ЧТЕНИЕ КАК СУДЬБА
КАЛЛЕ КАСПЕР
Дорога к книгам
Моему любимому тестю Карлосу Маркосяну,
великому библиофилу
И вот меня больше ничего не интересует. Тихонько жду смерти. Или повода,
который подтолкнул бы на решительный шаг.
Но пока приходится как-то жить.
К счастью, много времени отнимают хозяйственные заботы. Надо покупать продукты,
готовить, накрывать на стол, мыть посуду… «Вы себе готовите?» — спросила меня
жена редактора. Она приехала вместе с мужем на литературный фестиваль, и я
пригласил их в гости. Хотелось помириться с редактором. Мы с ним
рассорились, точнее он со мной. Я написал новый роман, где изобразил его журнал,
ну и его самого кстати, в очень мягких тонах, мне не в чем было его
упрекнуть, он со мной всегда обращался порядочно, но он все равно обиделся. Как-то
он написал о нас с Рипсик, что мы «приметливые», и теперь ужаснулся,
увидев в моем романе, как в зеркале, свой журнал. А еще, как он сказал
за столом, его уколол именно «мягкий тон» в описании его самого. («Настоящий
интеллигент», — заметила Гаяне, услышав это.) Но сия тонкость обнаружилась
только после того, как мы выпили полбутылки (жена не пила), правда вина, но и это
в нашем возрасте немало, даже к обеду; я пожарил мясо, включил фритюрницу.
«Мой муж себе никогда готовить не стал бы, обошелся бы пельменями и сосисками», —
сказала жена. Я тоже устал от кухни, но для гостей постарался, к тому же действительно
хотел помириться, не для того чтобы и дальше печататься в этом журнале —
у меня тоже есть гордость, — а просто, по-человечески.
Еще стирка, глажка… Мы с Рипсик так и не купили стиральной
машины, некуда было поставить, ванная крохотная, а портить интерьер Рипсик
не хотела, предпочитала стирать в тазу. И я быстро привык — что уж
тут сложного; зато — занятие. Только постельное белье отношу в стирку,
но это я делал и при Рипсик.
Разумеется, гуляю. Занимаюсь йогой. Решаю судоку. Но невозможно часами
решать судоку! Так рехнуться можно. Норма — два в день, одно после обеда,
другое после вечерней прогулки. Слушаю оперу с Микелино (один из наших мишек).
Минут сорок, сорок пять, иногда и меньше. С Рипсик мы слушали час, даже
больше, но одному тоскливо.
А дальше? Писать уже, собственно, не о чем, но писать приходится,
мозг не может существовать без работы. Наша эпоха высветила не только то, что компьютер
работает примерно как человеческий мозг, но и обратное: что мозг напоминает
компьютер. Значит, пока тебя не выключили, надо работать. Но тут тоже свой лимит:
полтора часа утром, полтора вечером, иначе превращаешься в графомана.
Телевизор я не смотрю, вообще отключил кабель, сэкономил четыре
евро в месяц; вполне себе деньги, я его все равно после смерти Рипсик
включал только как приставку к плейеру, чтобы слушать оперу.
Другие целый день проводят в Интернете, и едят там, и спят,
и трахаются, но я не могу. Конечно, иногда засасывает, но я знаю
меру. Выключаю и встаю.
А дальше?
Только книги. Их у нас не так
много, как у папы Радамеса в Ереване, там я прямо остолбенел, когда
впервые вошел в их дом: вся стена — один сплошной стеллаж. С Рипсик
мы раньше знакомы не были, друг привел меня к ним, так что еще до того, как
влюбиться в нее, я… ну, не влюбился, конечно, но, скажем так, облюбовал их
библиотеку, кстати, прочитанную Рипсик от корки до корки. Переехав в Таллин,
она этого богатства лишилась, и мы стали собирать свое небольшое достояние.
До этого моя библиотека состояла в основном из книг на эстонском, бесполезных
для нее. Первые годы мы всё шуровали по книжным магазинам, по букинистическим, по
московским… Помню, однажды в Лужниках напали на полное собрание сочинений Шекспира —
было тяжело мне с моим радикулитом, но привезли. С Прустом вышло легче,
его издавали по тòму в год. Со временем стены обросли полками, полки —
книгами. А теперь Рипсик нет, и все досталось мне. Правда, я давно
перешел на русский, я быстро понял, что будешь только на эстонском читать —
неучем останешься. Народ маленький, переводят усердно, но просто не успевают, и трети
нет из того, что надо бы. А я хоть и варвар, но не дурак (корректор
немедленно подчеркнул последнее слово красным, надо бы его переименовать в политкорректора),
вот я и принялся наверстывать упущенное. О, это были счастливые годы!
Мы обитали тогда в одной комнате, и работали, и ели, и спали,
а вечером, после всех забот и хлопот, я ложился на диван, Рипсик
же садилась над моей головой, сперва в кресло с высокой спинкой, позже
в купленное специально для нее леттино — в кресле было не очень удобно, —
и читали. Помню, что как-то я целую зиму провел с Золя, прочел не
только «Ругон-Маккары», но и «Три города». И хорошо, что прочел эпопею —
в том смысле, что потом, когда начал свою, смог избежать повтора, а «Три
города» понадобились мне сейчас, когда я решил все-таки продолжить книгу об
Италии, начатую Рипсик. Я не сразу вспомнил про Золя (у папы Радамеса
была абсолютная память, он мог запросто сказать, какого числа, в каком году
они прибыли в Сочи на гастроли; Рипсик унаследовала его дар, но более избирательно,
даты не запоминала, зато «Гамлета» знала наизусть, не говоря уже о названиях
костей, мышц и прочего добра нашей плоти, которые она заучила в силу своей
первой профессии; а у меня память дырявая), но в конце концов все-таки
вспомнил, быстро перечитал и даже использовал: не стал описывать Сикстинскую
капеллу, написал — прочтите у Золя, у него так хорошо, что нет смысла
повторяться.
— А что вы читали в последнее время из современной литературы? —
спросила меня жена редактора, кажется, между первым и вторым.
— Ничего, — ответил я, — я вообще не читаю современную
литературу.
Редактор заметно обрадовался и признался, что он тоже не читает —
только то, что приходится «по службе».
— Мы с Рипсик давно перестали ее читать, она вся однородная,
компьютерная. Словно из одной машины выплевывается.
Но жена редактора восприняла мои слова иначе.
— Значит, вы вообще не читаете? — спросила она удивленно.
— Нет, почему, — возразил я. — Конечно, читаю. Вот сейчас,
например, перечитываю Плутарха.
Тут я, по правде говоря, слегка
приврал, ведь для того, чтобы перечитывать, надо сперва прочесть, а я Плутарха
раньше читал только отрывками. Мы, писатели, про`клятый народ — мы не можем
читать то, к чему тянется душа, мы вынуждены читать то, что нам необходимо
для работы. Я в течение двенадцати лет писал отчасти исторический роман —
отчасти потому, что действие охватывало весь XX век, последнюю треть которого я знал
и помнил неплохо; но вот из-за двух первых пришлось читать, читать и читать:
и про царское время, и про революцию, и про Гражданскую войну и так
далее. А еще я прихватил в роман исторических персонажей, в основном
всяких подозрительных личностей, и Ленина, и Сталина, и Гитлера,
и Альфреда Розенберга; Муссолини на их фоне выглядел сущим ангелом. И чтобы
писать об этих поганцах, пришлось разгрести всю их биографию, все интимные подробности,
в том числе такие, которые, будь они нормальными людьми, никого бы не заинтересовали,
потому что мы все такие, с «интимом», что тут особенного. Ну подумаешь, увлекался
мистер Ульянов ménage à trois, экая невидаль.
Покупать все эти достойные уважения
книги было и немыслимо — по причине дороговизны, и бессмысленно —
мы с Рипсик впускали к себе в дом только те сочинения, к которым,
возможно, захочешь вернуться, а зачем во второй раз читать о том, как
Ежов бумажными самолетиками баловался? Полки же не резиновые, они из ламината, иные
даже деревянные, красивые. Вот я и таскал кипами нужный мне для погружения
в эпоху материал из библиотеки. Несколько раз мне отчаянно везло, однажды я наткнулся
на интереснейшую книгу о грюндерах — о тех «энергичных людях», которые
в XIX веке подняли экономику Германии, и немедленно наделил подобной
характеристикой одного из героев. Вторая удача оказалась еще более примечательной:
некая историчка (это не опечатка в слове «истеричка», а мое понимание женского
начала в науке) из ГДР досконально изучила и пересказала историю заключения
пакта Молотова и Риббентропа (ой-ой-ой, сколько родительных падежей! «Позор
джунглям», — сказала бы Рипсик) со всеми подробностями. Я узнал, на скольких
самолетах совершался полет в Москву (в одном не поместились), где была
проведена промежуточная стоянка (в Кенигсберге, у гауляйтера Коха), где
ночевали в Москве и т. д. и т. п. Самому мне осталось лишь все это
расписать с психологической точки зрения, что тоже не представляло особенной
сложности: понятно ведь, что собой представляет личность, трясущаяся за свою шкуру,
когда на жену поступает донос; не зря Джугашвили его «Молотштейном» звал; «Риббенсноб»
свое прозвище тоже получил по делу — оказалось, любитель гольфа. Рипсик как-то
посоветовала мне поместить в конце эпопеи список «использованной литературы»,
но она — педантка, а я — человек безалаберный, к тому же она
опоздала, немалая часть книг была к тому моменту мною уже не только прочитана,
но и забыта. Но собственную хронологию Второй мировой я все же составил:
взял несколько десятков клетчатых тетрадей (таких же, в которых писал
черновик), выделил для каждого дня войны по странице, и, наткнувшись на важное
или просто любопытное событие, вписывал его под соответствующей датой; потом, дойдя
с сочинительством до очередного года, перелистывал тетради и… Может возникнуть
вопрос, почему я не пользовался Интернетом — так ведь его практически
не существовало, только-только появилась возможность бронировать гостиницы, а для
романа, помню, в первый раз я почерпнул что-то полезное к концу четвертого
тома.
Рипсик устроилась заметно ловчее, она читала то, что ей нравилось, а нравилась
ей история не прошлого века — нравилась античная. Она читала про Цезаря и Октавиана,
а я — про Джугашвили и Шикльгрубера. Чувствуете разницу? Я это
сравнение уже использовал в новом романе, не в том, на который обиделся
редактор, а в его продолжении (так что возможны новые обиды), но бессмысленно
придумывать что-нибудь иное, раз доволен однажды найденным. Россини, если в либретто
попадалась буря, вставлял всегда одну и ту же музыку; когда его спросили, почему
он так поступает, фантазии, что ли, не хватает, ответил: «Да ведь буря всегда одна
и та же!» (этот пример я тоже уже использовал, и даже неоднократно).
Вот и ХХ век, как его ни поверни, один и тот же.
А Рипсик начиталась античности настолько, что даже роман о ней
сочинила.
На писателях лежит еще одно проклятие: они не могут читать, когда сами
пишут. То есть могут, но не «худлит». Мой двоюродный брат, поэт, заключил как-то
договор на сценарий художественного фильма (сам он в кино ни бум-бум)
и пригласил, по совету жены, тоже поэтессы (в Эстонии поэтов и поэтесс
как собак нерезаных), в соавторы меня, вроде как профессионала. Мы написали.
Сценарий не приняли. Брат встревожился, аванс он успел потратить, и взялся
за новый вариант; я ему помогал уже вполсилы. Снова не приняли. Дальше я махнул
рукой, а брат не мог: у него была большая семья, даже две семьи, итого
пятеро детей — у нас в Эстонии это обычная цифра для поэтов, и он
решил продолжить работу. Написал третий вариант, четвертый… Трудно было, дети мешали.
Для написания пятого варианта я, чувствуя угрызения совести, пригласил его к себе.
В ту зиму я сторожил вблизи Таллина дом некоего церковного деятеля. Библиотека
у него была паршивая, в основном религиозная пропаганда, но кое-что из
«худлита» все же на полках залежалось. Брат приехал, поселился на верхнем этаже,
начал писать, но он тоже не мог работать круглыми сутками, попросил что-то почитать,
взял сперва одну книгу, потом другую… И вот выходит он как-то из своей комнаты
и, спускаясь по лестнице (а я стоял в коридоре), произносит
золотые слова:
— Удивительная вещь! Что читаешь, на то и становится похоже,
что сам пишешь. Сперва я читал Фолкнера — и получался Фолкнер. Теперь
взялся за Кафку — и получается Кафка.
Самое интересное, что при новой власти фильм все-таки сняли, наняли
какого-то московского ремесленника, вручили ему все пять вариантов, и он собрал
из них нечто, удовлетворившее запросы студии, так что даже я получил кое-какие
деньги, а были они мне тогда очень нужны: Рипсик, с ее титулом кандидата
медицинских наук в Эстонии работу так и не нашла, и мы, чтобы не
класть зубы на книжную полку рядом с хачкариками и прочими армянскими
сувенирами, переводили для состоятельных людей инструкции микроволновок и прочего
пластмассолома.
Так что нельзя читать «худлит», когда
сам занят сочинительством, а поскольку я писал свой роман двенадцать лет,
то и стал как чукча из анекдота. Помните: «Чукча не читатель, чукча писатель»?
Рипсик, трудясь над новым романом, читала
детективы, те не мешают, наоборот, расслабляют, но у меня и с этой
категорией печатной продукции возникали сложности, не выносил я эту белиберду;
вот и сейчас, когда я записываю в клетчатую тетрадь эти строки в Реджо-ди-Калабрия,
куда я отправился собирать материал для второго тома книги об Италии, рядом
на тумбочке у меня лежит детектив, я их беру в путешествие, чтобы
прочесть и выбросить, — и вот читаю и плююсь: и не детектив,
и не литература. Автор очень хочет быть настоящим писателем, описания природы
у него ох какие поэтические, психология персонажей тончайшая, с учетом
разных психоаналитических школ, но всё фальшь. Из сыщика сделал поэта! Рипсик тоже
написала несколько детективов, но у нее, наоборот, писатель помогает двоюродному
брату, комиссару полиции, разоблачать преступников; это допустимо, писатель может
разобраться в психологической стороне убийства, а сыщик в поэзии —
никогда («Не мог он ямба от хорея, / Как мы ни бились, отличить»). Так что двенадцать
лет я читал лишь двух авторов — Сименона и Гарднера. Сименона —
потому что это литература (однако не та, что мешает работать), а Гарднера —
потому что он честный человек и на литературу не претендует, он выстраивает
ребусы; то есть это как бы судоку, с той лишь разницей, что самому решать не
надо, за тебя это делает мистер Мейсон, а ты следишь за его мыслью, очень интересно.
Так что представьте себе, какое это было облегчение, когда я закончил
свой роман и смог снова читать! Даже Пруста перечитал, все семь томов, и, кстати,
не кривлю душой, потому что действительно и раньше читал, целых полтора раза.
Какой он все-таки великолепный писатель, жалко только, что психически нездоров,
зациклился на своих педиках и лесбияночках…
Но я совсем забыл о Плутархе.
Читать его я сейчас тоже начал неспроста, время для саморазвития миновало,
но второй том «Италии» я решил посвятить великой Греции, а там же сплошная
история, современности, можно сказать, нет — жалкая провинция, почти такая
же жалкая, как Таллин за стенами Старого города. Впрочем, Плутарх меня разочаровал,
его манера рассказывать «по парам» о великих личностях, пренебрегая хронологией
событий, — искусственна и мешает понять что к чему (что-то мне все
стало мешать, старость, наверное). Зато Фукидид молодец: описание похода афинян
на Сиракузы у него получилось настолько четкое, как будто он сам в нем
участвовал; а я ведь к тому же видел на Сицилии (переводчики Плутарха
и Фукидида пишут — «в Сицилии») и ту каменоломню, куда поместили
афинских пленников, и «ухо» Дионисия, так что при чтении все живо стало пред
очами. А рассказ об Архимедовых трюках, как он один при помощи своих агрегатов
уничтожил весь римский флот! Редактору и его жене я обо всем этом рассказать
не успел, разговор перешел на другую тему, а на какую, не помню, к тому
времени я уже захмелел. Помню лишь, что собирался сказать им о Дюма —
но вот сказал ли? Дюма сейчас — мой настольный автор. В детстве я читал
всё подряд, вперемежку: «Детство Никиты» и «Блеск и нищету куртизанок»,
«Тарантула» и «Пармскую обитель», «Трех мушкетеров» и «Чука и Гека»,
читал вообще всё, что мне осталось от отца; правда, осталось не очень много, его
библиотека сгорела в войну, но кое-что он все же успел купить между возвращением
из лагеря и смертью. От той, «буржуазной», библиотеки сохранились лишь восьмитомная
«Эстонская Энциклопедия» и «Семейный лексикон»: по первой я изучал флаги
разных стран, в том числе уже не существующих, как Эстонская Республика; из
второй почерпнул, как бороться с чесоткой; сперва на основе описания болезни
и цветных картинок поставил себе диагноз, а затем пошел в аптеку
и купил цинковую мазь; не стал даже маме ничего говорить, а было мне тогда
лет двенадцать, вот такая польза от книг. Примерно в то же время, может год
спустя, я прочел «Ивана Денисовича» — началась оттепель. Когда я добрался
до старших классов, она была в разгаре, издавали все ранее запрещенное, и я глотал
«Миф о Сизифе», «Процесс», «Слова» и прочие только что переведенные произведения.
Потом оттепель кончилась, наступили суровые советские будни, и это вызвало
во мне такой протест, что я почти перестал читать, решив, что все, что печатается
в этой дурацкой (опять подчеркнул, гад!) стране, априори не для вольнолюбивого
человека. Правда, иногда удавалось добыть самиздат и тамиздат; вот это я и читал.
Но поскольку читал я быстро, то за кордоном не успевали печатать и переправлять
в СССР требуемое количество для удовлетворения моих запросов (ведь надо было
еще доставать!), и я переключился на кино, благо до Таллина докатывались волны
финского телевидения; затем и вовсе поехал учиться в Москву на сценарные
курсы, где нам, «избранным», показывали все то, что считалось опасным для «облико
морале» советского человека; я там еще театром увлекся. В итоге все закончилось
крахом, диплома я не получил и, вернувшись, решил начать совсем новую
жизнь, в том числе не покупать книг. Я откуда-то вычитал, что у Мандельштама
в Москве почти не было книг, и я подумал: а чем я хуже, то есть
лучше? Читал я тогда в основном поэзию, одолженную у друзей или в библиотеке,
и то, что нравилось, переписывал себе в тетрадь; они и сейчас у меня
на полке, эти тетради: Анненский, Превер, Цветаева, Георгий Иванов (уже пошла перестройка)…
И вернулся я к книгам по-настоящему только после встречи с Рипсик,
когда оказался перед стеллажами папы Радамеса. Ох, какая это была потрясающая библиотека!
Папа не покупал что попало, он собирал целенаправленно, заводил знакомства с продавщицами
книжных магазинов, уговаривал оставить ему тот или иной раритет, постоянно переплачивал, —
но в итоге у него на полках сплотились в величественном соседстве
собрания сочинений чуть ли не всех классиков мировой литературы; в центре,
разумеется, БВЛ. В этой библиотеке было все или, скажем, почти все —
даже «Литературные памятники», даже редчайшая «Библиотека драматурга»; я комплексовал
от того, что, в отличие от Рипсик, не читал все это добро, вот и набросился.
О следующих годах я уже рассказал: как мы с Рипсик читали, я на
диване, она на леттино, а сейчас я все хожу перед нашими книжными полками
и думаю — что` же почитать? И редко нахожу что-то, что мне доставляет
удовольствие; великие мысли я знаю, о страданиях читать не хочу, их и так
в жизни слишком много, хочется чего-то одновременно и возвышенного и остроумного,
а такого очень-очень мало. Потому и читаю Дюма. Самое трудное в литературе —
создать привлекательных героев. У Дюма они сплошь такие: и мушкетеры,
и граф Монте-Кристо, и Марго, и Шико, поэтому я считаю его самым
великим писателем Нового Времени, даже более великим, чем Бальзак и Пруст.
По идее сейчас, на исходе христианства, если не удастся вернуться к религии
античной, в более продуманном виде, нужна бы совсем новая религия, и ее
пантеон вполне могли бы составить герои Дюма — только жалко их, героев, ведь
испоганят люди образ и д’Артаньяна, и Атоса, как они испоганили все прочие
светлые образы. Так что пусть остаются в литературе, на книжных полках, и у нас
дома, и в библиотеке папы Радамеса, которую сейчас опекает и оберегает
Гаяне, одна из немногих людей, с которыми у меня есть о чем поговорить,
потому что она читала почти все, что читала Рипсик, и вкусы у нас более
или менее совпадают.
А с редактором мы, как вы, наверное, уже поняли, помирились.