НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ
ЯН ХЕНДРИК ЛЕОПОЛД
Ян Хендрик Леополд (Jan Hendrik
Leopold, 11 мая 1865— 21 июня 1925) — крупнейший
голландский поэт-символист, один из самых блистательных и одновременно
труднодоступных европейских авторов рубежа XIX—XX вв. Малоизвестный широкой
публике, он оказал огромное влияние на голландских поэтов прошлого столетия, им
восхищались такие любимцы читателей, как Якоб Корнелис Блум, Мартинус Нейхоф, Адриан Роланд-Холст, Ида Герхард.
Хотя напечатанное им при жизни вызывало исключительно
восторженные отклики, издавался он крайне мало и неохотно: боvльшая
часть его сочинений, важное место среди которых занимают неоконченные
фрагменты, опубликована посмертно.
Я. Х. Леополд происходил из семьи
литераторов и учителей. Его отец Мартинус, дядюшка Любертус и множество родственников с отцовской и с
материнской стороны служили в учебных заведениях и одновременно писали
художественные сочинения или литературоведческие исследования. Так что
жизненный путь Яна Хендрика, почти до конца своих
дней проработавшего преподавателем латыни и греческого в Эразмовской
гимназии Роттердама, полностью соответствовал семейной традиции.
Таланты этого старшего из пятерых детей Мартинуса
и Анны Элизабет Леополдов проявились рано. В школьные
годы он серьезно занимался рисованием (брал частные уроки) и музыкой (с помощью
отца освоил игру на фортепьяно, так как учителей музыки полагалось приглашать в
дом только для девочек). В зрелом возрасте любовь Леополда к музыке отразилась в его увлечении филармоническими
концертами и домашним музицированием (он много играл
в четыре руки с коллегами и учениками, в первую очередь — Бетховена, Баха,
Шуберта, Чайковского и Сметану) и, главное, в фантастической, не имеющей равных
во всей голландской поэзии музыкальности его стихов. Многим своим циклам
и отдельным стихотворениям он давал музыкальные названия — «Скерцо» (1894),
«Вполголоса» (от итал. «sotto
voce»; 1896), «Альбомный листок» (1922), некоторые
его стихи построены по правилам музыкальной композиции («Oнпх eнб уфблбгмпн...»,1
1911).
С 1883-го по 1889 г. Леополд учился на
классическом отделении Лейденского университета. В эти годы он был членом
университетского литературного кружка, на заседаниях которого студенты
обсуждали античных авторов и читали немецкие, французские и английские стихи
(Гейне, Шамиссо, Гюго, Мериме, Мур), а также
собственные произведения и переводы. В 1886 г. молодой поэт представил
товарищам несколько своих переводов из Шандора
Петефи, оказавшихся на поверку полностью сочиненными им самим. Примечательно,
что студенты-лейденцы той поры совершенно не знали
новых тенденций европейской поэзии 1870-х — 1880-х гг. Они не
интересовались даже соотечественниками — поэтами-«восьмидесятниками»,
совершившими именно в годы студенчества Леополда грандиозный
переворот в голландской словесности. Восстав против царившей в Голландии
тусклой моралистической литературы, «восьмидесятники» выдвинули лозунги
служения красоте в природе, в жизни, в искусстве («форма и содержание едины»),
творческого индивидуализма («искусство — это страсть») и «искусства для
искусства». «Восьмидесятники» группировались вокруг созданного ими в 1885 г.
журнала «Де Ниуве Хидс»
(Амстердам), где публиковали стихи, яростные выпады против
предшественников-моралистов, теоретические статьи о «новых» течениях в
европейской культуре — в первую очередь об импрессионизме и натурализме. С
«восьмидесятниками» Леополд основательно познакомился
уже в следующий, роттердамский период своей жизни.
В Роттердам Леополд переезжает в 1892 г.
после защиты докторской диссертации — учительствовать. Этот элегантный,
спортивный (коньки, горные лыжи, альпинизм) и остроумный человек, по облику и
манере общения мало похожий на школьного
преподавателя, всегда был любимцем своих учеников, прозвавших его за необыкновенно
высокий рост и своеобразную походку «ходячим спондеем». Многие из них позднее
написали о нем мемуары. В частности, они вспоминают, что Леополд
иногда дарил им свои стихи — клал перед ними на парту страничку с переписанным
от руки стихотворением, часто озаглавленным «Альбомный листок».
В начале 1890-х Леополд начинает
публиковаться в журнале «Де Ниуве Хидс».
Он навсегда останется верен этому печатному органу и,
за одним исключением, не будет посылать стихов ни в какие другие издания.
Параллельно он осваивает достижения
«восьмидесятников» и необычайно увлекается Херманом
Хортером (1864—1927), тоже филологом-классиком по
образованию, чья поэма «Май» (1889) считается главной вершиной голландской
поэзии той поры. Благодаря увлечению Хортером Леополд быстро догнал лучших поэтов-сверстников и далее шел
уже собственным путем, изучая, в частности, теорию и практику классиков
символизма (прежде всего — Стефана Малларме).
В 1896 г. в жизни поэта происходит событие, объясняющее, по мнению
исследователей его творчества, трагическое одиночество Леополда
в зрелые годы. Невеста поэта Афине Рейкенс, с которой
он был обручен уже несколько лет, вышла замуж за его младшего брата Йоханнеса. Хотя Ян Хендрик после
этого сохранил добрые отношения с братом и его женой и был искренне привязан к
их детям (ко дню рождения первенца он послал им колыбельную
собственного сочинения), есть основания полагать, что разрыв единственной в
жизни поэта помолвки послужил толчком к формированию у него болезненного
недоверия к окружающим. Это недоверие, усугубленное прогрессирующей глухотой
вследствие недолеченного отита, в молодости едва
заметной, но с каждым годом все более затруднявшей общение с внешним миром, к
концу жизни переросло в манию преследования и в итоге привело к полной изоляции
Леополда.
Помолвка с Афине Рейкенс и последующий
разрыв — единственный достоверный факт интимной жизни
поэта, в остальном остававшейся скрытой от его знакомых и близких. На основании
его стихов исследователи строят различные догадки об его страстях и переживаниях,
однако доподлинно о них ничего не известно. Он так никогда и не обзавелся
семьей и домом — и всю жизнь прожил в наемной квартире.
Служебная карьера Леополда также
складывалась неблагоприятно. Его докторская диссертация и другие научные труды
могли служить хорошим основанием для карьерного роста. В 1913 г. он подал
заявление на замещение вакансии профессора Лейденского университета, однако не
получил ее; в 1914 г. все ожидали, что он станет конректором
Эразмовской гимназии, однако и это место занял
другой; и, наконец, в 1917 г. ему снова было отказано в профессуре, на этот раз
— в Гронингенском университете. Причиной неудач
была, по-видимому, его глухота, которая крайне затруднила бы работу в
университете (как, впрочем, затрудняла и преподавание в гимназии) и, вероятно,
слухи о его трудном характере.
Противовес житейским неудачам Леополд
искал в поэзии и философии. Около 1900 г. он открыл для себя Спинозу,
после чего стал заниматься философией профессионально — переводить философские
сочинения (в стихах и прозе), публиковать в философских журналах статьи (часто
на латыни), готовить к изданию памятники античной мысли. Спиноза был популярным
автором в среде «восьмидесятников» — поэтов привлекал его пантеизм, созвучный
их собственному переживанию природы. После 1900 г. «Этика» Спинозы помогла ряду
литераторов этого поколения найти выход из тупика индивидуализма, в котором они
оказались. Леополд, обратившийся
к Спинозе под влиянием Хортера, издал в 1902 г.
брошюру «Ad Spinozж
opera posthuma». Интерес к Спинозе
подвел Леополда к изучению стоицизма, что оказалось
для него удивительно органичным. В 1904 г. он публикует свой перевод отрывков
из сочинений Марка Аврелия под названием «Стоическая
мудрость», в 1908-м издает брошюру на латинском языке об этом философе-императоре,
в том же году в Оксфорде выходит подготовленное им издание «Marcus
Antonius Imperator ad se ipsum».
Представления стоиков о мире как едином одушевленном организме, где каждая
частица необходима и целесообразна и всякая наша мысль является составляющей
мирового разума, а также многие иные, более частные, положения стоической
философии воплотились в стихах Леополда этого периода
(«Дождь», 1898; «Oнпх eнб уфблбгмпн...», 1911).
Параллельно со стоицизмом поэт увлекается эпикурейством и в 1910 г. выпускает
переводы нескольких фрагментов поэмы Лукреция «О природе вещей», которым дает
название «Из сада Эпикура».
Постепенно увлечение стоицизмом вытесняется восхищением перед
восточной поэзией и суфизмом. Немаловажную роль здесь сыграло общение с университетским
товарищем Х. ван Влоотеном,
с чьими переводами арабской поэзии Леополд
познакомился еще в 1900 г. В 1906 г. Леополд
публикует статью об Омаре Хайяме. Время от времени он переводит его
четверостишия, а также стихи других персидских и арабских поэтов (Низами,
Саади, Амира Хосрова, Абу Нуваса) — не обращаясь к
оригиналам (этих языков он не знал), довольствуясь английскими, французскими,
немецкими переводами и пользуясь консультациями
Х. ван Влоотена.
Поэт настолько погружается в атмосферу восточной поэзии с ее диалектикой
тщетности мира и пряного сладострастия, что его друзья начинают за него
опасаться. Они боялись (и не напрасно), что это окажется тем наркотиком,
который окончательно оторвет Леополда от реальной
жизни.
Леополд не только перелагал поэтов
Востока, но и писал оригинальные стихи в восточном духе (цикл «Восточное»,
1911). Примечательно, что он не признавал различия между переводами и
подражаниями и при издании своих переложений и переработок в 1922 г. настаивал
на том, чтобы в сборнике не указывались имена авторов исходных текстов,
которые-де все равно ничего не скажут голландскому читателю. Особенно знамениты
его переводы 29 четверостиший Хайяма. В сознании современников Леополд до такой степени отождествился с этим персидским
мудрецом, что, например, поэтесса Ида Герхард, его
ученица по Эразмовской гимназии, облекла
стихотворение
о любимом учителе в форму рубаи.
Своеобразным синтезом увлечения античной и восточной философией
стала поэма «Хеопс» (1915), повествующая о том, как душа могущественного
фараона совершает посмертное путешествие в сонме других избранных душ по
Вселенной, не знающей времени и пространства, сотворение которой происходит на
наших глазах. Хаос недосотворенной Вселенной и
необходимость быть одним из избранных настолько невыносимы для «сына
бога», что он отделяется от скопища душ и возвращается в свою пирамиду с ее
совершенными геометрическими формами, где каждая фреска на стене восславляет
только его, величайшего из великих. После «Хеопса» Леополд работает над поэмой «Альбомный листок».
Общение с учениками гимназии оставалось в последние годы жизни
поэта единственной нитью, еще связывавшей его с внешним миром: со всеми своими
коллегами, друзьями и родными он к тому времени уже порвал отношения. Однако
глухота все более мешала преподаванию, и в 1924 г. Леополд
вышел в отставку, намереваясь полностью посвятить себя литературе. В мае 1925
г. в литературных кругах торжественно отмечался его юбилей: к шестидесяти годам
он неожиданно для себя оказался почитаемым поэтом. Через полтора месяца после
юбилея и примерно через год после отставки Леополд
умер от плеврита.
Запоздалое признание,
восторженные статьи Марсмана, Роланд-Холста, Нейхофа в
посвященных поэту номерах литературных журналов — все это, казалось, никак не
затрагивало самого юбиляра. «Вопросы, одни лишь вопросы насчет его жизни, как
будто это средневековый поэт, некий аноним. Поэт, создававший
стихи, приписываемые Леополду, остается анонимом, а
ведь, по мнению профессионалов, он, после Вондела
(классика «золотого века» голландской поэзии, годы жизни: 1587—1679. — И.
М., А. П.), — наш величайший поэт. Сегодня он оказывает сильнейшее влияние
на молодую поэзию, поэты восхищаются им как никем другим, ему исполняется
шестьдесят, и он живет среди нас, в Роттердаме, — вот жизнь, заставляющая
вспомнить о великих фиванских затворниках», — писал в
1925 г. Нейхоф.
Прижизненные издания сборников Леополда
осуществлялись как бы против его воли. Изначальные стеснительность и
нерешительность то заставляли его выдавать свои стихи за переводы, то прятаться
за мнимое высокомерие, которое с годами, похоже, развилось в
подлинное — и тогда уже напрямую стало удерживать его от желанных для всякого
пишущего публикаций. Как сказано выше, отдельные циклы и поэмы он на протяжении
всей жизни посылал в журнал «Де Ниуве Хидс»: в девяностые годы здесь были напечатаны циклы «Шесть
стихотворений о Христе» (1893), «Скерцо» (1894), «Стихотворения 1895 года»,
«Поль Верлен» (1896), «Стихотворения 1897 года», «Утро» (1897), «На 5 декабря»
(1899); в девятисотые годы — поэма «Детский праздник» (1906) и «Oнпх eнб уфблбгмпн...» (1910),
в 1911-м он публикует здесь свой цикл «Восточное» (I), в 1915 г. поэму «Хеопс».
И только последняя его поэма «Листок из альбома» (1922) была опубликована в
другом журнале — «Де Хидс».
Первый сборник Леополда вышел достаточно
поздно, в 1912 г., по настоянию другого поэта-символиста П. Баутенса
(1870—1943), который хотя и был младше Леополда, но к
этому времени успел уже выпустить несколько собственных книг стихов, принесших
ему известность. Баутенс предложил Леополду собрать под одной обложкой стихотворения,
публиковавшиеся в разные годы в «Де Ниуве Хидс». Леополд
поначалу не возражал, но потом, когда книга уже печаталась, передумал, а после
выхода сборника («Стихи») в свет был крайне недоволен и книгой, и ее
составителем (хотя и вежливо поблагодарил Баутенса за
написанное им предисловие). Поэт тотчас же подготовил новую книгу с таким же названием (она вышла в 1913 г.), где к лирике «баутенсовского» сборника было добавлено несколько
«объективно-повествовательных» стихотворений (в т. ч. «Рождественская песенка»,
«Мельница», «Дождь»), призванных, видимо, ослабить слишком личностный тон
первого сборника. Тем не менее именно первый, чисто
лирический, сборник получил наибольший резонанс, причем во многом благодаря
вступительной статье Баутенса. Употребленное
составителем словосочетание «почти молчание» стало крылатым определением поэзии
Леополда.
«Тональность его стихов, — писал Баутенс,
— едва слышное размышление. Почти молчание здесь — высшая добродетель; красота
тишины, тронутой чуть заметной дрожью. Изящными стопами, едва касающимися
земли, скользят эти фразы по тончайшим созвучиям рифм, а потом вдруг замирают в
трогательной нерешительности перед неожиданностью грациозных переносов (enjаmbements), ни в каких других
стихах невозможных. Так размышлять способны лишь самые
нежные из нас, самые сильные в своей нежности. Такое переосмысливание жизни в
красоту — их божественная и кроткая месть за бесприютность существования. Их
пугливые стремления порой отваживаются выйти из своего
златосумрачного уединения на продуваемый ветрами
простор нашего ненадежного мира, но затем, побитые и израненные, они всегда
вновь возвращаются в свое одиночество. Чтение и перечитывание
этих стихов доставило мне несколько недель счастья».
Любопытно, что нечто подобное в 1910 г., сразу
же после смерти Анненского (этого, образно говоря, «Леополда
русской поэзии», издавшего при жизни единственный сборник — «Тихие песни» — под
псевдонимом Ник. Т—о), писал Вячеслав Иванов: «…Анненский становится на
наших глазах зачинателем нового типа лирики, нового лада, в котором легко могут
выплакать свою обиду на жизнь души хрупкие и надломленные, чувственные и
стыдливые, дерзкие и застенчивые, оберегающие одиночество своего заветного
уголка, скупые нищие жизни. Их магически пленяет изысканный стиль и стих
Анненского, тонкий и надламывающийся, своенравно сотканный из сложных, отреченных гармоний и загадочных атиномических
намеков. Уединенное сознание допевает в них свою тоску…» (О
поэзии Иннокентия Анненского. // Вячеслав Иванов. Собрание сочинений. Т.
2. Брюссель, 1974, с. 586.)
Кроме двух сборников, с одинаковым — простым и изящным — названием
(«Verzen» — «Стихи»), следует назвать еще три
стихотворные книжки, вышедшие при жизни поэта: поэму «Хеопс» (1916),
переиздание сборника «Стихи» (1920) и книгу переводов и переработок
произведений персидских и арабских авторов «Восточное» (1922). После его смерти
изданием его текстов занимались, с одной стороны, наследники Леополда, с другой — крупные поэты, в частности — П. Н. ван Эйк, подготовивший «Собрание
стихотворений» (1935) Леопольда. В 1952 г. благодаря его же усилиям вышло
«Собрание сочинений», включавшее, кроме стихов, прозу и переводы.
Выражаем глубокую признательность д-ру Кейсу Верхейлу
(Гронингенский университет), профессору Дику ван Халсеме
(Свободный университет г. Амстердама) и г-ну Хансу Дейкхейсу (Амстердам) за предоставленные источники и
ценные консультации.
СТИХОТВОРЕНИЯ
* * *
Мне в окна тополя шумят
«любовь моя, о, где ты, где ты»
и листопад
шуршит в аллее сырым листом.
И дождик — за слезой слеза —
«любовь моя, о, где ты, где ты»
в слезах из-за
тоски бездонной в окне пустом.
Дом гулкой темью полонен
«любовь моя, о, где ты, где ты»
и полон он
усталым сетованьем стропил.
В нем сгорбленного
мучит слух
«любовь моя, о, где ты, где ты»
чей взор потух
и дух унылый покой забыл.
* * *
Глядя в окно
Жизнь есть, похоже, в
каждом движенье
веток, в их дрожи при
их сближенье;
шорох
итожа, объяла дрожь
крону, и вся она стала
сплошь
утренним сумраком
первой мысли;
вялые пальцы как будто
числят,
мыслят и числят, знак
подают —
робкое знанье приходит
тут.
И упованье,
воспоминанье —
в их шелестенье, почти
желанье:
им бы хотелось!.. увы,
мертвы,
стынут они в немоте
синевы. —
Сини, как прежде,
пустой и бездушной,
только дохнувшей
волной воздушной.
УТРО
Я вижу утра дымчатый развод,
золототканую накидку,
где нитка цепко держит нитку,
но миг — и вот
пальчики, в споре,
пальчики, в дрожи,
нити тревожат,
газ расплели, паутинки вьют
и в бахроме плывут,
вдруг превращая нежные ткани
в скопища
брешей, всё глубже раня
эту вуаль, и разор сильней
вязи, пока не завидишь в ней
великолепные белые
руки —
две чистоты как одну
чету, —
что, на лету
пряди
раздвинув, теперь скользнули
вниз в шелестящем
легчайшем тюле
и, невесомы,
текут вдоль складок,
вновь созидая дивный
порядок
в разворошённых живых
шелках,
лишь еще взмах —
и завеса сна
взвита, и даль,
погляди, ясна.
ДОЖДЬ
Гроза ушла далёко;
за просветлевший горизонт
относит опаленный дымный зонт
нагроможденных туч; но здесь высоvко
сияет стынь
лазури оголенной,
омытой вновь и вновь новорожденной.
А на заплаканном стекле
оконном, забывая
о ветре, капля дождевая
слезой дрожит на хрустале,
лучами упиваясь
и к раме прижимаясь
в сверканье ледяном…
и весь тот блеск, что виден за окном, —
земли и сини мощный окоем,
лучащиеся воды, чернозем,
движенье лошадей, людей, спешащих
на воздух, глянец листьев шелестящих,
ловящих дня
родившегося свет,
небес бездонных хоры, ход планет,
весь вечный мир, что снова заблистал, —
всё заключает крохотный кристалл.
ПЙНПХ eНБ УФБЛБГМПН...
Когда с резного борта
корабля,
как жертву,
благородное вино
льют из кратеvра и пурпурный ливень
спадает на лазоревую
гладь
под жреческие пени и
молитвы,
дабы ветра суровые и
море
умилостивить,
умиротворить,
тогда из чаши
прянувшая капля,
жемчужина одна, весь
Океан
окрашивает, щедро
наделив
собою всё в нем вплоть
до побережий
далеких и пучин, от
голых скал
Полярных кряжей, где
зеленый ил
студеных, еле движимых
потоков
скользит к низинам
пасмурных морей
по стылым жилам, и до
тех широт,
где, невесома и
распалена
горячим сном
тропического зноя,
вода парит,
приподнятая ввысь,
разнеженною взвесью и
в лагунах
Карибского
безветренного рифа,
как дымка, как
трепещущий хрусталь,
аркадами, извивами
кораллов
роскошествует в
воздухе: и вся
стихия эта чистая
следит
за раствореньем
тонким, за смешеньем,
преобразившим
весь ее состав,
покуда,
однородности достигнув,
не станет вновь собою наконец.
И яблоко последнее
Сафо,2
высокую венчающее ветвь,
где поздним сладким
соком налилось
оно, несорванное,
напитавшись
сверх меры и атласно округлясь,
сокровище исчерпанного
лета,
создание изнеженное,
принц
прекрасный,
чьих пушистых алых щек
пунцовые лучи касались
солнца,
наперсник братьев,
ветреных ветров,
свободно разбегающихся в мире,
румяный этот баловень,
— когда
он, горделивый плод,
осенним днем
вдруг низвергается,
его паденье
тревожит устоявшийся
полет
Земли, кружимой между
полюсами
своими,
равновесье и баланс
Вселенной, и приходят
в колебанье
нарушенные эллипсы
орбит
планет, и звезды, в их
взаимной связи,
приводятся в движенье
в небесах,
вновь ощутивших
множественность их
и неразрывность, но
уже готовых
вернуться после всех
перипетий
к обыкновенью в новом
начертанье
и снова впасть в
божественный покой.
И это вот во мне, все
эти мысли,
их сочетанье тайное,
их бег,
то беззаботный,
со случайной встречей,
то бешено стремящийся к другой,
желанной, мысли, той,
что только что
мерцала здесь, но
канула, и жадно,
мучительно искалась, и
нашлась
путем проникновенья и
старанья,
работой чувств и
мыслей, этот пульс —
в какие он уносится
края,
и до каких границ
дойти готов,
преследуя себя и
ускользая,
в самоловитве!
Может быть, ему
открылось всё, что
прячется в отсеках
душевных жизней, и ему
легко
их проходить? И мысль
моя, в своем
затворничестве,
мощно разрастаясь,
вдруг достигает всех
далеких мест,
где процветает разум
иль, едва
родившись, первые
лежат сознанья
в свивальниках безмыслия и где
цветущее
времен преумноженье
и скопище
всемирное богатств
слились внезапно в
дивное единство;
всё залила приливная
волна
моей таимой мысли,
смывшей тусклый
налет с прозрачной
сущности вещей
и высветившей прежде
сокровенный
их смысл и тайну их
первоначал.
И в завершенье, но в
ином ключе:
какие протекают
ураганы
сквозь этот мозг!
Шторма со всех сторон
к нему идут и валом
обступили
невзгоды. И хотя
бывала рать,
досель непобедимая,
разбита,
но с наступленьем
зрелости времен
случится так, чтоб
некий человек,
безвестный путник, к
безграничной власти,
к престолу ста народов
смог прийти;
и, в изумленье, видим
мы его
великие монаршие
деянья,
его щедрот и замыслов
триумф.
ИЗ КНИГИ «ВОСТОЧНОЕ»
(1)
О, мост высокий, кто
крутые скаты
твои
топтал задумчивой стопой,
какой проточно-пестрою
толпой
отягощались прочные
аркады?
Точеный лук с тугою
тетивою
и темной дрожью в
натяженье жил,
ты мир вокруг себя
заворожил
летящей вдаль
серебряной стрелою.
(2)
Уста воды коснулись не
дыша
округлой чаши, нежно и
любовно,
и осторожно ширятся в
ней, словно
всю поглотить ее
спеша…
По краю алебастровому
вязь
строфы ведет
таинственная сила
столь сладостных
слогов, что погасила
их смысл их опьяняющая
связь.
В великолепье дивном
воспарив,
слова слились, свились
ажурным кругом,
навек сплелись,
влюбленные, друг с другом
в
неразделимо-трепетный извив.
И вот в изнеможенье
вожделенья
уста прильнули к
чаемым стихам —
и истекают плачем, ибо
там
обратно в смерть
скользнут через мгновенье.
(3)
Господь построил
прочный дом;
и балки крепко сбиты в
нем
печалью, болью; не
доской
пол настлан — горем и
тоской;
а изнутри весь дом
обит
рядном страданий и
обид,
забот, терзаний и
потерь;
Господь его жильцами
заселяет
и объявляет:
терпенье — ключ, что
вам откроет дверь.
(4) ТЫСЯЧА И
ОДНА НОЧЬ
Она пришла в одежде белоснежной,
и был ее невинно-млечен
вид,
благословляли лепестки ланит
Того, Кто ею был рожден над бездной.
И я ей: вот идешь ты, но меня
едва ли замечаешь — в час, когда я
спешу вослед, как агнец, припадая
к руке, влекущей в жертвище
огня.
Она: оставь сомненья и смелей
дарованное
свыше в чашу лей,
белым-белы
лицо мое и тело,
вся суть бела и одеянье бело —
и нет на свете белого
белей.
Она пришла в пыланье
ярко-алом,
в цвету высокомерных
анемон,
в их глянце, — и вскричал я, потрясен:
ты, бывшая сияньем небывалым
и состраданьем, светом лунным, — ты
теперь явилась разрывать сердца нам —
затем, чтоб жар добрать своим румянам!
Она: те утро мне дало черты,
а ныне знойный день со мной дружнее,
краснее щек кровавый мой сатин,
красны мои уста от страстных вин —
и нет на свете красного
краснее.
Она пришла, одетая, как ночь —
а то черней, и безразличье взора
не снизошло до моего позора.
И я: взгляни, потешиться не прочь
враги над безутешностью моей! —
черным-черны
твои шелка и очи,
и дни мои чернее
черной ночи —
и нет на свете черного
черней.
АЛЬБОМНЫЙ
ЛИСТОК
«Я вдоль изогнутых террас,
вдоль ярких клумб на склоне жарком
прошел — и сумеречным парком,
где полдень в зарослях угас,
и по пути нарвал побеги
живых и трепетных стеблей,
и копны благодатной неги
принес, прижав к груди своей.
В моих объятьях — сноп душистый
богатств, по сказочным мечтам
знакомых; и отрады чистой
я всем, кто мил, по ветке дам.
Соцветий ветреный комплот,
столепестковое
порханье
азалий, легкое дыханье
их и нескованный полет,
вольноv
колеблющихся, чистых,
розово-бело-золотистых,
и — осмотрительность не в счет —
их легкомыслие влечет
к
заглядывающим в лицо им
пионам, чьи, в
чаду тоски
и вожделения, лепестки
стыдом окрашены
пунцовым.
А рядом — сладостный
для взгляда,
лилово, складчато, измято
рой рододендронов витает
и шелком трепетным вздыхает
в небрежной роскоши: они,
непостоянные, сродни —
дрожащим лепестковым нимбом
и шепотком, скользящим в них,
и страхом, что едва утих, —
бегущим по тропинке нимфам,
напоминая хоровод
красавиц в радужных нарядах,
что, с негой преданной во взглядах,
волной к властителю плывет, —
турнир атласов и сатинов,
и шелковых метаморфоз,
и разноцветный лоск полос
турнюров и вертугадинов;
расшитый бархат, зренья пир,
и зыбкий газ, и кашемир,
дамас,
морщинистые складки
парчи и снежные облатки
брабантских кружев, и батист,
и дым вуалей дивно чист
над блеском глаз и пылом кожи,
плюмажи, ленты, рюши, броши,
шнурков серебряные нити,
кипенье вымпелов в зените,
штандартов пасмурные сны
в прозрачном мареве весны. —
А дальше, синь небес лелея,
невиннолонные
лилеи
в неоскверненной чистоте,
покой садов оберегая,
стоят как изгородь живая,
мечтою, снящейся мечте,
самозабвенно величавы
в сознанье сокровенной славы
своей; и белая
аркада
уводит в глубь большого сада,
на Юг, где царствует левкой
в обнимку с мальвой огневой
в эдеме вьющихся растений
и где над чашечками их
мы можем лица тех двоих
увидеть изредка, что теvней
бесплотных трепетней,
но вдруг
они возникнут перед нами
и, как в дрожащей амальгаме,
преодолев немой испуг,
сольются чуткими губами;
сюда поэтов молодых
влек свет, таинственный и темный,
здесь ясновидец опьяненный
искал в соцветиях густых
высокий смысл, теперь покоем
растущим ставший
древ и трав,
вошедший в соки их, в
состав,
их общим дышащий
настоем;
и та беседка тут, куда
с увитым посохом тогда,
в тот флорентийский час, из рая
сошел гонец, благовещая
Пречистой Деве, и она
нездешней речью смущена
была, благую весть вмещая. —
И в стороне от сих заветов,
отгородившись от других,
хор колокольчиков притих,
высокомерно-фиолетов,
своей бесчисленностью ртов —
открытых звуковых ходов,
которые с
краев темнее,
а там, где внутренность бледней,
как бы начертаны
на ней
иероглиvфы,
леденея,
что рассказать, стихов точней,
могли б о принцах, паланкинах,
верблюдах, пардусах, слонах,
алмазах,
блещущих впотьмах,
о страусах и о павлинах,
о перлах, виданных лишь в снах,
об аметистах, о рубинах
и перечесть богатства все
восточных сказок в их красе.
Всё это — взбалмашным
подругам,
а для иных, смиренных духом,
храню неброские цветы,
подобья их же красоты:
те анемоны, чьим
играет
качаньем легкий ветерок,
но тот, кто вдумчив и глубок,
для размышлений избирает
их, и прибежище его
сродни молельне остекленной,
где он, всезнаньем утомленный,
вновь отдыхает от него,
забыв, что корни — в перегное,
куда уходит всё земное,
не сохраняя ничего,
навек. А вот бок о бок с ними
пучок вероники своими
устами истину твердит,
венком голубеньким обвит,
—
скромнейший, с
ободком
чернявым
и сердцевинкой
белой, травам
он рад, прелестный, услужить
и с миром всем в согласье жить.
Затем — изящные гвоздики:
глаза, опущенные ниц,
в себя глядят сквозь сеть ресниц;
застенчивы и бледнолики —
ромашки, утешенье в горе,
виолы, с тайною во взоре.
А там, над этой хрупкой мглой,
уже обещан свет дневной —
и вмиг оковы полутени
спадут, лишь взгляд
скользнет по сени
акаций: капельная дрожь
среди коричневых одеж
и ливень лиственный, в котором
дождь мнится вторящим повтором,
когда неторопливый день
роенье наших дум под сень
небес вознес — и нашим взорам
открылись вспышки в вышине, —
и вот картин и чувств ко мне
дары несметные стекают,
сверкая свежей
новизной,
и нет преград передо мной,
и все пределы отступают!..
И в завершенье — тем, совсем
немногим, с кем от счастья нем, —
на память о почти забытых
дыханьях
жизни, ливнем смытых,
потоком благодарных слез, —
тяжелый запах тубероз;
а для единственной, любимой,
цветок, ей столь необходимый, —
ночного кактуса росток,
что нежен так и так жесток —
и сонно грезит одиноко,
от мира здешнего делёко».
— А розы сладостные, розы
где, ало-огненные, где
триумфы и апофеозы
природы в летней полноте?
В них — преизбыток совершенства
и жизни радостный зенит,
их бессловесное блаженство
о несказанном говорит.
Но, пребывая на притине
цветенья знойного, они
уже предсказывают иней
и января седые дни.
Благословенного расцвета
и влажной свежести полно,
уже в них увядает лето —
и смерть предчувствует оно.
Восход и гибель; в зыбком танце
надежда, льнущая к беде;
закат, таящийся в
румянце
зари, — где розы эти,
где?
«Да, розы, их
пурпурный груз,
шипы их, роскошь и
коварство
их тяжко дышащего
царства,
красы с опасностью
союз, —
я их теперь
приберегу,
пока найду, кому
смогу
их поднести. Других
же честных
друзей ветвями лип
окрестных
и ароматами весны —
букетом нежной бузины
—
я одарю в конце совместных
прогулок наших и
бесед —
по лугу, полем, вдоль
канавки;
вот их трофеи:
горечавки,
лаванда, мята,
бересклет,
намедни собранное в роще
что поскромнее и попроще,
природы девственной
привет,
осота светлые
метелки,
репья угрюмого
иголки,
осока, лютик и
тимьян,
паслен, боярышник
целебный
и первоцвет, и колос
хлебный,
и желтый дрок, и
майоран,
и неразборчивый
вьюнок,
обвивший
с головы до ног
беспечных их, и
камнеломка —
полным-полна
моя котомка —
еще календула и тмин,
а для взыскательных — жасмин, —
так, чтобы утром
ясноглазым
к ногам их высыпать
всё разом.
А днем еще один визит
мне с подношеньем
предстоит,
давно желанный, жданный мной —
в палату к старости
больной,
где нитяного света
стынь
стоит над чистотой
простынь
в пространстве
побеленных стен,
уже не ждущем перемен;
и чтоб надежды блик
вернуть
я отправляюсь в этот
путь,
неся как символ
исцеленья
жаркоv-пурпурное
цветенье
и смуту, собственную
суть;
и вот в усталую ладонь
исчезновенья, убыванья
кладу прекрасное
пыланье
и благодетельный огонь
цветов, в которых вновь и вновь
играет молодая кровь,
чьи ароматы столь же сладки,
как утром жизни, без оглядки
ушедшим; и, опять чисты,
кружатся мысли, с высоты —
от края мира и до края —
на нас и всё вокруг взирая,
и жизнь как будто у черты
последней
медлит, вся сливаясь
в одно мгновенье, точно в завязь
новорожденного цветка,
светла и глянцево
гладка —
и бессюжетна…
А потом,
домой
вернувшись, все остатки
подарков, в буйном беспорядке
стеблей и листьев, — всё гуртом
в водой наполненную вазу
в сиянье полдня у окна
я ставлю — так, чтобы видна
она была прохожим сразу,
а ветви б им шептали: «В нас —
Божественной природы глас:
прекрасно, что сотворено…»
Сквозь отворенное окно,
где дышат небеса весною
и облачною белизною,
ко мне летит ребячий гам —
знать, детвора играет там, —
о, эти возгласы и шум,
о, этот радостный галдеж,
когда вниманья жадно ждешь
друзей, подруг… и, полон
дум,
тону я в кресле, сам не свой,
и поникаю головой…
………………………………….
………………………………….
………………………………….
В моих объятьях — сноп душистый
богатств, по сказочным мечтам
знакомых; и отрады чистой
я всем, кто мил, по ветке дам».
1 «Одна
капля вина...» (греч.). Цитата из Плутарха: «И теорию Хрисипп тотчас принимает в первой книге своих
Естественнонаучных Исследований, говоря, что ничто не мешает тому, чтобы одна
капля вина смешалась с морем и чтобы мы все не удивлялись,
говорит он, что эта капля в результате смешения
распространится по всему миру. Уж и не знаю, что может казаться нелепее
этого».
2
«Яблочко, сладкий налив, разрумянилось там, на высокой / Ветке, — на самой
высокой, всех выше оно. Не видали, / Знать, на верхушке его? А видали, — да
взять — не достали?» (Сафо, «Из свадебных песен», пер. Вяч. И. Иванова.)
3
«…и неодолимый век» или «…и необоримое поколение» (лат.).
Перевод с голландского,
вступительная заметка и примечания
Ирины Михайловой и Алексея
Пурина