которых, про сальную свечу, я здесь уже приводил. На кого это так похоже? Ну конечно же, на Анненского! И до чего же просто к этим стихам подверстать строфы из «Тоски маятника», только написанные лет через пятьдесят после А. К. Толстого.

 

Ходит-ходит, вдруг отскочит,

Зашипит — отмерил час,

Зашипит и захохочет,

Залопочет, горячась.

 

И опять шагами мерить

На стене дрожащий свет,

Да стеречь, нельзя ль проверить,

Спят ли люди или нет.

 

Ходит-машет, а для такта

И уравнивая шаг,

С злобным рвеньем «так-то, так-то»

Повторяет маниак…

 

Сознательно или случайно подхватил Анненский чужой мотив? Не знаю. Обычно такие перепевы возникают неосознанно, непреднамеренно, по подсказке памяти. Но в автографе стихотворения Анненского сделана авторская помета: «Дорога. Постоялый двор». И кажется, что тем самым он себе (а может быть, и нам) указывал на А. К. Толстого.

Признаюсь, когда я впервые, лет двадцать назад, обнаружил эту несомненную связь и сходство, почувствовал даже ревность и досаду: неужели мой любимый поэт не сам нашел, а заимствовал такой сюжет и ритмику? (Наверное, и Алексей Пурин, горячо любящий Анненского и пишущий о нем, если не знает об этом совпадении, тоже огорчится.)

Но обижаться, досадовать нам не следует. Анненский на нас не с неба свалился, хотя иногда нам так кажется по причине его несравненной оригинальности и обособленности, и, безусловно, опирался на предшественников (Пушкин, Тютчев, Фет, Некрасов, французские поэты, которых он переводил) — и на А. К. Толстого тоже!

Важно другое: никто, кроме Анненского, не мог бы написать такую строфу (поэтому я ее и опустил наряду с другими, не взял в свою контаминацию):

 

И лежу я околдован,

Разве тем и виноват,

Что на белый циферблат

Пышный розан намалеван.

 

«Случайность», как будто даже необязательность и необъяснимая прелесть этой строфы, так же как «так-то, так-то» маятника или строка «Ветер пробует крючок» (в первой, опущенной мною строфе) — чудесная подробность с ее разговорным речевым оборотом, — все это и есть то новое, что внес в поэзию Анненский, наряду с предметностью, сцепленностью вещей с психологизмом и интонационной неровностью, то новое, что так «пригодилось» потом кое-кому, например Пастернаку. Какой бы пример привести? Ну хотя бы этот:

 

По стене сбежали стрелки.

Час похож на таракана.

Брось, к чему швырять тарелки,

Бить тревогу, бить стаканы?

 

Но, между прочим, уже и А. К. Толстой подбирался к чему-то похожему:

 

Не клони ж печально взора

На рисунок непонятный —

Что придет, узнаешь скоро,

Что прошло, то невозвратно!

 

Многое ли взял, перенял Анненский у А. К. Толстого? Нет, очень немногое. Кажется, что он, написавший великие, несравненные стихи (назову хотя бы «То было на Валлен-Коски», «Прерывистые строки», «Полюбил бы я зиму…», «Трилистник вагонный», «Мучительный сонет», «Старые эстонки», «Дальние руки»… нет, всего не перечислить, но не назвать «Балладу» я не могу ни в коем случае), кажется, он мог бы обойтись без А. К. Толстого. Нет, не мог.

 «В стране лучей, незримой нашим взорам, / Вокруг миров вращаются миры…» Ну уж тут-то и те, кто об Анненском знает понаслышке, вспомнят «Среди миров, в мерцании светил / Одной Звезды я повторяю имя…».

А вот еще одно стихотворение Толстого, которое, по-видимому, тоже не обошел Анненский своим вниманием, приведу из него первые восемь строк:

 

Он водил по струна`м; упадали

Волоса на безумные очи,

Звуки скрыпки так дивно звучали,

Разливаясь в безмолвии ночи.

В них рассказ убедительно-лживый

Развивал невозможную повесть,

И змеиного цвета отливы

Соблазняли и мучили совесть…

 

Здесь можно вспомнить и «Смычок и струны» Анненского, и любимую рифму «повесть — совесть» («Какой кошмар! Все та же повесть…»), и составные прилагательные, столь для него обязательные («молочно-парный», «в банально-пестром зале», «нежно-зыбок» и т. п.). И повесть у Толстого «невозможная» — кто же не помнит, как Анненский любил это слово! («Есть слова — их дыханье, что цвет, / <…>, / Но люблю я одно — невозможно».), и «мучили», конечно, тоже; без «му´ки», «мучений» его стихи обойтись не могли, и мы знаем почему: «Оттого, что петь нельзя, не мучась».

Не мучась, не радуясь, не любя, не видя, не слыша, не мысля, не чувствуя, не сказав того, что до тебя не сказал никто другой… и не опираясь на чужой поэтический опыт.

 

 

ЧЕТЫРЕХСТОПНЫЙ АМФИБРАХИЙ

Годами когда-нибудь в зале концертной

Мне Брамса сыграют, — тоской изойду.

 

Перебирая в памяти любимые нами стихи Пастернака, обязательно вспомним это стихотворение 1931 года. Его «музыка», поэтическая мелодия, интонация, поразившие, взволновавшие меня, пятнадцатилетнего, при первом чтении, радуют и сегодня:

 

Я вздрогну, я вспомню союз шестисердный,

Прогулки, купанье и клумбу в саду.

 

И вдруг на днях случайно, неожиданно для себя обнаружил родство этого стихотворения с некрасовскими стихами. Какими? Сейчас скажу — и читателя, наверное, это удивит (меня тоже удивило).

 

Однажды, в студеную зимнюю пору

Я из лесу вышел; был сильный мороз.

 

                  («Крестьянские дети», 1861)

 

Тот же четырехстопный амфибрахий с женским, то есть безударным, окончанием в первом, третьем и т. д. нечетном стихе, та же напевность и та же пауза во второй строке, у Пастернака представленная знаком тире, у Некрасова точкой с запятой. Абсолютное ритмическое совпадение! Иностранец, не знающий русского языка, прочти мы ему строфу из Пастернака, а потом Некрасова или наоборот, решит, что мы прочли стихотворение одного автора. Так ведь и для нашего слуха, если услышать это чтение спросонок или за стеной, Некрасова будет не отличить от Пастернака, но с самого начала расслышим одну и ту же лирическую повествовательную интонацию.

Мне скажут: но точно так же одинаково для нас за стеной могут прозвучать и два стихотворения, написанные ямбом, хореем, дактилем или анапестом.

Да, конечно. И ямб и хорей встречаются в нашей поэзии на каждом шагу; анапест, дактиль, и амфибрахий — тоже частые гости, только четырехстопный амфибрахий является, как правило, без женского безударного слога в нечетной строке: «Как ныне сбирается вещий Олег…», «Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?» и т. д. — и мотив из-за этого пустяка, из-за этой мелочи будет совсем другим: не мечтательным, не элегическим, а энергичным. И таких стихов у нас много, а вот амфибрахия, о котором я здесь говорю (с безударной рифмой в первой и любой другой нечетной строке: Орфей и Эвридика поменялись местами — и Эвридика ведет за собой Орфея — четырехстопную строку с мужским окончанием), нет почти ни у кого: не только у пушкинских современников — нет его и у Фета, Анненского, Блока, Кузмина, Ахматовой, Мандельштама, Г. Иванова… Сделаю оговорку: вполне возможно, что одно какое-то стихотворение у кого-нибудь их них, написанное амфибрахием с женской рифмой в нечетной строке, я пропустил, но это и не важно: будь оно действительно прекрасным — было бы на слуху, непременно бы всплыло в памяти.

А теперь возвращаюсь к Некрасову и Пастернаку.

Мелодическое сходство стихотворений, о которых идет речь, несомненно, а разница между ними огромная! В чем она? В теме, в поэтическом смысле. Одно дело — стихи о любви к музыке, летнем отдыхе, взрослой дружбе, другое — о «крестьянских детях»! Другой словарь. У Пастернака — «интермеццо», «палитра», «астма», у Некрасова — «лошадка, везущая хворосту воз».

Но приглядимся внимательней, зорче. И в том и в другом стихотворении множество подробностей, притягивающих взгляд, завораживающих деталей. У Пастернака, например, «Ступеньки террасы и комнат убранство», «Набор рисовальный и пачки отравы, / Что „Басмой“ зовутся и астму сулят», у Некрасова: «В больших сапогах, в полушубке овчинном, / В больших рукавицах... а сам с ноготок!»

И дело не только в такой детализации, но и в естественности, живой непринужденности разговорной речи. «И сразу же буду слезами увлажен, / И вымокну раньше, чем выплачусь я» — «„…Откуда дровишки?“ — „Из лесу, вестимо; / Отец, слышишь, рубит, а я отвожу“». Кто-нибудь скажет: но у Пастернака все пронизано летним, солнечным, дачным блеском, да еще концертными, музыкальными ассоциациями: «клумба в саду», «в зале концертной» и т. д. А у Некрасова? А у Некрасова тоже все залито светом и даже (кто бы этого ждал?) связано с театром! Мы этого не помним, потому что в школьную хрестоматию эти строки не вошли:

 

На эту картину так солнце светило,

Ребенок был так уморительно мал,

Как будто все это картонное было,

Как будто бы в детский театр я попал.

 

А еще перечислительная интонация, однородные члены предложения, идущие друг за другом через запятую, — прием, столь характерный для обоих поэтов. «Балкон полутемный и комнат питомник, / Улыбку, и облик, и брови, и рот». Сравним с Некрасовым: «Но мальчик был мальчик живой, настоящий, / И дровни, и хворост, и пегонький конь». И сообразим, что в стихах Некрасова тоже вполне бы могли быть «улыбка, и облик, и рот», а у Пастернака «и дровни, и хворост, и пегонький конь». От «пегонького» коня уж он бы, точно, не отказался! Пиши Пастернак не про лето, а про зиму, ему могли бы пригодиться и две другие некрасовские строки: «И снег, до окошек деревни лежащий, / И зимнего солнца холодный огонь…»

Все-таки удивительное совпадение, продиктованное амфибрахием с его элегической мелодией, совпадение, при всей не подлежащей сомнению разнице!

Так в чем же разница? Скажу еще раз: в теме, в смысле стихотворения. В словаре, подсказанном темой. Да, Некрасову ни к чему «интермеццо», а Пастернаку — «хворосту воз». А все-таки (разговор о стихах никак не может обойтись без этого уточняющего союза (или частицы)) отметим в стихах о Брамсе «покупку припасов и круп»! (Походя, сам того не сознавая, Пастернак таким косвенным образом упомянул о разрухе в деревне, вызванной коллективизацией: дачникам приходилось везти с собой из города продукты.) Про «детский спектакль» и «что-то картонное» у Некрасова мы уже говорили. Так ведь в последней строке у Пастернака детство тоже упоминается: «Под чистый, как детство, немецкий мотив».

О том же летнем отдыхе четырех семейств Пастернак написал тем же амфибрахием стихотворение «Лето» («Ирпень — это память о людях и лете…»). Там в конце неожиданно и незабываемо для нас возникают и пир во время чумы, неизбежный для всех времен, и Диотима из платоновского «Пира», и пушкинская «Мэри-арфистка», и даже перестроенная под четырехстопный амфибрахий пушкинская строка: «бессмертья, быть может, последний залог».

А до этого великолепного заключительного аккорда, посвященного внезапно вспыхнувшей новой любви, — в неторопливом рассказе о «хвое на зное, о сером левкое» проскальзывает нечто странное, ненужное и даже смешное: «В дни съезда шесть женщин топтали луга» — о женщинах сказано, как о коровьем стаде. И невольно вспомнишь ахматовскую строку о Пастернаке: «Он награжден каким-то вечным детством». Но подумаешь, зачем Пастернаку понадобилась эта строка, — и поймешь: не так все просто и наивно, как может показаться. Пастернаку понадобилось упоминание о 16-м партийном съезде, проходившем в то лето, как свидетельство своей преданности советской реальности, своей заинтересованности в ней. А без этой строки еще неизвестно: были бы стихи опубликованы в «Новом мире» (1931, № 4)?

Заглянул в комментарий В. С. Баевского и Е. В. Пастернак («Новая биб­лиотека поэта», 2003). Они пишут: «В дни съезда. В июле 1930 г. в Ирпень съехались четыре знакомых семейства». Такое объяснение. Съехались четыре семейства, а съезд ВКП(б) здесь ни при чем. Это стремление «выпрямить» поэзию, избавить от лишних, «порочащих» ее советских реалий и ассоциаций, столь похожее на советскую критику и цензуру, заходившую к стихам с противоположной идейной стороны, понятно, но шито белыми нитками.

Но я далеко уклонился от сопоставления Пастернака с Некрасовым, от четырехстопного амфибрахия с безударным слогом в конце нечетных строк — и может показаться, что забыл о нем. Нет, не забыл. Пишу и понимаю, что читателю мой амфибрахий уже надоел: можно ли так долго говорить о стихотворном размере?

Попробую точно сформулировать, объяснить, зачем о нем пишу. Что хотел сказать автор, как спросил бы Зощенко, своим произведением? Пишу, чтобы показать, как один и тот же редкий стихотворный размер может пригодиться ни в чем не похожим друг на друга поэтам, какими непредсказуемыми возможностями и готовностью к обновлению поэзии обладает стихотворная речь. И с такой новизной, таким «новаторством» («что за дикое слово!») ни в какое сравнение не идет ни «дыр бул щыл», ни «рассмейтесь смехачи», ни сегодняшний верлибр, наскучивший и состарившийся на наших глазах… И так «с каждой осенью», с каждым новым настоящим поэтом «расцветает вновь», преображается регулярный стихотворный размер. Любой размер, и ямб и хорей тоже. Со всеми их вариациями (дольники, тактовики и т. д.)

А все-таки интересно: думал ли, помнил ли Пастернак, когда писал свое стихотворение, о Некрасове? Нет, конечно. За Пастернака думал четырехстопный амфибрахий. Пастернак, кажется, вообще нигде, ни разу (ни в стихах, ни в прозе) не назвал имя Некрасова. Он и на некрасовскую анкету Чуковского не отвечал, а может быть, Чуковский его и не спрашивал о нем. Отвечали Блок, Гумилев, З. Гиппиус, Волошин, Ахматова, Кузмин, даже Маяковский…

А читал ли Пастернак Некрасова? Разумеется, читал. Вообще можно представить, как уставали гимназисты от стихов Некрасова! Помню, как его «проходили» в советской школе! «Однажды в студеную зимнюю пору…» или столь же чудесное начало этого стихотворения («Крестьянские дети») «Опять я в деревне. Хожу на охоту…» читать полагалось с «выражением», выделяя и акцентируя «главные» слова: «„Ну, мертвая!“ — крикнул малюточка басом…» и т. п. А «Кому на Руси жить хорошо» — ну можно ли эту поэму, написанную как будто по социальному, общественному заказу, хотя, конечно, и по велению совести и сердца, полюбить по-настоящему? Вместо нее читать бы «О погоде», «Рыцарь на час», любовную лирику: «Мы с гобой бестолковые люди…», «Слезы и нервы»… Только вот поймут ли их школьники? До этой лирики и взрослые люди в большинстве своем не доросли.

Но, возвращаясь к пастернаковским стихам о Брамсе, позволю себе высказать спорное предположение: а не вспомнил ли Пастернак «Однажды в студеную зимнюю пору…» потом, чуть позже, уже написав свое стихотворение? А может быть, и первая строка у него начиналась с другого слова: не «годами», а «однажды»? «Годами когда-нибудь в зале концертной» — неловкое выражение; «Однажды когда-нибудь в зале концертной» — естественней и точней. Но подумал о Некрасове — и заменил слово.

Впрочем, не знаю, не уверен. Подумаешь, «годами»! У него есть и не такие странности и отступления от грамматической нормы. В том же стихо­творении о Брамсе «художница пачкала красками тра`ву» — так тоже нельзя сказать, а Пастернаку можно!

И вот еще о чем не забыть бы упомянуть! Я и не забуду: тем же четырехстопным амфибрахием с женской рифмой в нечетной строке, столь редким в русской поэзии размером, написаны не одно, а целый ряд стихотворений Пастернака: «Сестра моя — жизнь, и сегодня в разливе…» (1917), «Баллада» (1928), уже упомянутое «Ирпень — это память о людях и лете…» (1931), отчасти и «Рождественская звезда» (1947, «Морозная ночь походила на сказку…»). И отметим в ней чудесную прямую речь, так легко, непринужденно ложащуюся в этот размер: «— А кто вы такие? — спросила Мария. / — Мы племя пастушье и неба послы...»

И как же тут опять не вспомнить Некрасова: «„Так вот оно что! А как звать тебя?“ — „Власом“. / — „А кой тебе годик?“ — „Шестой миновал...“».

Так что же, не написать ли нам прямо сейчас стихи четырехстопным амфибрахием с безударным слогом в конце нечетных строк? Ни в коем случае! Почему?

Потому что стихи не пишутся преднамеренно, по заданию. Даже по собственному заданию? Даже по собственному.

Стихи пишутся по наитию, по велению ума и сердца, по «слуху», по «звуку».

«Приближается звук. И, покорна щемящему звуку, / Молодеет душа». Поэт не спрашивает себя, в каком размере он пишет, хотя, конечно, умеет отличить ямб от хорея, но, пока пишет стихотворение, ему не до того.

Уже заканчивая эту статью, я подумал: а есть ли у меня стихи, написанные четырехстопным амфибрахием с женской рифмой в нечетных строках?

И понял, что есть несколько стихотворений. И вот что меня удивило: безударный слог, оказывается, в этих стихах присутствует не только в нечетных строках, но и в четных, то есть во всех. И может быть, эта мелочь, этот пустяк тоже обновил по-своему четырехстопный амфибрахий, о котором я говорю, сдвинул его с насиженного места в сторону. Приведу здесь одно из таких стихотворений, написанное недавно, в 2018 году, не все, а только первую строфу.

 

А может быть, Зевсу, Гермесу, Афине

И всем остальным эта жизнь надоела, —

Они и свернули по этой причине

Свое всеохватное, вечное дело,

Как старый ковер, потемневший от пыли,

С чудесным рисунком, волшебным сюжетом,

Свернули и место свое уступили

Другому — и не пожалели об этом…

 

Может быть, ошибаюсь, но мне кажется, что благодаря этому как будто кем-то надиктованному, неосознанному нововведению повествовательная интонация оказалась вытеснена чисто лирической, медитативной. Так ли это — судить не мне, а читателю.

 

 

ЗВУЧНАЯ ПОДРУГА

В своих автобиографических заметках Вяземский рассказал о том, как Пушкин однажды рассердился на него и назвал его строку «Хочу ль сказать, к кому был Феб из русских ласков» из послания «К В. А. Жуковскому» какофонией. «Не слышу какофонии в помянутых стихах», — пишет Вяземский. У Пушкина в Дневнике (3 апреля 1821 года) цитата, правда, такая: «Кому был Феб из русских ласков». Впрочем, это не так уж важно, интересно другое: «А вот в чем дело, — пишет Вяземский, — Пушкина рассердил и огорчил я другим стихом из этого послания, а именно тем, в котором говорю, что язык наш рифмами беден. „Как хватило в тебе духа, — сказал он мне, — сделать такое признание?“ Оскорбление русскому языку принимал он за оскорбление, лично ему нанесенное».

Замечательное и точное объяснение. Назвать русскую рифму бедной нельзя, русский язык в этом смысле невероятно щедр. Это доказала вся наша поэзия: вспомним хотя бы рифмы Пастернака «стыдней — теней», «неряшлив — откашляв», «ждешь — калош», «тишком — на ушко», «каникул — мыкал» — это я наугад раскрыл том Пастернака на его «Высокой болезни». А в ранних стихах — тем более: «пернатых — сонатах», «арканом — органа», «фижмы — выжму», «скомкав — обломков», «глазах — рысак» — и перечень этот можно продлить на всю страницу. Тут и удивляться нечему: Пастернак, так же как Маяковский, был нацелен на создание небывалой, хочется сказать — почти неправдоподобной, рифмы. Может быть, Пушкин это и предвидел? Но, скорей всего, он знал другое: знал, что рифма не снашивается, как снашиваются башмаки, не ветшает, а, тысячу раз использованная, обновляется в стихах большого поэта. Ее обновляет новый смысл, новая интонация, новое видение мира… «Золотистого меда струя из бутылки текла / Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела: / — Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла, / Мы совсем не скучаем, — и через плечо поглядела». Глагольные эти рифмы ничуть не устарели и радуют нас, пожалуй, еще сильней, чем самые виртуозные. И тютчевская «последняя любовь», рифмующаяся с «кровью», по-прежнему прекрасна.

«Но прав и я, — продолжает Вяземский свой уже заочный спор с другом. — В доказательство укажу на самого Пушкина и Жуковского, которые с годами все более и более стали писать белыми стихами. Русская рифма и у этих богачей обносилась и затерлась». Нет, не прав. Во-первых, и «Полководец», и «Кто из богов мне возвратил…», и «Странник», и «Пир Петра Великого», и «Мирская власть», «Из Пиндемонти», «Отцы пустынники и жены непорочны…», «Когда за городом, задумчив, я брожу…», «Была пора: наш праздник молодой…», «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», то есть едва ли не все последние стихи, кроме «...Вновь я посетил…» и «Художнику», написаны в рифму — и представить их нерифмованными невозможно, чудо было бы отменено и перечеркнуто, а во-вторых, достаточно назвать Лермонтова, Тютчева, Фета, Некрасова, чтобы понять, как Вяземский заблуждался! Да он и сам в своих лучших, предсмертных стихах от рифмы не отказался. Не потому ли мы их так помним и любим: «Жизнь так противна мне, я так страдал и стражду, / Что страшно вновь иметь за гробом жизнь в виду; / Покоя твоего, ничтожество! я жажду: / От смерти только смерти жду».

На этом можно было бы и закончить, но справедливости ради следует сказать, что доля правды в рассуждениях Вяземского все-таки была. В «Старой записной книжке» он продолжает спор с Пушкиным и приводит веские доводы: «Сколько слов, имеющих важное и нравственное значение, никак рифмы себе не приищут. Например: „жизнь“, „мужество“, „храбрость“, „ангел“, „мысль“, „мудрость“, „сердце“ и т. д.». Мы-то знаем, что есть рифмы и к этим словам, неточные, но вполне возможные: «жизнь» — «держись», «подружись», «ложись», — такое сплошное повелительное наклонение, а в каких-то размашистых стихах могут пригодиться и «стрижи», «ножи», «ханжи», даже «лыжни» — родительный падеж и т. д. «Мужество» — «содружество», «супружество», и даже «кружево», «заужено» и т. д. Ангел — «на бланке», «на полянке», «на Ганге», «смолянки», «смуглянке» и даже можно представить рифму нынешнего авангардиста: «Разноцветный ангел / залетел в концлагерь». А у Маяковского вполне бы могла быть рифма «ангел — Врангель». Жизнь не стоит на месте и подсказывает новые рифмы. Разумеется, здесь важны мера и вкус. Вообще рифма — дело вкуса. Я предпочитаю точную рифму, но не люблю, например, «смерть — круговерть», она кажется мне нарочитой и искусственной — и я знаю, как молодые поэты наслаждаются ею. «Смерть — твердь» тоже надоела. Но «смерть — иметь», «смерть — медь», «смерть — треть», «смерть — смотреть», «согреть» вполне возможны… Только странное это занятие — подбирать рифму просто так, вне стиховой строки: стихи — это искусство, а не гимнастическое упражнение.

Вернусь к тому, с чего начал: так почему же Пушкин рассердился? Да потому, что рифма — это созвучие в конце стихотворных строк, доставляющее нам радость, а радость в объяснении не нуждается. Белые стихи могут быть прекрасны, маленьким трагедиям Пушкина рифма не нужна. Но лишите его лирику рифмы — и вы ее погубите.

И то же самое можно сказать про Блока, Кузмина, Ахматову, Мандельштама, Заболоцкого, Бродского — про всех, кого мы любим. И про тех, кого мы еще не знаем.

Рифма не только помогает точно выразить поэтическую мысль, но и подсказывает ей другую дорогу, иногда не прямую, а окольную, — и там мы не ломимся в открытую дверь, как в верлибре, распахнутую для нас рассудком, там, «на неведомых дорожках», открываются «чудеса».

И напрасно жалуется Вяземский на то, что «за словом блаженство тянется совершенство. За словом ум уже непременно вьется рой дум или несется шум». Я могу предложить ему к слову «блаженство» рифму «агентство», а про «ум» и говорить нечего: «угрюм», «трюм», «тяжелодум», «Фаюм» (фаюмские портреты), «самум»… А «блаженство» и «совершенство» и сегодня так же необходимы, как «ум» и «шум».

 

Я люблю тиранию рифмы — она добиться

Заставляет внезапного смысла и совершенства,

И воистину райская вдруг залетает птица,

И оказывается, есть на земле блаженство.

 

Как несчастен без этого был бы я принужденья,

Без преграды, препятствия и дорогой подсказки,

И не знал бы, чего не хватает мне: утешенья?

Удивленья? Смятенья? Негаданной встречи? Встряски?

 

Это русский язык с его гулкими падежами,

Суффиксами и легкой побежкою ударений,

Но не будем вдаваться в подробности; между нами,

Дар есть дар, только дар, а язык наш придумал гений.

Владимир Гарриевич Бауэр

Цикл стихотворений (№ 12)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Михаил Олегович Серебринский

Цикл стихотворений (№ 6)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Сергей Георгиевич Стратановский

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Михаил Толстой - Протяжная песня
Михаил Никитич Толстой – доктор физико-математических наук, организатор Конгрессов соотечественников 1991-1993 годов и международных научных конференций по истории русской эмиграции 2003-2022 годов, исследователь культурного наследия русской эмиграции ХХ века.
Книга «Протяжная песня» - это документальное детективное расследование подлинной биографии выдающегося хормейстера Василия Кибальчича, который стал знаменит в США созданием уникального Симфонического хора, но считался загадочной фигурой русского зарубежья.
Цена: 1500 руб.
Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России