ПОЭЗИЯ
И ПРОЗА
Дмитрий Верещагин
Село наше Китай
Из
новых повестей Сергея Иванова
МОЧАЛО
1
Наше село было рогожное, и мы все, практически, ткали рогожи. А вы
знаете, что такое есть рогожи? Это на всех картинах наших русских художников-передвижников
видно, что в рогожах перевозят хлеб и рыбу и другие продукты. Еще
тогда, когда не было мешковины, были только рогожи и кули рогожные. Тысячи
гектаров леса, где росли липы, были отданы рогожам. Конечно, не одно только село
наше ткало рогожи, а много-много сел и деревень ткали их. Но, однако,
я должен оговориться, что деревни и села, которые были рядом с нами,
они не все ткали рогожи, к примеру, Гремячевка не ткала рогожи, и Черняевка
тоже не ткала рогожи, а наше село Китай всегда ткало рогожи, — его так
прозвали, Китаем, за то, что оно было огромное село — три тысячи дворов, вы
представьте себе такое, было в нашем селе, поэтому нас называли «китайцами»,
Ну, конечно, я знаю рогожное
дело досконально. Весной, когда начинается лубосъем — это был день праздничный.
В этот день наш колхоз тратил специально отпущенные деньги для того, чтобы
напоить всех до пьяна. Понятно, что в этот день много было людей, которые попадали
под ножи и дубинки. Женщины были очень любвеобильны именно в этот день.
Я помню молодую женщину Нюрку Листратову: она была не просто красивая женщина,
а потрясающе красивая женщина. Ну, конечно, я увидел, что она очень красивая,
когда приехал на каникулы из художественного училища. Я в лесу, когда
шел лубосъем, посмотрел на нее, как она ловко снимает лубок с липы: она залезет
на лестнице метров на пять, потому, что лубок должен быть четырехметровый или пятиметровый,
но не больше, топором, который остро наточен, как бритва, она очертит кору наверху,
а потом прочертит линию вниз дерева, и уже, смотришь, лубок слетает сам
с липы. Я его подхватываю в руки и кричу:
— Нюра, вот это да! Ты, Нюра, снимаешь лубки так, что у меня захватывает
дух! Ты можешь слезть с лестницы, чтобы я тебе сказал одно слово на ушко!
Она послушно слезает вниз по лестнице, а я ее тут же хватаю подмышки
и говорю ей на ушко громким голосом:
— Нюра, знаешь ли ты, что я тебя люблю! Вот, Нюра, какие они, лубки!
2
Об этих лубках можно говорить много
и долго, потому что они были в нашем лесу такими, что их облупить, знаете,
это еще ничего не значит, их надо еще и любить. Вот только при этом, бывало,
липа перед вами разденется. Она вдруг станет вся белая, как женщина. Это все я наблюдал,
конечно, глазами художника, потому что я учился тогда в художественном
училище. И вот, представьте себе такое: я хватаю этот лубок, только что
снятый с липы, и тащу его на воз лошади, где их у меня уже там много,
бывало, пятьдесят и больше. А лошадь стоит вся в слепнях, как бы
даже говорит мне: «Поехали, поехали!» — и она, вся подергиваясь спиной
и другими частями тела, требует, чтобы мы двигались. Я теперь, конечно,
начинаю двигаться, я беру вожжи в руки и говорю: «Поехали!» И моя
лошадь, почувствовав вдруг команду поехать, с таким удовольствием начинает
движение, что я даже не сразу могу ее догнать. Мы мчимся до самой Поповой горы,
с которой также спускаемся с большой скоростью, что долетаем до самой
околицы, где нас встречает Федя Лагута. У него одной ноги нету, потому что
ее отдавил трактор. Он, когда в нашем колхозе появились гусеничные трактора,
был этому очень рад. Настолько рад, что прыгнул на гусеничный трактор, но просчитался,
его нога попала на двигающийся механизм, который ему отдавил ногу. Интересно, что
тракторист, Николай Гиток, услышал такие восторженные его слова: «Слава Тебе, Господи!
Это мне за мои грехи дано! Вот такой я дурак уродился!»
Вот так Федя Лагута получил свое наказание.
3
Маруся — это лошадь, на которой
я возил лубки из леса на озеро Кувакарки, чтобы их, лубки-то, там мочить. Из
леса мы спешим выехать скорее, потому что нас одолевают мошка, комары и оводы,
которые так кусаются, что Маруся бежит бегом и старается, чтобы задеть сучки
с листьями, и благодаря этому она частично избегает комаров и мошку
и оводов. Но вот мы выскакиваем из леса на Площадь. Вот тут хорошо, тут всегда
нас обдувает ветерок, но это место мне нравится еще и вот почему: с Площади
мне хорошо видна моя наглядная агитация: на всех свинарниках висят мною изображенные
Никита Хрущев, Леонид Брежнев и другие члены правительства. У меня даже
сердце бьется как-то радостно и учащенно, когда я вижу свою работу. Она,
повторяю, видна везде, так что когда мы с Площади спускаемся, она видна и на
клубе, на котором я написал призывные лозунги; наше село наполовину мордовское,
а мордва, она и есть мордва. Их надо просвещать, их надо воспитывать в коммунистическом
духе; а поэтому я писал лозунги метровыми буквами: «Да здравствует коммунизм!»
И пояснял, какой коммунизм: «Коммунизм есть Советская власть, плюс электрификация
всей страны, и плюс химизация всей страны», — это уже позже добавили,
когда всю рыбу поморили удобрениями в реках и озерах. Мы с Марусей
доезжаем до моста и останавливаемся, потому что там сельский совет, на котором
также висит моя наглядная агитация, за которую мне неплохо платили, я тогда
даже купил за счет наглядной агитации себе новый костюм, плюс получил прозвище —
стиляга. Итак, мы теперь сворачиваем на Большую улицу, на которой стоит наш дом,
на котором тоже висит наглядная агитация — Владимир Ильич Ленин; он как бы
говорит проезжающим мимо нашего дома: «Правильной дорогой идете, товарищи». На околице
нас снова ожидает радость: мы с Марусей купаемся в теплой трассе: она
довольно глубокая, метров десять ее глубина и ширина метров шесть, — это
от немцев мы так защищались, которые, конечно, до нас не дошли, — а вдруг,
а если бы они до нас дошли, вот тут бы они и встали все с ихними
танками, пушками и пулеметами, а мы бы на них набросились с лопатами
и ломами. Понимаете, какой был прекрасный патриотизм у советских людей.
И вот мы, Маруся и я, ныряем в теплую воду, и благодаря этому,
вся мошка, все комары и оводы, нас покидают. И мы теперь, освеженные таким
замечательным купанием, добегаем до озера Кувакарки. Тут наши ильминско-китайские
бабы мочат лубки. Знаете, какая это трудная работа? Ведь из них, из лубков-то, надо
сделать такой плот, примерно метровой глубины и метров двадцать пять в длину,
да надо еще натаскать валунов сколько, чтобы он, такой плот, погрузился в воду.
И все это делалось руками наших колхозниц. А осенью, когда уже надо снимать
мочало с лубков, какая еще проделывалась работа: до самого села Александровка,
а это ни мало ни много, целых пять километров, бывало, сушилось наше мочало,
а мы, кто снимает кочедычком мочало, хорошо отдыхаем, потому что, когда мы
вытаскиваем из озера лубки, внутри их обязательно обнаруживаем много рыбы: тут и щуки,
тут и караси, тут и прекрасная рыба вьюн. И мы, когда сварится уха,
говорим:
— Вкусно! Стопудовая уха!
4
Но чем можно было восхититься —
это когда мочала вешали на специальные приспособления, которые тоже изготовлял весь
колхоз. И вот теперь я смотрел как художник на мочало, которое развешено
вдоль берега озера Кувакарки на целых пять километров. Оно блестит на солнце так,
что дух захватывает: о, как это прекрасно! Ну и такую картину, конечно, как
не изобразить студенту художественного училища?! И вот в это время,
как раз приехал мой дядя, Василий Григорьевич, художник, он в это время работал
в Третьяковской галерее и делал копии с картин великих русских художников,
конечно, он понимал всякое творение молодого художника. Он посмотрел на мои рисунки,
на которых я изобразил баб и мужиков, которые едят уху, и сказал:
«Неплохо». А потом, когда он посмотрел на мою картину, которую я назвал
«Мочало», и это наше китайское мочало я изобразил на картине так хорошо,
что дядя мой воскликнул:
— Гениально! Племянник, ты гениальный художник!
Он взял эту мою картину и предложил Третьяковской галерее купить
ее за довольно большую цену, за пятьдесят тысяч рублей. Но когда комиссия выяснила,
что это картина начинающего художника, студента пензенского училища, ему сказали,
что такую цену даже Третьяков не давал за картину Нестерова «Видение отроку Варфоломею».
А он им на это отвечал: «Наше мочало выше, чем „Видение Варфоломея“». Увы,
картину не приняли и пятьдесят тысяч, конечно, не дали. Ах, как я был
этим расстроен. Я решил, что больше никогда не буду писать картины. Да. Я решил
писать воспоминания. И вот я их теперь и пишу.
ВАЛЕНТИН И ВАЛЕНТИНА
1
Валентин — это мой родной брат, который в моих рассказах о детстве
назывался просто Волька.
Господи, Боже мой, уж кто остался в моей памяти из детства, так
это он, Волька!
Наше село было рогожное, мы все колхозники ткали рогожи, нам, кажется,
и электричество провели только из-за того, чтобы мы ткали рогожи. Утром раненько,
когда еще три часа утра, вдруг загоралась электрическая лампочка, и мать и мой
брат Волька вставали, чтобы ткать рогожи. Мать вообще-то вставала раньше минут на
пятнадцать Вольки, чтобы навести основу на задний валек. И вот они начинают
ткать рогожу: Волька стоит с иглой, а мать стоит перед рогожей и в руках
у нее било. Это читателю объяснить очень тяжело, если он никогда не ткал рогожи
в своей жизни. И мне трудно объяснить ему и то, почему брат мой говорил
так маме:
— Мам, это почему я работаю, а он спит?
— Ну, пусть немного поспит, ему же только три года.
— Ну, уж нет, во‑первых, ему уже не три года, а три с половиной.
И я не должен один работать, когда он спит. Я не намного его старше, только
на три года. Надо приучать детей работать с раннего возраста!
— Ну, тогда буди, — отвечала ему мама, — тем более у нас
берда не надеты, а он их надевает очень шустро.
И вот он, мой братан, заскакивает на печь и, видя, как я сплю
сладко со слюной на губах, кричит:
— Вставай, братан! Хватит дрыхнуть! Тебя ждет работа, твоя любимая работа —
берда надевать!
— Ой, Волян, ну дай поспать мне еще хотя бы часика два!
— Часика два? Эка, чего захотел: часика два. Ни минуты, ни секунды больше
ты не получишь для сна.
И я встаю, еще со слепыми глазами, сползаю с печи и иду
надевать берда. Вначале я не вижу даже, куда совать основу, но постепенно,
постепенно глаза мои начинают различать дырочки, в которые надо совать основу.
И я, надев бердо, кричу:
— Товарищи, я надел!
А мать отвечает:
— Молодец! Вот кто у нас молодец в семье, так это Митька!
— А я разве не молодец? — отвечает ей Волька. — Я разве
плохо тку рогожи?
— Нет, сынок, ты очень хорошо ткешь! И я вам обоим к Рождеству
сошью по штанам и рубахи.
И вот теперь, услышав такое радостное обещание, мы начинаем работать
еще более усердно. И еще с большим нетерпением ждем, когда придет Рождество
Христово.
2
То знаменитое Рождество было потому еще знаменитое, что мы с братом
наславили на часы с кукушкой. У нас в избе было тихо, так тихо, что
слышно было, как мыши шевелят усами. Да. Это произошло следующим образом: Волька,
еще ничего не поевши, побежал славить. А что значит побежал славить? Это значит,
что он первый, он преже всех стучится в дом, говоря: «Открывайте! Рождество
Христово пришло в ваш дом!» Ну, конечно, все наши люди, которые ждали этот
праздник Рождества Христова, они ждут таких первых славельщиков и дают им большие
деньги: по десять, по пятнадцать, а некоторые даже по двадцать копеек. Поэтому,
когда он пришел со славения и вывалил все деньги на стол, мы все дружно сказали:
«Это часы с кукушкой». Но еще сомневались, хватит ли этих денег для того чтобы
купить часы с кукушкой. Я оделся и побежал к бабане. Прибегаю
и кричу: «Рождество Твое Христе Боже наш!» Дальше я не знал, что мне говорить,
но мой дядя вышел из передней комнаты и сказал:
— Племянник! Это ты нас так поздравляешь с Рождеством Христовым?
— Да, дядя Миша! Мы хотим купить часы с кукушкой, но у нас,
дядя Миша, не хватает денег.
— Сколько не хватает денег?
— У нас не хватает денег, пожалуй, целого рубля.
— Ну что же, — сказал он и пошел в переднюю. Выходит
оттуда и говорит мне: — Вот вам рубль, для того чтобы вы купили часы с кукушкой.
И вот с этим его рублем, да, и с деньгами, которые наславил
мой брат Волька, мы пошли покупать часы с кукушкой. Вы не можете себе представить,
какая это была радость, когда мы принесли часы домой, и они вдруг со стены
закукукали: «Ку-ку! ку-ку! ку-ку!»
Мы, мама, Волька и я, услышав это «ку-ку», сели и стали целоваться
и обниматься от радости.
3
Александр Иваныч, будущий тесть Валентина, был портной. Он шил нам всем
в селе фуфайки. Ведь пальто кто носили: учителя, председатель колхоза, председатель
сельского совета, но мы-то, простые колхозники, ходили в фуфайках. И вот
вы себе представьте такую картину, что у нас на селе нет такого человека, который
может пошить фуфайку. Мы все от мала до велика ходили в фуфайках. И значение
такого человека, который для нас шил фуфайки, огромно. Этого человека я бы
даже назвал богом села. Бывало, когда бежишь к нему заказывать фуфайку, уже
неся и рубчик, из которого будет пошита фуфайка и вату, которая будет
греть наше тело, то к нему прибегаешь, как к богу, говоря и уже его
называя по имени-отчеству:
— Александр Иваныч, сшей мне скорее фуфайку!
— Скорее, это как вот, сию минуту? — отвечал он.
— Да, — говорил я, — сию минуту.
— Нет, милый мой мальчик, так в жизни не бывает! Давай я тебя
сначала обмерю.
И он брал метр и начинал меня, трех лет с половиной мальчугана,
замерять, так что мне казалось, вот он сейчас меня замерит и меня можно будет
положить в гроб и хоронить.
Но вот как мой брат, Валентин, заказывал фуфайку. Мы все трое пришли
к Александру Иванычу, принесли материал, который назывался рубчиком, и три
фунта ваты. Он сразу сказал, что три фунта это многовато для фуфайки. Но наша мама
ему отвечала: «Нет уж, ты, Александр Иваныч, сделай такую фуфайку, чтобы туда вошли
все три фунта, и не выбрасывай ничего. Ты вот сделал фуфайку моему младшему
сыну, Митьке, но она, мне кажется, чересчур легкая. Он в ней бегает, как угорелый.
А ты, Александр Иваныч, пошей такую фуфайку, чтобы она была потяжелее». —
«Хорошо, Мария, я так и сделаю, я пошью ему фуфайку потяжелее».
Волька, присутствовавший при этом разговоре, сказал: «Александр Иваныч,
обмерь меня и сшей мне фуфайку именно такую, про какую мама говорит». —
«Хорошо», — ответил Александр Иваныч, и начал его обмерять. Он мелом записывал
длину и ширину фуфайки. Но Вольке показались эти все записи, написанные мелом,
не убедительными. Он поэтому ему и сказал: «Александр Иваныч, я к тебе
буду каждый день прибегать, и ты меня будешь еще и еще раз обмеривать».
И действительно, он к нему бегал каждый день, говоря: «Александр Иваныч,
обмеряй меня еще раз». Александр Иваныч, обмерив его еще раз, говорил: «Все тютелька
в тютельку». Он к нему бегал целый месяц. Наконец, однажды он притаскивает
свою фуфайку домой. Он, радостный и сияющий, как новый пятиалтынный, предстал
перед нами в новой фуфайке. А мама, посмотрев на него, закрыла глаза руками
и сказала:
— Дедушка Сидор. Вот вылитый дедушка Сидор!
Волька, услышав эти такие слова, сказал:
— Почему ты, мама, так говоришь?
— Потому что это, сынок, не фуфайка, а бушлат!
Она точно, его фуфайка, походила на бушлат больше, чем на нашу сельскую
фуфайку.
Он подошел к зеркалу, которое у нас висело на передней стене,
и увидел, что его фуфайка, точно, несколько длинновата, и она походит
больше на бушлат, чем на фуфайку. А мама ему сказала:
— Ой, зачем я Александру Иванычу говорила, что надо всю вату употребить
для фуфайки. Полтора фунта ваты, пожалуй, здесь лишних.
Наш Волька снял эту такую одежку
и сказал: «Носить я ее не буду, мама», И эту его фуфайку мы использовали
потом для того, чтобы накрывать теленка, который родился и его только что принесли
в избу. Но и использовали для того, чтобы накрывать цыплят, которые только
что вылупились. Даже осенью, когда в сарай натаскаем много тыкв, и перед заморозками
беспокоились, как бы тыква не замерзла, вот в этом случае мы тоже использовали
Волькин бушлат. Словом, в крестьянском хозяйстве он много раз нам пригодился,
и мы говорили: «Вот кто нас спасает от заморозков, так это Волькин бушлат!».
4
У Валентина в жизни был счастливый период, когда он, отслужив три
года в армии, вернулся домой, здоровый и сильный, как русский богатырь,
да еще с шоферскими правами. Получить в армии шоферские права — это,
знаете, как для села хорошо. Он стал возить председателя колхоза, тогда на новом
УАЗике. А кто он, председатель колхоза? Да наш родной дядя, Михаил Иванович.
Но машина у Валентина, можно сказать, была как его собственность. Она стояла
около нашего дома, и он мог ею пользоваться свободно в любое время суток,
так, что он мог отвезти родственников на станцию Сура к поезду или привезти
от поезда в наше село «Китай» — это для него не составляло совершенно
никакого труда, это для него, знаете, как раз плюнуть. Словом, ему дядя доверял,
и он был как хозяин, как полный хозяин машины. И невест у него, конечно,
было предостаточно. Он, бывало, только отвезет одну молодку собирать землянику,
как назавтра он везет уже другую молодку в лес по ягоды. А когда созревали
арбузы в пойме на бахчах, он везет третью молодку, чтобы она покушала арбузов.
Караульщик Демьян любил его еще и за то, что он по ночам не воровал. Он днем
приезжал открыто в своей военной форме, которая ему очень шла, и он ее
поэтому не снимал, как пришел из армии. И вот он, бывало, говорит караульщику
Демьяну: «Дядя Дема, угости нас хорошим, спелым арбузом». — «Валентин, —
отвечал ему Демьян, — я тебя и твою красавицу сейчас угощу таким
арбузом, что вы его запомните на всю жизнь». И он приносил в шалаш, в котором
всегда было находиться тепло и очень приятно, и он приносил арбуз, нет
не арбуз, а целый дилижанс, как выражался Николай Васильевич Гоголь. Демьян
разрезал этот арбуз, который вдруг треснет, точно бы говорит о себе: «Вот посмотрите
на меня, какой я есть арбуз. Вы такого арбуза больше нигде не увидите, как
только на наших бахчах». И Волька с очередной красоткой, молодайкой, начинали
есть с таким аппетитом, что караульщик уходил из шалаша из-за скромности. И вот
этих таких красоток тогда у него было так много, что даже я ему говорил:
«Брат, ну ты веди как-то себя приличнее и достойнее». — «Какое твое собачье
дело, зачем ты суешься не в свое дело». И тогда он решил жениться на учительнице
английского языка. Ему всегда нравились молодые учителя, и он маме сказал,
что он на ней женится.
— На ком, — спросила мама, — на кривой училке?
— А что, мама, разве она кривая?
— Неужели ты не понял, почему закрывает свои глаза и ходит в черных
очках.
— Да? — удивился Валентин. — Вот почему она ходит в черных
очках.
При встрече с ней он снял с нее очки и посмотрел внимательно
на ее лицо. Да, она была кривая. И почему-то сразу ему сказала:
— Расписываться мы не будем?
— Не будем, я прошу прощения.
— Ничего, голубчик, все подлецы так поступают. В начале уверяют,
что любят, зовут расписываться, а потом увиливают от своих пылких обещаний.
И в этот же день приехала из Новокуйбышевска Валентина, дочь портного
Александра Ивановича. Валентин увидел ее и остановился, замерев. И он,
пораженный ее молодостью и красотой, произнес только одно слово:
— Валентина…
И она, пораженная его богатырским видом, молодостью и красотой,
сказала только одно слово:
— Валентин…
Это была встреча двух молодых сердец, которые поняли, что они созданы
друг для друга. Все, все его невесты и молодки, и молодайки, все кривые
и не кривые его невесты, все были сразу им забыты, забыты на целых тридцать
с лишним лет. Потому что Валентин и Валентина — они, их Бог создал
для настоящей супружеской любви и верности. Да, они были верны друг другу все
прожитые совместно годы.
5
Так за что же Валентин так полюбил Валентину? Ну, за то, что она Парфенова,
дочь Парфенова Александра Ивановича, который на селе у нас был в большом
почтении. Про него даже жена его, тетя Варя, говорила, что он у нас как министр,
его все ценят за то, что он знает что кому, какую пошить фуфайку. И, несмотря на
то, что он брату моему пошил, прямо скажем, бушлат, который брату не понравился,
но зато, когда брат прибегал к ним в дом, чтобы он его обмерил с головы
до ног, брат в это время поглядывал по сторонам, он разглядел своими пытливыми
глазами очень красивую девочку. И она разглядела сразу в нем своего будущего
мужа.
А какая у нее была коса? Она была толстая, такая толстая, что на
селе больше ни у кого не было такой косы. Она свисала почти до колен. Ею все
любовались, даже наша мама, у которой коса в молодости была почти точно
такая же. Но и она говорила про Валентину: «Нет, пожалуй, такой косы, какая
есть у Валентины, во всем нашем селе трудно найти».
А вот когда он на ней женился, как обрадовались ее родственники. Манька,
ее родная сестра, пригласила их к себе в гости и угощала разными
яствами и в том числе жареной рыбой хек, которая была у нас тогда
в большом почете. Тогда все почему-то покупали мороженую рыбу хек и, пожарив
ее, говорили: «Это до ужаса вкусная рыба!»
Во-вторых, чем был Валентин им приятен.
Александр Иваныч был человек, как всякий мастеровой, выпивающий. Причем он выпивал
так изрядно, что всегда, если возвращается из шарашки, непременно завалится в сугроб
и будет спать там долго и безмятежно. И все, кто проходит мимо него,
они хотя и видят, что человеку нужна помощь, но никто, абсолютно никто, нашему
мастеровому не оказывал помощь. Так что часто находили его уже сильно обмороженного.
Но что значит обмороженный портной? Он не сошьет уже вам фуфайку, может месяц, а может
два, и вы будете ходить к нему и клянчить: «Александр Иваныч, когда
ты мне сошьешь фуфайку?» — «Когда у меня будут руки здоровые, и я
ими смогу пошить тебе фуфайку». — «Но ведь ты, Александр Иваныч, через месяц
опять запьешь, и, значит, моя фуфайка останется опять долго неготовой». А мой
брат Валентин таким людям отвечал: «Почему вы, увидев портного в сугробе, проходите
мимо. Я вот лично, скажу про себя, никогда не пройду мимо, если Александр Иваныч
лежит в сугробе. Я его обязательно притащу домой». Да, точно, он, бывало,
хотя ему тогда было только десять лет, но он его притащит на себе. И он его
не бросит на пол с устатку, он его аккуратно положит на кровать, говоря жене
его тете Варе: «Пусть человек отдохнет. Он немножко перебрал, с кем из наших
мужиков такого не бывает». А тетя Варя ему отвечала, когда он уже собирался
домой: «Мальчик мой, погоди. Я тебе дам конфеточек». Он брал эти конфетки,
которые ему давала тетя Варя, и, подойдя к Валентине, клал их около нее.
Вот только после этого он возвращался домой. Видите, какая у них была любовь
с раннего детства?! И брата моего Валентина вся семья Парфеновых очень
любила. Вот поэтому, когда они поженились, они, Парфеновы, радовались этому событию,
как самому большому празднику. А уж как его любила Манька, родная сестра Валентины.
Она в нем просто души не чаяла. Нажарит рыбы хек целую большую сковороду, подносит
ее к нему и говорит:
— Валентин, это я специально для тебя нажарила. Я очень люблю
мороженую рыбу хек.
Или, бывало, пригласит их в гости тетя Ольга Карташова; она тоже,
непременно нажарит сковороду мороженой рыбы хек и скажет: вот это я нажарила
специально для тебя. Ешь, племянник. Я очень люблю мороженую рыбу хек.
И, бывало, куда их не позовут в гости, везде их угощали мороженой
рыбой хек.
6
Итак, все хек да хек, ну кто-нибудь нас, молодоженов, думают они, пригласит
на обед без хека. Да пригласил — это был председатель колхоза, родной наш дядя,
Михаил Иванович, и его жена, Елена Ивановна. Они их угощали совсем другим обедом:
мимо их дома шел Владимир Киньшов, который рыбачил на реке Суре, благо у него
была своя лодка моторка, и сети, и верши, у него все было, чтобы
заниматься рыбалкой. И вот он, когда шел мимо дома Михаила Иваныча, его окликнула
Елена Ивановна:
— Володя, у тебя нету свежей рыбы для продажи?
— Есть, Елена Ивановна.
И он ей показал, какая у него имеется свежая рыба. Он ей показал
сома, килограммов на пять, щуку, тоже килограммов на пять, и у него даже
была стерлядка. Вы знаете, что это за рыба? Это царская рыба. Ее ловили, бывало,
и возили в Москву для царского двора. И Елена Ивановна приготовила
из сома и из стерляди уху, благороднейшую уху, о которой вам, читатель,
можно только мечтать. А заливное она приготовила из щуки. Вы, надеюсь, понимаете,
что щука прекрасная рыба, чтобы сделать заливное. Она также приготовила салат, благо
на огороде уже были свежие помидоры, огурцы, зеленый лук, редиска и, конечно,
укроп. Еще она им приготовила отличную яичницу, которую не догадались приготовить
ни в одном доме.
Вот это обед! Вот это угощение!
— Валентина, ты живешь в Новокуйбышевске? — обратился дядя
Миша к невесте Валентина, Валентине.
— Да, дядя Миша, я живу в Новокуйбышевске.
— И чем ты там занимаешься?
— Я, дядя Миша, лаборантка на химическом заводе.
— И сколько ты там получаешь?
— Двести сорок рублей в месяц.
— Ого? — удивился наш дядя. — Вот это зарплата, такую зарплату
у нас получает редкий инженер.
— Но ведь я, дядя Миша, работаю на химическом заводе, где нам платят
еще и за вредность.
— У нас много таких колхозников, которые хотели бы получать такие деньги
за вредность. А ты хотел бы получать такие деньги? — обратился он к Валентину.
— Да уж, конечно, хотел бы, — отвечал ему Валентин.
— Ну, если ты поедешь в Новокуйбышевск и устроишься на тот
же завод, то я думаю, тебе дадут зарплату не меньше. Только мне жалко тебя
отпускать.
— Нет, дядя, вы меня отпустите.
Дядюшка его отпустил, и они, Валентин и Валентина, поехали
в Новокуйбышевск. Директор завода, на котором работала Валентина, увидев его,
когда он пришел наниматься на работу, сказал:
— Вот это богатырь. Русский богатырь. Кто ты по специальности?
— Я шофер первого класса.
— Я беру тебя на работу с большим удовольствием.
— А какую вы мне дадите зарплату? — спросил Валентин.
— А сколько ты хочешь?
— Ну, не меньше, чем сто двадцать рублей в месяц.
— Я тебе дам не меньше, а больше.
— А это сколько?
— Такому богатырю, как ты, я дам триста рублей в месяц.
Валентин, услышав такие слова, даже перекрестился, мысленно говоря:
«Господи, неужели это возможно такое, неужели я буду получать больше, чем моя
жена Валентина?»
Да, он получал больше, чем жена его Валентина. И им, представьте
себе такое, дали от завода двухкомнатную квартиру, да еще выделили шесть соток земли
под дачу.
7
Получить двухкомнатную квартиру для молодоженов — это очень хорошо;
а если они еще и получили шесть соток земли под дачу, это не просто хорошо —
это прекрасно. Потому что на этих шести сотках они посадили яблони белый налив и антоновку,
но мой брат Валентин, он всегда был знатный мичуринец, поэтому он посадил несколько
груш мичуринских сортов. Вдоль ограды он посадил кусты смородины, крыжовника и шиповника.
А зачем шиповник нужен на шести сотках дачи? А затем, что наше село стояло
на берегу реки Суры, и там везде был шиповник. У него на даче, кроме того,
был выделен участок под картофель. И когда он цвел синенькими, беленькими,
голубенькими цветочками, это очень согревало их сердца и души. Я хочу
сказать, Валентин и Валентина, будучи от рождения деревенскими людьми, радовались
цветущему картофелю даже больше, чем цветущим яблоням и грушам. И как
они радовались, глядя на детей своих, — их было у них двое, Юра и Саша,
и как они радовались, видя своих малолетних детей на даче, когда они срывали
спелые ягоды смородины, крыжовника и шиповника. Эти их два мальчика, Юрий и Сашка,
выросли здоровыми, сильными русскими богатырями, но прямо надо сказать, они такими
выросли не потому, что у них была дача с шестью сотками земли, нет, они
выросли такими богатырями потому, что их каждое лето привозили в деревню к бабушке
своей; вот она-то, бабушка Маша, встречая их всегда с огромной радостью, дала
почувствовать первую любовь: нет-нет, первая любовь — это не любовь к девушкам;
нет-нет, первая любовь — это любовь к реке, у которой у нас
название Сура, как и у святого Иоанна Кронштадтского, там, в Архангельской
области тоже есть такая река и село под названием Сура. О, это воистину святая
река в нашей Мордовии! Они, их дети Юрий и Сашка, когда приезжали к бабушке
на лето, они целыми днями проводили свое прекрасное время на реке Суре. Они нашли
на испотке (на чердаке избы) капланы, которые мы, с братом Валентином
сплели тогда сами из ниток десятого номера. Капланы — это небольшие рыбацкие
сетки. Небольшие, но, практически, все наше детство прошло с ними, с этими
капланами. Так что, бывало, когда я залезу с этим капланом ловить пескарей,
и однажды я вытащу его из воды, а там соменок, или, лучше сказать,
сом, потому что я его хватаю, чтобы отправить в бидон, а он не лезет.
И я кричу брату:
— Он…
— Чего...
— …не лезет в бидон.
— Иди скорее, — кричит он, — на берег! Ну, братан, если
ты упустишь сома, я тебя изобью до полусмерти.
А я слушал и думал: «Бей, брат, бей, это для меня большое
счастье быть избитым за упущенного сома!»
Вот это такое же большое счастье испытали сыновья Валентина, когда ловили
рыбу на нашей реке Суре капланами. А когда, если они пойдут в лес за земляникой
и наберут ее целый бидон и принесут ее домой, бабушке Маше, а она
вывалит эти ягоды в блюдо, в большое блюдо, эти вкуснейшие ягоды, зальет
их неснятым молоком, и они начнут есть их с таким аппетитом, что от одного
такого аппетита человек, конечно, может вырасти богатырем. Или когда они пойдут
за малиной, которую найдут на просеке, возле белых грибов, которые вдруг открываются
для глаз неожиданно. Даже не знаешь, с чего начинать: или белые грибы срезать
ножиком, или собирать малину, куст которой весь ею осыпан, красной крупной малиной:
она размером — примерно с детский кулак. Ну и вот, теперь уже мой
читатель представляет, как проводили свои каникулы Саша и Юра в деревне
у бабушки.
8
Когда есть бабушка в деревне — это хорошо, это прекрасно,
потому что, когда приезжают к ней внуки в гости на летние каникулы, они
видят природу совершенно так же, как молодой человек, влюбленный в свою любимую
девушку, видит ее не простыми глазами, а глазами, вот именно, влюбленного молодого
человека; вот точно так же, когда приезжают внуки к своим бабушкам, тетям Машам,
они видят окружающие село или деревню такими же влюбленными глазами и будут
помнить их, как первую свою любовь. Но когда умрет бабушка Маша, то сразу все меняется
в жизни ею любимых внуков; они приедут на ее погребение и смотрят на этот
наш прекрасный мир, но он им уже не кажется прекрасным, у них все вызывает
грусть и даже слезы: и река Сура, на которой они выросли и стали
богатырями, и пойма и лес, где они собирали вкусные, сладкие ягоды, но
теперь они — и река, и пойма, и лес — будят в них
такую любовь к своей бабушке Маше, что вдруг они возьмут, даже, кажется, ни
с того ни с сего, и расплачутся в голос, говоря:
— Бабушка ты наша любимая! Это все кругом ты: река и пойма, лес
и коза Манька, петух на дворе с ярким гребешком и с нарядными
перьями во хвосте; звездные теплые летние ночи и первые чувства к девчонкам,
сидящим на завалинке и лузгающим подсолнечные семечки, бабушка Маша, это все
ты, благо ты нас учила молиться Богу, говоря: «Любите Господа своего Иисуса Христа!
Это все Он сотворил для того, чтобы вы, внуки мои и внучки, знали, что Бог
есть на земле! И что этот Бог наш есть Любовь!»
И вот умерла ваша бабушка Маша. Теперь,
когда вы приедете к ней в гости, и не найдете ее в избе, о,
как вам это покажется грустно! Так грустно, что лучше, пожалуй, не надо приезжать
больше в гости к бабушке Маше. И ее внуки и внучки не стали
приезжать к ней в гости, тем более, что и добрейший дядюшка Михаил
Иванович, тоже уже умер, и добрейшая Елена Ивановна, его супруга, тоже уже
умерла и все тетки по отцовой линии Ивана Григорьевича — они тоже умерли,
и дядя наш художник — Василий Григорьевич, он тоже умер. И совершенно
стало не к кому из родных поехать в гости в деревню. Но мои самые
близкие родные, Валентин и Валентина, они дожили-таки до пенсии, благодаря
тому, что у них была такая дача, на которой выросли яблони белый налив и антоновка,
а груша Бере зимняя Мичурина плодоносила так, что они снимали с нее плоды
ведрами; а смородина разрослась, и крыжовник, и малина, и шиповник,
так что ими уже объедались внуки Валентина и Валентины. Но в семьдесят
лет жена Валентина умерла, я тогда издал свою книгу «Первая любовь», послал
им, чтобы узнать, как они ее примут, позвонил, спрашивая у Валентина, получили
ли они ее и читали ли, а он мне отвечает радостным голосом: «Брат, получили
и читаем! Вот так, вот так, брат, надо писать. Вот на еще послушай, что скажет
тебе моя Валентина». И его Валентина мне говорит: «Дмитрий Иванович, я, когда
читала твою книжку, плакала и рыдала». — «Почему?» — спросил я. «Потому
что ты настоящий писатель. Так про русскую деревню больше никто никогда не напишет!»
Но она уже была больна. Эта вдохновенная речь ее уже была предсмертной.
Она очень любила певицу Анну Герман. Она рыдала и плакала, когда эта великолепная
певица исполняла романс «Гори, гори, моя звезда».
Валентина умерла, а муж ее, всегда ей верный и любимый ею,
прожил после ее смерти совсем немного — только одну неделю. И вот за эту
неделю, странное дело, он весь изменился до неузнаваемости; он стал худой и тощий,
как высохшая трава. Его, умершего, нашел за столом сидящим, его сын Сашка. Он сидел
за столом с мокрым лицом от слез, потому что в это время по радио звучал
голос, чудесный голос Анны Герман, исполнявшей «Гори, гори, моя звезда». Помните,
какие заключительные слова в этом романсе: «Умру ли я, ты над могилою, гори,
сияй, моя звезда». Ну, конечно, Валентин слушал ее, Анну Герман, и представлял
себе, что это поет его верная любимая жена Валентина, для которой вот он-то и был
тем, что называется «Гори, гори, моя звезда» — Валентин.
Ну, вот, пожалуй, и все, дорогой мой читатель, что я хотел
рассказать вам про Валентина и Валентину. Царство им всем Небесное. Матери
нашей Марии Ивановне, погибшему отцу Ивану Григорьевичу, дяде Михаилу Ивановичу
и Василию Григорьевичу и всем моим родственникам, Царство Небесное, аминь.
СЕЛЕДОЧНАЯ ГОЛОВА
1
Моя тетушка, Надежда Ивановна, приходила к нам на праздник
9 мая, бывало так: нашу дверь она открывала настежь ногой, говоря: «Сестра,
я пришла». А сестра ей отвечала: «Здравствуй, моя милая Надя». Они обнимались
со слезами. Потом, когда сестра выставляла бутылку водки на стол, она спрашивала:
«А нет ли у тебя, сестра, какой-нибудь закуски, которую я очень люблю?» —
«Есть, сестра, есть!» — отвечала ей моя мать Мария. Она шла в чулан, вытаскивала
оттуда голову селедки, которая, точно, там лежала не менее полгода. И вот,
вытащив эту голову селедки, она давала ее ей, говоря: «Вот твоя любимая селедка».
Та, сестра-то ее Надя, понюхавши эту голову, говорила: «Митя! Вот я тебя опять
поминаю!» Я так полагаю, что дело у них при расставании, когда он уходил
на фронт, было именно такое: они прощались, и у них на столе стояла бутылка
водки и селедка. Вероятно, селедку они почти всю съели, а голову от селедки
они не успели съесть, и вот эта оставшаяся голова селедки осталась между ними,
как бы вам сказать, напоминанием того, что они расстались в большой любви.
И вот поэтому, когда она приходила к нам на 9 мая, говоря: «Сестра,
а нет ли у тебя селедки?» И мать моя ей всегда отвечала: «Есть, сестра,
есть!» Она доставала эту голову селедки, которая лежала год, а может быть,
и более, и подавала ее на стол, а сестра ее, понюхав эту ржавую,
вонючую селедку, говорила: «Митенька, вот опять мы с тобой встречаемся!»
2
Я выскакивал из избы, рыдая; потому что это дело касалось русской души.
А именно чего оно касалось: оно касалось вот такого вопроса, международного
вопроса, как очутились наши русские женщины без своих мужиков; как получилось, что
наши русские миролюбивые женщины оказались все в положении того, что их почти
всех известили о смерти их мужей.
Согласитесь, что это ужас! Однако никакого ужаса внешне не наблюдалось.
Мать моя вытаскивала из погреба квашеную капусту, надо прямо сказать, великолепную
капусту, благо потом я никогда более не встречал такой вкусной капусты; из
той же кадушки она вытаскивала куски арбуза, дыни, помидоры, огурцы и ставила
на стол все это так просто и с такой приветливостью, как если бы и сейчас
в наш дом пришли они, дядя Митя и мой отец Иван. И вот тут они, сестры,
выпив по рюмке, начинали песни петь. Они пели свою любимую: «Что стоишь, качаясь,
тонкая рябина?», в этой песне были еще и такие слова: «Как бы мне, рябине,
к дубу перебраться, я б тогда не стала гнуться и качаться». Они это
пели с таким чувством, даже с надрывом, что я не мог этого вынести,
я выскакивал из избы и кричал уже из сеней:
— Прекратите петь, я не могу вас слушать!
— Ишь ты какой, окаянный! — говорила моя тетя. — Он нас не
хочет слушать! Вон из избы, налетник!
Я выскакивал из избы на двор и испытывал при этом такое состояние,
точно меня выбросили вон из этого мира.
На дворе я смотрел на кур, которые мне всегда казались моими милыми
подружками. Вот теперь, когда меня выгнали из избы с таким позором, я видел,
глядя на них, что они мне ничего не могут предложить полезного, ничем не могут меня
утешить. И свинья, к которой я всегда относился с большим уважением,
тоже от меня отвернулась, как будто я для нее не чужой. У меня на душе
кошки скребли. И я внутренне восклицал: «За что они со мной так поступили,
прогнали меня из избы?! Это несправедливо!»
3
А между тем, я слышал, как они,
выпив уже, беседуют: «Сестра, какая у тебя замечательная голова селедки! Мы
именно вот так вот и прощались с Митенькой, когда доедали ту замечательную
селедку. Митенька! — воскликнула она вдруг. — Вот она, та селедка, она
все еще продолжается! Она никогда, никогда не исчезнет из памяти моей. Я вот
пришла к сестре, и видишь, у нее здесь оказалась наша та селедка?!
Я тебе, мой милый Митенька, еще и так скажу: наша та селедка, она, мой
любимый Митенька, бессмертна! Слышишь ли ты меня на том свете?»
И я на дворе слышал ее рыдания. И как ее любимый Митенька
ей отвечал: «Слышу, слышу тебя, любимая моя Надя!»
А я, находясь на дворе, будучи выгнан из избы, был так потрясен всем
этим, что тоже зарыдал нечеловеческим голосом, говоря: «Господи, да что же это у нас
творится, в нашей избе? Я не могу такого выносить! Я сейчас убегу
на реку Суру и не буду возвращаться оттуда неделю, а может, и месяц».
Но, конечно, находясь вот в таком состоянии, я все же поинтересовался,
а кто такой ее Митенька? И почему она его так любит? Митенька, ее любимый
муж, ничем не выделялся среди других сельских мужиков. Он был самый простой крестьянин.
Но у него в руках всякий инструмент был всегда умело приспособлен. Он
мог легко и гвозди забивать, и топором ошкурять бревна и чурбаки,
а весной так мог в землю бросить семена, что они давали прекрасный урожай.
А осенью мог зарезать свинью, чтобы накормить свое семейство. Весной, когда
приходила Пасха, он радовался на красное, играющее солнце. Вот и все его заслуги,
которые я узнал у односельчан, когда выспрашивал, чем он был замечателен.
И все-таки мне было непонятно, почему тетя Надя так выла, что ее было слышно
на соседней улице села. Она так выла, что люди даже молились, говоря: «Как матушка
убивается! Ведь столько лет прошло, а она его все любит и помнит!» Я однажды,
так же вот на 9 мая, прихожу к ним и слышу, как она причитает в бане:
«Митенька, а селедочную голову я все храню! Я все жду, когда ты придешь,
и мы ее вместе будем есть!»
Мне показалось, что сердце у меня упало к моим ногам. И я
на дворе у них воскликнул:
— Господи, слышишь ли ты нас? Дай
нашей родине утешение женских сердец!
И вот теперь я у нас
в избе слушаю свою тетушку, и сердце мое так бьется, что, пожалуй, я сейчас
умру, ну просто сердце мое не выдерживает такого рыдания моей тетушки. И не
только мое сердце, глядя на людей, на телят, на свиней, я понимал, что и они
тоже чувствовали это такое тревожное состояние. Ведь люди и животные, они живут,
одинаково страдая на этом свете.
4
— Митенька, — бывало, она обращается к своему любимому мужу, —
а ты знаешь, чего наша старшая дочь натворила? Она полюбила парня, который
старше ее на три года и который еще не служил в армии, а только еще
собирался идти служить. Вот в это время она и забеременела от него. Она
места себе не находила, когда ждала его три года! Да и когда придет, еще вопрос,
женится ли он на ней.
Так все и вышло, когда он пришел из армии, он взял в руки
свою любимую гармонь и пошел на посиделки, которые у нас в селе какой-то
остряк и безбожник назвал кельями. Но на посиделках в этих кельях была
совсем не монастырская обстановка. Те, кто туда приходил и веселился и они
и блудили в то же время. И вот моя тетушка, взяв полено с сучком
на конце, которым можно было прошибить голову до мозгов, пошла искать его по кельям.
Нашла она его на Ерзовке, это аж через три улицы от нашей улицы; она его нашла спящего
на кровати в обнимку с какой-то девкой.
— Вставай, вставай, налетник, — скомандовала она. — Иначе
я сейчас пробью твою голову до мозгов!
— Ты чего, тетя Надя? — ошалело спросил он со сна. — Или я в чем-нибудь
виноват?
— Он еще и спрашивает? Наблудил, сделал ребенка дочери и, придя
из армии, даже носа своего не показал, а прошла уже целая неделя. Вставай!
Иди за мной!
И она, даже не дожидаясь, когда он встанет с кровати, пошла из
избы, не оглядываясь. А он догнал ее на улице и стал просить у нее
прощения:
— Виноват, я очень виноват! Но мне ведь после армии тоже хочется
погулять?!
— Я тебе сейчас погуляю!
И они пошли так быстро, что даже встречный ветер не мог их остановить.
И вот, когда они наконец пришли в дом, они услышали вопли и рыдания
дочери ее Зины. А он, вдруг подбежав к ней, он тоже заговорил рыдающим
голосом:
— Любимая, прости меня, я виноват, я очень перед тобой виноват!
А моя тетушка ему говорит:
— Ты вон на кого посмотри. —
Она показала на мальчика, которому было около трех лет. — Ты вот перед кем
виноват! Ты видишь, как он на тебя похож?
— Очень похож, — отвечал он ей. — У него даже брови такие
же черные и густые.
Что делать в этом случае? И тетушка моя ему отвечала:
— Завтра же в сельский совет идите и распишитесь.
— У-у, — заплакала моя двоюродная сестра, от счастья заплакала,
что дело принимает такой желанный оборот.
На следующий день, точно, они пошли в сельский совет и расписались.
А потом была свадьба, товарищи, до того богатая и веселая, что туда собрались
все односельчане и даже нищие нашего села. Они плясали, приговаривая:
— Вот так надо, товарищи, жениться! И вот так надо любить своих
любимых жен!
5
— Митенька, а следующая наша дочь, Лена, вышла замуж за первого
секретаря комсомола. Она его тоже сильно любила, как никого в своей жизни никогда
не любила. Но он ее сгубил, нашу красавицу. Она была беременна, но он решил ее покатать
на своем новом мотоцикле. И то ли она ему что-то стала шептать на ухо в это
время, какие-то очень теплые слова, то ли еще какая причина, но только они вдруг
полетели в глубокий ров — и она убилась. Он, между прочим, остался
жив, но ему ничего не грозило: ни больница, ни какое-нибудь наказание по партийной
линии. А вот она пострадала так сильно, что у нее получился выкидыш, но
она так ждала этого ребенка, что затосковала, затосковала, потом зачахла и умерла.
Митенька, когда ее привезли в наше
село, чтобы похоронить на нашем родном кладбище, собралось все село хоронить ее,
и все слушали, как я завыла, причитая такие слова: «Доченька ты моя ненаглядная,
погубил тебя твой любимый муж, не откроешь ты свои глазки и не посмотришь ты
на белый свет, доченька, и на нас родных и близких твоих и на всех
односельчан твоих».
Но тут к ее гробу подошел ее любимый муж, Сережа, и стал говорить,
обращаясь к ней, слова пронзительные, после которых весь народ зарыдал в голос:
«Любимая, ненаглядная, прости меня! Прости меня, что так все ужасно вышло». И он
заплакал.
А на кладбище, когда уже ее зарывали, уже рыдало все наше село Китай.
Митенька, любимый ты мой муж, как мне тяжело без тебя жить!.. А селедочную
голову, Митенька, я все еще храню. Когда ты придешь, и мы ее будем доедать?!
Я жду этого дня даже во сне! Милый мой Митенька, голова этой селедки вкуснее
для меня всех сладостей на свете!..
Митенька, но и с другими детьми нашими не все так ладно, как
бы нам хотелось. Все эти жизненные трудности на моих плечах, и я их несу, как
мой крест, дорогой мой муж.
6
Но мать моя, Мария Ивановна, она несколько иначе встречала День Победы:
она, как правило, с утра раненько начинала молиться и просила Господа
Бога, чтобы Он тоже отца нашего доставил домой, потому что она всегда была уверена,
что он живой, но только в плену и не может о себе подать весточку.
И она просила Господа, чтобы он из плена подал весточку.
Я, бывало, лежу на печи и слышу эти ее разговоры с Богом.
Мне хотелось крикнуть, — время-то было советское, атеистическое, — мама,
нету, нету его, а ты с ним так говоришь, как будто он живой. Ну, тут она,
после молитвы и разговора с Богом, начинала топить печь, и у печи
она с ним, с отцом нашим, разговаривала: «Вот, Вань, я варю сейчас
щи мясные, но это потому, что я жду, жду тебя». Но, бывало, как бы она его
ни ждала, отец не приходил, но, однако, в этот день девятое мая все мы так ждали
отца Ивана, что, даже когда приходили бабы все из ее колхозного звена, она их встречала
радостно, говоря: «Пожалуй, нынче Иван придет. Садитесь, бабы, за стол, я вам
сейчас принесу закуску». Она брала большое блюдо и с ним шла на погребицу,
чтобы там, в погребе, набрать капусты, которая была у нее изумительно
вкусная, потому что она квасила капусту в большой кадушке с кусками арбузов,
дыней, помидоров и огурцов, которые, — я про огурцы говорю, —
хотя и были большие, семенные, желтые, но вот как бывает с людьми, если
они между собой дружат, будь хоть это мордва или татары, но если они питают друг
к другу любовь и уважение, то это всегда будет такое родное и очень
приятное содружество, и мне даже не понятно, почему этого люди никак не могут
понять: любите друг друга! Вот так вот с огурцами и капустой, когда их
мать вытаскивала из погреба в большом блюде на стол, говоря: «Вот, бабочки,
угощайтесь!» И бабы из ее звена начинали так угощаться, что я тоже, вскочив
с печи, подбегал к столу и вместе с ними со всеми начинал есть
это прекрасное сельское угощение. Я даже когда умирать буду, непременно, обязательно
вспомню слова, которые я говорил тогда: «Ой, мама, как вкусно! Папанюшка, приходи
скорей! Такой замечательной капусты, какая у нас, нет более нигде! Даже, тятенька,
на том свете!»
7
Мать моя, Мария Ивановна, родилась
в 1907 году, значит, во время Октябрьской революции ей было уже десять лет.
И, конечно, она многое из того времени помнила, и мне, сыночку своему, рассказала
многое, что тогда творилось на селе. Но, вообще-то, ничего страшного тогда не творилось
у нас в селе: ну, повесили красные флаги над скотными дворами (почему-то
над скотными дворами), а вот, скажем, над клубом и над сельским советом,
понимаете, она не помнила ни одного красного флага; она хорошо помнила НЭП, когда
Владимир Ильич разрешил населению заниматься предпринимательством; вот именно в это
время, мамин отец Иван и занялся предпринимательством, да так удачно, что открыл
свой магазин на Большой улице. Чем он торговал? Он торговал самым необходимым для
ведения сельского хозяйства: хомуты, уздечки для лошадей, сбруя, телеги, плуги,
конечно, ну, словом, все, что нужно крестьянину для ведения хозяйства, все было
в его магазине. Он торговал, как мне подтвердили все мои односельчане, очень
честно. Но тут товарищ Сталин отменил ленинскую политику, и началось раскулачивание
таких людей, каким был мой дедушка Иван. Его убили. И вот именно как: собралась
эта вся голь перекатная, и однажды они пришли к дедушке, чтобы ограбить
его магазин. Мой дед, он, конечно, оказал им сопротивление. Но что сделаешь, когда
против тебя одного собралась группа этих нищих мужиков и хотят поживиться за
чужой счет. Они его убили по системе «два раза подбросить, один раз поймать». Они
отбили у него почки, и после этого он прожил недолго. Что творилось в душах
моих родных? Моей бабушки Арины Михайловны, которая даже повредилась в уме.
А мать моя, которую уже выдали замуж в другое село — Александровку,
тоже в довольно богатую зажиточную семью, она прибежала оттуда домой и стала
ухаживать за своим любимым тятенькой, и несколько недель не возвращалась к своему
мужу. Тут, представьте такое, еще и случилось раздополье, полая вода, которая
разделила наше село от Александровки. Вот такое стечение обстоятельств кончилось
тем, что мать моя более не встретилась в жизни со своим первым мужем.
8
Но как она встретилась с моим отцом Иваном? Да очень просто, он
был коммунист, весь в ремнях, и говорил партийные речи. Ну, вот он обратил
на нее внимание, какая красивая, хорошая девушка! И он более от нее не отстал.
Он насильно ее повел в сельский совет, и они зарегистрировались. С первым-то
мужем, кстати говоря, она не регистрировалась в сельском совете; она тогда
с ним была повенчана церковным браком, но тогда церковные браки не признавались
законными, а как раз вот регистрация в сельском совете — это вот
считалось законным браком.
Ах, судари вы мои советские, вы даже не представляете себе, что пережила
моя мать, вступив в брак с коммунистом. Он не только никогда не был ее
любимым мужем, он даже видом своим, весь в ремнях, вызывал в ней глубокое
отвращение. Спрашивается, почему? Да потому, что она так любила своего тятеньку,
которого убили они, коммунисты, она просто его не могла терпеть во всех отношениях.
Поэтому, когда он начинал вести речи: «Да здравствует наша коммунистическая партия!» —
она тут же выходила из избы на двор. Это так она мне рассказывала, и, конечно,
я ей верил. «Он, — говорила она, — служитель сатаны». «Но, как же, —
спрашивал я, — вы все-таки имели детей, четверых детей?» — «Не знаю, сынок.
Это спрашивай у сатаны, как он сделал, что я, не любя своего мужа, родила ему
четверых детей?!» Но мой читатель, пожалуй, не представляет себе, как это все воспринималось
мной, как душа моя в это время страдала. Я просто не находил себе места
в избе, когда она это мне рассказывала. Я так страдал, что даже к ней
обращался с таким вопросом:
— Мам, а меня-то ты любишь?
— Сынок, если честно, я тоже тебя не люблю.
— А почему? — спрашивал я, уже почти рыдая.
— А потому, что ты такой же, как он. Я вижу тебя, что такой же
весь в ремнях сатанинских, как и твой отец Иван. Я вижу, как вы убили
моего отца, Ивана.
Но тут уже этого я выдержать не мог.
А позже я говорил ей фразу из Бабеля: «Разговаривать тут мне еще
с вами! Изжарь мне старуха, курицу». Потому что я в то время уже
учился в Литературном институте и, конечно, читал с большим удовольствием
моего любимого писателя Исаака Бабеля.
9
Но все-таки меня интересовала судьба моего отца Ивана. Почему он женился
на такой женщине, которая его не любила. Я все-таки ее спрашивал: «Мама, почему
ты вышла за него замуж?» И она мне отвечала: «Он, я тебе говорю, был весь
в ремнях, и взял меня силой». И я ей на это отвечал: «И выходит,
ты вышла за него замуж под насилием советской власти?» — «Да, — отвечала
она мне на это очень четко, — да! Я даже убеждена, что и ты свою
жену вот также будешь любить!» — «Как?» — спрашивал я. «А вот так,
как Иван четверых детей заделал силой, так и ты будешь!»
Как это все в жизни осуществилось! Все мои благие пожелания относительно
того, чтобы у нас была какая-то правильная, справедливая жизнь, господа вы
мои хорошие, вдруг рушились, и не было в жизни моей никаких ни радостей,
ни счастливых встреч. Эта счастливая встреча случилась в моей жизни, когда
я однажды увидел около метро девушку с такой тонкой талией и в прекрасном
своем платье. Я бросился к ней навстречу и стал ей говорить слова
любви и признания. И вот прошло после этого больше тридцати лет, когда
мы живем, любя друг друга.
10
Ну, вот так и мой отец, когда он увидел свою любимую Марию, он
тоже схватил ее в свои руки и уже более не отпускал. Он ей, конечно, толкал
свои идеи коммунистические, он ей говорил про светлое будущее, и в то
же время у нее было очень сомнительное понимание коммунистического будущего,
в том отношении, что оно, будущее это, ей было непонятно, что это такое;
а во‑вторых: «Почему ваши коммунисты убили моего любимого тятеньку?».
И он отвечал: «Это же не я его убил» — «А кто его убил?» —
«Советская власть». — «Так пусть будет проклята ваша советская власть».
11
Но дело-то в том, как он ее сделал своей женой. Мать моя говорила
так:
— Он меня взял силой. Я хотела бежать к своему первому мужу
Василию, было половодье, но я хотела плыть туда на лодке, понимаешь, сынок,
но он меня схватил, как в железные тиски, и говорит: «Ты никуда не поплывешь,
уж теперь я тебя никому не отдам, Маша». Он был весь в ремнях, повторяю,
я с ним никак не могла совладать, чтобы он отстал от меня. А у меня
на памяти стояла сцена — как они убивали моего тятеньку. Это он кричал: «Подбросьте
его еще выше!» А я в это время стояла рядом. И я все прекрасно помню.
Поэтому, когда я ему говорила, ну ты же кричал, подбросьте его выше, то он
делал морду кирпичом и отвечал, что он ничего и никогда не кричал и что
его не было там в это время. Ой, как я его ненавидела в это время!
Я готова была глаза ему выцарапать от ненависти. А он меня схватит в свои
тиски и говорит: «Любимая! Не я, не я убил твоего отца». — Но ты
кричал, кричал: подбросьте его выше!» — «Нет, Маша, это не я кричал! Это
кричал сатана». И опять, и опять схватит меня и говорит мне на ухо:
«Я тебя люблю, милая моя». И вот он, понимаешь, будучи весь в ремнях,
он меня так взял в свою власть, что я ему никак не могла отказать. Ну,
вот так я с ним и родила четверых детей.
— Мама, — спрашивал я ее, — ну ты хоть немножко его любила?
— Сынок, я тебе честно говорю, что любви у меня к нему
никакой не было. Я только думала об одном, как бы сбежать от него домой. Но
этого никак нельзя было сделать, потому что изба, которую ему дали как коммунисту,
даже и изба эта не выпускала на волю: я вся была в его власти.
— А у вас в хозяйстве чего-нибудь было?
— Да. У нас и корова была, и свинья, и две овцы.
— А куры у вас были?
— Да. Само-собой, десять кур у нас всегда было.
— Так у вас достаток был, можно сказать, нормальный?
— Да, у нас достаток был неплохой.
— Но почему же ты, мама, его не любила?
— Сынок, он ярый коммунист, безбожник и к тому же убил моего
тятеньку.
— Мам, а я на кого больше похож на тебя или на него?
— Ты на меня совсем не похож. Ты весь копия отца. У тебя и глаза
такие же нахальные. И я вот закрою глаза и вижу, что ты такой же весь
в ремнях, как он.
Это слышать мне было всегда так обидно, что я даже плакал, говоря:
— Тятенька! Если я на тебя похож, то люби хоть ты меня, там, где
ты сейчас есть. А то так жить просто невозможно.
12
Я очень хорошо помню, товарищи, как я вступал в комсомол.
Мне уже тогда было четырнадцать лет. И моя мать, Мария, по этому поводу говорила
так: «Твой-то отец Иван в четырнадцать лет-то уже в партии был! А ты-то,
после пионерии еще только вступаешь в комсомол — это отставание от духа
времени. Ты как считаешь, обращалась она к моему брату Валентину, или Вольке,
это почему у него такое отставание?» — «Да, конечно, мама, это отставание».
А он, брат-то мой, Волька, вообще не вступал ни в пионеры, ни в комсомол.
И когда он говорил так насмешливо, я падал на колени перед иконой Божией
матери, говоря: «Тятенька, слышишь ли ты меня?! Ведь они это надо мной издеваются.
Ведь он ни в пионерах не был, ни в комсомол не вступает, а издевается,
говоря, что я запаздываю со вступлением в комсомол». Ну, тут мне было
не до этого, чтобы мне сердиться на обоих моих ближних. Нам в школе выдали
лыжи, чтобы мы на них, проехав пятнадцать километров, вступили там в комсомол.
Я это прекрасно помню, как мы пробежали пятнадцать километров по снегу до райкома
партии. Там нас встречали бойкие энергичные и весьма симпатичные девушки, к тому
же грудастые и бедрастые, и они нас повели в зал для приема в комсомол.
Там мы должны были сказать торжественную клятву на верность коммунистической партии
и идеалам Ленина. Конечно, каждый знал наизусть свою торжественную речь, потому
что нас готовили заранее, за месяц вперед мы репетировали вступление в комсомол.
Но тут случился небольшой казус: когда я подошел к бюсту Владимира Ильича
Ленина, он вдруг, как живой человек, прищурил глаз и сказал мне, что я недостоин
быть комсомольцем и верным сыном народа. Я взял этот бюст в руки,
но он вдруг каким-то образом, представьте, вырвался у меня из рук, упал на
пол, разбившись вдребезги. Нет, товарищи, вы представьте это состояние молодого
человека, который вступает в комсомол. Девушки завизжали от неожиданности такого
поступка. Ну как можно принимать такого человека в комсомол? И, однако же,
меня приняли. Но я возвращался домой очень огорченный. Я на лыжах еле-еле
доехал до дома. Ну, меня, конечно, ждали дома с поздравлением, и я вытащил
свой комсомольский билет из кармана с такой радостью, что даже кот, сидевший
на печи, подскочил ко мне и понюхал комсомольский билет. А мать моя сказала:
«Вот и Иван также говорил, когда он вступил в партию, к нему кот,
соскочив с печи, подбежал и понюхал партбилет». Она взяла мой комсомольский
билет, раскрыла его и плюнула туда три раза, говоря: «Вот ты и стал комунякой.
Поздравляем тебя с таким званием!»
Но все-таки со временем она изменила свое жестокое отношение к памяти
отца: бывали случаи, когда она, посмотрев на его фотографию, висевшую на стене,
говорила: «У, бешеные твои глаза, за что я только тебя полюбила?!»
13
Странное дело, с бюстом Ленина история в моей жизни еще раз
повторилась, когда я уже служил в Советской армии, и когда я, однажды
пробыв в самоволке трое суток, был судим всей ротой. Я подошел к бюсту
Владимира Ильича Ленина, взял его в руки, а он вдруг, как живой, упал
у меня из рук и разбился вдребезги. Все были так удивлены, и я в том
числе, почему он вдруг упал и разбился вдребезги. Вот на этот случай уже не
было мне прощения, было единое решение: исключить из рядов ленинского комсомола.
Я заплакал, говоря: «Тятенька, слышишь ли ты меня? Меня исключают из комсомола».
Тятенька мне ничего не ответил. А меня после этого поместили в сумасшедший
дом. Но у меня об этом много уже написано, в частности роман «Больница».
Читайте его.