МУМУАРЫ
XX ВЕКА
Сергей Сергеев
В паутине
В ноябре 1962 года вышел одиннадцатый номер журнала «Новый мир»,
в котором была опубликована повесть «Один день Ивана Денисовича» ранее неизвестного
автора Александра Солженицына. Повесть Солженицына стала первой в подцензурной
печати, где главным героем был заключенный ГУЛАГа — крестьянин Иван Денисович
Шухов. Публикация вызвала поток писем в редакцию «Нового мира». В них
были благодарность, недоумение, критика, ругательства. Не прошел мимо «Одного дня»
и пензяк, живший в Москве, Сергей Сергеевич Сергеев. Как вспоминает его
племянник Сергей Дмитриевич Белоголовцев — тогда студент механико-математического
факультета МГУ, — дядя «был несколько разочарован, не найдя там явных картин сталинских
злодеяний». Сергей Сергеевич посчитал, что он сможет написать лучше и его
«собственные свидетельства о злодеяниях Сталина потрясут всю страну». Так родилась
идея мемуаров «В паутине», над которыми Сергеев работал в конце 1960-х
годов.
Однако воспоминания опубликованы не были — сменилась эпоха. При
Брежневе о вожде народов стали говорить иначе, чем при Хрущеве. По словам Сергея
Белоголовцева, отчаявшись, дядя обратился «к самому А. И. Солженицыну,
адрес которого не знал»: «Он написал письмо А. Т. Твардовскому в редакцию
„Нового мира“ с просьбой помочь разыскать друга, А. И. Солженицына,
с которым якобы был в одном лагере». Солженицын Сергееву ответил: «Уважаемый
Сергей Сергеевич, Вы ошиблись, мы с Вами вместе не были, но если Вы хотите
встретиться, то приезжайте ко мне в Рязань…», далее шел адрес и приписка:
«К сожалению, я там бываю очень редко»».
В Рязань Сергеев, опасаясь КГБ, не поехал, и машинопись воспоминаний
осталась у его родственников. Позднее их литературную обработку провела Марина
Валентиновна Белова, библиотекарь села Рощино Сердобского района Пензенской области,
а в январе 2018 года Юрий Иванович Белоголовцев подарил воспоминания
Пензенской областной библиотеке имени М. Ю. Лермонтова.
В известных списках жертв политических репрессий Международного Мемориала
Сергей Сергеев отсутствует. По каким-то причинам сведения о нем где-то затерялись,
а может, и навсегда потеряны. Проследить по документам ГУЛАГа его путь
невозможно. История злоключений Сергеева — в его воспоминаниях. Дополнить
ее можно небольшой вкладкой из Пензенского государственного архива: для уточнения
даты и обстоятельств рождения.
Родился Сергей Сергеевич 9 (по новому стилю 22) августа
1908 года в селе Сосновка Сердобского уезда Саратовской губернии, в крестьянской
семье.[1]
В 1939 году с созданием Пензенской области село вошло в состав ее
Бековского района. При крещении мемуарист получил имя Лаврентий, хотя его родители —
Сергей Семенович и Евдокия Косминична — желали назвать сына Сергеем. Но
местный священник Василий Иротогенов проявил принципиальность и сам выбрал
имя из святцев, хотя имя Сергей в них тоже было. В метрическую книгу Троицкой
церкви Лаврентия Сергеевича записали по фамилии родителей — Белоголовцев. В 1933
году Лаврентий Белоголовцев, обучаясь в Москве, решил взять себе имя Сергей,
но при оформлении паспорта ему изменили и имя, и фамилию. Так, на всю
оставшуюся жизнь, Лаврентий Сергеевич Белоголовцев оказался Сергеем Сергеевичем
Сергеевым. После окончания Института инженеров транспорта он работал в Саратове
на железной дороге инженером службы пути, где и был арестован по 58-й
статье, как троцкист. Сергей Сергеевич отбывал наказание в Унженском лагере
(Нижегородская область) и в Норильске (Красноярский край). После освобождения
ему закрыли въезд в европейскую часть Советского Союза, но он тайно —
характер — добрался до Сосновки, а затем с поддельными документами
скитался по стране, работая кроме Москвы и Пензы на Кавказе, в Сибири,
в Узбекистане. Метрическая книга сосновской церкви сохранила пометки, что сведения
о рождении выдавались Сергею Сергеевичу в июле 1949 и июне 1961 годов.
Это было необходимо для выправления документов. После реабилитации Сергеев жил в Москве,
где и умер 16 октября 1978 года.
Сергей Белоголовцев вспоминал, что дядя «мечтал встретить 80-летие, увидеть
свои мемуары на полках библиотек, но оказалось — дни его сочтены. Обширный
рак желудка не оставлял никаких шансов. Начались галлюцинации. Порой ему слышался
топот сапог на лестнице, казалось, сейчас вломятся сытые молодчики в форменных
фуражках с красным околышем, перевернут все вверх дном, найдут многострадальную
рукопись „В паутине“, сорвут пуговицы на брюках и рубашке и затолкают
его в „черный воронок“. Несколько раз он звонил мне в Иваново, говорил,
что не боится тюрьмы, но его приводило в отчаяние отсутствие зубов и невозможность
спастись там сухарями».
…Мечта Сергея Сергеевича осуществилась. Его воспоминания печатаются.
В скором времени они окажутся «на полках библиотек». Историю Сергеева прочтут
тысячи людей.
Сегодня, когда память о репрессиях, как показывают проводимые социологические
опросы, тускнеет, нам очень важно услышать слова Сергеева-мемуариста, крестьянина
по своему происхождению: «Не дай Бог кому-то еще испытать то, что выпало на мою
долю! Страшные годы репрессий, в которых безвинно пострадали сотни тысяч людей,
никогда не должны повториться!». Сергеев знал, что писал. Из крестьянства, представлявшего
большинство страны, вышли те, кто сидел, и те, кто сажал. Две России, которые,
по слову Ахматовой, смотрели в глаза друг друга.
Дмитрий Мурашов
ТРЕХФАМИЛЬНЫЙ
Я родился в 1908 году, в шестистах верстах от Москвы, в селе
Сосновка Саратовской губернии, в многодетной крестьянской семье.
В воображении моей матушки рисовалось
только хорошее будущее для меня. Ей, неграмотной, сладко грезилось, что выйду я в люди
и непременно, как пить дать, стану первым грамотеем на деревне, и обязательно
потом буду «волостным» писарем. И все — и стар и млад —
станут ко мне обращаться за всяким правовым советом и за изложением грамоток
и прошений в «волостную» управу. О бóльшем маменька мечтать
не могла, так как для бедноты двери гимназий и высших учебных заведений были закрытыми. Мама не догадывалась,
какая судьба на самом деле ждала меня, — ей в голову даже не приходила
мысль о том, что воображаемый писарь
станет высококвалифицированным дипломированным инженером и в то же время
бродягой, репрессируемым и гонимым карательными органами.
Родители хотели назвать меня в честь отца — Сергеем, но при
крещении священник дал мне имя из святцев — Лаврентий. С духовным отцом
не поспоришь — пожалковали родители (мать даже всплакнула), да и смирились.
Летели дни, недели и месяцы.
Наступило лето 1916 года.
Крестьянка Авдотья привела за руку за три версты в школу восьмилетнего
босого сынишку. Классный журнал пополнился еще одним первоклассником Гаврюшиным
Лаврушей — мою фамилию записали по деревенскому прозвищу.
На обратном пути мать внушала:
— Уроками займайся хорошень и учись ловшей. Для читания прибрету
тебе букварь с картинками: ведмедями, коркодилами, тигрой, волчихой, прыгуньей-стрекозой.
Накупляю тебе сколь хотишь и тетрадков, и ручков, и чернилов, и карандашов.
Пробьешь дорогу — волостным писарем станешь, и на старости лет в утешение
меня куском хлеба не обделишь и не попрекнешь.
Я постоянно видел и чувствовал заботу и ласку доброй маменьки —
рос, бегал, играл и, главное, с прилежанием учился. А мама не уставала
повторять:
— Лаврушенька, миленький, учись крепчей. Ученысть — свет, неученысть —
тьма. Бог даст, через годик-другой в сельском совете секлетарем станешь. От
каторжанской полевой работы отмежуешься, и величать будут честь по чести —
Лавренть Сергеичем!
Материнские слова крепко западали на сердце…
Свершилась Великая Октябрьская социалистическая революция, отгремела
Гражданская война.
Надо было продолжать образование, но без метрики меня не принимали в среднюю
школу. Вмешались крестные. Перелистывая страницы церковной книги с записями
о родившихся, они отыскали-таки регистрацию о крещении в православной
церкви родившегося в 1908 году сына родителей Белоголовцевых по имени Лаврентий.
Родительница дожила до седых волос и ни разу не слышала не только
юридической фамилии, но даже и своего отчества. Такой чести не удостаивалась.
Всю жизнь ее звали Авдотьей или просто Дуней.
Так я продолжил образование по второй фамилии, но еще не по последней.
В четырнадцатилетнем возрасте я вступил в комсомол, по линии
Части особого назначения (ЧОН) прошел начальную военную подготовку, одновременно
взялся за селькоровское перо. Мои заметки появляются в местной, уездной, сердобской
газете. Меня интересует многое. Я жадно читаю нашу уездную газету «Серп и Молот»,
центральную газету «Бедноту» и журнал «Лапоть», вникаю в политическую
жизнь.
В 1921 году председателю Зубриловской коммуны, путиловцу, товарищу Ивану
Васильевичу Левину, во время антоновского восстания каким-то чудом посчастливилось
выскользнуть из окружения и умчаться на коне. В соседнем селе Сосновке
он находит убежище: его приютили и оберегают. Левин в тяжелом состоянии
и недвижим: разбита кость ноги, и из нее сочится непрерывно кровь.
Я охраняю его в своей избе, у меня в кармане начеку,
в боевой готовности, револьвер. Истекающему кровью требуется медицинская помощь
и даже операция, но кто ее сделает? И я связываюсь с Комитетом бедноты,
откуда дают телеграмму в Москву с просьбой о помощи путиловцу.
Ивана Васильевича увозят в Москву. Он благодарит гостеприимную
хозяйку, а мне вручает на память тот самый наган, с которым я оберегал
его жизнь.
Тяжелым ударом для меня, как и для всех жителей нашей страны, явилась
смерть Владимира Ильича Ленина.
Я решил по окончании средней школы получить высшее образование по юридической
специальности. Ленин по этому профилю защитил диплом.
— Да ты с ума сошел! — говорили мне товарищи. — Через
пятнадцать-двадцать лет построим коммунизм, и тогда ни хулиганов, ни воров,
ни убийц не будет, и эта специальность аннулируется. Не зря в песне поется:
«Тюрьмы и церкви сравняем с землей…»
Убедили.
Я подал заявление в Московский институт инженеров железнодорожного
транспорта. Получив приглашение к конкурсным испытаниям, стал готовиться к отъезду.
Но на билет денег нет. Что делать?
Я вспомнил 1921 год: проводы в столицу больного
путиловца Левина и подаренный наган. Продав револьвер, купил билет на сборно-пассажирский
поезд, именуемый «Максим Горький». Стоимость билета удешевленная, со скидкой в 50 %.
Мать собрала мне в дорогу оставшиеся от старших братьев белье,
одежду, обувь, перекрестила и поцеловала, проронив в напутствие единственное
слово:
— С Богом!
Ни сидений, ни нар, ни лесенки для
посадки, ни воды, ни туалета, ни освещения в поезде не имелось. Не было и проводницы —
полное самообслуживание.
Кушали всухомятку, без воды, сидя на полу и разложив еду на коленях.
Мыть лицо, руки — непозволительная роскошь. При следовании скорость на хороших
участках пути достигала пятнадцать-двадцать километров в час. Расстояние от
начальной станции Вертуновской до столицы, в шестьсот верст, удалось покрыть
за трое суток.
Выйдя из «свинячего» вагона, я оказался наконец в Москве.
В селе кроме мельницы, кузницы и маслобойни я ничего не видел. А сейчас
передо мной высились промышленные дымовые трубы, стояло огромное здание вокзала,
виднелась озелененная привокзальная площадь, улицы с многоэтажными зданиями
и трамваи. Все удивляло и поражало. Перед пензяком величественно красовалась
Москва, которую даже и за три дня и не объедешь, и не обозришь.
Из пензенской глухомани «волосной» писарь заявился в кирзовых сапогах
и фуфайке, без костюма, сорочки, галстука и часов. С вещевым холщовым
мешком на лямках за плечами я стоял на перроне, жадно всматриваясь в окружающее.
Москвичи — народ гостеприимный и словоохотливый. На вопрос,
как добраться до Бахметьевской улицы, где располагался институт, мне ответили:
«Садись, милок, на „Аннушку“, и она подбросит тебя до Самотека, а там
рукой подать, своим ходом дотопаешь. Только порасторопней, рот не разевай, а то
и под транспорт попасть нехитро. За день-то до десяти зевак из-под колес машин
вынимают».
Милиционер, заприметив паренька с торбой за спиной, посоветовал:
«А ты, братишка, при посадке-то смелей нажимай и в вагоне проталкивайся
ближе к выходу. Пассажиров с раннего утра и до поздней ночи видимо-невидимо,
хоть пруд пруди».
Намотав совет на ус, при посадке я, напористо протискиваясь, осилил
толчею и с трудом, но втиснулся-таки в переполненный вагон трамвая-громыхалки!
На Самотеке из вагона еле-еле выкарабкался, аж вспотел. Отдышавшись, еще раз спросил
о том же: как пройти до нужной мне улицы.
И вот наконец я увидел надпись над входными металлическими воротами:
«Московский институт инженеров железнодорожного транспорта». Сердце забилось радостно:
добрался!
Спустя несколько дней начались экзамены. Конкурс — пять человек
на одно место. День проводил в стенах института, ночевал на вокзале. Однажды
в момент проверки документов я услышал, как один милиционер сказал другому:
— Не беспокой парнишку. Я его уже проверил. Это тот, что на днях
с «Максимом Горьким» на экзамены прибыл из-под Пензы. Вишь, к знаниям
тянется! И по виду на Ломоносова похож…
И вот испытания позади. Цель достигнута! Едва сдерживая в груди
распирающую меня радость, читаю в приказе по институту: «Зачислить в студенты
1-го курса строительного факультета по специальности „Гражданские сооружения“, с предоставлением
стипендии и общежития»! Вот тебе и пензенская «замухрышка»!
Началась учеба. Хотя в желудке часто ветер разгуливал, зато впереди,
на горизонте — перспектива. Освоившись со студенческой жизнью, я успешно
изучал дисциплины и переходил с курса на курс.
Шел 1933 год. На третьем курсе штурмовались
ведущие, профилирующие дисциплины: архитектура, строительная механика и конструкции —
каменные, армокаменные, бетонные, железобетонные, деревянные и стальные. Осваивались
инженерные расчеты: неразрезных балок, подпорных стен, куполов, арок, рам и ферм.
Третий курс — это то же самое, что на горном хребту перевал, перешагнув который,
можно было с уверенностью надеяться на успешное окончание института.
В это время один из студентов сменил свою фамилию Сук на другую, так
как ему надоело слушать в свой адрес насмешки: сукин сын. Мне никогда не нравились
мои имя и фамилия. Поэтому я тоже «окрестился по-советски», и институт
закончил уже как Сергеев Сергей Сергеевич.
И тут — страшные вести из дома: там — голод.
В печати о голоде ни слова: все шито-крыто. Лишь стоит об этом
проронить одно-два слова — и окажешься за тюремной решеткой как социально
опасный элемент.
В Москве на рынке «Марьина роща» я украдкой от товарищей из-под
полы, с рук скупал у работниц столовых и ресторанов бросовые куски
хлеба, а потом у знакомых сушил их на сухари. Оставляя на время учебные
занятия, самовольно и скрытно выезжал на поезде с гостинцем на родину.
Из привезенных хлебных кусков-сухарей, заливая их кипятком, я готовил
тюрю, и этим лакомством поочередно кормил мать и братьев. Цепляясь за
жизнь, они инстинктивно, как птенцы, жадно принимали и глотали пищу. Как больно
и страшно было на них смотреть! Сердце сжималось от любви и жалости!
Мать, напрягши силы, проронила:
— Лаврушенька, дорогой ты мой сынок, давай я те поцелую покрепчей,
и мотри, в последний раз. Учись хорошень, а к нам не ездий и не
мучай себя, се равно мы до нови, до урожая не протянем и не выживем.
Но разве мог я оставить в беде
дорогих мне людей?! Дважды в месяц я навещал пензенский край. Приезжал
не как гость, а как лекарь с медикаментами, состоящими из замусоленных
высушенных огрызков, избавляющих от голодной смерти.
Учебные занятия в аудиториях и лабораториях из месяца в месяц
по нескольку дней, конечно, пропускались. Невыходы на учебу я объяснял поддельными
врачебными справками. И хотя мне пришлось нести двойную ношу — учиться
и спасать от голодной смерти родственников, моей энергии и находчивости
хватило для того, чтобы и родных на ноги поставить, и успешно продолжать
учебу.
Шел 1937 год. Пять лет я «грыз гранит науки». Усидчивостью, упорным
трудом я добивался и добился цели: защитил дипломный проект и получил
звание инженера!
По окончании учебы заехал в родную Сосновку, чтобы поделиться большой
радостью с дорогими мамой и братьями. Конечно, по такому радостному поводу
там состоялась пирушка, после чего я выехал к месту моего распределения —
в город Саратов.
Распределением я был очень доволен: в Саратове на углу улицы
Покровской и Обуховского переулка проживала моя сестра. У нее была комнатка
площадью в девять квадратных метров, из которых один метр занимался печью.
На этой крохотной жилплощади мы с сестрой и ютились.
Работал я инженером службы пути в правлении Рязано-Уральской
железной дороги и нес общественную нагрузку секретаря комитета комсомола. После
рабочего дня хлопот полон рот. Обычно мое место было на слетах, собраниях, заседаниях,
пленумах и политзанятиях. На торжественных заседаниях в правлении дороги
мне, как члену четырехугольника, предоставлялось место в президиуме. Общественной
работой увлекся полностью.
Но разве отбросишь в сторону личную жизнь? Мне шел двадцать девятый
год. Пора обзаводиться женой и семьей. На примете имел сердцу близкую, любимую
невесту по имени Лилия. Уже велась подготовка к бракосочетанию, куплены мне
и Лиле свадебные наряды, готовилось угощение, приглашены гости…
Но шел, напоминаю, 1937 год. В газетах — обличение «врагов
народа» на громких процессах. Знакомые, соседи, сослуживцы вдруг исчезают без следа…
Об этом вслух не говорили, но страх прочно вошел в нашу жизнь.
Подсознательным предчувствием беды, наверное, можно объяснить сон, который приснился
мне накануне дня бракосочетания.
Казалось: еду в переполненной автомашине стоя, согнувшись в три
погибели. Вокруг себя не вижу ни близких друзей, ни невесты Лилии, ни букетов цветов.
Машина в народе носит название «черный ворон».
Страшное, убийственное сновидение…
ЭТО НЕ СОН
Поздняя ночь. «Черный ворон» где-то остановился. Раздался лязг металла,
в связке загремели ключи, глухо зазвякали тяжеленные замки, заскрипели и открылись
кованые, зловещие ворота. Машина куда-то въехала. Ворота со скрежетом быстро закрылись.
Отворились вторые ворота. «Черный ворон» подался, двинулся вперед, и тут же
вторые ворота запахнулись. Их тоже замкнули на замок. Приказано из крытой «кареты»
выходить.
Непонятно, что же это такое? Ноги ступили на землю. Тьма рассеивалась
мощными прожекторами. Огляделся: вижу несколько корпусов зданий, обнесенных кирпичными
стенами с зубчатыми макушками. На четырехногих наблюдательных вышках, с оружием
в руках, стоят часовые.
Я наступил одной ногой на другую, стало больно. Начал зубами кусать
палец руки и опять-таки почувствовал боль. Черт возьми, это тюрьма!
За что, почему? — бьются в голове вопросы, на которые не могу
найти ответ. Я ни в чем не виноват! И приходит успокоительная мысль:
мое задержание — страшная, чудовищная ошибка, сейчас во всем разберутся и меня
отпустят! У меня же сегодня свадьба!
Совсем недавно, только вчера, счастье было совсем близко — рукой
подать, но человек, оказывается, не хозяин своей судьбы. Как Дантеса в романе
«Граф Монте-Кристо», меня лишили свободы. Меня ограбили и отобрали самое дорогое —
волю.
В «черном вороне» я был не один. Двое конвоиров, построив нас в цепочку
и пересчитав дважды, куда-то строем повели. Оказалось, в приемную. Там
произвели тщательный обыск с изъятием недозволенного: часов, ремней, подтяжек,
шнурков, расчесок, денег, бумаги, записных книжек, карандашей, ручек и так
далее. С белья и одежды сорвали металлические пуговицы.
Заполнив на нас личные карточки-формуляры,
повели в баню, где на стене красовались автографы тех, кто побывал здесь раньше
нас: «Кто не был — побудет, а кто побыл — не забудет», «Приходящий —
не грусти, уходящий — не радуйся», «Меня губят водка, женщины и карты»,
«Сюда ворота широкие, а на выход узкие», «Дурак тот отныне и до века,
кто думает тюрьмой исправить человека».
В раздевалке нас обрили. Сначала снимался волос на лице и голове,
затем велась обработка в пахах. После «стрижки» ягодиц предыдущего заключенного
этой же грязной машинкой снимали усы и бороду следующему. Я надзирателю
заметил:
— Разве можно после ягодиц, не дезинфицируя машинку, стричь лицо другому?
Он с ехидством ответил:
— Мы все могем! Ишь, какой министер нашелся! Может быть, еще деколон
с пульризатором встребвыешь?
После мытья сфотографировали в анфас и профиль, а потом
сняли отпечатки пальцев. В арестантский формуляр внесли приметы: рост высокий,
лоб низкий, лицо овальное, курносый, волос русый и т. д. Я обмыт,
острижен, оприходован, и описана моя внешность. Приемная процедура окончена.
Оказывается, от свободы до неволи — только один шаг. Не зря говорится:
от сумы и от тюрьмы не зарекайся. Спустя триста семьдесят лет, в двадцатом
веке, в период правителя Советского Союза Сталина, вновь возродилась опричнина,
которая во сто крат сильней, чудовищнее расправлялась, но не над боярами, а над
патриотами, подлинными строителями коммунизма. И мне пришлось испытать это,
как говорится, «на собственной шкуре».
Надзиратель ключом отомкнул замок, открыл кованую дверь и поместил
меня в камеру-одиночку. Площадь — метров пять. Окно с решеткой. Потолочный
свод четырехгранный, напоминает конверт. Поверхности стен и потолка серые,
мрачные. Пол цементный, в двери — застекленная дырка с пятачок. Дырка
называется «волчком», в нее надзиратель обязан поглядывать, следить за поведением
«жильца». Под сводом-конвертом круглосуточно светит слабенькая электролампочка:
лучи солнца сюда не попадают и дневной свет не проникает.
Тягостно находиться в условиях оторванности от общества. Карандаши,
ручки, бумагу, газеты, книги иметь запрещено. Изолирование герметическое. Нахожусь
словно в консервном сосуде. Питание двухразовое — обед и ужин из
малокалорийных и даже недоброкачественных продуктов. Раз в сутки выводят
на пятнадцать-двадцать минут во двор на прогулку. Охранник бдительно сторожит. Переписка
и свидания с родными и знакомыми, а также передачи не разрешаются.
Через пару дней дверь настежь открылась и прозвучал голос надзирателя:
— Сергеев, выходи!
«Значит, домой отпускают! — радостно подумал я. — Значит,
разобрались в своей ошибке, убедились в моей невиновности!»
Из коридора охранник меня ввел во двор, приказав, чтобы я все время
руки держал сомкнутыми за спиной.
«Если я не виновен и меня отпускают домой, то зачем такая
строгость?» — подумал я, и радости как не бывало.
Провожатый втолкнул меня опять в переполненную спецмашину. «Ворон»
затарахтел и двинулся вперед. Открывались то одни ворота, то другие. Я догадался,
что мы выехали в город. И действительно, нас привезли и ввели в пятиэтажное
здание, расположенное на углу улиц Вольской и Дзержинского.
Ожидая в коридоре, я услышал из соседнего кабинета душераздирающий
крик избиваемой женщины. Вышедшему оттуда «опричнику» выразил упрек:
— Как вам не стыдно издеваться над беззащитной женщиной!
Он не задержался с ответом и так «угостил» меня кулаком по
лицу, что из носа и изо рта у меня сразу хлынула кровь.
— В чужом монастыре свои порядки не устраивают!
Вот и меня ввели в кабинет следователя. Пол паркетный, устланный
дорожкой. Стены белоснежные. На двух стенах, один против другого, в позолоченных
рамах — портреты Сталина и Ежова. Стол из красного дерева. Несколько мягких
кресел и простых табуреток (первые — следователям, вторые — для подследственных).
Окна закрывали дорогие шторы, под потолком висела изящная люстра.
У следователя под первым подбородком свисал второй, как у нетели
вымя, а живот напоминал надутый баллон. К следователю вошел коллега и, указывая
на меня пальцем, спросил:
— Кто этот тип?
Последовал ответ:
— Та самая проститутка, которую взяли в Правлении дороги!
Оба злорадно закатились смехом.
Я сидел на табурете и знакомился со страшным постановлением, согласно
которому арестован: «Органами НКВД раскрыт в Саратовской области право–троцкистский
блок, ставивший целью путем вредительства, диверсий, шпионажа, террора и агитации
ликвидацию сталинского руководства и реставрацию в Советском Союзе капитализма.
Один из центров блока находился в Правлении Рязано–Уральской железной
дороги. Органам НКВД достоверно известно о том, что Сергеев Сергей Сергеевич
принимал в нем активное участие, и поэтому Управление НКВД считает необходимым
подвергнуть его аресту».
Сверху санкция прокурора — «Немедленно арестовать! Рейнгард».
Голова шла кругом. Бросало в дрожь. Судя по содержанию постановления,
каждый патриот от чистого сердца мог бы заявить в мой адрес: «Расстрелять его мало! Гадюке следует придумать медленную
и мучительную смерть, чтобы не было повадно и другим изменникам нашей
славной Родины!»
Коллега следователя ушел, наказав со мной не церемониться и время
попусту не тратить. Мне предложили чистосердечно раскаяться в своих злодеяниях,
для чего дали бумагу и ручку.
Происходящее казалось бредом. Никакой вины за собой я не чувствовал,
никаких проступков не совершал, ни в каком «лево-троцкистском блоке» не состоял,
и даже не слышал о таком, и полагал, что если не сегодня, так завтра
меня выпустят на волю. Я чист перед своим народом, перед партией. И вдруг —
это ложное обвинение. Как доказать, что все это — неправда?
Следователь посмотрел на меня, как коршун на добычу, и, перед тем
как выйти из комнаты, сказал внушительно:
— У нас в работе брака не бывает! Как пить дать, кишки выпустим,
но признаться заставим! Твои подельники уже во всем сознались!
Я просидел с полчаса, чувствуя себя совершенно разбитым и опустошенным.
Бумага и ручка, выданные для изложения признания, лежали на столе нетронутыми.
Следователь с выменем нетели вместо подбородка и баллонным животом, увидев
чистый лист бумаги, очень разозлился:
— Будешь, ублюдок… твою мать, так себя вести — дам путевку в «комнату
смеха»! Там свой грязный и поганый язык развяжешь и заговоришь! Даю тебе
два дня на размышление!
И, угостив пощечиной, он вытолкнул меня в коридор с криком:
— Уберите эту сволочь!
Тем же транспортом меня доставили обратно, в ту же камеру-одиночку.
Я погрузился в одну мысль: хорошо бы придумать такой аппарат, с помощью
которого можно было бы определять и преступление, и невиновность! Тогда
бы меня сразу же выпустили!
Но это все мечты. А реальность такова: я, несправедливо обвиняемый
в тяжком преступлении, сижу в тюрьме в одиночной камере, не видя
дневного света, не имея права подходить к окну, лишенный всяческого общения
и с волей, и с другими, такими же, как и я, бедолагами.
Кем-то искусно сочиненная ложь оплела меня паутиной. Я задыхался и не
мог ничего сделать. Дни и ночи тянулись в бесконечном волнении, одолевали
тяжелые думы: что же теперь будет с мамой, Лилией и сестрой?
«КОМНАТА СМЕХА»
Через два дня меня снова доставили на допрос. Сижу в прежнем кабинете
на знакомом табурете у того же пузана с «социалистическим накоплением».
Его лысая голова, похожая на тыкву, и красное, как помидор, лицо с длинным
носом врезались в память на всю жизнь.
Презрительно глядя на меня и нецензурно ругаясь, он подошел ко
мне:
— А ну, поганая мразь, свиная морда… разоружайся! Невинную девушку строишь!
Если враг не сдается — его уничтожают!
Тут же от его удара кулаком в грудь — кулаком, словно налитым
свинцом, — я отлетел в сторону.
— Это аванс, а расчет получишь в «комнате смеха», — сказал
он и добавил: — Если хочешь остаться не изуродованным, то подписывай обвинительный
материал. Вот тебе, проститутка, ручка!
С этими словами он опять, как и в прошлый раз, вышел из кабинета.
Через полчаса вернулся, но не один. С ним вошел и тот, который при первом
допросе спрашивал «моего» следователя: «Кто этот тип?»
Бумага на столе опять лежала нетронутой — я не собирался ничего
писать или подписывать. Увидев чистый лист, мои мучители возмущенно переглянулись.
Следователь, толкая меня к двери и затем по коридору, «порадовал»:
— Сейчас шкурой почувствуешь при получении расчета, что такое «ах вы
сени, мои сени»!
Стою в обещанной «комнате смеха» в окружении сидящих выбритых,
выхоленных и жизнерадостных молодчиков. У окна на столе — спящий
радиоприемник. Мне в руку втиснули ручку и доброжелательно посоветовали
в конце отпечатанного на пишущей машинке гробового обвинения нанести всего
лишь семь букв, то есть приложить подпись. Это значило бы вынесение себе смертного
приговора. Я категорически отказался расписаться.
— Ах ты, гавша вонючая, заразный ублюдок… даже не желаешь помилования! —
заорал один из них.
Остальные перемигивались, улыбались и смотрели на радиоприемник-крикоглушитель,
пока еще молчавший у окна, ожидая начала раунда.
— Ближе к делу, хватит валандаться, включай приемник! — приказано
сидящему у окна.
Оглушительно загрохотала музыка. Передавали какой-то симфонический концерт,
и под этот аккомпанемент стоящие передо мной и сзади меня в боксерских
перчатках, как оказалось, со свинцовой «начинкой», двое «боксеров» яростно набросились
на меня с криком:
— Упрямишься, сволочь! Язык прикусил, твою мать! — Тяжеловесные
кулаки с металлом вдавливались в мое тело, в лицо, в ребра…
Смутно помню, как валялся тяжело избитый, с расквашенным носом
и кровоподтеками по всему телу. Сквозь шум в ушах до меня, как сквозь
вату, глухо донеслось:
— Поганая сволочь, оближи с моих сапог свою свинячую кровь!
Переживая нестерпимую боль, я не реагировал. Радиоприемник-крикоглушитель
орал на высокой ноте.
Объявлен второй раунд. Опять я не выстоял — свалился. Говорят,
что лежачего не бьют, но это правило здесь не работало. Меня лупцевали на полу чем-то
резиновым и топтали сапогами. Что было дальше, не помню. Помню одно: с болью
в груди и ребрах я лежу, скорчившись, в камере на койке.
Я дышал ненавистью к своим палачам. Вот я и увидел их
в деле — тех самых корректных, вежливых, культурных интеллигентов с «холодной
головой и чистыми руками». Это же настоящие фашистские изверги! Оказывается,
не все золото, что блестит.
Товарищ Петров, сочувствуя, переживал и разделял мое горе, мою
боль, мое отчаяние. Он заметил, как я изменился до неузнаваемости, и даже
обратил внимание на появившуюся седину. Сосед не беспокоил вопросами-расспросами,
понимая, что мне сейчас и без этого тяжело.
Утром я открыл глаза и дышал более свободно, и мне было
куда легче.
— Сергей Сергеевич! — обратился Петров с теплым и товарищеским
сочувствием. — Вы отведали последнюю стадию допроса следствия, то есть генеральную
физическую обработку. Мне кажется, что жестокость следователей-палачей может конкурировать
с приемами зверской расправы гестапо над коммунистами в фашистской Германии.
Не так ли? А главное, меня интересует вот что: экзамен выдержали или нет?
— От признания обвинения отказался, — ответил я.
— Мы с вами вправе гордиться стойкостью, — сказал он и крепко
пожал мне руку.
Распахнулась со скрипом и скрежетом металла окованная дверь. Стоя
на пороге камеры и подкручивая кончики усов, надзиратель-коротышка спросил:
— Кто Сергеев?
Подойдя к нему и ткнув себя пальцем в грудь, доложил:
— Сергеев — это я.
— Как по имь-отчеству?
Отвечаю:
— Сергей Сергеевич.
— С вещами на выход!
Участник революции 1905—1907 годов, сподвижник Тухачевского, товарищ
Петров, мой первый товарищ по несчастью на том долгом пути, который ожидал меня,
на прощание напутствовал:
— Значит, следствие окончено, переводят в другой корпус. Не падайте
духом. Берегите здоровье. Авось встретимся. До свидания!
Я вышел. Дверь с ревом захлопнулась. Зашагал в направлении,
указываемом поводырем, то и дело слыша:
— Лева! Пряма! Права!
«ПОЛУФАБРИКАТЫ»
Настал день слушания моего дела на заседании спецколлегии суда. В теплое
летнее время среди белого дня охранники вели меня по улице Ленина — не по тротуару,
а по средине проезжей части. Я шел между конвоирами, по их приказанию
руки держал за спиной, сомкнувши ладони, и был обязан смотреть лишь только
вниз, на землю. Они опасались того, что часто бывает — чтобы я не бросился
под колеса идущего транспорта. Напрасно — уверенный в своей правоте, я считал,
что на суде обвинение лопнет, как мыльный пузырь, и меня отпустят из зала суда
на свободу, а поэтому и не задумывался и не задавался целью кидаться
под колеса.
Встречные прохожие, разумеется, полагали, что я являюсь не иначе
как страшным убийцей и опасным разбойником…
Ну и пусть! Сегодня все выяснится, и жизнь моя вновь пойдет
по накатанной колее! Наверное, тогда такой погожий день выпал, чтобы приветствовать
и воодушевить меня. Я полной грудью вдыхал свежий воздух, видел голубое
небо, яркие лучи солнца, летающих птиц. Какой тогда был замечательный день! Какое
счастье быть на свободе!
Я с легким сердцем переступил порог здания, где будет заседать
спецколлегия, и по ступеням лестницы зашагал в зал справедливого, как
я тогда полагал, суда. Из-за полуоткрытых дверей служебных помещений на меня
украдкой кое-кто глазел. Когда я останавливал на них взгляд, то двери тут же
закрывались.
Меня ввели в зал и посадили
на скамью подсудимых. На скамье я находился один, и по этому факту понял,
что доказательств того, что я состоял в «право-троцкистком блоке», следователи
не нашли. Значит, сейчас меня оправдают! В ожидании заседания я оглядел
помещение. На стенах — дежурные портреты Сталина и Ежова. Длинный стол
покрыт кумачом, что означает пролетарское, справедливое правосудие. Послышались
шаги, а потом приказание:
— Суд идет, прошу встать!
Затем судья объявил:
— Суд считается открытым!
Странно: суд открытый, а дверь на замке!
Судья спросил:
— Признаете ли себя виновным?
— Нет, — ответил я.
Звонком приглашено несколько свидетелей. Я не знаю этих людей и никогда
с ними не встречался!
Судья обратился к ним:
— Свидетели, подтверждаете ли вы ранее данные письменные показания?
С них даже не взяли положенную подписку об ответственности за ложь!
Артисты-«свидетели» молча кивнули головой. Им объявлено:
— Вы свободны!
Они ушли.
— Подсудимый Сергеев, — обратился все тот же председательствующий, —
вам предоставляется последнее слово.
Я сказал, что не знаю никого из представленных суду «свидетелей», и вновь
заявил о своей невиновности.
Спецколлегия объявила об удалении на совещание. Буквально через пару
минут послышалось:
— Суд идет, прошу встать!
С отпечатанного листа зачитали приговор:
«Именем Союза Советских Социалистических республик… согласно… статьи
58-ой приговорить Сергеева Сергея Сергеевича к семи годам лишения свободы с последующим
поражением во всех гражданских правах на четыре года.
Для обжалования предоставляется семьдесят два часа».
Суд удалился, а секретарь задержалась и выдала мне копию приговора.
Она комсомолка организации, вожаком которой совсем недавно являлся я. Поэтому я и осмелился
задать ей ряд вопросов: почему приговор отпечатан заблаговременно, до суда? Кто
эти «свидетели» и какие показания против меня они «давали ранее», почему эти
показания не были оглашены на суде? Почему судили при закрытых дверях?
Она лишь только шепнула:
— Так всех судят.
Вот и верь после этого словам
вождя о том, что «наша демократия самая демократическая в мире»! Нет,
я буду бороться! И, вернувшись в тюрьму, я попросил у надзирателя
ручку, чернила и бумагу, чтобы написать кассационную жалобу.
Он ответил:
— А зачем жалиться? Ваши жалыбы, что мертвым припарки. Какой смысел
обижаться: ведь дали не расстрелянье, а всего лишь семь лет!
С этими словами он ушел, но вскоре вернулся и все же вручил все,
о чем я просил.
Отрешившись от всего, я начал писать с надеждой добиться правды.
Написав кассацию, я полагал, что Верховный суд во всем разберется
и правда восторжествует. Паутина лжи, которой я был опутан, мгновенно
упадет с меня, и я буду вновь свободным и счастливым человеком, буду
добросовестно трудиться на благо нашего общества, и мои родные, особенно мама,
будут мной гордиться.
Теперь мне осталось только ждать. Я лег на нары и отвернулся
к стене. Камера жила своей жизнью. Один из жулябии делился своим мнением по
части понятия: что такое закон? По его мнению, закон — это густая сеть поперек
улицы для ловли глупых и зевак. Каждый здравомыслящий стремится эту сеть обойти.
Одни минуют ее справа, другие слева, третьи осмеливаются перепрыгнуть, а четвертые —
нырнуть под нее.
Затем рассказал о том, как устраивался на работу в милицию.
— Однажды, — говорил он, — освободившись из заключения, я долго
не мог встретить дружков. Болтался без дела и скучал. В голову втемяшилась
чудная мысль — устроиться на блатную работенку к «легавым». Как известно,
в эти органы не принимают рыжих, лысых, косых, курносых, горбоносых, очень
высоких и сильно низких и, разумеется, дуравливых. Берут красивых и представительных.
Собой, как видите, я не урод: приглядный, молодцеватый, бравый. Приволокся
в отделение, зашел к одному главному и толкую: так, мол, и так —
с грабежством и блатной жизнью завязал насовсем, с шалманом рву связь
всурьез, по-железному. Он зенками сверлит, а потом спрашивает — дескать,
могу ли я запутать и обвиноватить чистого человека? Не раздумливая, рублю
с плеча: если научите, то свободы мне не видать, каждого обломаю. Завел меня
в кабинет познакомить наяву с тем, как лупцуют и добиваются чистосердечного
признания в совершении преступления, к которому человек не причастен.
Насмотрелся пыток я, братишки, и меня в дрожь бросило, закорежило. Повернул
оглобли назад и дал стрекача. Наперед зарекся: хрест святой, никада опером
не буду.
В нашей камере прибавился новичок из «политических». Этот товарищ рассказал
нам о своей судьбе.
— Я, — говорит, — уроженец города Саратова. В годы Первой
мировой войны попал в плен и проживал во Франции, в Париже. В тридцатых
годах познакомился с русской актрисой, прибывшей на гастроли из Советского
Союза. Поженились и с разрешения советского посольства прибыли сюда на
жительство. Прошло несколько лет, и наступил этот злосчастный 1937 год. Меня
арестовывают, обвиняют в шпионаже и требуют раскаяния. Но я абсолютно
ни к чему не причастен и совершенно чист. Тогда следователь подделал и поставил
мою подпись в обвинительном материале с моим якобы раскаянием и просьбой
о помиловании. Он же составил заявление в органы НКВД от имени моей жены
об отречении от меня, как от врага народа, французского шпиона. Под действием страха
она подписала это заявление. На основании этого «документа» я осужден на десять
лет, а жене, как сообщнице, дали восемь.
Хитро и нагло сплетенная пауками из НКВД сеть лжи выглядела в какой-то
степени правдой! «Французских шпионов» презирали, от них отвернулись друзья, знакомые,
даже некоторые родственники!
Через «волчок» двери надзиратель пробасил:
— Сергеев, приготовься на выход из камеры с вещами!
У арестанта вещи: хрен да клещи.
Из первого корпуса меня перебросили во второй, то есть из амбара «полуфабрикатов»
я попал в склад «готовой продукции».
ОЖИДАНИЕ ЭТАПА
В каких-то пяти метрах от нашего корпуса проходила аллея с акацией
и сиренью. Цветущие деревья приятно благоухали, навевая воспоминания о дотюремной
жизни…
Будто бы вчера в местном парке «Липки» я познакомился с девушкой
Лилией. Стройная, серьезная и симпатичная, она действительно напоминала озерную
лилию. По Астраханской улице, по соседней аллее с акацией и сиренью, мы
когда-то прохаживались и спрашивали друг друга, а что за люди содержатся
под строгой охраной по ту сторону страшного забора? Тогда мы наивно полагали, что
эти люди, наверное, не такие, как мы, и не иначе как опасные преступники…
В хорошую погоду мы с Лилией не один раз плавали на лодке по Волге
и строили планы на свое будущее. А вот вышло все не по плану, иначе, чем
мечталось. Я не вижу ни лодки, ни берега, ни Лилии.
Ясно и неоспоримо одно: я попал
в паутину, и чем все это окончится, куда меня судьбина бросит — пока
угадать невозможно, так как все покрыто мраком неизвестности. Мне предстоит в тяжелых
и кошмарных условиях прозябать и влачить жалкое существование. Это легко
сказать: семь лет лишения свободы и потом четыре года гражданского бесправия,
а вот почувствовать на своей шкуре…
Для меня наступила гражданская смерть. Пришла мысль: недурно бы сейчас
впасть в летаргический сон лет на одиннадцать, то есть до окончания срока наказания.
Проснулся бы — и, пожалуйста, как ни в чем не бывало, все ужасное
как рукой сняло! Мечты, мечты, где ваша сладость?
Вдруг меня опять вызывают и под конвоем ведут куда-то. Входим в кабинет
с табличкой: «Оперативный уполномоченный». Меня посадили в мягкое кресло!
Тон разговора участливый, доверительный:
— Как ваше здоровье и самочувствие?
— Ничего, как и у всех товарищей по несчастью.
— Мы убедились в том, что вы сюда попали по недоразумению. Не так
ли? Я постараюсь вернуть вам свободу, но требуется ваше согласие. Полагаю,
что вы понимаете меня?
«Как не понимать благодетеля», —
думаю я. Бросает и в дрожь, и в жар. Молчу.
— Требуется, — продолжал он, — ваше согласие на сотрудничество.
Вы — человек, любящий Родину, не так ли?
Ну как не понять благодетеля: он вербует к себе на службу и хочет
использовать мои глаза и уши для доносов. Он добивается, чтобы я в глазах
своих товарищей стал подлецом. На гнусный позорный поступок соглашаются люди, утратившие
совесть и способные во имя корыстных благ и карьеры продавать других.
Подлость противна не только любому честному гражданину, но и всему обществу.
Вот он куда забросил удочку! Я молчу, как пень.
Круто переменив тон на резкий, «гражданин
начальник» пошел в наступление:
— В случае отказа, паршивый ублюдок, ты живо отправишься по этапу! Давай
подпись о согласии!
Он уже не церемонился. Мягко постелил, да жестко спать!
Отвергая предложение, я отрицательно качнул головой и ответил:
— Вы ошиблись во мне, предателем товарищей я не был и не буду.
Уполномоченный рассвирепел. Из его луженого горла понеслось громовое:
— Ах ты, шкура! На свободе прикидывался патриотом! Значит, вовремя тебя
раскусили и изолировали от общества! Вон отсюда!
Меня вышвырнули из кабинета в коридор.
Я снова в камере. Любопытные интересовались, куда и зачем
вызывали. Я сначала покривил душой и объяснил: начальник тюрьмы предлагал
должность прораба по расширению тюрьмы, но я не согласился. Через пару дней
я все-таки рассказал о том, что произошло, тем, с кем я наиболее
сблизился за это время, и от них услышал слова одобрения: «Вот это здорово!
Какой ты молодец!»
При разоблачении доносчиков над ними, по традиции, учиняется жестокий
самосуд. Им, спящим, завязываются глаза, а потом с высоты их бросают на
пол так, что они ягодицами ударяются об него. Прием повторяется. С отшибленными
внутренностями человек чахнет и неизбежно умирает.
Впереди у меня мрачная перспектива. Я решил не жить: умертвить
себя голодовкой. Не выходя на прогулку и не принимая пищи, я на нарах
валялся три дня, написав начальству о своем решении. От воды, правда, не отказывался.
На четвертый день голодовки меня поместили в больницу, где при
обходе врач ощупывал живот, измерял температуру и молча уходил. Пролежал неделю.
На восьмой день вошел надзиратель и, положив на тумбочку передачу с продуктами,
произнес:
— Распишись в получении и собирайся на свидание: тебя ожидает
мать-старушка.
Я переполошился. В голове сумбур. Вот, думаю, не дают спокойно
умереть. Гостинца не принял и от свидания отказался.
В тюрьме, как правило, исключая начальство, обслуга из заключенных.
Ко мне подошла медицинская сестра и стала убеждать:
— Можно утерять должность, авторитет, невесту, свободу, но утратить
веру и надежду на жизнь — такого права никому не дано. За жизнь каждый
обязан грызться клыками, цепляться когтями, биться руками и ногами, драться
изо всех сил, так как она дается раз и только единственный раз, без повторения.
Неужели родная мать, которая, чтобы вас увидеть, наверное, потратила последние копейки
и здоровье, заслуживает такого жестокого удара? Умереть никогда не поздно.
Не отведав горького, не узнаете сладкого. Возьмите, безумец, себя в руки: прекращайте
голодовку, принимайте передачу и идите к маме-старушке.
От этих слов сестрички меня вдруг охватило какое-то трудно объяснимое
чувство. У меня будто сил прибавилось! Я пошел на свидание с мамой.
Стоять у перегородки с двойной
решеткой мне было трудно, и я опирался об ее стойку. Чувствовал себя таким
слабым, что казалось: дунь легкий ветер — и мне бы не устоять. Да и мама, сгорбленная, маленькая, худенькая,
с глубокими морщинами на измученном лице, с бадажком в руке, была
похожей на загробную тень.
Мы беседовали о совершенно ненужном и пустом: о погоде,
урожае, о соседях по деревне, о крушении поезда, о цыганке-ворожейке.
Никто из нас не проронил ни слова о невесте Лилии, о допросах, о суде,
об обвинениях, о приговоре. Но я понимал: мама здесь — и, значит,
она по-прежнему верит в меня и верит, что я ни в чем не виноват!
Безотрадным и горьким было это свидание. Мать много раз, украдкой
от меня, вытирала с морщинистых щек набегавшие слезы. Она никак не могла представить
себе того, что же мог совершить я. И я ничего не мог ей объяснить, только твердо
заявил:
— Мама, верь мне, я ни в чем не виноват!
И она поверила. Ее сын, на которого она возлагала такие большие надежды,
не мог ее подвести. Это происки злых людей. Так, по-деревенски, но вполне логично
объяснила себе мама все, что случилось с ее сыном.
Подавленный и расстроенный, я вернулся в тюремную больницу.
И твердо решил: с голодовкой покончено! Я должен жить ради своей
мамы, своей семьи, ради невесты! (Тогда я еще не знал, что Лилия отреклась
от меня, так как я был осужден как «враг народа».)
Так проходили дни, недели, месяцы. Оканчивается 1937 год. Предстояло
зимой этапироваться в дальний лагерь. И тут — неожиданная радость:
предоставили второе свидание с мамой. В комнате с решетками на окнах
нет штор и тюлевых занавесок, но на подоконниках — цветы в горшочках.
Как дома. От меня за двойной сетчатой перегородкой в десяти сантиметрах —
граница между неволей и свободой. Моя родная и самая дорогая, милая, любимая
мамочка, святая женщина, она сердцем почувствовала предстоящую нам долгую разлуку
и добилась-таки еще одного свидания!
Я пожелтел и высох, оброс,
как дикобраз. Мама — все такая же, маленькая, сухонькая, с огромной затаенной
болью в глазах. На этот раз мы не плакали. Все уже было сказано, все слезы
выплаканы, а ими, как известно, горю не поможешь. Самое важное теперь —
выжить на чужбине, в лагерях, куда мне предстояло в ближайшее время отбыть.
Мы оба это понимали, и мама именно поэтому приехала ко мне. Воспользовавшись
моментом, когда надзиратель отвлекся, я быстро зашептал:
— Продай часть моих пожиток, брат пусть починит рабочие ботинки и под
подошвы заколотит тысячу рублей, а когда я сообщу вам адрес, вышли мне
посылку с сухарями и этой обувью.
Мама кивнула и также шепотом рассказала мне, что в нашем селе
арестовано более сотни мужчин. Я это предвидел — в гигантскую паутину,
раскинутую над страной, должны попадаться огромные уловы.
Мама умоляла, чтобы я берег себя, убеждала себя и меня, что
все со временем перемелется и переменится. Я строил план побега из лагеря,
для чего мне и были необходимы деньги, но о такой отчаянной цели с ней
ни гу-гу!
ЭТАП
Зима вступила в свои права. Тротуары, площади, улицы, крыши зданий —
под белоснежным покрывалом. Морозы и ветры жгучие.
21 декабря 1937 года нас, около тысячи арестантов, вывели
во двор и начали обыскивать. Охрана находила и отбирала, как трофеи, иглы,
ножи, бритвы, напильники, железные обрезки и так далее. Отбираемое, разумеется,
обнаруживалось у «урок». Несмотря на тщательность обыска все же у уголовников
кое-что оказалось не найденным, упрятанным в «тайники тела». Сохранившиеся
острые железяки потребны при побеге и, вообще, необходимы на всякий случай.
Здесь же, во дворе, нас и переодевали — из куля в рогожу.
Выдавалось рванье: брюки, шапки, штиблеты, телогрейки. Обычно осужденных отправляли
на необжитые места, на неосвоенные земли Крайнего Севера, куда нога человека почти
не ступала. Увозили в районы диких гор, болотные тундры и глухую тайгу
на работу в шахтах, на валку леса и на строительство объектов пятилетки:
железных и автомобильных дорог, промышленных комбинатов.
Бесплатную рабочую силу ожидали кирки, ломы, кувалды, пилы, топоры,
тачки и вагонетки. А главное — нас ожидали железные номерные бирки
к безжизненным ногам, деревянные бушлаты и братские ямы захоронения сталинского
«самого ценного капитала».
Отъезд одних радовал тем, что будет без ограничения доступен свежий
наружный воздух, а других — перспективой побега.
Бывалые, матерые рецидивисты бросали «оптимистичные» реплики: «Не спеши,
коза, в лес, все волки твои будут! В тюрьме цветики, а будут ягодки!»
У местной администрации и у конвоя — хлопот полон рот.
Суетясь, бегают и спешат, чтобы успеть сдать и принять под расписку «продукцию»
и погрузить ее в формирующийся железнодорожный состав.
Нас вплотную усадили на корточки вприсядку в кузова грузовиков,
спиной к кабине. Конвоиры, тыкая пальцем в спину, усердно пересчитали
нас дважды. К отправке автоколонна готова.
Распахнулись выездные ворота. Шоферам команда:
— Давай выезжай, не задерживай!
Водители включили моторы, нажали на педали, взялись за баранки. Цепочка
машин тяжело сдвинулась с места, колеса закрутились, кузова заколыхались, арестанты
закачались, затряслись и сидящие в хвостах кузовов вооруженные охранники.
Подконвойным запрещено поворачиваться, приподниматься и разговаривать. Объявлено:
— При несоблюдении и нарушении этого указания будет без предупреждения
применено в действие оружие!
Как только наш грузовик приблизился к воротам, нашелся смельчак-уркаган,
который в адрес начальника тюрьмы бойко и громко крикнул:
— Падла! Сука! Прощай! Я уезжаю!
Арестанты дружно загрохотали. Конвоиры, чувствуя неловкость перед оскорбленным
начальником, смутились, но оружия в действие не привели.
В пути, кроме остающихся позади крыш зданий, мы ничего видеть не могли.
Кроме того, мороз и ветер давали о себе знать — и мы сидели,
прижавшись друг к другу, стараясь без нужды не высовывать носы наружу.
Через полчаса нас начали размещать
в закрытых, холодных скотских коробках с колесами, с наглухо заколоченными
досками люками. В центре этих вагонов стояла чугунная печь-буржуйка, а рядом
с ней валялась охапка дровишек и кучка каменного угля. Над закрытыми на
накладку роликовыми дверями висел фонарь, в котором восковая свеча чуть-чуть
рассеивала свет. И справа, и слева располагались дощатые нары в два
яруса. Доски корявые и покрыты снегом и льдом. О постели говорить
не приходится — вагон, увы, не пассажирский. Около двери на полу стояла лохань
для испражнений. В средине нашего эшелона размещались вагоны для отдыха стражи,
для продуктов, для оружия и сторожевых собак.
Наконец посадка завершилась. Раздались протяжные и заунывные гудки
спаренных паровозов. С головы в хвост эшелона пошли толчки и буферные
удары. С рывками, со скрежетом сцеплений, лениво закрутились колеса. Нехотя
вздрогнули и заскрипели наши мрачные вагоны. Мы молча прощались с родными
местами.
Никто не пришел проводить нас в дальний путь. Не наблюдалось ни
трогательных объятий, ни поцелуев, ни рыданий, ни слез, так как ни родственники,
ни знакомые не могли знать о дне отправки из тюрьмы. Этапы засекречиваются.
Паровозы набирали скорость, мрачные вагоны без окон принудительно и послушно
следовали за ними по рельсам, громыхая колесами на стыках.
Через щели люков смутно виднелись и мелькали бегущие навстречу
прошнурованные кабелем телеграфные деревянные столбы, да изредка показывались и моментально
исчезали уклоноуказатели и километровые столбы. Семафоры, подняв крылья под
углом в сорок пять градусов к горизонту, не задерживали наш состав. Дежурные
по станции на ходу вручали ведущему машинисту жезл и, подняв кверху правую
руку со свернутым красным флажком, бдительным взглядом провожали проходящий «экспресс».
Остановки были на концах паровозных плеч, на бригадирских станциях,
где происходили смены локомотивов и технический осмотр вагонов с простукиванием
колес и заполнением букс мазутом. Покрыв дистанцию в сто девяносто пять
километров и оставив позади город Аткарск Саратовской области, наш эшелон прибыл
на узловой пункт, на станцию Ртищево.
Отсюда моя родина совсем близко, рукой подать, пять часов ходьбы, но
увидеть своих близких я лишен возможности. Да и что дала бы нам эта встреча,
кроме горьких слез…
Конвоиры отбросили в сторону одну накладку и на полметра откатили
по роликам дверь для опорожнения параши.
Я видел железнодорожников, которые, стоя поблизости, смотрели в нашу
сторону. В их взглядах явно читались симпатия к нам: по всей стране, и в этом
городе, включая и окрестные села района, сотни людей так же, как и мы,
попали в паутину репрессий. Наверняка среди них были и близкие этих железнодорожников.
А может, они жадно всматривались в наши лица, надеясь увидеть сгинувших
без следа своих родных и знакомых?
Охрана грозно приказывала железнодорожникам
удалиться от вагонов, но путейцы и ухом не вели, так как по характеру работ
обязаны находиться именно здесь.
Стоянка окончена, дверь снова плотно задвинута и надежно закрыта.
Раздались гудки свежих локомотивов, вагоны затряслись, и «экспресс» двинулся
дальше. Мы валялись на нарах, плотно прижавшись друг к другу. Охватывал мороз
и пронизывал врывающийся через щели холодный ветер. Вокруг буржуйки тесным
кольцом сидели «хозяева вагона», отъявленные и прожженные уголовники, среди
которых был и мой старый знакомый, цыган Кирилла.
Поздний вечер. Сквозь стук колес слышны завывания ветра. Сквозь щели
вагона к нам вместе с холодным воздухом летит снег. На улице, видно, метет
метель — снег все сыплется и сыплется на землю, будто бы облака продырявились.
У печки шла экстренная планерка воровского мира. Мы, пытаясь хоть как-то
согреться, не обращали внимания на совещание. Нам лишь только самим до себя: крутились,
съеживались и содрогались от холода. Воровская братия имеет специфический кругозор
и интуицию. Им известно, куда следует наш поезд и через какие узловые
пункты. Они знают сеть дорог в направлении к Уралу и Сибири, как
свои пять пальцев.
На подходе станция Сердобск. За следующим за ней разъездом Тащиловкой
и дальше железнодорожная линия круто извивается змеей и имеет тяжелый
профиль, то есть предельные и затяжные уклоны.
В такой, решающий судьбу роковой час разве настоящие «воры в законе»
имеют право спать? Они замыслили побег. Продумали все до мелочей. На станции Сердобск
во время стоянки конвоиры, спрыгнув с продуваемых всеми ветрами тормозных площадок,
расхаживались, проминались вдоль вагонов. Активными движениями они пытались оживить
кровь и избавиться от дрожи. Мы мерзнем в вагонах, а они вынуждены
нас караулить снаружи, им на длинных перегонах приходится топтаться, крутиться и укрываться
от безжалостного вихря, который студит и морозит, и плюется снегом в лицо.
Наш «экспресс» стоит. В вагонах абсолютная тишина. Это вполне устраивает
стражу, и она спокойна за сохранность «продукции» в амбарах на колесах.
В ночной тиши наконец послышались усталые гудки двух измученных локомотивов,
и наши вагоны покатились вперед.
Участники недавней планерки мобилизовались. На полу в центре вагона
запылал костер, поддерживаемый кусками сухой смолистой доски, оторванной от нар.
Вскоре с помощью тяжелого полена и острой железки подгоревший и обжаренный
пол был насквозь пробит, и открылся путь для спуска под вагон в царство
свободы. Лазейка дорабатывалась и расширялась.
Люк на волю готов. До свободы рукой подать. Один конец доски спущен
в пропасть, а другой привязан к нарам. Мешкать некогда: время —
золото.
Спаренная тяга с трудом одолевает подъемы. В ночной темноте
паровозы, как бы задыхаясь, пыхтят и кряхтят: ух-ух, фу-фу-фу! Выгонные скаты
ритмично отбивают: тик-тик-так, тик-тик-так!
Окончательно рассвирепевшая метель сопутствует отважным храбрецам, которые
ранее отведали «сладкой» каторги и знают ей цену.
Первый пошел! Опустив в подполье ноги, навалившись животом и грудью
сверху на наклонную доску и обхватив ее руками, пополз ногами в бездну,
к манящей к себе свободе. По проторенной дорожке, пусть и угрожающей
смертью, но ведущей на волю, за первым последовали и другие неустрашимые.
Улучив момент, Кирилла, рванув меня за рукав, шепнул:
— Лавруха, пока не поздно, мотай удочки! В лагере подыхаловка,
хрест святой — загнесся! Двум смертям не бывать, а одной не миновать.
Рысканем: ныряй за мной следом!
Вот тот момент, про который говорят: быть или не быть? Как сквозь вату,
до меня глухо доносились и слова Кириллы, и усталые вздохи локомотивов,
и перезвон колес. Я смотрел на цыгана и ничего не мог ему ответить:
я как будто онемел.
Кириллу уже торопили, ему некогда было разбираться в охвативших
меня чувствах, и он только и проронил напоследок:
— Ну, как хотишь! Бывай здоров!
И нырнул в пропасть, пересекая опасную границу между неволей и свободой.
Крепки запоры, но ловки и воры.
Топчащимся, крутящимся и укрывающимся от снежно-вихревых плевков
на наблюдательных постах — тормозных площадках конвоирам не до бдительности,
им только самим до себя. Никто не заметил дерзкого побега — ни выстрелов, ни
остановки поезда не последовало. Значит, первые шаги беглецов удачные.
А мы безропотно ехали дальше, надеясь отличным трудом и примерным
поведением заслужить от властей досрочное освобождение и прощение своих несуществующих
преступлений. Как мухи, попавшие в паутину, мы все глубже и глубже увязали
в ней.
Поздней ночью на узловой станции Пенза наш поезд остановился. Осматривая
состав, конвоиры заметили под нашим вагоном свисающую щепу искалеченного пола. Откатив
роликовую дверь и осветив нас, обнаружили лазейку — и ахнули. Сторожа
проспали, когда в нашем полку убыло! Началась суета, беготня.
Нас вывели из вагона. Мы в кольце конвоиров и овчарок. Пока
лаз зашивался досками, начальство вело перекличку. Недостача налицо: недосчитались
пяти душ. По окончании поверки и ремонта пола нас водворили на прежние места.
В поиске «травмированных» мест охранники провели профилактический осмотр
состава: простучали молотками крыши, стены и пол каждого вагона, заменив подозрительные
доски новыми, крепкими, непробиваемыми. Теперь, после этого удавшегося побега, конвоиры
усилили бдительность: весь остаток пути на каждой остановке, и днем и ночью,
они вслед за вагонными слесарями шли и с усердием осматривали наши временные
жилища, предотвращая возможные новые потери «живой силы».
Горячая пища в нашем поезде считалась роскошью и излишеством.
Раз в сутки нам в вагон прямо на грязный пол, рядом с «парашей»,
бросали двухфунтовые пайки хлеба и по две селедки на каждого. После такой еды
одолевала жажда. Охранники не находили нужным обременять себя разносом воды, и мы
вынуждены были сосать сосульки, которыми был украшен потолок, и из щелей стен
вылизывать пушистые пряди выступающего белого инея — как скот, а пожалуй,
и хуже.
Проехали крупные станции: Рузаевка, Арзамас и Горький. Сделали
немало остановок, миновали много вокзалов, но ни одного из них не видели: нас содержали
в темноте под замком.
Наконец за пять дней до нового, 1938 года наш состав задвинули
на тупиковый путь одной из глухих станций. Мы прибыли к месту назначения.
Нас высадили на свежий, только что выпавший, неутоптанный снег. Было
утро. Над видневшимся вдали темным лесом всплывал морозно-красный солнечный шар.
Деревья густо покрыты серебристым инеем.
На здании вокзала мы прочитали название конечной остановки нашего «экспресса» —
«„Сухобезводное“ Горьковской железной дороги». В этой глухомани, как скоро
выяснилось, велись лесозаготовки с принудительным использованием дармовой рабочей
силы. Здесь находился Унженский исправительно-трудовой лагерь.
Раньше я знал и ведал о лагерях — пионерском и военном,
а о подобном слышал редко и вскользь. Теперь мне предстояло здесь
жить и работать, вместе с другими «врагами народа» «перевоспитываться
и исправляться» в окружении жиганов, хулиганов, фармазонов, уркаганов,
медвежатников…
Эшелонной охране не так-то легко сдать местной охране тысячную армию
заключенных. Этот «капитал» надлежит дважды пересчитать по всем правилам, с тем
чтобы потом внести его в графу прихода бухгалтерии лагеря. Не один час мы мерзли,
притопывая окоченевшими ногами, пытаясь согреть одеревеневшие руки и заиндевевшее
лицо. Наконец нас выстроили пятерками в колонну и в окружении конвоя
с собаками повели в центральное отделение лагеря.
Дорога шла лесом, по глубокому снегу. Ослабленные в тюрьме и измученные
перевозкой в скотских условиях, голодные, мы еле-еле волочили ноги. Вдоволь
доступный теперь свежий морозный воздух перехватывал дыхание и холодил тело.
Мы еле передвигали ноги и часто спотыкались. Наконец показалась зона с колючей
проволокой, наблюдательными вышками с часовыми на них.
И вот мы перед входными воротами. Нас загнали внутрь изгороди и произвели
прием, согласно арестантским формулярам. Потом дали третьего срока бушлаты и новые
лыковые лапти с портянками. Немного отогревшись, мы еще пытались шутить:
— Форма обмундирования носит название «фантазия»!
Врачи, инженеры, профессоры, партработники и остальные наряжены
по последней моде. Каждый похож на живое пугало или же на чучело. С дальней
и мучительной дороги нас «побаловали» постным обедом, состоявшим из «баланды»
и каши — перловой размазни.
Потом расформировали на партии и стали отправлять на производственные
пункты. Я попал в группу, назначенную в лагпункт № 22. Нас
повезли в дровяных вагонах по внутрилагерной узкоколейке, а потом повели
строем к баракам.
Поздняя зимняя ночь. Порошит снег, звезд на небе не видно, кругом непроглядная
темь. И справа и слева — сплошной стеной густой угрюмый лес. Мы уже
физически почти выдохлись и лишь кое-как передвигаемся. Конвоиры подгоняют,
пытаясь даже заставить нас бежать, но нам не только бежать — шагать мочи нет.
Строй колонны нарушился: передние оторвались вперед, а задние отстали
и растянулись. Тишину нарушает приказание заднего конвойного:
— Ко-оло-онна, не ра-астя-яга-айся!
Пе-ере-едний, ша-аг ти-ишей! За-адний, по-адтя-янись! Оста-алось ма-ане-енько!
Следовало бы отдохнуть, но не разрешается. Хромаем, спотыкаемся, дышим
с трудом. Для острастки на отставших натравливают овчарок. По распоряжению
конвоя ослабевших ведут под руки такие же, как и они, чуть живенькие.
Вот уже передние ряды уперлись в опутанные проволокой ворота жилой
зоны. Задние еще ползут в полукилометре сзади. Замыкающих колонну и плетущихся
в хвосте конвоир подбадривает:
— Во-он о-ого-онек све-етли-лится!
Оста-алась со-овсем ма-алысть! На-ажи-има-айте тро-ошки! Бу-удем ща-ас до-ома!
Кое-как, в тяжелых муках и с горем пополам, доколыхались,
доползли до финиша. Доставлены в полном составе, но этот последний отрезок
пути, длиной в пятнадцать километров, у многих отнял полжизни.
Потом от других заключенных мы узнали, что, например, в Ухт-Печерском
лагере (Коми АССР) были этапы от железной дороги на дистанцию в сто километров
в глубь тайги. Доставка туда «живой силы» занимала несколько дней и проходила
в гораздо худших условиях: марафон на двадцать километров чередовался с привалами
прямо на снегу, под открытым небом, на кучах сучьев и хвои. Когда заключенные
при переходах окончательно выбивались из сил, то конвой их оставлял в хвосте,
а потом всех свалившихся, когда они были вне поля зрения этапируемых, расстреливал.
При прибытии к месту назначения на недоставленных лиц составлялись акты о расстреле
за попытки к побегам. Вот и концы в воду спрятаны.
Открылись «врата Багдада», и мы «дома».
Бараки необжитые: лагпункт № 22 — из числа только формирующихся.
Каждый барак состоит из двух больших помещений с отдельными входами без тамбуров.
По периметру стен и в средней части помещений, как и в тюрьме,
двухъярусные нары. Потолки и стены мокрые. Полы со щелями. Окна одинарные.
Ветер проникает без пропуска со всех сторон: через пол, потолок, стены, окна и двери.
Столы, табуреты, тумбочки, вешалки отсутствуют. Керосиновая лампа чуть-чуть освещает
жилье. Нет ни штор, ни часов, ни зеркала, ни радио. На нарах матрацы с влажными
опилками и со щепой. Воды нет. Удобства отсутствуют.
Ни покушать, ни обогреться, ни отдохнуть. Устраивайся как сможешь. Свернувшись
ежиком и прижавшись один к другому вплотную, утомленные мучительным этапом,
мы, не раздеваясь и не разуваясь, заснули на жестких и грязных нарах мертвецким
сном.
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ КАТОРГИ
Ранним утром, когда еще царила темь, где-то застучали железякой по рельсе:
подъем. Обуваться, одеваться, умываться не требуется. Все уже готовы к рабочему
дню. Все мрачные, угрюмые. Никто не приветствует друг друга, у всех одна мысль —
что день грядущий нам готовит?
Нас выводят на построение. Нарядчик объявляет списки бригад и их
вожаков. Бригадиры не избираются, а назначаются начальником лагпункта из самых
отпетых уголовников, способных с любого три шкуры содрать и заставить
методом устрашения и избиения работать до упада сил. Сами же они избегают и презирают
труд, и даже считают его за позор. Попробуй ослушаться — и сразу
будешь наказан голодным пайком, штрафной командировкой или просто-напросто окажешься
крепко им избитым. Иногда вожаки держат своих дружков под защитой, опекой, но политических,
и в особенности бывших прокуроров, судей и работников милиции, мучают
до полного изнеможения и даже избивают. Не приведи бог попасть у бригадира
в опалу: живым в гроб вгонит. Бригадир после начальника пункта и бог
и царь. Он — опора и главный приводной ремень руководства на производстве.
Мы судорожно крутимся и суетимся в поиске своих бригад. Не
найти или упустить из вида бригадира — это значит: во-первых, остаться
без питания и, во-вторых, лишиться возможности выйти на работу. За невыход
наказывают страшно. Расправляются уже помощники начальника лагпункта — коменданты.
Я удачно нашел «свою» бригаду и вместе со всеми отправился за хлебом.
У хлеборезки, получив пайку, по глубокому снегу мы поспешили к кухне.
Кухня не имеет стен, только брезентовую крышу, поддерживаемую четырьмя
деревянными стойками. Над крышей виднеется дымовая жестяная труба. Из нее выбивается
кверху дымок, вместе с которым вылетают и рассыпаются фейерверком огненные
искры. Кухню обслуживают двое поваров и дровокол. Вместо воды повара используют
залежи снега. Из пяти вмурованных в печь котлов вверх валит пар, а с открытого
неба сыплется на едоков снег. Керосиновый фонарь тускло освещает этот пункт общественного
питания. Пар затмевает свет, освещенность близка к нулю.
Здесь нет ресторанного зала с лакированными столами и стульями
и хрустально-бронзовыми люстрами, не сверкают белизной фарфоровые сервизы,
не хрустят накрахмаленные узорчатые скатерти и салфетки.
Измученные, оборванные и голодные, впрочем, и не ожидают изысканных
блюд с яствами. Нам, изголодавшимся, как и голодной куме, только хлеб
и приварок на уме. Наконец объявлена раздача пищи, начался завтрак. Чуть ли
не сразу подошел мой черед.
— Получай, падла! — пронеслось громовое приглашение. Я, растерявшись,
не мог понять того, как и во что получать. Половник с клейкой овсяной
горячей кашей-размазней вычертил в воздухе кривую и содержимое было выплеснуто
мне в лицо. От резкого ожога хоть стой, хоть падай. Меня тут же вытолкнули
из очереди и осмеяли:
— Вот сука! Фона-барона строит и норовит, чтобы подали ему, как
в ресторанте — в фарфоровой тарелочке да на серебряном подносе!
Другой добавил:
— Здесь не у тещи, вперед знать будет!
Унженский лагерь располагался в Горьковской области, а поэтому
я вправе заявить: вот мой первый экзамен в Горьковском университете.
В полумраке, согнувшись дугой, из поддерживаемой полы бушлата или из
шапки, лагерники лакали и вылизывали, как собаки, деликатесный завтрак, которого
меня лишили. Я остался не солоно хлебавши. Трапеза окончена. Пора на работу.
В инструменталке нам выдали орудия производства. Подпоясанные пилами-«баянами»,
с топорами в руках, мы вновь колонной по пять человек в ряду подошли
к лагерным воротам. Граммофонная пластинка бодро призывала: «Ты не бойся ни
жары и ни холода — закаляйся, как сталь!»
Стоим в ожидании выхода. Вдруг с быстротой молнии по колонне
пронесся слух: «Бригадир, по кличке Медведь, ночью в карты проигран. Сейчас
ему будет капут и вечная память!» Не успел я уловить смысл услышанного,
как вблизи меня худющий и поджарый, как сухарь, парень, взмахнув рукой, с силой
обрушил топор на голову стоявшего впереди него зека, того самого Медведя. Послышалось:
хрясть! Зарубленный рухнул наземь, как сноп, не успев даже вскрикнуть. Из лопнувшей
черепной коробки бригадира на снег хлынула теплая алая кровь и белый студень
мозга. Исполнитель приговора ногой, обутой в лапоть, пнул убитого и спокойно
произнес:
— Суке — сучья смерть! — и, оставив топор на месте преступления,
пошел к проходной.
Поравнявшись с охраной, доложил:
— Уберите собаку, я ее проиграл и прикончил!
Убитого на кольях потащили в тамбур санизолятора, а мясника-головоруба
повели к коменданту.
Вот и второй урок: в этой лесной глухомани нет книги жалоб,
зато есть самосуд, исходя из «закона—тайги».
Распахнулись ворота. Вахтер мелом на фанерке, словно на табло, отмечал
фамилии конвоиров, бригадиров и численность бригад. Под наблюдением стражи
с собаками колонна длинной вереницей двинулась на трудовой штурм. Инженерные
кадры науки и техники с примесью уголовного отсева общества будут весь
световой день валить лес.
Тайга кассаторами разбита на кварталы, прорабами кварталы разделены
на участки, а участки на отдельные площадки.
Привели на участок. План спущен до каждой бригады и до каждого
звена. Каждому лесорубу — жесткая норма выработки. Ни врачи, ни инженеры, ни
профессоры, ни академики раньше в руках и топора-то не держали, но это
не важно, здесь действует принцип: «Если не можете работать, то научим, если же
не хотите, то заставим!»
На квартальных просеках расставлены красные флажки, означающие запретную
линию и напоминающие всем лишенным гражданских прав: знай край, да не перескакивай!
С нарушителями границы разговор короткий: шаг в сторону — и пуля
в лоб.
С наблюдательных вышек за зеками-лесорубами
бдительно следят охранники. Если от места производства работ на внешнюю сторону
от квартальной просеки следов не видно, то это значит, что границу никто не пересекал.
В глубоком снегу следы, хотя бы и лыжные, запорошить и скрыть очень
трудно. В лесу, как правило, ветра не бывает, а поэтому почти всегда снег
рыхлый, неуплотненный.
Студеное дыхание мороза холодит все живое. Воздух сух, мглист и при
вдохе раздирает и остужает горло. Вековые деревья — не охватишь руками,
стоят богатырями, высотой до неба. Начат штурм. В ход пущены топоры и пилы,
а потом огонь. Слышен скрежет пил. Зубья, врезаясь в мерзлую древесину,
звенят: динь-динь-дзинь-дин-дзинь. Стучат топоры, и от их ударов раздается
эхо: ух-ух-ух! Где-то лают собаки.
Слышится оголтелая ругань бригадиров в адрес лесорубов: бригадные
вожаки заинтересованы в выполнении плана, потому что за это имеют льготы и в питании,
и в обмундировании, и в лечении, и в отдельном жилом
углу, и в зачетах по снижению срока наказания.
Из впалой груди лесоруба пар валит клубом, а на теле и лице
выступает пот.
В мерзлую древесину полотно пилы идет неохотно. Приходится в костре
нагревать топор и потом, уже нагретый, забивать его колотушкой в пропил,
чтобы пилу не зажимало и не заедало. Подпиленные деревья сразу не валятся.
Они сначала качаются, скрипят, а утратив силу, медленно кренятся и постепенно,
будто бы силой магнита, пригибаются к земле. Как только замечается критический
крен, несется громкое предупреждение:
— Полундра! Берегись! Сторонись!
У ослабевших, усталых, обессиленных заключенных бдительность притупляется.
Деревья одновременно падают рядом со всех сторон — и в сторону крена,
и с поворотом вокруг себя. Невозможно угадать и рассчитать, куда
они должны свалиться. Люди в глубоком снегу мечутся в панике: полутонные
березы, осины, сосны, ели шутить не любят и за свою гибель мстят лесорубам
травмой или смертью. За последствия обычно никто не отвечает.
Причина несчастных случаев легко объяснима. Звенья расставлены вразрез
с правилами техники безопасности: очень стесненно и без надлежащих разрывов.
Вокруг каждой пары лесорубов соседи работают на расстоянии, меньшем длины подрубающего
дерева. А требуется дистанция, равная длине. Но разве малограмотным прорабам
это понять? Им все трын-трава. Жизнь человека здесь не ценится. Вот если травму
получит лошадь, то виновного отыщут, засудят, добавив срок наказания, а предварительно
на допросах три шкуры спустят.
Рядом с мужскими бригадами работают и женские — в качестве
сучкорубов и кострожогов. Женщины, как и мужчины, одеты в отрепья:
в рваные телогрейки, ватные брюки и лапти.
Проработали до позднего вечера. Начались сумерки. Рабочий день окончен.
Несется приказание:
— Кончай работу, побригадно становись в строй!
Стража сжимает кольцо лесорубов. Не поздоровится тому, кто где-то замешкался
и вовремя не встал в строй. У охраны подозрение: не сбежал ли? Стрелки
опоздавшему покажут, что такое «кузькина мать», да и сами заключенные дадут
прикурить бедняге. Рассуждая логически, это вполне справедливо, потому что из-за
одного целая армия на морозе мерзнет.
Звучит очередная команда:
— В рядах пятерками разберись!
Дармовую рабочую силу пересчитали, счет сошелся. Несется долгожданное
приказание:
— Колонны, вперед — шагом марш!
Это значит: идем «домой», на отдых!
Колонна двинулась. Лапти штампуют дорогу. Передние, как всегда, спешат,
задние отстают. Слышится подстегивающее понукание:
— Не растягайся! Подтянись!
Три километра проскочили и уперлись в проволоку жилой зоны.
На проходной приказывают выпить кружку хвойного напитка — горького и даже
со льдом, но зато с натуральным витамином «С». Противно, но отказаться не имеешь
права: «закон–тайга»!
И вот наконец мы «дома». По трем причинам раздеваться в бараке
не приходится: во-первых, в помещении свежо; во-вторых, одежду
и даже лапти могут украсть и, в-третьих, нужно быть готовым к выходу
наружу за получением ужина, который не всегда дают.
Сегодня нам посчастливилось: нашу бригаду вызвали на ужин. Я уже
познал метод приема пищи, и теперь меня на кривой не объедешь. За неимением
тарелки я воспользовался шапкой, в которую одновременно плеснули и первое,
и второе. Как и все, ел без ложки, по-собачьи. Вязкая, клейкая и горячая
болтушка из соевой баланды и перлового теста после тяжелой работы на морозе
казалась на редкость вкусной, хотя и подумалось: на свободе таким «деликатесом»
кормят свиней.
Едим в быстром темпе: чуть проворонишь — и ужин из рук
вместе с шапкой вырвут, останешься с носом. Но и после ужина желудок
кажется пустым. Съел бы порции три-четыре, но недоступна эта мечта!
Оканчивались первые сутки каторги, и, уже проваливаясь в тяжелый
сон, я безрадостно подумал: день прошел, и ближе к смерти.
«ЗОЛОТАЯ» ПОСЫЛКА
Когда-то в детстве я слышал байку о том, что в целях
экономии фуража цыган с каждым днем снижал и сводил до минимума выдачу
коню овса и сена, полагая приучить его обходиться без корма. Конь дней десять
прожил без еды, и цыган уже радовался успеху: как хорошо, приучил! А на
одиннадцатый день голодания конь издох.
Сказка, говорят, ложь, да в ней намек. Наверное, решив довести
цыганский опыт до победного конца, наше начальство рассчитывало, что постепенно
мы смиримся и привыкнем жить без пищи. Многих из нас за невыполнение нормы
выработки часто лишали вечерней трапезы, а по утрам выдавали «облегченную»
пайку хлеба. При таком рационе много не наработаешь…
Но самое страшное, оказывается, было еще впереди.
Однажды в конце марта я после ужина развесил у печки
для просушки влажные портянки, онучи и лапти. К утру их похитили, а заодно
стащили и телогрейку, которой я укутывал ноги. Идти босиком по снегу завтракать
я, конечно, не смог. Также невозможно было босым и раздетым идти на работу.
Кое-как по снегу я добрался до начальника и растерянно доложил:
— Товарищ начальник, что мне делать, я обворован!
Я забыл, что в тюрьме и в лагере начальство для зека
не товарищи, а граждане, и в результате получил вместо одежды и обуви
десять суток кандея — карцера.
В карцере так тесно, как в метро во время часа пик.
Местные старожилы — из разряда сорвиголов, жулик на жулике сидит
и жуликом погоняет. Скука одолевает каждого. На второй день один ко мне обратился:
— Ты, мотри, на воле каким-нибудь шишкомотателем был! Закинь словечко
и что-нибудь расскажи.
И я «закинул» целый рассказ
о жизни и трагической кончине семьи последнего российского царя Николая II.
Мне всегда говорили, что я очень хорошо рассказываю, но я как-то не придавал
этому значения. А вот теперь, в холодном, вонючем и тесном карцере
Унженского лагеря я убедился, что рассказчик я действительно хороший. Меня
слушали затаив дыхание, ловили каждое мое слово.
Изредка кто-нибудь бросал реплику:
— Пахан, ты загинать горазд! Это, мотри, брехня, сон сказываешь!
На него тут же прицыкивали:
— Не хрюкай и помалчивай, а не то по кумполу угадаю! Ораторщик
по-правдышному докладывает!
Повествование о расстреле царской семьи закончилось. Мои слушатели
долго молчали, а потом наперебой начали просить меня рассказать что-нибудь
еще. Всем хотелось как-то отвлечься, забыть о своей горькой и безотрадной
участи. Весь срок своего наказания — десять суток — я каждый день
рассказывал сокамерникам новую историю.
Кормили нас здесь один раз в день, вся наша суточная норма составляла
кусок хлеба и стакан воды. При освобождении меня качало без ветра. Я был
похож на Кощея Бессмертного.
Снова начались трудовые дни. С тысячной армией невольников меня
включили в работу на взятие леса штурмом. Каждый раз на визирах видел все те
же красные флажки. Слышал тревожные окрики: «Сторонись! Берегись! Полундра!» В кишки
въелись приказания охраны: «В колонны становись, в рядах пятерками разберись!
Не вертухайся! Не растягайся! Задние, подтянись!»
Звенят пилы, тут и там стук топоров. Валятся вековые деревья, а их
кроны сжигаются в пылающих кострах. Дым медленно и лениво тянется спиралью
вверх. Положенные на обе лопатки сосны, ели, березы и осины разделываются на
кряжи, балансы и брусья. Мастер клеймит продукцию. Сосна предназначается на
корабельные мачты, опоры воздушных коммуникаций и на другие инженерные сооружения.
Береза — на фанеру. Ель — на общее строительство. Из древесины промышленность
выпускает огромное количество изделий.
Но лодыри были и на каторге. Политических среди них не было, только
уголовники. Где костры — там и они. Оттуда доносится:
— Ай да Ташкент! Нынче я не ишачу, что-то охотки нет! Маненько
позагораем, отдохнем, а потом покурим!
Конвоиры к ним с угрозой:
— А ну, филоны, давай быстро к рабочим местам, а не то определю
в кондей!
Лентяи сыпят сдачи:
— Лес нас не трогает, и мы его тоже! Работа не ведьмедь, в лес
не убежит! Лучше нам кашки не доложь, а на работу не трожь! Гражданин начальник,
чаёк ёк, откель сила будет?
Кто-то из них тянет песенку:
— Пилим, колем, укладаем,
Всех легавых проклинаем.
Эх, Москва, Москва, Москва,
Сколько ты нам горя принесла!
У филона мотивировка отказа от работы:
— Кажный знает, что в субботу
Мы не ходим на работу.
А у нас суббота кажный день!
К опустившемуся контингенту примкнула и молодежь, попавшая сюда «за колоски». Молодые сельские ребята в голодный 1933 год, чтобы не умереть,
крали с колхозных полей хлебные, еще незрелые, молочные колоски. За это преступление
наказание было очень суровым: восемь лет лагерей. И такой молодежи было брошено
на каторжный труд десятки тысяч.
Они, вместо того чтобы, по расчету властей, «исправиться», быстро усвоили
основные законы лагерной жизни:
Не выполняй работы, если можно увильнуть.
Не оставляй пищи на завтра, если ее можно скушать сегодня.
Спасайся туфтой — забудь про совесть.
Береги силы, а не то тебя лагерь угробит.
Помни: человек человеку — зверь. Здесь — «закон—тайга».
Знай: тебя ожидают кондей, штрафная командировка и деревянный бушлат.
Работаю из последних сил. Страшно мерзнут ноги. Заключенные по снегу,
мокроте и грязи круглый год ходят в лаптях. Через портянки и онучи
сырость с грязью просачивается, подбирается к ступням ног. А мокрые
ноги, как известно, неминуемо приводят к различным заболеваниям, которые в условиях
каторги вряд ли вылечиваются. На горизонте — подыхаловка.
После рабочего дня, вечером прилипнешь к нарам, в клубок свернешься,
мало-мальски согреешься и мечтаешь: эх, сейчас бы погрызть черных сухариков
да поесть бы картошки в мундире! Мы здесь даже соли не видим, так как ее держат
под запретом. Уголовники используют ее для имитации заболеваний. Они стеклом наносят
на теле легкие раны и вводят туда соль. В результате — жар, температура,
а это значит — освобождение от работы.
Переписка с родными — непозволительная роскошь. Многим она
запрещена, а если и не запрещена, то все равно писать не на чем. Каким-то
чудом у меня в вещах нашелся конвертик. С большим трудом раздобыв
обрывок бумаги и огрызок карандаша, я коротенько написал родным, где я.
Мне повезло: вскоре меня отправили на погрузку дров в вагоны, и, улучив
момент, когда меня никто не видел, я бросил это письмо в дрова.
Мой расчет на добрых людей оправдался, и через месяц от брата пришла
посылка, но не простая, а золотая! В ней находились черные сухари и старые
рабочие ботинки с подбитыми подошвами. В записке брат написал: «Береги
здоровье, носи ботинки сам и не продавай их, потому что здоровье дороже денег».
Получил я посылку поздним вечером и, не заходя в барак, с жадностью
сгрыз часть сухариков, а остальное тайком закопал глубоко в снег позади
уборной. Целую неделю по ночам я питался из этой «кладовки».
От постоянного голода притупляется память, это я вам точно говорю!
Я забыл о своей просьбе маме на последнем свидании с ней в Саратовской
тюрьме.
Начиналась мартовская сырость, и следовало бы ботинки носить, но
голод не тетка, и я продал обувь за кило хлеба. В эти дни на работу я шлепал
в дырявых лаптях, но был сытым и счастливым. Позднее заключенный, купивший
мои ботинки, подарил мне еще горбушку хлеба и сообщил, что при починке моих
ботинок он под подошвами обнаружил «жемчужное зерно». Вот тут-то я и вспомнил
о тысяче рублей, которые я просил у мамы перед отправкой в лагерь!
За эти деньги я мог бы приобрести здесь много хлеба! Мою просьбу мама выполнила,
но это не пошло мне впрок.
«ПОДЫХАЛОВКА»
Непосильный труд, скверное питание и тяжелые бытовые условия рождают
бессилие и болезни: ревматизм, цингу, чахотку и другие. Напасть не обошла
стороной и меня. Я не выдержал голодного режима и свалился. Посинели
пальцы и ногти. Появились острые боли в суставах рук и ног. Навалился
туберкулез легких, а цинга и ревматизм ему помогли. Язык отказывался шевелиться.
Я весь горел от жара, появилось кровохарканье.
Лагерь не любит хилых и слабых. Если силы иссякли, то умирай —
ведь попасть здесь в больницу так же трудно, как трудящемуся с периферии
недоступно лечь в московскую кремлевскую лечебницу. И все-таки меня поместили
в местный санитарный изолятор. Лекарств почти никаких, питание — такое
же, как и для всех заключенных, в помещении холодно и тесно. Изолятор,
как и карцер, здорово перегружен.
С полмесяца я вообще не ел: невозможно было жевать по причине боли
во рту, при этом мешало и кровохарканье. Я не мог ни разогнуться, ни повернуться.
При кашле захлебывался кровавой пеной. От меня, я чувствовал, шел дурной запах.
Я ли не живой труп?
Во мне жизнь чуть теплилась, я дышал на ладан, но сознание утратил
не полностью. Рядом валялись такие же, как и я, тоже в безнадежном положении.
Выздоравливали редко. Днем и ночью слышались стоны и просьбы о помощи:
«Мне тяжко! Помогите! Умираю!» Но кому и какое дело до умирающих: за их жизнь
никто не отвечает. Больные, просящие о помощи, издавали последние предсмертные
вздохи и расставались с жизнью. К ступням ног трупов санитары прикрепляли
проволокой металлические бирки с номерами и выносили покойников из лазарета.
Здесь похороны не сопровождаются ни богослужением, ни духовым оркестром, ни траурной
процессией. Над ямами, куда зарывают покойников, нет ни оград, ни крестов, ни мемориальных
досок. Хоронят, как собак. Освободившиеся в палате места занимаются другими
доходягами.
В санизоляторе царила тишина. Время к вечеру. Перед закатом солнца
в окно заглядывали последние лучи. Вдруг распахнулась наружная дверь, и в нашу
палату вошли несколько гостей с белыми иглами на бровях и со снегом на
шапках. Не задерживаясь, они зашагали в глубь изолятора, за ширму к нашему
лекарю. Начался разговор.
Я прислушался: среди звучащих голосов один выделялся знакомым пензенским
«певучим» говорком. Меня охватило волнение. Голос мне был, несомненно, знаком.
«Чей этот голос, и кому именно
он принадлежит? — спрашивал я сам себя. — Кого бы из земляков в такую
таежную глухомань могла забросить нелегкая?»
Роюсь, копаюсь, ворошу и перебираю в памяти всех знакомых
и друзей. И вдруг вспомнил! Напрягши все силы, закричал:
— Со-осно-овка-а, Бу-ула-ано-ов! Со-осно-овка-а, Бу-ула-ано-ов! Со-осно-овка-а,
Бу-ула-ано-ов!
Утопающий всегда цепляется за соломинку. Никто не отозвался, хотя я был
убежден в том, что за ширмой из простыни меня слышат. Второй раз позвать земляка
я не смог и, совсем обессиленный, провалился в забытье.
Очнулся от мягкого шарканья лаптей возле моих нар и от того голоса,
который совсем недавно мне показался знакомым:
— Кто кричал «Буланов, Сосновка»?!
Около меня стоял грязный и обросший человек в рваном бушлате,
обтянутом марлевым поясом. Я тихо проронил:
— Это говорил, наверное, я.
— Как ваша фамилия? — спросил меня человек.
— Сергеев.
— У нас в Сосновке такой фамилии не было.
— Я Сергеевым стал с 1935 года, а до этого носил
фамилию Белоголовцев, деревенское прозвище Гаврюшин. Наша изба у почты.
— Значит, глухонемой — ваш брат, что ль? По какой статье осуждены?
— По пятьдесят восьмой.
— Я тоже. А работаю фельдшером во врачебной службе. Крепитесь.
В беде не оставлю. До свидания!
Он быстро ушел.
Значит, я не ошибся! Это действительно мой земляк Буланов, только
не Григорий, как я думал вначале, а Василий, его старший брат! И он
обещал мне помочь! Меня охватила радость. Я уже не чувствовал себя таким одиноким.
На родине Булановы жили в километре от нашей избы. Василий старше
меня на десять лет. Когда мне стукнуло семь лет, а это было в 1915 году,
его забрили в солдаты на Первую мировую войну. Благодаря тому, что Василий
был грамотным (окончил три класса нашей сельской школы), его направили на медицинские
курсы, где он получил профессию фельдшера. Двадцать лет назад я ходил в нашу
школу и учился вместе с младшим братом Василия, Булановым Григорием. Голоса
у братьев были очень похожи — не удивительно, что я ошибся.
«Возможно, я не умру, — подумалось мне. — Бабка-повитуха
когда-то заверяла мою маму: „Малыш-то от всех болезнев отбрыкался… Мне сдается,
ни одна напасть не в силах будет его перебороть, и он, мотри, проживет
лет до ста“».
За ночь я вспомнил до малейших подробностей и деталей всю
свою жизнь, от пяти лет и до настоящего момента. Меня неудержимо потянуло к жизни.
В БОЛЬНИЦЕ
Светало. Поднявшееся над горизонтом солнце приветствовало меня с добрым
утром. Я больше не хотел умирать и горел страстным желанием жить.
За окном таяли свисающие с крыши сосульки, и прозрачные капли
с них падали на землю. Радуясь весенней оттепели, от окна к окну перелетали
воробьи и оживленно чирикали. Я как будто вернулся с того света и заново
открывал для себя этот мир.
Во двор изолятора въехала, громыхая,
телега, на которой в деревнях обычно возят дрова, сено, мешки с зерном
и навоз. Телегу еле волокла за собой тощая, грязная, понурая лошадь. По возрасту
и дряхлости ей предстояло идти на
пенсию.
Возчик, чувствовалось, из заключенных — такой же грязный и обросший,
как и мы. По его развязным манерам можно было определить, что осужден он не
по политической статье.
Въехав во двор, возчик привязал лошадь к крыльцу и зашагал
в наш барак, тяжело припадая на левую ногу, к культяпке которой было прилажено,
вместо протеза, отесанное полено. Скрип полена, казалось, отбивал ритм: рупь двадцать,
рупь двадцать…
Это и была моя «карета скорой помощи». Меня завернули в грязный-прегрязный
бушлат, обмотали, закрутили и увязали лыком. Так же нарядили и еще одного
больного, прожженного бандита. Нас двоих положили в телегу. Возчик крикнул
и взмахнул кнутом. Лошадь ни с места. Он вторично, уже с матом, приказал
ей трогаться. Бедняга напряглась и потянула повозку. Охранники у выездных
ворот приказали возчику остановиться, осмотрели «багаж», ознакомились с путевкой
и разрешили выезд. В напутствие, усмехаясь, кто-то из них подковырнул:
— В больницу этих напрасно, в пути сдохнут!
Культяпый возчик молча дернул вожжи, и кобыла-доходяга уныло потащила
телегу вперед.
Снег раскис и расслюнявился. Бездорожье. Повозка тащится еле-еле.
Лошадь часто спотыкается. Несмазанные колеса, ударяясь и со скрипом вползая
на пни, болтаются, как пьяные. В глубоких выбоинах с водой «карету» сотрясали
беспрестанные судороги и корчи. Толчки, удары, сотрясения… Я то и дело
больными ребрами ударялся о жесткие ребра повозки.
Тяжелый путь наконец окончен, добрались. У больницы культяпый перекрестился
и сказал:
— Слава Богу!
Потом, вздохнув полной грудью, крикнул встречающей нас медобслуге:
— Примайте гостей, два чехла костей! Легавым буду, скелетов век не забуду!
Вместе с санитарами, медсестрой и врачом вышел и мой
земляк — Василий Васильевич Буланов.
Меня вымыли в бане. Глядя на мои ребра, похожие на обручи, один
из санитаров заметил:
— Живые мощи. На ладан дышит. Разве это жилец?!
Буланов, подбадривая меня, отозвался:
— Ничего. Были бы кости, а мясо вырастет!
Позже шепотом, чтобы никто нас не услышал, мой земляк рассказал, каких
трудов ему стоил перевод меня в лагерную больницу:
— Начальник не хотел давать подводу по причине, что ты политический.
Я это предвидел и сознательно к вывозу еще наметил больного из бандитов,
которого я вовсе не был заинтересован перебрасывать сюда.
Чтобы вернуть здоровье и поднять меня на ноги, односельчанин три
месяца, как родная мать, ухаживал за мной и наконец изгнал прочь вчерашнюю
угрозу смерти. Мясо наросло, здоровье вернулось. Однажды, уловив на моем лице улыбку,
земляк сказал мне слова, которые я с тех пор очень часто повторяю про
себя, когда мне бывает трудно:
— Никогда не отчаивайтесь и не теряйте надежды на жизнь, даже в том
случае, когда она кажется совершенно безнадежной.
Итак, я воскрес.
А вскоре меня опять фотографировали анфас и в профиль…
Как правило, это делалось перед этапом в другой лагерь. Заключенных
обычно перебрасывают из лагеря в лагерь, как футбольный мяч во время игры.
ПЕРЕСЫЛКА
Поезд прибыл на станцию Киров. Нескольких арестантов, в том числе
и меня, вызвали из купе, втолкнули в «черный ворон» и повезли для
отбытия карантина в пересыльную тюрьму, где мы пробыли дней десять. С нами
и герой, неоднократный беглец — черт Кирилла.
Потом опять, в таком же вагоне и поезде, повезли дальше, предоставляя
передышку в областных тюрьмах — в Свердловске, Омске, Новосибирске.
Перед станцией Красноярск нас подготовили было к высадке, но, так
как вооруженный караул за нами почему-то не прислали, нас повезли дальше. И наконец
забросили в далекую Восточную Сибирь, в город Иркутск.
Нас построили в колонну по два, приказав:
«При передвижении руки держать сомкнутыми за спиной, смотреть только
в пятку переднего. Шаг влево и шаг вправо считается за побег. Оружие применяется
без предупреждения!»
Я замыкал колонну. По команде двинулись вперед. Вели нас по окраинным
улицам. Колонну арестантов окружали конвоиры и собаки.
Я оступился и чуть было не упал. Пронеслось громкое: «Взять!» Овчарка,
бросившись сзади, вцепилась в воротник, приподняла в воздух и рывком отбросила
меня вперед. Я, перепуганный, шлепнулся всем телом, как мешок с рухлядью, на
мостовую. В дополнение на меня обрушился удар прикладом винтовки. С трудом
поднявшись, я заковылял вперед.
Наконец нас привели в пересыльную тюрьму. Это было старинное деревянное
здание, построенное больше века назад. Когда-то здесь при этапном переходе сидели
декабристы. На стене сохранился ими ножом вырезанный автограф: «Не желай иметь раба,
когда сам рабом быть не желаешь!»
Двое суток «погостил» здесь и я, а потом меня вместе с другими
этапировали назад в город Красноярск. На сей раз на станции назначения нас
встретил вооруженный конвой и препроводил на пересыльный пункт, расположенный
на правом берегу реки Енисей. Здесь находились заключенные не только из разных республик
Советского Союза, но и иностранцы, принявшие наше подданство, — люди с исключительно
редкими, тяжелыми судьбами.
Вооруженная охрана то встречала
пополнение из новых партий заключенных, то готовила, формировала и отправляла
дармовую рабочую силу в Заполярье, на Крайний Север, на Таймырский полуостров.
На этой сборной базе, как на море, то прибой, то отлив. В пересылке, как и в тюрьме,
свято место пусто не бывает.
Я уже знал, что меня ожидает Норильский
лагерь, распложенный на правом берегу, в низовье Енисея, и примерно в восьмидесяти
километрах восточнее станка (поселка) и причала Дудинки. Там закладывается
горно-металлургический комбинат.
20 августа 1939 года. День солнечный, тихий. Нас, многотысячную
армию заключенных, повели на посадку в речные грузовые суда для доставки этапом
в исправительно-трудовой лагерь. Пятерками заключенных загоняют по трапам в темные
и сырые трюмы грузовых барж. За два часа все невольники размещены согласно
разнарядке. На палубах зорко несет службу сторожевая охрана. Ранним вечером подняли
якоря, и баржи повезли живой груз к месту назначения.
Каравану предстояло плыть около месяца, преодолевая и пороги, и мели.
Экипажу хлопот много: кормить, поить и стеречь. В наших трюмах естественного
света не было, его заменяло тусклое электрическое освещение, при котором можно было
видеть только смутные очертания людских фигур. По нарам и по полу табуном бегали
мыши и крысы. Их удавалось видеть лишь тогда, когда они приближались к нам
вплотную. Эти «соседи» нас, впрочем, нисколько не беспокоили, а наоборот, вносили
некоторое разнообразие и оживление в ничем не заполненное время утомительного
пути. Развлекались, конечно, и рассказами.
Ранним утром караван причалил к левому берегу, к пристани
города Енисейска, отстоящего в четыреста пятнадцать километров от Красноярска.
Из трюма охрана вызвала на берег тридцать добровольцев для загрузки буксира дровами.
Я — в их числе, хоть немного подышу свежим воздухом.
Работа началась. С берега носили на длинных жердях готовые штабели
дров в трюм буксира. Кто трудился, а кто-то и промышлял. Не прошло и десяти
минут, как экипаж взволновался: из каюты капитана исчез чемодан. Вспыливший капитан
отборной бранью обложил начальника охраны и потребовал отыскать и вернуть
пропавшие ценности: компас, деньги, паспорт и часы. Конвоиры только улыбались.
Разыгралась двусторонняя перебранка:
— Эй вы, вшивая охрана, до чего же распустили своих транзитных пассажиров,
они даже и в этапе грабят!
— А вы знали, кого везете, так зачем же рот разевали?!
И тут наверх поднялся матрос, осматривавший баржу на стоянках:
— Пока плыли, ваши «пассажиры» в барже дыру пробили, наверное,
«винта нарезали» и уплыли!
Осмотрев пробоину, капитан заявил охране:
— Баржу может в любой момент затопить! Становлюсь на якорь. Нам
необходим срочный ремонт!
Охрану бросило в озноб, залихорадило.
По трюмам пронеслось распоряжение:
— Выходите все на берег!
Началась перекличка.
— Кто Андреев Андрей? Выходи к столу! — распоряжались «граждане-начальники».
— Я Андреев Андрей, — объявился подошедший.
Начальник приказывает отвечать на вопросы: отчество, год рождения, место
рождения, статья и срок. Выслушав ответы и сличив личность с фотографией,
говорит:
— Проходи вперед!
Так повторялось не одна тысяча раз, и время от времени кое-кто
не отзывался и не подходил к столам. О пропавшем без вести братва
отзывалась одобрительно:
— Значит, утек! Молодец!
Если из этапа Саратов–Сухобезводное из вагона сбежало пятеро, то нынешней
ночью «утекло» водой ровно двадцать пять душ.
Пока длилась перекличка, день закончился. Солнце опускалось за горизонт,
на законный отдых. А нас опять препроводили на баржи.
Пробоина в стенке залатана,
зашита наглухо. Экипажу похищенное не возвращено. Заключенные проветрились, освежились
и надышались вдоволь таежным воздухом. Вернувшись к нарам, занимали прежние
насиженные места. Убавилось на четверть сотни лиц, а теснота все прежняя —
будто бы ничего не изменилось.
По ведомству внутренних дел зазвенели звонки, полетели телеграммы, радиограммы,
телефонограммы. Милиция, ищи-свищи!
Беглецы — люди рискованные: кладут на карту личную жизнь. Они обладают
острым чутьем, гибкостью, находчивостью, и в решительную трудную минуту
не останавливаются ни перед чем и ни перед кем.
Наша охрана своими силами попыталась найти сбежавших. В результате
стоянка затянулась, баржи несколько дней не снимались с якорей. На девятый
день на нашей палубе охраной производился суд над единственным задержанным из сбежавших.
Беднягу, опутав веревкой несколько раз, то сбрасывали в холодные воды Енисея,
то поднимали, как рыбу на крючке, на баржу. На палубе охранники пинали несчастного
ногами — и вновь окунали в Енисей. Принимавший пытку терял сознание.
Такой расправой на наших глазах стража стремилась внушить нам страх. Законом кроме
добавки за побег дополнительных трех лет ничего не предусматривается.
В трюмах все возмущены. В адрес самосудчиков неслись угрозы:
— Паскудники! Если не прекратите пытку, то издырявим и утопим баржу,
а вас передушим, как бешеных собак!
И действительно, разбушевавшаяся масса бесправных людей ничего не боится.
Ей терять нечего. В порыве ярости толпа заключенных способна одержать верх
и уничтожить ненавистную охрану. Хоть она и вооруженная, но все-таки спасовала,
прекратила расправу, и жертву, еще живую, передали нам в трюм.
Якоря подняты, буксир трижды прогудел, извещая об отчаливании. Речной
поезд направился дальше.
КУДА НЕ ЛЕТАЕТ ВОРОН
Медленно тянулись дни и ночи. В пути караван снова кое-где
останавливался, чтобы загрузить дровами буксир. Бдительность экипажа и охраны,
как и следовало ожидать, после побега и кражи усилилась.
Скука заставляет задуматься о том, как бы убить свободное время.
Иные на нарах увлекались картежной игрой, другие устраивали охоту на крыс и мышей.
Около меня соседи увлекались… добыванием огня! Как первобытные люди, сухую лучину
поочередно и непрерывно терли об сухую доску нар. Только через час в трущихся
местах деревяшек почувствовалась высокая, обжигающая пальцы, температура. В разгоряченное
место вложили хлопок из подкладки одежды, и трение продолжилось. Спустя десять-пятнадцать
минут появилась еле заметная струйка дыма. Раздули огонь. Получилось! Взрослые,
заросшие бородами дяди — участники эксперимента и зрители — радовались,
как дети.
В трюме снова скука. Только изредка тишину нарушают гудки нашего буксира
и встречных судов.
Веяло северным холодком. Небо чистое-чистое. Мели и пороги пройдены.
Позади остались причалы: Ворогов, Подкаменная Тунгуска, Мирное, Туруханск, Курейка,
Игарка и другие. Нашему пути, казалось, не будет конца.
18 сентября 1939 года караван прибыл наконец в поселок
Дудинка, центр Таймырского национального округа Красноярского края. Я почему-то
точно запомнил эту дату. Наш водный рейс отнял около месяца времени.
Мы вышли из Красноярска в августе, еще было тепло, а сейчас
сентябрьский, холодный и жгучий ветер гнал берегом снеговое облако, которое
сыпало колючую крупяную снежную кашицу.
Встали на якорь. По команде неохотно выходили из трюма на палубу. Укрывая
лица от мокрых ледяных колючих дробинок, мы стояли, дрожа, под открытым небом.
На каменистый берег, осыпанный снежной крупой, переброшены трапы, по
которым один за другим мы спускались на почти безлюдную, дикую землю. Пытаясь защититься
от холода, сбивались в тесные кучки, притопывали ногами и размахивали
руками, как подрезанными крыльями.
Выстроились в колонны и двинулись вслед за конвоиром-вожаком
вперед.
Велика и огромна территория этого округа, расположенного за
68-й параллелью. Тут свободно бы разместились вместе взятые Швеция, Норвегия и Дания.
Шестьдесят суток зимой здесь господствует полярная ночь, короткое лето
дарит белые ночи. Среднесуточная температура января — минус тридцать два градуса.
Снежный покров лежит с середины сентября до середины июня. Обнаженной от снега
земля бывает только сто дней. Здесь вечная мерзлота. Почва оттаивает лишь на полметра.
Здесь нет пашен и садов, зато много болот, ручьев, речек и озер.
Я вспомнил угрожающие слова следователя:
— Загоним туда, куда Макар пасти телят не гонял и куда ворон своих
костей не носит!
Да, он свое обещание выполнил.
После длительного следования своим ходом наконец нас разместили в пакгаузе,
где не было ни окон, ни потолка, пол дырявый, а в стенах через щели белыми
прядями выступал снег. Пакгауз выглядел холодным вагоном, и двери тут тоже
раздвижные, на роликах. В импровизированных печках из железных бочек горел
каменный уголь, но через жестяные трубы тепло вместе с дымом с ревом уносилось
наружу.
После месячной сухарной сухомятки у меня появился кровяной понос,
я двигался с большим трудом, но старался крепиться и терпеть.
На следующий день по узкоколейке в вагончиках-коробках нас повезли
дальше. Трасса виляла змеей, обходя препятствия. На пути в сто двенадцать километров,
как я потом узнал, имелось триста восемьдесят четыре поворота! Этот путь мы
преодолели за пятнадцать часов и наконец прибыли в конечный пункт этапа
«Унжлаг—Норлаг».
Охрана открыла двери и приказала нам выгружаться.
На холме мы увидели деревянный геодезический знак: трехгранная пирамида
с барабаном наверху и со шпилем на барабане. Пирамида означала сердцевину
будущего индустриального центра и являлась отправным пунктом территории строящегося
горно-металлургического комбината. Исходные местные координаты центра геодезического
пункта приняты за ноль, а высота значилась условно равной плюс ста метрам.
От этого геодезического знака во все стороны: на юг, север, запад и восток
должно было идти строительство.
Комбинат в скором времени, на базе подземной кладовой с никелем,
медью, кобальтом и местного угольного топлива, обязательно должен стать одним
из основных предприятий страны. Для обеспечения важнейшего объекта пятилетки энергией
в нескольких километрах от впадения реки Хантайки в реку Енисей намечено
сооружение мощной гидроэлектростанции. Работы — непочатый край. Норильску предстоит
стать крупным промышленным центром страны, а его строителям уготованы деревянные
бушлаты и могилы в вечной мерзлоте.
Нас завели в жилую зону, огороженную колючей проволокой с электротоком,
и разместили в бараках. На каждого завели учетную карточку.
На вопрос начальника, какая специальность, бывалые зеки отвечали: повар,
пекарь, парикмахер, хлеборез, кладовщик, банщик, санитар!
И тут же добавляли: окромя как по
специальности, вкалывать не собираемся!
Руководство с их требованиями считалось. Прожженных рецидивистов
не увидишь на тяжелых работах — только в теплых и сытных местах.
Политическим — никаких поблажек, тяжелый каторжный труд на морозе.
На медицинском осмотре врачи, глядя на мое исхудалое голое тело, качали
головой. Мои торчащие ребра были похожи на обручи. Я напоминал живые мощи.
Мне выпала честь строить объект «кирпичный завод». На следующий день
меня и остальных «счастливчиков» перебросили к месту строительства и вселили
в брезентовую палатку. По периметру палатки располагались нары с опилочными
тюфяками. Стенки и скаты палатки в ледяной штукатурке, на полу гололед.
Утром нам выдали обмундирование:
ватные брюки, телогрейку, бушлат, валенки-катанки и шапку-ушанку. Все ношеное,
латаное, непросушенное, тяжелое.
Первая ночь на новом месте прошла. Утром бригады вывели на разработку
песчаного карьера под открытым небом. Песок залегал под двухметровой толщей снега.
Снизу скован вечной мерзлотой, а сверху полярным морозом. Его голой рукой не
возьмешь.
В центральной и южной частях России орудием разработки служит лопата,
а здесь главным образом используется буровзрывная техника с подсобными
инструментами: ломом, клином, кувалдой и лопатой. Бурение мерзлого массива
выполнялось вертикальными и наклонными шпурами. С помощью нагретых горячих
ломов мы пропаривали мерзлоту и под давлением физической силы погружали их
вглубь на заданную величину. В глубинные пустоты вводились гильзы со взрывчаткой —
аммоналом и капсюлем — детонатором зажигательной трубки, и к трубке
прокладывался огнепроводный шнур. Затем производилась забойка канала сухим песчано-гравелистым
грунтом с тщательным уплотнением. Запальщики зажигали огнепроводный шнур, громко
предупреждая: «Берегись взрыва! Полундра!» Взлетают ввысь со скоростью снарядов
обломки, осколки и комья грунта с массой пыли и, достигнув предельной
высоты, с бешеной силой по параболе падают обратно на землю. Если любоваться
со стороны, то это напоминает артиллерийский салют с фейерверком. Но это только
со стороны. На самом деле находиться здесь очень опасно — некоторые камни и осколки,
падая на землю, калечат и убивают несчастных работяг. За технику безопасности
никто не отвечает.
Под открытым небом, на морозе и на ветру, одетые кое-как, голодные,
мы ценой нечеловеческих усилий с риском для жизни добывали песок, так необходимый
стройке. Бригадир, чтобы повысить выработку, требовал непрерывной работы и запрещал
убегать погреться в укрытие. Ослушаться — боже упаси! Быстро в гроб
вгонит. Если в Унжлаге господствовал «закон–тайга», то тут царит «закон–тундра».
У бригадира широкие неписаные права: может избить, заморить и определить
в кондей.
Работа идет своим чередом и не приостанавливается. Народ, как муравьи,
копошится, не прерываясь. Одни работяги из треснувших глыб выламывают и волокут
к дощатым трапам камни, другие их грузят в тачки и везут к месту
складирования, третьи эту продукцию укладывают в штабеля, нутро которых искусно
и незаметно заполняется снегом. Это проделывается с целью искусственного
завышения объема работ, то есть выработки. Завышение называется «туфтой». Бывалые
лагерники, прошедшие длительную принудиловку, признавались: «Если бы не туфта и не
аммонал, не построили бы Беломорканал».
По окончании трудового дня плетемся под охраной в жилую зону, где,
измученные и промерзшие до костей, подкрепившись перловым или чечевичным супом
с кусочком одноглазой вонючей камбалы, падаем на ледяные нары и проваливаемся
в тяжелый сон.
«ПЕРЕВОСПИТАНИЕ»
На следующий день снова на работу. Над северными просторами висит облако
тумана. Наши лица, как на маскараде, упрятаны-укрыты масками из тряпицы, в которой
прорезаны дырки для глаз и носа. Воздушная прослойка между кожей лица и маской
служит теплоизоляцией. Объясняемся не словами и не мимикой, а жестами
рук и телодвижениями. Из продухов масок пар валит, как из конденсационных трубок
паровоза. Над работающими бригадами пар поднимается куделями кверху.
Бригадиры, борясь за выработку,
понукают, подгоняют и угрожают урезанием пайки. Работаем, выбиваясь из сил.
Если муравьи-трудолюбы создают по доброй воле свои бесконечные лабиринты, то мы
по методу, разработанному «мудрыми» партией и правительством, насильственно
и безропотно, бесплатно, под конвоем вооруженной охраны с собаками, строим
социалистический город Норильск.
Однажды из густого вечернего тумана показались гуськом бегущие северные
лайки, запряженные в нарты, на которых восседал коренной местный житель, северянин-ненец.
Освободив собак от упряжных постромок, он бросил им, голодным и уставшим, охапку
рыбы и лепешек. Приблизившись к стрелку, ненец произнес:
— Сдарова, начальник! Морос, однако! Мал-мало курить давай! — и тут
же протянул руку.
Местные коренные жители с мала и до велика страстно уважают
курево, а также чай и спирт. Они готовы приобретать эти товары, не считаясь
с дороговизной.
У нашего гостя скуластое лицо с прищуренными глазами, уродливые,
«кавалерийские» ноги и в стороны развернутые ступни. На ногах аборигена
бокари с вышитыми цветными узорами. На нартах под сиденьем в брезентовом
чехле — спальный мешок из собачьего меха, на случай ночлега под открытым небом.
Выпуская дым из трубки, ненец внимательно следил за обедом своих собак. Одна из
одиннадцати лаек была отброшена вожаком от еды. Хозяин объяснил:
— Шипко хитрый собак, — показывая на отогнанную, — а большой
собак, умный голова. Шипка хитрый, работать плехо, рыба и лепешка кушать нельзя.
Это значило: главная собака, то есть вожак, ленивую лайку наказала за
то, что она, избегая тянуть лямку постромок, слабо напрягалась и отвиливала
от тяги. Оказывается, и у животных существует сознание и свой собачий
закон: кто не трудится, тот не ест.
Перекурив и дав отдых собакам, ненец уселся на спальный мешок в нарты
и прицокнул на своих выносливых, сознательных псов. Нарты проскрипели по снегу
и исчезли в тумане. Мы с грустью посмотрели им вслед — нам свободы
еще долго не видать, да и доживем ли мы до нее?
Медленно волочились, тянулись месяцы тяжелой, изнурительной работы.
Постоянная усталость и голодание. Никакого просвета. Время от времени у кого-нибудь
сдавали нервы, и отчаявшийся совершал побег из этого ада.
Расскажу об одном таком случае. Один из заключенных в летнее время
сбежал от конвоя во время работ в карьере. Исколесив без компаса и карты
более двухсот километров, уперся в северный берег озера Хантайка. Перебравшись
на плоту на противоположную сторону, повстречался с местным тунгусским охотником,
по имени Николай. Тунгус проявил к нему, казалось, искреннее сочувствие —
накормил, напоил и уложил спать. Ночью он связал своего гостя по рукам и ногам
и донес о задержанном оперативному уполномоченному. За это от органов
НКВД получил вознаграждение, как и за волка, — в сумме двухсот пятидесяти
рублей с правом отоваривания на дефицитные предметы потребления: спирт, чай,
табак, порох, дробь, ружья и прочее.
Неподъемная тачка с каменным грузом в карьере,
короткий отдых на оледеневших нарах, скудное питание окончательно изнурили многих.
Я не являлся исключением и тоже безнадежно ослаб. Просить начальство о переводе
на более легкую работу бесполезно. На все подобные обращения начальник лагеря нам
заявлял:
— Я вас сюда ехать не просил. Вы заявились без приглашения. Работы
по переборке печений и конфет не бывает, а поэтому пеняйте на себя! Лагерь
научит вас дорожить свободой!
За отказ работать следовало наказание — «стойка». Это значило:
стоять истуканом, не шевелясь. Топать ногами, махать руками запрещалось. Пустой
живот не грел, кровь застывала. Так закоченеешь на холоде, что даже в бараке
не отогреешься.
Я за невыход на работу по причине болезни был направлен в особый
кондей, именуемый «Каларгон», для «перевоспитания».
Там я познакомился с москвичом,
как и я, осужденным по 58-й статье, Грампом Александром Николаевичем. Это был
человек богатырского телосложения, с шириной в плечах чуть ли не в метр.
За участие в Гражданской войне А. Н. Грамп имел правительственные
награды. По окончании войны он работал секретарем Краснопресненского райкома комсомола,
затем окончил Московский институт инженеров транспорта, после чего учился в аспирантуре
в Америке.
Александр Николаевич с болью рассказал мне о судьбе Первого
секретаря ЦК ВЛКСМ Косарева А. В.
— Комсомольцы лучших активистов, — говорил он, — называют
своими вожаками. Под этим словом подразумевают верного ленинца, всего себя отдающего
делу партии и народа, истинного патриота своей страны, авторитетного и знающего
руководителя, чуткого к запросам молодежи, верного товарища, человека высокой
культуры и кристально чистого в идеологическом, моральном отношении. Вот
таким и был Александр Косарев.
Он в течение десяти лет, в 1929—1938 годы, являлся Первым
секретарем ЦК. В период массовых репрессий осмелился публично высказывать свои
сомнения: почему преследуют честных, ни в чем не повинных людей и откуда
такая чудовищная цифра врагов народа? Сталину это не понравилось, и по его
инициативе был созван экстренный Пленум ЦК комсомола, где Косарев в отчетном
докладе заявил: «В рядах ленинского комсомола врагов народа нет!»
«Ах, значит, нет! Это притупление классовой бдительности!» — бросил
реплику Сталин.
Сталину нужны были в руководстве комсомолом люди, слепо и беспрекословно
поддакивающие, усердно выполняющие его указания. По предложению «рулевого» Советского
Союза Александр Васильевич отстранен с поста, выведен из состава ЦК. Через
несколько дней товарища Косарева арестовали и лишили всех правительственных
наград.
При ознакомлении с обвинением Косарев заявил:
«Лично я чувствую себя абсолютно спокойно, потому что моя совесть
чиста. Никогда я не изменял партии и не изменю».
По прямому указанию все того же «мудрого рулевого» приговором суда жизнь
любимца комсомолии, орденоносца Александра Васильевича Косарева трагически оборвалась.
Жену Косарева, по образованию инженера, Марию Викторовну Нанейшвили,
без внимания также не оставили и приговорили к десяти годам лишения свободы.
Она здесь, в Норильске.
Вот что поведал мне Грамп о судьбе Косарева, не последнего человека
в нашей стране. Что уж говорить о нас, мелких щепках, которые, когда валят
такой лес, тысячами летят в стороны?!
В кандее коптиться пришлось недолго. В морозный день конвой повел
нас по Горной улице на станцию «Нулевой пикет» для отправки на каменоломню. Мы уже
были наслышаны о том, как люди гибнут там от непосильного труда, и заранее
прощались с жизнью. Мы шли туда, как овцы на заклание.
И вдруг один заключенный, сбросив с себя обувь и одежду, в одном
нательном белье, внезапно выскочил из колонны, подскочил к конвоиру и закричал:
— Не могу больше мучиться! Умоляю Христом Богом, пристрелите или заколите
меня штыком насмерть!
Мы, глядя на посиневшего и дошедшего до отчаяния собрата, оцепенели
от ужаса. Полуголый, дрожащий бедняга бился на дороге в судорогах. Охрана растерялась,
но ненадолго. Пронеслась команда: «Кругом! Шагом марш!» Колонна вернулась обратно
в кондей. Нас стало на одного меньше.
На следующие сутки нас повели уже вечером. Не успел конвой глазом моргнуть,
как на улице из колонны двое выскочили и молниеносно исчезли. Была организована
погоня. Этап снова сорвался, и мы были вторично возвращены в кондей.
Нам повезло — из «Каларгона» поступило сообщение, что пункт перегружен
до отказа и пополнение размещать негде. Нас напрвили на «исправление» и «перевоспитание»
в Барак усиленного режима (БУР). Комендант БУРа настоящий изверг и палач.
Перед ним даже прожженные уркаганы трепетали. Грампа со мной уже не было.
Работать привели на промбазу. За порядком следили озверелые, бесчеловечные
конвоиры. Мы должны были носить и грузить мешки с цементом, швеллеры,
уголки и тому подобные тяжести. Что ни предмет, то семьдесят-восемьдесят килограммов.
Болен ты или нет — никого не волнует: работай, и точка!
От первой же ноши у меня потемнело в глазах, и я рухнул
наземь. Охранники меня и били, и ногами топтали, и подвергали «мертвой»
стойке. Короче, с работы я в БУР не попал. Я оказался в больнице
с диагнозом «выпадение прямой кишки, истощение, малокровие».
Больных вокруг видимо-невидимо. Непрерывные стоны. Страшно наблюдать,
как бедняги в агонии метались. До нормального веса мне не доставало тридцать
килограммов, то есть почти двух пудов.
Кормили в больнице сносно, работать не заставляли, спали в тепле —
и вскоре я почувствовал себя почти здоровым. Меня сразу же выписали, но
все-таки направили на более легкую работу — на станцию «Октябрьская».
ВОЙНА
Настало роковое утро 22 июня 1941 года.
На утреннем построении мы слушали по радио обращение Молотова, с тревожной
вестью о войне и призывом ко всем трудящимся Советского Союза отдать все
силы на оборону Родины и на разгром немецких полчищ, вероломно вторгшихся в
нашу Отчизну по приказу главаря фашистов — Гитлера.
Итак, вспыхнула всерьез и, как оказалось, надолго священная Отечественная
война.
Политические арестанты, в числе
которых были и участники революции 1905—1907 годов, и Великого Октября,
были жестоко обижены тем, что не имели возможности защищать советскую власть, которую
не так давно завоевывали и ценою крови отвоевали у его императорского
величества и у буржуазии. Однако кое-кому из заключенных-полководцев
(таким, как Горбатов, Рокоссовский) посчастливилось: их направили на фронт. В нашем
же существовании в лагере ничего не изменилось — мы все так же работали
от зари до зари при все более и более скудном питании и с волнением
слушали сводки Совинформбюро.
Только шатия-братия из уголовников-рецидивистов не переживала нашей
патриотической боли. Им что мир, что война — без разницы. Все так же они воруют
и играют в карты. В тяжелые дни, когда фашисты рвались к Москве,
уголовники проиграли в карты и изнасиловали молоденькую медсестру из лагерного
медпункта. Страшная и дикая эта история потрясла всех нас.
С радостью мы встретили известие о разгроме немцев под Москвой,
переживали за наших воинов, защищавших Сталинград, другие города страны. А когда
один за другим освобождались города и села, ранее оккупированные врагом, мы
плакали и обнимали друг друга.
Военные действия велись уже на территории дружественных нашей стране
государств, и мы с нетерпением ждали конца войны.
Но еще задолго до этого события в Норильске появился лагерь для
особых заключенных, для репатриированных из Германии русских военнопленных. Он обслуживался
не только штатными конвоирами, но и отпетыми рецидивистами-уголовниками. Обслуга
получала ряд льгот. Режим для заключенных — кошмарный. После каторжной работы
их держали в бараках под замком. С производства не уводили до тех пор,
пока полностью и целиком не выполнится заданная всей бригаде норма. Доходяга,
еле-еле справившийся со своим заданием, обязан был помогать отстающим товарищам.
На одежде заключенных значился номер. Их по фамилии не называли, а величали
по пришитому номеру. Этот лагпункт находился при заводе № 25.
Здесь однажды группа смельчаков отважилась и разоружила военизированную
охрану. Взяв их обмундирование, съестные припасы и оружие, пустилась по заснеженной,
безлесной тундре в побег.
На поиски беглецов были направлены самолеты. Нашли, конечно, и всех
на месте расстреляли из пулеметов.
Забегая вперед, расскажу о своей встрече с одним из наших
бывших военнопленных. Когда я работал топографом, мне подвернулся случай переброситься
несколькими словами с одним каторжником, русским, бывшим в плену в Германии.
Он, как и другие военнопленные, работал на стройке завода № 25. Этот
человек просил меня при первой возможности сообщить его родственникам о том,
что он содержится здесь.
Спустя полгода, находясь в Игарке, во исполнение долга я выполнил
эту просьбу и отправил жене этого человека письмо. Получаю ответ:
«Уважаемый Сергей Сергеевич! Получили ваше письмо. Я из райвоенкомата
имею бумагу о том, что мой муж в неравном бою до последнего патрона самоотверженно
сражался с фашистами и погиб смертью храбрых. На детей получаю добрую
пенсию.
И я, и дети сильно потрясены весточкой. Сообщению не верим. Пусть
он пришлет адрес и свою подпись, и я брошу сразу все и прилечу с детками
к нему на крыльях. Напишите подробней. Жду непременно ответа.
К вам с уважением — его дети и жена Ксения».
Что тут скажешь? Никто из живущих вольной жизнью здравомыслящих людей
и представить не может, что человека, попавшего в плен к фашистам,
наши войска освободили лишь для того, чтобы снова упрятать в концлагерь, только
на родине, которую он, судя по похоронной, присланной его семье, так самоотверженно
защищал. Писать Ксении я больше не стал. Я и так сильно рисковал,
отправляя ей известие о ее муже — заключенном. Пусть и дальше получает
хорошую пенсию за него, а то еще и этих денег ее лишат. Как сложилась
дальше судьба этого человека, я не знаю.
Таких военнопленных были сотни тысяч! Они самоотверженно, до последнего
патрона боролись с гитлеровцами и ранеными попали во вражеский плен. Их
даже спустя долгие годы после войны бессрочно годами мучили на каторжных работах,
обрекая на вымирание.
ВСПОМИНАЮ КУРС ГЕОДЕЗИИ
Медленно тянулись дни, недели, месяцы моего каторжного срока. Как я ни
берегся, как ни крепился, все-таки надломленный организм давал о себе знать.
Болезни мои вновь обострились. Просить о переводе меня на легкий труд, я уже
знал, бесполезно. Оставалось смиренно ждать конца. И тут мне вновь повезло —
видно, матушка моя хорошо молилась о своем несчастном сыне.
На широко развернувшемся строительстве день ото дня все больше и больше
ощущалась потребность в топографах, изыскателях и геодезистах. А у
меня было высшее образование по строительной специальности!
Молодой вольнонаемный гидрогеолог Ярцев К. И. вызвал меня
на собеседование:
— С инженерными изысканиями знакомы?
— Знаком, пять лет работал.
— Вот и хорошо. С сегодняшнего дня зачисляю вас в топографы.
Знакомьтесь с хозяйством. Вот теодолит, нивелир, треноги, мерные ленты, рулетка,
полевая сумка, полевые журналы и «Курс геодезии».
Надо признаться, что я в действительности десять лет назад
проходил теорию и месячную практику по геодезии, но никогда ни на каких изысканиях
не бывал. Лагерная жизнь врать учит. Будучи студентом, я в геодезии разбирался
постольку-поскольку, этот предмет не являлся профилирующей дисциплиной, и поэтому
глубокого его изучения не требовалось. За давностью времени, да еще в условиях
арестантской жизни и последние остатки геодезических знаний из моей головы
выкрошились и растерялись.
Я не помнил, как из ящиков вынимать
инструменты, как их надо устанавливать на штативы, как производить поверки и, наконец,
как вести в полевых журналах записи. Очень смутно понимал геодезические термины:
эксцентриситет, параллакс, место нуля, круг право, круг лево и так далее. Круг
право и лево путались с правилами конвоирования: шаг вправо, шаг влево
считается за побег…
Мудрый и дальновидный человек, К. И. Ярцев это отлично
понимал, потому и вручил мне вместе с инструментами учебник «Курс геодезии».
И вот я работаю в группе изысканий. В помещении конторы
тихо, тепло и светло. Работа хорошая, необходимо скорее освоить основательно
подзабытый «Курс геодезии» и удержаться здесь во что бы то ни стало. А иначе
вновь тяжелый надсадный труд и — гроб.
Здесь, в группе изысканий, сообщили мне по секрету, кратковременно
работала жена расстрелянного Первого секретаря ЦК комсомола Косарева, Нанейшвили
Мария Викторовна.
Я начал читать учебник по геодезии, восстанавливая в памяти все
необходимое в моей новой работе. Через пару дней приступил к пробному
выходу с инструментами в поле. Работал медленно, неуверенно, но все выполнил
правильно. Вынесенные по заданным графическим координатам с помощью теодолита
и мерной ленты на местность точки легли на должном месте.
Непосредственный начальник Ярцев остался довольным. Я работал с удовольствием,
никто меня не понукал и не избивал. Дело шло на лад. И со здоровьем тоже
стало все в порядке. Я не надрывался, ворочая и таская непосильные
тяжести, да и паек для работников группы изысканий был получше: ежедневно выдавали
килограммовую горбушку хлеба и даже горячий приварок.
Но однажды мой начальник Ярцев уехал в командировку, а с оставшимся
за него заместителем я не сумел поладить. В жизни бывает так: у кого
имеется больше прав, тот и прав. По докладной этого заместителя я был
водворен в штрафной изолятор на десять суток с дальнейшим отчислением
на общие тяжелые работы. Надежда на передышку рухнула.
С бригадой наказанных меня водят рыть ямы для скончавшихся заключенных.
Люди умирают каждый день пачками. Не выдерживают сибирских морозов южане: узбеки,
туркмены, таджики, кавказцы. Проживавшие ранее в районах с теплыми климатическими
условиями, они никак не могли акклиматизироваться на Крайнем Севере и гибли,
как мухи. Ямы для погребения ушедших на вечный покой рабов Божьих сначала рылись
у подножья горы Двугорбой. Вскоре это кладбище было заполнено до отказа, и хоронить
стали на большой площадке между горой Шмидтихой и озером Долгим.
Вольнонаемных погребали отдельно от арестантов, причем по одному в могиле
и в гробу. На могиле отсыпалась призма, ставилась ограда, укладывалась
мемориальная доска и иногда памятник. Заключенных зарывали в братских
могилах, без гробов. Трупы укладывались в ямы с железными номерными бирками,
привязанными к ступням.
Сначала мы расчищали площадку для очередной могилы от глубокого снега.
Затем ломом, кувалдой, клином и лопатой выдалбливали в грунте с вечной
мерзлотой земляное корыто. Долбишь-долбишь грунт, а он отваливается крупинками
с горошину или же комочками с наперсток. Клин от удара кувалдой не дробит
землю, а только отпрыгивает. Лом не входит в глубь грунта, а отскакивает,
как от стенки горох. Сколько ни пыжимся, ни кряхтим, а все же за день пробиться
вглубь больше метра не удается.
Охрана понукает, подгоняет и угрожает лишением пайки, требуя глубокого
копания. Угрозы бесполезны. Могилокопатели, выбиваясь из сил, еле-еле шевелятся.
На санях трактор приволок целый воз замороженных трупов: и мужчин, и женщин
со скрюченными конечностями.
Вечереет, надвигается темь. Охрана командует:
— Приступить к разгрузке саней, опусканию мертвых в могилу
и закапать!
Одни носят, другие с усопших сдирают нательное белье и прячут
под полу, третьи принимают покойников с бирками и по-хозяйски плотно складируют
штабелем в недокопанную яму.
— За мародерство стрелять буду! — кричит конвойный.
— Гражданин начальник! Мы белье на полотенцы, чтоб ловчей спущать в могилу,
так православных всегда хоронят!
Другой мародер — уголовник подпевает в этом же духе:
— Мы тряпишными лентами, заместо веревок, крепчей штабель спутаем, чтобы
покойнички в побег не ударились!
Сложили, утрамбовали, землей и снегом затрусили. Мертвые закопаны
на глубину в пятнадцать сантиметров, вместо положенного метра. Летом над ямами
грязь и лужи воды.
Намучившись и наморозившись,
спотыкаясь, плелись мы обратно в вонючий, холодный и тесный изолятор.
Некоторые из нас на такой работе получали сильные обморожения, им потом ампутировали
пальцы рук, ступней, а иногда и кончик носа.
Несколько дней нас водили на кладбище, а потом всю бригаду бросили
к Нулевому пикету на разгрузку леса с железнодорожных платформ и погрузку
на автотранспорт. Здесь тоже не мед: работа крайне непосильная и без обогрева.
С помощью ломов, веревок и покатов спускали, катали и поднимали огромные
бревна. На этой работе рот не разевай, а то сразу соскользнешь под бревно.
Требуется внимание и слаженность. Если ослушаешься и не угодишь бригадиру,
то несдобровать, быть беде. Напрягаюсь так, что в глазах рябит. Болезнь опять
прогрессирует. Сюда и направляют лишь для того, чтобы вымотать все силы, а потом
списать из живых в мертвые.
Бригадир, которому избить и изуродовать так же ничего не стоит,
как и убить муху, подстегивает меня и угрожает:
— Чего филонишь, сука? Аль по хребтине дрыном проутюжить?!
Работаю из последних сил. Вдруг слышу:
— Это вы, Сергеев?
Поднял голову — это мой бывший начальник, гидрогеолог, Константин
Иванович Ярцев, приехал из командировки! Я молча кивнул.
— За какие грехи вас угораздило попасть сюда?
— За неподчинение начальнику.
Ярцев немного помолчал, потом твердо сказал:
— Сегодня же ваше наказание будет
отмененным, и с завтрашнего дня снова будете работать у меня. — И,
махнув приподнятой к шапке рукой, добавил: — Пока!
Бригадники на меня смотрели исподлобья: не доносчик ли я «легавым»?
Я же, воодушевленный перспективой отмены моего несправедливого наказания,
почувствовал прилив энергии. Но, работая, слышал, как штрафники говорили обо мне:
— Дешевка, подлюга, продажная шкура.
Так можно и погибнуть не за
понюшку табаку, потому что господствует «закон–
тундра». Ночью в изоляторе, почти наверняка, меня ожидает самосуд. Как быть?
При возвращении с работы нашу бригаду у проходной вахты выстроили
пятерками и пересчитали. Вахтер обратился с вопросом:
— Кто Сергеев?
Я отозвался.
Мне сообщили об отмене наказания. Вечером меня, как родного, встречали
товарищи в старом бараке, где я жил до отправки меня в изолятор.
Они мне и рассказали о том, что Ярцев К. И. является крупной
фигурой: он — секретарь парткома строительства комбината. Теперь понятно, почему
так быстро решился вопрос об отмене моего наказания.
Со следующего дня я снова работал на прежнем месте топографом.
Работы на Крайней Севере под открытым небом при холоде до сорока градусов не из
легких. У нивелира, теодолита и кипрегеля быстро коченеют металлические
части и при вращении даже скрипят, как несмазанные колеса, иногда срезая металлическую
стружку. Ничего, работаю — нет таких трудностей, с которыми не справится
человек!
«ОСВОБОЖДЕНИЕ»
Шел 1944 год. Оканчивался срок моего наказания. Со дня ареста миновало
не шесть и не тридцать шесть, а ровно две тысячи пятьсот пятьдесят шесть
дней. Семилетнее испытание в кромешном аду на морозоустойчивость, неподатливость,
несгибаемость, выносливость, прочность, сопротивляемость, стойкость и крепость
мной выдержано.
Позади остались саратовская тюрьма, унженский лесоповал и норильская
каторга. Нелегкие университеты.
Наступило долгожданное утро освобождения.
«Лавруха от звонка до звонка срок отбухал!» — сказал бы земляк Кирилла. Я прощался
с товарищами. Некоторые из них просили по пути следования заехать к их
родственникам и передать из Заполярья приветы и пару слов о житье-бытье
горемычных. Лишенные переписки, ни сами заключенные, ни их родные абсолютно ничего
друг о друге не знают.
Я по-детски радовался и по наивности считал, что не позже, как
завтра направлюсь в Пензенскую область, в родную деревню — к маме
и брату. Быть может, там узнаю о судьбе односельчанина, медфельдшера Буланова В. В.,
воскресившего меня. Поинтересуюсь и о бывшей невесте Лилии…
Конвоир по всем правилам инструкции строго вел меня на пункт оформления
расставания с каторгой.
И вот я в отделе по освобождению. На стеллажах тонны папок
личных дел стотысячной армии «командированных» строителей. Уже приготовлен и лежит
на столе мой формуляр. Я ответил на ряд вопросов. Сличили меня с фото
анфас и профиль. Затем черной специальной тушью намазали мне большой палец
правой руки и с пальца нанесли на справку об освобождении дактилоскопический
оттиск. Я расписался на втором экземпляре, а первый экземпляр справки
получил на руки. Настроение прекрасное. Еще бы не радоваться: я почти вольная
птица! Спрашиваю:
— Каким образом отсюда можно добраться в Пензу, на родину?
Последовал странный ответ:
— Прочтите справку до конца и узнаете!
А в справке, в самом конце, значилось: «Следует к избранному
местожительству — Норильск». Вспомнил слова следователя на допросе: «На свободе
будешь тогда, когда рак на горе свистнет, или же тридцатого февраля ближайшего года».
Но 30 февраля никогда не бывает, и, стало быть, мне не видать свободы, как
ушей своих. Я от радости совсем забыл о второй части приговора —
о лишении гражданских прав на четыре года! Их мне, оказывается, предстоит прожить
в Норильске, а не в родном селе! Радости моей как ни бывало.
Из отдела по освобождению я со справкой на руках отправился на
почту, чтобы дать телеграмму маме. На телеграфном бланке написал: «Каторгу отбыл.
Лишен всех прав. Приказано жить только в Норильске».
Телеграфистка, прочитав телеграмму, с негодованием вернула мне
бланк:
— Такой текст принять нельзя. Вас видимо-невидимо и подобными телеграммами
можно опоганить весь Советский Союз!
Ничего не поделаешь, может, она в чем-то и права. Здесь же,
на почте, написал родным письмо, запечатал в конверт и опустил его в почтовый
ящик.
Что делать дальше, я уже знал. Еще в лагере я слышал
о наборе рабочих в город Игарку, тоже в Заполярье. Адрес конторы,
производившей набор, я тоже знал. Так мне посчастливилось вместо Норильска
попасть на работу в московскую экспедицию «Желдорпроект».
Живу в общежитии для вольнонаемных. После семи лет впервые почувствовал
себя человеком — увидел часы, зеркало, расческу, нож, вилку, ножницы, карандаш,
ручку, газету, журнал, сорочку, туфли и так далее. Сколько же лет я не
слышал радио и телефона, электрического звонка и разговора вольных граждан,
нормальной человеческой речи!
От «избранного» мною места проживания нахожусь примерно в двухстах
километрах. Экспедицию возглавляет некий Таран. Здесь я встретил знакомую —
инженера Белоусову, с которой я когда-то учился в Московском институте
инженеров железнодорожного транспорта.
В экспедиции проработал с полгода разнорабочим. И все это
время думал только о том, как бы выехать на родину. С одним местным рабочим
разговорился по этому поводу, а он и говорит:
— Это дело плевое, пара пустяков. Моя жинка прислуживает у врача
экспедиции уборщицей, и она такое дельце обстряпает.
Я ему не поверил, но на следующий же вечер этот рабочий пришел ко мне
вместе с женой и сказал, что врач экспедиции ждет меня. И вот я в медицинском
пункте у упомянутого медика. Она, выслушав меня, порадовала:
— Попрошу главврача городской больницы Анну Ивановну Козлову, она же
и председатель ВТЭК, и она вас наверняка выручит.
Через неделю я прошел врачебную комиссию и получил справку
за подписью председателя ВТЭК о том, что « Гр. Сергеев Сергей Сергеевич по
состоянию здоровья остро нуждается в перемене климата».
От радости не находил себе места! Оставалось оформить «бегунок» —
обходной лист. С заявлением об увольнении стою в кабинете у начальника
экспедиции Тарана. Ознакомившись с заявлением, он ошарашил меня, заявив:
— Вы принадлежите Норильскому лагерю, туда вас и отправлю.
Выходит, я крепостной?!
На следующий день с попутным грузовым самолетом меня отправили
в Норильск. Когда я явился в отдел кадров горно-металлургического
комбината, то там возмутились тем, на каком основании я, «избравший» местом жительства
Норильск, с политической судимостью и с поражением в гражданских
правах, не прибыл вовремя в назначенное место.
Начал работать топографом на строительстве большой обогатительной фабрики.
Истекший 1944 год ознаменован блестящими победами Советской армии на
всех фронтах. Освобождена почти вся, ранее оккупированная немцами советская территория
и значительная часть Польши. Военные действия переместились на землю агрессора.
Работаю в Норильске, но думку, как из него выбраться, из головы
не выбрасываю. Обиваю пороги поликлиники, наношу визиты врачу. Прохожу полное медицинское
обследование, с анализами состава крови, мокроты, мочи. У знакомого заключенного —
фельдшера получил консультацию, как отличать в анализах хорошие показатели
от плохих. В полученные на руки анализы собственноручно искусно вношу желательные
поправки, исправления. Откорректированные анализы вместе со справкой игарской ВТЭК
сдал в Норильскую врачебно-трудовую экспертную комиссию на предмет актирования
и получения по состоянию здоровья права на выезд.
В конце марта 1945 года Норильская ВТЭК вынесла решение в мою
пользу. Выезд, согласно графику, назначен на 20 сентября, то есть через полгода.
Ура, скоро домой!
Начало 1945 года на фронтах Отечественной войны характеризуется
блестящим, неудержимым продвижением Советской армии в глубь Германии, с каждым
днем все ближе и ближе к ее столице Берлину. Значит, войне скоро конец.
Конец страданиям нашего народа. Враг будет разбит и победа, бесспорно, будет
за нами! Как жаль, что я не мог принять участие в разгроме врага! Жадно
читаю газеты, слушаю радио.
И наконец 30 апреля 1945 года над Рейхстагом взвилось красное
знамя Победы! Как мы радовались, дождавшись желанного и с таким трудом,
ценой такого огромного количества человеческих жизней завоеванного Дня Победы! Великая
Отечественная война победоносно завершилась.
Прошла весна, пролетело и лето. Я готовлю к выезду рюкзак.
Все знакомые мне, конечно, по-доброму завидуют.
ДОМОЙ!
Наступило долгожданное 20 сентября 1945 года. В этот
день, простившись с товарищами по несчастью, я отправился поездом по самой
северной на земном шаре железной узкоколейной дороге, проехал мимо знакомых до боли
мест, мимо гор Шмидтиха, Зуб, Надежда, Сопки.
«Прощайте, прощайте, прощайте! Надеюсь, больше я вас не увижу никогда!» —
мысленно говорил им я
Как радостно дышать вольным воздухом! Я — свободный гражданин!
Куда хочу — туда и смотрю, куда желаю — туда и двигаюсь, с кем
вздумаю — с тем и беседую. Сладко мечтается о желанной встрече
с родными и в первую очередь с мамой. Встреча эта — большое
счастье!
Через десять часов «кукушка» подкатила состав к конечной станции
Дудинка. Ночь вместе с другими «исправившимися» провел на вокзале, а утром
купил у речного причала билет на красавец-пароход, носивший громкое имя «Иосиф
Сталин». Он и повез меня к новой жизни.
Согласно билету расположился в трюме на полу в кругу веселой
жулябии, где вовсю резались в карты. Пароход останавливается у каждого
станка, населенного пункта. Количество пассажиров возрастает.
Все уже опытные, спят вполглаза, знают: как только наступает глубокая
ночь, освободившиеся уголовники начинают рыскать по палубе и трюму, вынюхивая
повсюду, где и что плохо лежит.
Днем я выходил на палубу, чтобы
в последний раз полюбоваться берегами Енисея, осенней огненно-рыжей листвой
деревьев и речным раздольем. Над зеркалом воды не летали назойливые летние
завсегдатаи тайги: мухи, оводы, слепни, комары, мошка. В тихую осеннюю погоду
так хорошо думалось и мечталось!
Пароход, разрезая лопастями верхние слои воды, быстро оставлял позади
один станок за другим. Проехали населенные пункты Потапово, Плахино и Игарку,
в которой в прошлом, 1944 году я работал в экспедиции «Желдорпроект»
чернорабочим.
Через несколько дней, проследовав селения Карасино, Чулково, Мирное,
Ярцево, мы пришвартовались к пристани Енисейска, где шесть лет назад, будучи
этапником, я грузил дрова на буксир, у экипажа которого уркаганами в это
время были похищены паспорт, компас, деньги и часы. Тогда капитаном каравана
в бортовой стенке баржи была обнаружена пробоина, через которую ночью сбежало
двадцать пять заключенных.
На десятые сутки наш быстроходный красавец «Иосиф Сталин» прибыл к конечному
пункту, к пристани Красноярск. Амнистированные группами весело зашагали на
рынок, а я направился на железнодорожный вокзал.
На вокзале узнал о том, что для покупки билета необходимо «добро»
от органа милиции, куда и пришлось обратиться. Там меня огорошили:
— Вам надлежит пройти местную врачебную комиссию, и после ее заключения
мы укажем вам район проживания в Красноярском крае!
Красноярский край тянется от Алтая до моря Лаптевых, с юга на север
на три тысячи километров! Ни о какой Пензе, повторили мне, разговора быть не
может. На вторичное медицинское освидетельствование идти бессмысленно — разрешение
на выезд в родные края я все равно не получу. А сердце так и рвется,
так и отстукивает: «Домой! Домой! Домой!»
На вокзале я узнал, что до Ртищева можно доехать поездом Владивосток—Яссы,
в народе именуемом «Пятисотый веселый». Он проходит через станцию дважды в неделю,
в среду и воскресенье. Сегодня как раз среда. Ну, думаю, была не была —
уеду! Не останусь я здесь, и точка! Хватит, попили моей кровушки! Будет
с вас!
Поезд Владивосток—Яссы состоял из вагонов, оборудованных нарами, и тянулся
цепочкой метров на триста, то есть от семафора до семафора. При вагонах не было
ни проводников, ни входных ступеней, ни стоп-кранов. Вода, свет и туалет отсутствовали.
Длинный состав тянулся двумя спаренными локомотивами, которые на перегонах развивали
скорость до восьмидесяти километров в час, не уступая в быстроте курьерскому.
Останавливался экспресс, как правило, на бригадирских станциях, где менялись паровозы
и обслуживавшие поезд машинисты и механик с помощником.
На остановках днем мы иногда подходили к локомотивам, около них
умывались исходящей конденсационной, теплой водой и брились осколками стекла.
Из кранов пили сырую воду.
Пассажирами поезда были в основном такие же, как и я, «исправившиеся»
бывшие «политические» заключенные и отсидевшие свой срок, а также освобожденные
по амнистии в честь Победы уголовники. Они веселились вовсю, плясали, пели
песни и частушки. Наслушался я там блатного фольклора на всю оставшуюся
жизнь!
Наш экспресс летел вперед. Где-то промелькнул придорожный столб, обозначающий
географическую границу между Европой и Азией.
На пятые сутки следования поезд проехал столицу Татарии — город
Казань и многопролетный мост через Волгу-матушку. Мелькали приволжские селения
с огородами, луга, речки, пруды, пашни и стада коров. С каждым днем
я приближался к родным местам. Даже воздух стал другим!
На душе было легко и радостно. Иначе и быть не могло, так
как я через все преграды вырвался из плена, из липкой душной паутины, в которую
попал восемь лет назад.
«Пятисотый веселый» на станцию Пенза
прикатил на вторые сутки после Казани. Было четыре часа дня. А вечером на станции
Ртищево я наконец расстался с маршрутным эшелоном и с едущей в нем
шатией-братией. Здесь последняя пересадка. До родного дома оставалось рукой подать,
всего лишь двадцать пять километров.
На привокзальной площади зашел в рабочую столовую и подкрепился,
а потом заглянул в промтоварный магазин. У прилавка молодой человек
с девушкой, с виду молодожены, осматривают примус, вертят и крутят
его, а сами от радости улыбаются, в особенности она. Будто бы у них
в руках жар-птица! Потом продавцу говорят: «Заверните, пожалуйста!» От их радости
и мне стало отрадно. Я глубоко вздохнул, и в голове пробежала
мысль: счастливчики! Они и действительно счастливчики, потому что наверняка
не испытали ни тюрьмы, ни каторги и не знают значения статьи 39 Положения о паспортах.
И не дай бог им это испытать и узнать! Пусть они всегда будут так же счастливы,
как и сегодня!
Я отправился на станцию и на ходу забрался на тормозную площадку
товарняка, следовавшего в сторону родной деревни. Близится конец рейса: Норильск —
станция Вертуновская.
Осенняя темная ночь. В полумраке проезжаю деревни Осиновку, Подгоренки.
Машинист нажимает на рычаги, товарняк спешит, торопится и мчится все быстрей
и быстрей, будто бы хочет меня порадовать.
Поле, лес, овраги, река Хопер, да и небо — все мне родное.
Кто бы знал, как радостно и в то же время почему-то тревожно прыгало сердце
в груди! Ни о тюрьме, ни о лагерях, угрожавших смертью, ни о «волчьем»
паспорте я не думал сейчас. Это почти все позади, а насчет паспорта я еще
повоюю! Уж таков характер у меня, у трехфамильного!
ИЗ ПАУТИНЫ ВЫБРАТЬСЯ НЕПРОСТО
На подходе к моей станции под уклон развилась бешеная скорость.
Паровозный свисток вместе с дымом плыл ввысь, в облака. Крыло семафора
приподнято, и за его матовым стеклом — зеленый свет. Значит, въезд на
станцию разрешен. Машинист притормаживает и наконец останавливает ход поезда.
Я сошел с тормозной площадки. Наконец-то добрался.
Вот она, моя земля обетованная, вот она, моя милая родина!
Как легко здесь дышится, как все мило и дорого! С полминуты
стоял, опьяненный счастьем. До порога родного дома оставалось метров двести. Было
девять часов вечера. Я торопливо зашагал к знакомой калитке. Из занавешенного
окна наружу пробивался тусклый свет. Из сеней перешагнул порог и оказался в родных
стенах. От волнения сердце, того и гляди, из груди выскочит.
Маленькая собачка, чуть крупнее кошки, то лаяла на меня, то, вцепившись
зубами в подол женщины, стоявшей у стола спиной ко мне, тянула ее за юбку
в мою сторону. Женщина не реагировала. От двери из-за ограниченного обзора
больше никого не было видно.
В глаза резко бросились ветхость и дряхлость дома. Его стены накренились,
окна и двери перекосились, потолочные матки пузом смотрели на пол. Все просто
кричало о страшной бедности и нищете. А в своих докладах на съездах
Сталин говорил, что колхозное крестьянство поднялось на высокий материальный уровень
и впредь будет еще зажиточней!
Лампа с закопченным стеклом время от времени давала вспышки, как
я догадывался, из-за примеси бензина к керосину. Огонек за стеклом моргал
и подпрыгивал. Крючок, на котором висела лампа, облеплен мухами.
Три иконы — Иисус Христос,
Пресвятая Богородица и святой Николай Угодник — стояли в переднем углу
под потолком на полочке, а перед ними на трех цепочках висела лампада.
По стенам и по потолку бегали в одиночку и бригадами
тараканы. Иные останавливались, шушукались и, шевеля небритыми усами, с удивлением
посматривали на пришельца-северянина. Тульский медный пузатый самовар с пятнами
и вмятинами стоял у печки.
Неугомонная моська по-прежнему носилась
по комнате, фыркала и тявкала на меня. Женщина по-прежнему никак не реагировала
на этот неистовый лай. Я догадался, что женщина, как видно, являлась глухонемой.
Наверное, это жена брата.
Медленными, тихими шагами я приблизился к ней сбоку и, обратив
ее внимание на свое фото на стене, протянул ей ладонь для рукопожатия.
Она испуганно и растерянно взглянула на карточку и на меня,
пожала мне руку и тут же стала будить спящих мужа и детей, моего брата
и племянников. Затем невестка указала пальцем на фото моей мамы и, сложив
на груди руки крестом, как их складывают обычно у покойников, дала понять,
что ее похоронили, и притом недавно.
Я почувствовал резкую боль в сердце и горько-горько заплакал.
Вспомнились и первая, и вторая встречи с мамой в тюрьме. Милая,
родная моя, так и не довелось нам больше свидеться. Не успел я застать
тебя живой, хотя так рвался домой! Сердце-вещун подсказывало, что мне надо торопиться
к тебе, да паутина, в которую я, как муха, попал восемь лет назад, не
отпускала. Но вот я наконец и дома, а тебя, моя дорогая мама, уже нет…
Брат спросонья долго ничего не мог
понять. Я обнял его, потряс за плечи. И мы оба опять заплакали. Проснувшиеся
племянники, поняв объяснения матери, вырвали меня из объятий отца, усадили на сундук
и тоже осыпали поцелуями.
Оба маленькие, ростом ниже стола, но говорили чисто и грамотно.
Старший, Валя, учился в первом классе. Чтобы увлечь меня, тыкая пальцем в картинки
букваря, читал по слогам: « Па-па, ма-ма, ка-ша, ча-ша». Младший племянник, Сережа,
перебивая старшего, делился знанием таблицы умножения: «Пятью пять — двадцать
пять, шестью шесть — тридцать шесть».
Я поочередно прижимал их к груди, хвалил за способности и целовал.
Им приятно было говорить и вести неограниченную беседу с родным дядей,
свалившимся словно с неба, так как от родителей не слышали ни единого слова.
И Валя, и Сережа были по-детски, искренне рады приехавшему гостю.
Брат показал «похоронку» — наш старший брат Данил погиб на Курской
дуге смертью храбрых. Помолчали, погоревали. Потом Дмитрий поинтересовался, дошли
ли до меня высланные им ботинки и сохранились ли замурованные в подошвы
деньги.
Покривив душой, я подтвердил получение денег и выразил благодарность.
Действительность выглядела иначе. Несмотря на намек, что ботинки «золотые», я их
продал за кусок хлеба, не изъяв денежного вклада. Мною в лагерном кромешном
аду была напрочь забыта просьба к маме послать мне денег в подошве ботинок.
Пока мы объяснялись — жестами, слезами, рукопожатиями, невестка
накрывала на стол. Так принято в деревнях — по случаю приезда родственников
сейчас же звали в гости родных, чтобы они разделили радость от этого свидания.
Брат вышел пригласить родственников к столу.
Спустя полчаса началось «пиршество».
Угощение скромное: хлеб с примесью картофельного крахмала, хамса, картошка
в мундире, соленые огурцы и, конечно, самогон. Когда встреча была
всеми отмечена первой стопкой, родня приступила к расспросам. Все уже знали
мою историю, но интересовало людей другое:
— В сибирских районах страсть как холодно, что же за надобность там
держать и морозить людей?
Хороший вопрос. Кому-то же надо осваивать эти районы Крайнего Севера,
вот и пустили вперед «первопроходцев» — заключенных. Их каторжным бесплатным
трудом построены города, поселки, заводы, фабрики, где будут жить и на которых
будут работать остальные, вольные, члены общества. Про нас, «врагов народа», создавших
все это, никто и не вспомнит, как про рабов Древнего Рима.
— Сергеич, а сейчас где и как мыслишь жить?
— Мне с «волчьим» паспортом, лишенному всех гражданских прав, разрешено
проживать лишь только в Красноярском крае. Не знаю, как быть и что делать.
Я, по сути, сбежал и сейчас нахожусь между небом и землей.
— А может, найти подход к местной власти и попросить ее подобрать
тебе какие-нибудь, хотя бы на первый случай, плохонькие, но правильные документы?
А мы тебя поддержим в средствах.
— Это, конечно, выход. Если удастся познакомиться с секретарями
сельских советов и с ними найти общий язык, то я попытаюсь им выразить
просьбу подобрать мне за вознаграждение подходящие, хотя бы мало-мальски, паспорт
и военный билет умершего человека. В случае успеха приземлюсь работать
где-нибудь в глухомани соседних областей.
Время было уже позднее. Родные разошлись.
Утро вечера мудренее, подумал я, и улегся в постель. Самогон кружил голову
и не давал ей покоя. Меня одолевали мысли, как раздобыть новые документы. Они
дадут право на свободную жизнь. Без них, будь хоть честным-расчестным, нигде не
разрешат ни жить, ни работать. Чичиков, скупая мертвые души у Ноздрева, Собакевича,
Плюшкина, Манилова и у Коробочки, ставил целью пустить пыль в глаза
окружающим и обеспечить себе славу и положение в светском обществе.
Я же приобретением документов покойника стремлюсь добиться права лишь на свободную
трудовую жизнь.
На деревне секретарь сельского совета — всему делу голова. Важный,
большой человек. Найти подход к нему будет непросто. С этими мыслями я погрузился
в глубокий сон.
Родные не подвели: на следующий вечер при занавешенных окнах за накрытым
столом я сидел «гостем» в доме у «правой руки» председателя сельсовета.
Угощение, конечно, было мое.
Всякое нечистое, мутное и темное дело начинается с выпивки.
«Правая рука», поглаживая то волосы, то подбородок, довольным тоном, глядя на закуски,
проговорил:
— Люблю яйцо, сальцо, маслицо и винцо — одним словом, витамин
«С»!
С этими словами помощник председателя сельсовета с удовольствием
осушил стакан, глубоко вдохнул воздух и крякнул:
— Ох, как хорошо пошло!
Стали закусывать. Он заметил, что я только пригубил из своего стакана,
хотя ничего не сказал. Я как-то не привык к спиртному — некогда было,
а теперь уже поздно приучаться: от выпитого стакана ядреного деревенского самогона
меня начинало выворачивать наизнанку. Но когда я налил повторно, секретарь
сделал замечание:
— Сергеич, себя обделять — это нехорошо и нечестно. Наливать
— так наливать надо одинаково, и пить — так пить поровну, как при коммунизме.
— Нельзя мне поровну, — оправдывался я, — у меня желудок
больной!
— Эх, Сергеич, Сергеич! — насмешливо сказал собутыльник. —
Если так с хитрецой будешь пить, то, чего доброго, в желудке мыши разведутся!
Выпили по второму стакану. Ему хоть бы хны, он ничуть и не опьянел.
У меня помутилось в глазах, закружилась голова. Но надо приступать к делу,
по поводу которого я сюда пришел. Я выразил помощнику секретаря свою просьбу,
обещая отблагодарить. В ответ услышал заверение:
— Постараюсь помочь, без внимания не оставлю.
На этом первая встреча окончилась.
Родственники нашли выход и на помощников председателей сельсоветов
из других близлежащих деревень. Со всеми я познакомился, всех угостил, со всеми
договорился. Оставалось ждать.
Спустя неделю я получил документы умерших мужчин. Мне не повезло:
покойники были или слепыми, или другими инвалидами, и даже один психически
больной. Предлагаемое меня не устраивало. Затея не увенчалась успехом. Оставаться
нахлебником у брата еще неизвестно сколько времени, пока найдется «походящий»
покойник, я не мог.
Брату в колхозе жилось несладко. Учитывая его трудолюбие, безотказность,
бессловесность и непомерную физическую силу, его в колхозе использовали
на самых тяжелых работах. А за труд платили «палочками», и получал он
за год работы два-три мешка зерна, которого при семье в четыре человека хватало
на три-четыре месяца, а потом живи как можешь. Помощи ждать неоткуда. Семья
еле-еле сводила концы с концами.
Мне шел тридцать восьмой год. Семьи нет, документов нет, работы нет.
Мне никак не удавалось выскочить из заколдованного круга на нормальную жизненную
колею.
Засиживаться на родине с «волчьим» клеймом опасно. Я решил
уехать. Куда? Я не знал, но знал, что, оставаясь в доме брата, я не
только являюсь лишним ртом, но могу и серьезно подвести его, если о моем
незаконном пребывании здесь узнают «соответствующие» органы. Не могу же я всю
жизнь прятаться?
Родные с миру по нитке собрали мне посильную помощь: кто одежонку,
кто обувь, кто белье, кто дал денег. Накануне 28-й годовщины Великого Октября поздней
ночью я простился с ними, обнимаясь и целуясь с каждым. На сердце —
невыносимая тяжесть. У брата серебряным ручейком по лицу текли слезы. Минута
молчания на дорогу — и я вышел в темноту, помахав в полумраке
приподнятой рукой.
Ночью, тайком, чтобы не встречаться с односельчанами, я отправился
пешим ходом на станцию Ртищево. Я шагал в неизвестность, так и не
избрав пункта конечного следования. Под кирзовыми сапогами хлюпала грязь, а над
головой мигали догорающие звезды.
Я В БРОДЯГИ НАВЕК АТТЕСТОВАН…
Куда бы я ни заявлялся, в какую
бы организацию ни обращался по части приема на работу, мои хлопоты не увенчались
успехом. Увидев в паспорте статью 39, кадровики кривили лица, а потом
для формальности просили заполнить анкету с ядовитыми, убийственными для меня
вопросами: где прописаны, семейное положение, партийность, правительственные награды,
привлекались ли и за что к судебной ответственности.
Получив правдивые ответы, они дипломатично говорили: «Хорошо. Позвоните
нам завтра». На следующий день, набрав нужный номер, я слышал: «Видите ли,
на эту вакансию принят другой. Попробуйте заглянуть к нам через месяц, и, возможно,
работу подберем».
Так по шаблону отвечали везде, всюду и всегда. Кадровики от меня
отмахивались, как от прокаженного.
Наконец в глуши, вдали от железной
дороги, в селе Кондоль Пензенской области, мне посчастливилось устроиться на
строительство автострады Саратов–Пенза. Это было в конце 1945 года. Потом
нашу колонну перебросили в город Петровск под Саратовом. Веду себя ниже травы,
тише воды. Всю энергию с душой вкладываю в работу, но ухо держу востро:
для милиции человек с «волчьим» паспортом является нежелательным. От такого
любыми способами и приемами она стремится избавиться. Политическому врагу государства
старается подобрать соответствующее место.
Однажды вечером в конце марта 1946 года на улице ко мне подошла
незнакомая женщина:
— Вы будете товарищ Сергеев?
Я утвердительно кивнул головой.
— Вам предстоит изоляция, готовьте рюкзак. До свидания!
Она тут же отошла от меня, я даже не успел поблагодарить ее. Что
ж, ее можно понять — она сильно рисковала, предупредив меня. В который
раз убеждаюсь в справедливости русской пословицы — свет не без добрых
людей.
Вот и настал момент очередного побега. Я, впрочем, был к этому
готов, поэтому действовал спокойно. Направился на квартиру. Поужинал. Побрился.
Собрал и уложил походные пожитки и провиант в рюкзак. Так, экипировка
закончена. Хозяину сказал, что меня переводят в другое место, и отдал
ему деньги за проживание.
Закинув рюкзак за спину, я вновь отправился в путь. Поздняя
зимняя, морозная ночь. Вокруг безлюдно, тихо, спокойно. Под ногами поскрипывает
снег, мороз пощипывает нос. Куда я иду и что меня ожидает завтра, я не
знал.
За ночь, проследовав знакомый районный центр Кондоль и отмахав
километров шестьдесят, я оказался на небольшой станции Колышлей Рязано-Уральской
железной дороги. Дальше хода нет, препятствие: без разрешения органов НКВД билеты
не продаются. К счастью, повстречался со знакомым дежурным по станции, который
и выручил из затруднительного положения. Не зря говорят: блат выше ЦК!
Мчусь в поезде, направление держу на город Баку.
Скорый прибыл на конечную станцию — Сталинград.
На пересадке, чтобы «убить» свободное время, я решил побродить
по улицам города. Здесь учился и был секретарем партийного комитета педагогического
института мой односельчанин и друг по каторге Рыжов Василий Егорович.
Отечественная война превратила город в руины. Резервная полоса
железной дороги на подходе к станции представляла из себя кладбище паровозо-вагонного
хозяйства и искореженной военной техники. Люди ютились в развалинах жилых
кварталов. Они выкарабкивались из каких-то каменных подземелий, будто бы из могил.
Коммуникации связи, транспортные артерии, линии водопровода, канализации и теплоснабжения
выведены из строя.
Экскурсия по разрушенному областному центру оставила удручающее впечатление.
Из Сталинграда поезд поехал дальше, делая остановки на станциях Гудермес, Грозный
и Махачкала.
Утром 15 апреля 1946 года прибыл в Баку, столицу Азербайджана.
В этот день открывалась навигация на Каспии. На привокзальной площади я привел
себя в порядок: стряхнул пыль с одежды и обуви, умылся и побрился.
Я выглядел рабочим. На мне рабочая куртка, гимнастерка, простые шаровары и кирзовые
сапоги. Вещей, как у пролетария, никаких.
Я здесь впервые и поэтому с любопытством осматривал окрестности.
В послевоенное время продукты и промтовары выдавались лишь только работающим
и их иждивенцам. Все столовые — закрытые.
В этот же день на пароходе я направился в город Красноводск.
Провел там сутки. Запомнилось, как четко, организованно, слаженно трудились военнопленные
японцы.
А потом по Каспию на пароходе я поплыл на полуостров Челекен, а зачем —
и сам о том не ведал.
Челекен — песчаный полуостров. Растительности почти никакой. При
ветре пыль носится тучей. Без очков лучше не ходить.
Далеко расположен Челекен, но, оказывается, и здесь имеется милиция.
Как и везде, чтобы устроиться на работу, нужно прописываться. Значит, надо
искать место, где прописки с меня не потребуют. Направился на Кубань. Как заблудившаяся
и отставшая от своего стада овца, метался я из одного места в другое.
На Кубани в станице Тимашевская
Краснодарского края устроился по сельскому строительству. Через месяц потребовали
прописку. Оставил станицу и заявился в Донбасс. Недалеко от станции Постниково
оформился мастером железнодорожных путей 9-го шахтоуправления, где начальника прозвали
Иваном Грозным. Через месяц и отсюда пришлось спешно уходить — все по
той же причине.
Оказался на Северном Кавказе, в Минеральных Водах. Не устроился.
Курс взял на Невинномысск, а потом решил ехать в город Ставрополь. Из
областного центра, где на каждом шагу отделения милиции, по железной дороге прикатил
на тупиковую станцию Дивное. Отсюда пешим ходом добрался до города Степной Астраханской
области. Завербовался на рыбзавод в Астрахань, но милиция отказала заводу в моей
прописке. Договор со мной расторгли.
Пустился снова в путь-дороженьку.
Где без билета, на крыше вагона пассажирского поезда, где на буфере
грузового вагона товарняка ехал куда глаза глядят.
Каждый раз, оставляя работу, я забирал, как трофеи, казенную спецовку
и постельные принадлежности. Потом все захваченное менял на пропитание. Так
и жил.
Я в Дагестане, в ста двадцати девяти километрах южнее его
столицы Махачкалы, в городе Дербенте. Здесь много предприятий — швейная
фабрика, консервный завод, винодельческий и рыбный заводы. Казалось бы, работать
есть где. Но — везде одно и то же: нужна прописка, которую мне ни одно
отделение милиции не даст, а вместо этого направит меня в места отдаленные.
Пусть уж лучше я останусь без работы, но туда ни за что не вернусь! В пословице
не зря говорится: осинку гложу, да по воле хожу.
Нужда заставила меня однажды даже примкнуть к воровской шайке,
обитавшей в лесу. Но — ушел. Страшно. Они промышляли тем, что грабили
беззащитных людей, налетая стаей, как волки. Не задумываясь, шли на убийство ради
кучки жалких сребреников или мешка картошки. Уж лучше одному пропадать, чем находиться
в такой компании.
В начале августа 1946 года я, оборванный, грязный, голодный, очутился
в Туле. Все время своего «турне» по стране мучительно раздумываю: летней порой
скитаться еще можно — каждый кустик ночевать пустит. А вот что я буду
делать зимой?
Находясь на территории Тульского
железнодорожного вокзала, я, повинуясь какому-то шестому чувству, вошел в служебное
помещение. В коридоре на доске объявлений читаю распоряжения и вижу фамилию
начальника — Рябов. Спросил находившегося в конторе рабочего, как зовут
начальника и каков он с виду.
— Сергеем Григорьичем величают, на
одну ногу хромоватый, — ответил он мне.
Сердце забилось: неужели это он, мой старый знакомый, мой однокурсник?
Присел на стул в коридоре и стал ждать начальника. А вот и он —
прихрамывая, проходит мимо меня. А ботинки его поскрипывают: рупь двадцать
с пятаком, рупь двадцать с пятаком…
Я вспомнил 1933-й год, когда на производственной практике колесо
вагона ему отжевало большой палец ступни.
Волнуясь и бледнея, я встал перед ним. Стыд в сторону.
Прошу принять по личному вопросу. Через минуту начальник сидит в кабинете за
столом, а я стою напротив.
— Я вас слушаю, — произнес он дежурную фразу, а сам уткнулся
глазами в бумаги.
— Меня следовало бы по старой дружбе назвать на «ты»! Не узнаешь?
Он взглянул на меня. Видно было, что не узнал. Ничего удивительного:
за одиннадцать лет, прошедших с 1935 года, когда мы вместе защищали дипломные
проекты, много воды утекло. Да и одет я, надо признать, не очень-то …
— Вы по какому вопросу? — недоумевающе спросил он.
Я отвечал:
— Да просто-напросто зашел случайно, чтобы встретиться с однокашником
по институту. Если хотите знать, то я — Сергеев.
— Как, Сергей, это ты?! — воскликнул он, наконец-то узнав меня,
и крепко пожал мою руку. — Гора с горой не сходятся… Ну вот что,
сейчас перерыв, пойдем-ка в нашу рабочую столовую, поедим и обо всем потолкуем!
Я был несказанно рад этой встрече. Сидя за отдельным столом за занавеской
в комнате ИТР, мы отобедали.
Будто бы просветив рентгеном мой пустой желудок, Рябов произнес:
— Ешь досыта, а потом побеседуем в кабинете!
С одним ломтиком хлеба я съел весь обед из трех блюд, а когда
Рябов куда-то на несколько минут отлучился, я пять ломтиков хлеба запрятал
в карманы про запас. Кто знает, к чему приведет наша беседа, а вот
о пропитании на завтра уже можно не беспокоиться…
В кабинете, беседуя с однокашником, я впервые за последние
девять лет ощутил себя человеком, и не просто человеком, а человеком с высшим
образованием, инженером. Мы говорили о друзьях, об однокашниках, и вдруг
я поймал себя на мысли, что не хочу, чтобы мой товарищ узнал, в каком
бедственном положении я сейчас нахожусь. Уклончиво отвечая на все расспросы
обо мне, я так и не решился взвалить на его плечи груз своих проблем.
На том и расстались.
Спустя неделю я нашел-таки хоть и не законный, но относительно
безопасный способ зарабатывания денег — торговал на привокзальном рынке молодой
картошкой, которую «добывал» ночью на огородах. Торговля шла бойко. Я не задирал
цену, и за десять-пятнадцать минут от начала торговли товар у меня заканчивался.
Простите меня, пострадавшие от моих ночных вылазок огородники! Простите и не
судите слишком строго. Я так вам благодарен — ведь ваши овощи помогли
мне выжить в то тяжелое для меня время.
Подкопив денег, я перекочевал на станцию Жданка Курской железной
дороги, то есть в город Богородицк. Устроился работать путевым мастером в шахтоуправление.
В отделе кадров меня попросили, чтобы после прописки сообщил о месте проживания.
Опять прописка. Хотят без ножа зарезать. Разрешили пока временно занять под жилье
заброшенную будку стрелочника.
Мое жилье площадью два на два метра. Пол земляной, потолок из горбыля,
а стены из старых шпал, пропитанных креозотовым маслом. Окно величиной с тетрадку.
Дверь покосившаяся, плотно не прикрывается, и запора нет. Крыша протекает.
Мебели никакой. Но это все мелочи, главное — у меня есть крыша над головой!
Мои пожитки невелики, кот наплакал: безопасная бритва, кружка, зеркальце величиной
с записную книжку, тряпка, заменяющая полотенце, и игла с нитками.
Красть у меня нечего.
На противоположной стороне вокзала за семафором располагались дачи и огороды
высшей власти города: председателя горсовета, секретаря горкома партии, начальника
милиции, прокурора, судьи и редактора местной газеты. Туда я и ходил
за картошкой по ночам, в свободное от работы время.
Прихватив кузнечную скобу, мешок и безмен, в темноте ползком,
по-пластунски пробирался на огороды и заполнял тару до отказа. С первым
грузовым поездом на тормозной площадке, раме или буфере вагона отправлялся за двадцать
пять километров на станцию Узловая. Утром, как только рассветало, я располагался
в овощном ряду за прилавком городского рынка. Молодая крупная картошка привлекала
покупателей.
Иногда подходил милиционер, интересовался:
— Из какого колхоза?
— Из Богородицкого шахтоуправления.
— Покажите справочку с места работы.
— Вот, нате, читайте.
Ознакомившись со свежим документом со штампом, печатью и подписью,
он отходил.
По завершении операции я спешил на станцию, чтобы с первым
попутным поездом успеть вернуться к началу рабочего дня.
Так промышлял полмесяца. Затем на огородах появился сторож. Пришлось
переменить место промысла. Приспособился воровать картофель на приусадебных огородах
железнодорожников как раз напротив пассажирского здания станции Узловой, в лесочке.
Накопав, я тут же с картофелем приходил к поездам и по сходной
цене оптом продавал проводникам.
Проживая без прописки в Богородицке, я днями находился на
работе, а ночами — на сверхурочной службе. Приработок раз в десять
превышал мой должностной оклад. За месяц сколотил приличный капиталец и отправился
дальше, так как знал, что отдел кадров без прописки держать на работе меня не станет.
Я мог ожидать только неприятностей.
СНОВА НА СЕВЕРЕ
Со дня моего бегства со строительства автострады Саратов–Пенза пролетело
всего полгода. За эти сто восемьдесят суток я исколесил полстраны. Мне приходилось
спать и в чужих сараях, и под лодкой, и в вокзальных уборных,
и в стогах сена. Никто нигде не ждал меня. Я — бездомный, для всех
лишний, бродяга.
Наступило осеннее время. В эту пору перелетные птицы готовятся
к отлету в теплые страны. А я, в противоположность им, решил
ехать в Сибирь, на Крайний Север. Иного выхода, как мучительно я его ни
искал, найти не мог. Может, хоть там мне удастся получить нормальный паспорт, устроиться
на работу? Наскитавшись и намучившись в годичном «турне», купил билет
в Красноярск.
Я немного приоделся и ничем не отличался от обычного пассажира.
Выглядел скромно и опрятно. В новом рюкзаке у меня все необходимое
в пути, в том числе и запас продуктов.
Поезд прибыл на станцию Красноярск. Я простился с едущими
далее соседями, пожелав им счастливого пути, и взял курс на пристань реки Енисей.
На пристани приобрел билет и на пароходе поплыл вниз по Енисею.
За четверо суток добрался до Дудинки. Там нашел переговорный пункт и переговорил
с отделом кадров Норильского комбината. В приеме на работу и в пропуске
на въезд в «любимый» город отказали! Я ничего не понимал. Куда же мне
теперь?
Временный приют нашел у знакомого машиниста «кукушки» Василия Лазарева,
который когда-то вместе со мной работал на топографических работах. Паровозник Лазарев
заверил, что ссыльному устроиться в Норильске можно, лишь только бы туда добраться.
А добраться можно и без пропуска — забравшись на груженную лесом
платформу товарного поезда. Я последовал этому совету и направился на
трудоустройство в каторжный Норильск. Всю ночь сквозил и свистел ветер,
засыпая снегом пустоты в бревнах. Всю ночь и я крутился и ворочался
от холода.
Наконец добрался. Нашел много знакомых ссыльных. По их содействию и совету
меня приняли на работу и откомандировали на строительство в Игарку, на
аппаратную работу в должности инженера. Неужели конец моим мучениям?
Работаю по своей специальности, не последний человек на строительстве.
Расправил крылья, забыв о клейме «политической» судимости и о лишении
гражданских прав. Решил, что я теперь свободный человек и с моим
мнением должны считаться. Болея душой за общее дело, я вступал в спор
с руководством, делая замечания о недостатках в строительных работах.
Руководству это не понравилось, и после пяти месяцев работы меня неожиданно
отстраняют. Более того — я узнал, что в прокуратуру поступил анонимный
донос на меня и на днях меня собираются туда вызвать для дачи показаний. Я —
«враг народа», и мою критику начальства представили как саботаж социалистического
строительства. Мне сказали, в каком кабинете донос сочинялся, под чью диктовку
его писали, ну и что из того? «Закон–тундра». У кого больше прав, тот
и прав. При произволе невозможно защищаться, я уже это испытал. Лошадь
с волком тягалась — хвост да грива осталась.
История повторяется. Мне грозит очередной срок, это ясно как день. Предстоит
избрать один из двух путей. Первый вариант — срочно смазав пятки, бежать на
все четыре стороны. И второй — отдать себя на расправу в распоряжение
«опричнины».
Решил бежать. Побегу способствовало удобное для этого время года: мартовские
дни. В эти дни снег твердый, болота скрыты, крылатых кусающих в тайге
нет, температура благоприятная и дневной свет продолжителен. Достал лыжи, ружье,
боеприпасы, финку, топор и продукты. Обмундирование зимнее имелось: телогрейка,
полушубок, плащ, валенки, рукавицы, варежки и шапка. Для угощения встречных
таежников прихватил и табак, хотя сам некурящий. Помимо всего этого добра взял
с собой наручные часы, бензинку, спички, иголку с нитками, кружку, ложку
и котелок. А главное, раздобыл карту реки Енисей с указанием на ней
населенных пунктов и расстояний между ними, поворотов русла и геодезических
знаков — пирамид. Груз — килограммов двадцать. Ничего, своя ноша не тянет.
Жизнь — это счастье, которое редко приходит самотеком. Она не дарится
в готовом виде из рук благодетеля. Я не боялся предстоящих трудностей.
Жизнь нелегка, она тяжела и сурова, но, несмотря на это, за нее следует ожесточенно
биться до последней капли крови, ибо она дается с отчаянным боем только храбрым
и мужественным.
ПОБЕГ
Старт взял на рассвете. На первых порах мне требовалось покрыть дистанцию
по глухой тайге в сто — сто пятьдесят километров, чтобы обеспечить себе
фору в случае возможной погони. Опасности в пути подстерегали на каждом
шагу: можно запросто наскочить на патруль оперативников или же на «охотников», которые
за обещанное от «органов» вознаграждение задерживают сомнительных и подозрительных
прохожих. За беглого, как и за волка, выплачивается премия в двести рублей
или же на эту сумму выдаются дефицитные товары — огнестрельное оружие, боеприпасы,
спирт, чай, табак и прочее. Я остерегался всяких встреч — и с человеком,
и с диким зверем. Они были одинаково опасны для меня. Страшен волк, медведь-шатун
(когда остальные его сородичи мирно спят в своих берлогах до наступления теплых
дней, он шатается по лесу и ищет, чем или кем закусить), а еще страшней
рысь, которая способна долго неслышно следовать за человеком и в любой
момент напасть врасплох, исподтишка. Уши держу востро.
Я спешил. Лыжи в полутьме послушно скользили по белому, как сахар,
спрессованному снегу. Продвигался со стороны правого берега Енисея. Он являлся для
меня надежным ориентиром — по ходу движения река находилась с западной
стороны, поэтому компас необязателен. Разбираясь в географии, ботанике и геодезии,
ориентироваться на местности нетрудно, особенно для такого опытного бродяги, как
я.
При лесоустройстве через каждые два километра углы кварталов отмечаются
деревянными столбами с затесками верхушек на четыре канта — юг, север,
запад и восток. Квартальные столбовые линии тянутся или с востока на запад,
или же с юга на север. Между столбами через каждые двести метров стоят промежуточные
колья с римскими цифрами.
По грубой, покрытой мхом коре растущего дерева определяется север. На
открытой местности его можно определить и по разреженной кроне, и по крену
дерева. Устье норы зверя, а так же дупло в дереве выходят на южную сторону.
Зная юг и север, нетрудно определить и остальные стороны.
В полдень я находился против
станка «Шайтан» — значит, мной пройдено семьдесят километров. Рюкзак и ружье
резали плечи. От головы до пят разгоряченное тело обливалось потом, по лицу и шее
катились его капли. Необходим привал. Впереди я увидел завал: сухостойные березы
и кучи сухих сучьев, наподобие звериного убежища. Сняв с плеча ружье,
я приставил его в боевой готовности к дереву, чтобы никакая неожиданность
не застала меня врасплох. Снял рюкзак. Топориком наскоблил березовой коры, а потом
наломал сухого хвороста. Пальцем чиркнул по колесику зажигалки, легкий огонек коснулся
белой березовой стружки, которая быстро заполыхала ярким жгучим пламенем. Дровяная
кучка только этого и ждала — она почти бездымно, но жарко разгорелась.
<...>
В ТУРУХАНСКЕ
Еле передвигая ноги, я вышел на русло Енисея. Вдалеке слышны собачий
лай, людские голоса. Добрался! Чуть не плачу от радости — вот он, Туруханск!
До первого дома, а как раз он и нужен, было метров семьдесят. Уже рукой
подать.
Показались изгородь и надворные постройки — в десяти
метрах, совсем рядом, первый крайний дом. Это дом моего друга Павла Самсоненко.
С улицы к крыльцу прошла старушка, неся на коромысле наполненные ведра.
Вот в окнах дома показался ламповый свет. Оставив ношу и лыжи во дворе,
на негнущихся, усталых ногах переступил порог чужого, но такого желанного дома.
Замерзшие губы почти не шевелились, но я все-таки сумел вымолвить:
— Здравствуйте, хозяюшка! Вы будете Акулина Ивановна?
Она испуганно взглянула на меня, но поздоровалась и ласково сказала:
— Да, сынок, я вот она и есть.
В ее голосе было столько тепла и доброты! Я вспомнил свою
матушку, которую уже больше никогда не увижу, и слезы по лицу хлынули ручьем.
Я еле выговорил:
— Меня Сергеем звать. Я из дальнего края, от вашего сына Пав…
Не слушая далее и не дав мне договорить, старушка обняла меня и тоже
заплакала.
А потом мы сидели за богато накрытым столом — грибной суп, жареный
картофель, хлеб и соленые огурцы. И, конечно, бутылочка самогона (ее-то и принесла
догадливая Акулина Ивановна от соседей) — еще одно лекарство от простуды.
<...>
Акулина Ивановна принесла новость —
на почте женщины рассказали, что в Туруханске силами, средствами и кадрами
Норильского горно-металлургического комбината начинается строительство аэродрома.
Я решил разузнать, не возьмут ли меня туда на работу. Руководителем стройки
оказался мой знакомый по лагерю, бывший арестант, а сейчас ссыльный, инженер
Попков В. И. Он принял меня на работу, не спросив никаких документов.
О побеге я ему ничего не рассказал. <...>
В МОСКВУ!
Доплыл до Красноярска. Здесь у знакомых жил с месяц, имея
иногда случайные заработки. <...>
Вежливость не позволяла мне и дальше пользоваться гостеприимством
моих любезных хозяев, и я опять собрался в путь. Направился на железнодорожный
вокзал. Положение с получением проездного билета сохранилось прежнее: билеты,
как и раньше, продаются с разрешения органов милиции. Но — приятная
неожиданность! — оказывается, по-прежнему курсирует с востока на запад
по воскресеньям и средам поезд-экспресс, он же «Пятисотый веселый».
По привокзальному радио раздается объявление: «Начинается посадка на
прибывший товарно-пассажирский поезд номер пятьсот, следующий на запад. Билеты продаются!»
Пассажиров на вокзале много, но ехать на «веселом» никто не решается. Кто-то высказался:
«Боже упаси на нем добираться: разуют, разденут, вещи возьмут и самого с потрохами
слопают!» Меня это не останавливает, так как денег у меня почти нет, вещей
не имею, брать у меня нечего.
Остаются позади областные города Новосибирск, Омск, Тюмень…
Приближается столица родины, куда нашему брату въезд запрещен. У большинства
из освободившихся из заключения в документе стоит зловещая пометка: статья
39. За нарушение паспортного режима лиц с такой статьей сразу отправляли в ссылку
и даже лишали свободы.
6 августа 1947 года «Пятисотый веселый» тихонько подкатил
к Ярославскому вокзалу, на крыше которого светилась неоновая надпись —
«Слава Сталину, великому зодчему коммунизма!».
«Экспресс» вползал на вокзал, как червяк, и, пользуясь этим, мои
соседи из числа тех, кому «въезд в столицу запрещен, но очень надо», прихватив
свои и, если получалось, чужие вещички, прыгали на ходу и ныряли под вагоны
рядом стоящих поездов. В коробке с крышей и колесами я остался
один, соорудив убежище в углу под нарами.
«До чего же я докатился? — лежа под нарами на зловонных тюфяках,
горько думал я. — Чумазого да бесправного, меня не сегодня, так завтра схватят,
а это значит — будет вторая „серия“ каторги!»
Но что сделано, то сделано, теперь — будь что будет! Я все-таки
был настроен на удачу.
Дверь со стороны перрона откатилась в сторону. Милиционер фонариком
осветил нары, а дежурный по платформе объявил:
— Поезд дальше не пойдет, вагоны следуют на очистку!
Дверь тут же закрыли. У меня мелькнула радостная мысль: «Пронесло,
Господи!».
Я вылез из своей мусорной норы и в щелку двери смотрел, как
у соседнего перрона останавливался прибывший скорый поезд. Из его вагонов выходили
прилично одетые пассажиры с чемоданами, рюкзаками, узлами и портфелями.
Я видел радушные встречи: улыбки, объятия и поцелуи. Меня никто не встречает
и никто нигде не ждет…
«Экспресс» дернулся — сначала с головы, потом с хвоста.
Первый толчок означал отцеп локомотивов, второй — прицеп местного паровоза.
Послышался свисток, и наш состав вагонов куда-то покатился. Я занял свою
конуру под нарами, свернулся в клубок и заснул.
Было холодно, постель жесткая, вонючая, неудобная. Я периодически
просыпался, мучимый все теми же невеселыми думами. Вагон не стоял на месте: его
толкали то в одну, то в другую сторону, и так до самого рассвета.
Свистки не прекращались. Маневрам не было конца.
Когда человек счастлив и все у него хорошо, он не спрашивает
себя, зачем ему жить. Он живет, потому что жизнь для него — наслаждение. А я
задавал себе вопрос: стоит ли продолжать мучиться и не лучше ли покончить жизнь
раз и навсегда самоубийством? Способов множество, я даже выбрал несколько:
первый — голыми руками ухватиться за высоковольтные провода;
второй — броситься с камнем на шее с высокого моста в воду;
третий — прыгнуть с верхнего этажа здания на тротуар;
четвертый — лечь на рельсы при подходе электропоезда.
Однако я жил надеждой добиться
лучшей участи. В глубине души я верил, что не сегодня, так завтра Сталин
по старости должен умереть и не исключена возможность изменения политического
курса в нашей стране в пользу таких, как я.
Утро постепенно вытесняло ночь. Темнота понемногу рассеивалась. Не спеша,
спокойно, с достоинством из-за горизонта всплывал золотистый солнечный диск.
И вместе с ночным мраком ушли и мои мрачные думы. Я принял решение
покинуть вагон.
Дернул дверь — не поддается; рванул в другую сторону —
не тут-то было. Прильнув глазом к щели между досками, убедился в том,
что двери закрыты не внакладку. На междупутье вдали заметил патрульного с винтовкой.
«Любым путем, а выкарабкиваться отсюда нужно, — подумал я, — а то,
не ровен час, задержат, припишут хищение и обвинят как „краснушника“».
Ох, проклятый патрульный! Он прохаживался вдоль путей, то ближе ко мне,
то в обратную сторону. Наконец я заметил, как он нырнул под вагон соседнего
состава. Не мешкая, быстро вылез через верхний люк на крышу вагона и спрыгнул
на междопутье. Юркнул под рядом стоящий поезд, более удаленный от патруля, и, крадучись,
поспешил удалиться и от него, и от железной дороги.
Я сидел на берегу пруда. Раннее утро. От фабрично-заводских труб свечкой
поднимается в небо густой серый дым. Гудки паровозов, фабрик, заводов, сирены
автомобилей, звонки трамваев раздавались вокруг и нарушали тишину. По улицам
и переулкам, торопясь на работу, шли люди, мужчины и женщины, молодые
и постарше.
А я ломал голову, решая сложную, со многими неизвестными, задачу:
что мне делать и как жить дальше?
Решил разыскать знакомых, семью
Гусевых, которые смогут меня понять и приютить на время. <...>
Доехал до конечной остановки, до начала Большой Пироговской улицы, и вышел
из вагона. Нашел нужный дом, квартиру, где в прошлом жили мои знакомые, семья
Гусевых. Охваченный сильным волнением, трясущимися руками нажал на кнопку электрического
звонка. Открылась дверь, на пороге появилась пожилая женщина и спросила:
— Вы к кому?
Это была Владислава Францевна, мама моей институтской подруги Маши.
Она явно не узнала меня. Я же силился произнести слова приветствия и никак
не мог справиться с волнением, от которого перехватило дыхание. Видимо, решив, что
я нищий и пришел просить подаяние, женщина скрылась за дверью и, вернувшись,
протянула мне деньги.
Я наконец смог внятно проговорить:
— Владислава Францевна, вы меня не узнаете? Я Сергеев Сергей!
Она пристально вгляделась в мое лицо — и я по глазам
понял, что узнала меня. Обостренным женским чутьем Владислава Францевна догадалась
о моей большой беде и запричитала:
— Это вы, Сережа?! Боже мой, что
с вами случилось? Ах, бедный, несчастный Сережа, скорее проходите, не стойте
на пороге! Ах, а Машеньки и Федора Владимировича нет, они на работе, будут
только вечером! Проходите, проходите, Сережа!
Она усадила меня за стол, накормила и, подарив комплект нательного
и верхнего белья, отправила в баню. Вернулся я оттуда в более
сносном виде, подстриженный, выбритый и чистый. Добрая женщина уже приготовила
мне комнату, где и уложила спать, не слушая моих возражений.
Проснулся я вечером, услышав в квартире осторожные шаги и тихое
перешептывание. Значит, семья в сборе. Одевшись, я вышел к ним и поздоровался.
Муж хозяйки Федор Владимирович — переплетчик, столяр и фотограф — и дочь
Мария — чертежница, подруга моя в годы студенчества — ахали, разглядывая
меня, задавали множество вопросов, перебивая друг друга.
Чтобы соседи не могли нас услышать, громко включили радиоприемник. Я давно
не был в Москве, и мне пояснили, что времена изменились — и на
рабочих местах в коллективах людей, и в жилых домах между соседями
полная замкнутость и разобщенность. Каждый ведет себя настороженно и уединенно,
все боятся с кем-нибудь чем-либо поделиться, так как в системе НКВД много
доносчиков-клеветников и народ запуган продолжающимися репрессиями. Сеть НКВД
настолько густа, что, говорят, достаточно плюнуть — и обязательно попадешь
в сотрудника органов. Арестовано столько, что в каждой третьей семье непременно
кто-нибудь посажен. Такого даже при царе не было! Заграница над Россией смеется.
Я, конечно, предполагал, что дело именно так и обстоит, но все равно был в шоке
от услышанного.
Владислава Францевна пригласила всех к столу. За ужином я рассказывал
свою историю. Федор Владимирович только качал головой, а женщины ахали, охали
и вытирали без конца набегавшие слезы.
По предложению Федора Владимировича
мы выпили «за выносливость, мужество и бесстрашие Сережи», а также за
мое «здоровье и дальнейший успех в преодолении трудностей». В этом
гостеприимном доме ко мне отнеслись, как и Акулина Ивановна, чутко и с глубоким
уважением. Я обязан Гусевым многим. <...>
Прочитав объявление о приглашении топографов на работу в отъезд,
я отправился по указанному адресу в дом по Можайскому валу в районе
Киевского вокзала, в сектор геодезии института «Гипрогазтоппром». Начальник
сектора занят. Но, заметив меня, спросил:
— Вы ко мне? — и тут же усадил рядом с собой.
Мне показалось странным такое любезное отношение к посетителям.
Я сказал, что пришел по объявлению.
— А что-нибудь из документов имеете? — спросил меня начальник.
Вздохнув — была не была! — протянул арестантскую справку, полученную
три года назад, в которой значилось «Следует к избранному местожительству
Норильск…» — и поражение в гражданских правах, по пунктам…
Ознакомившись, он внимательным взглядом окинул меня и задумался.
Я стоял перед ним, потупив голову, как провинившийся школьник. Начальник еще
раз пробежал глазами по справке и полюбовался красовавшимся в ней дактилоскопическим
отпечатком большого пальца. Я стоял окаменевший, не живой и не мертвый,
в ожидании приговора.
Пригласив двух инженеров, начальник предложил и им познакомиться
с моей справкой, говоря:
— Других документов нет, но, чтобы
не срывать под Тулой работу, считаю возможным направить товарища в изыскательскую
партию с оформлением на месте.
Потом, сделав паузу, добавил:
— Надо помочь человеку, ведь это наш общий однокашник по институту —
Лаврентий Белоголовцев.
От неожиданности я вздрогнул и впервые посмотрел на начальника.
Он, пожав мне руку, отрекомендовался:
— Балашов Владимир Сергеевич. Помнишь? А я тебя сразу узнал!
Потом он стал знакомить меня с инженерами:
— Сей муж, — указал на рядом сидящего, — Беренберг Иосиф Аронович.
А этот — Вишневский Николай Александрович.
Я еще раз убедился в справедливости русских пословиц — «гора
с горой не сходятся, а человек с человеком всегда сойдутся» и «не
имей сто рублей, а имей сто друзей».
Вернувшись к Гусевым, я сразу же поделился с ними приятной
новостью. Они были очень рады за меня. На следующий день я получил командировочное
удостоверение, спецодежду, подъемные и железнодорожный билет до Тулы. Поезд
отправлялся рано утром. Вечером мы в последний раз посидели за праздничным
столом с Гусевыми, отмечая мой отъезд. Я от чистого сердца выразил благодарность
и признательность Владиславе Францевне, Федору Владимировичу и Марии,
выручившим меня в черные дни из безвыходного положения.
Утром в прекрасном бодром настроении с рюкзаком за плечами
и с полевой сумкой сбоку направился к Курскому вокзалу. Начиналась
новая жизнь. Фортуна мне опять улыбнулась.
ХОЧУ ЧЕСТНО РАБОТАТЬ И СПОКОЙНО ЖИТЬ!
В вагоне не скучал. Соседкой оказалась говорунья тетя Мотя. Она приковала
к себе внимание окружающих бесхитростным повествованием о своей жизни.
Так, слушая ее бесконечный рассказ об умершем муже, о несчастной дочке, о сыне —
пьянице и дебошире, я и доехал до Тулы.
С рюкзаком за плечами и полевой сумкой пешком добрался до деревни,
где находилась московская изыскательская партия.
По степени квалификации в области
изысканий я соответствовал, если говорить начистоту, должности рядового техника,
но благодаря институтским товарищам был оформлен инженером с получением полевого
довольствия и квартирных.
Намеченная трасса газопровода Щекино–Москва должна проходить через Тулу,
Серпухов, Лопасню то по одну, то по другую сторону железнодорожной магистрали Ростов-на-Дону—Москва,
пересекая поля, леса, овраги и сельские населенные пункты.
Изыскиваемая трасса газопровода должна вытянуться на протяжении более
двухсот километров. Изо дня в день, с утра до вечера, исключая праздничные
дни, я с тремя рабочими шагал по лесным и полевым просторам и с помощью
стальной мерной ленты и геодезических инструментов землемерил. Иногда наезжал
в столицу. Чтобы и в Москве быть вне подозрения, приходилось носить
с собой все ту же «хитрую» авоську с овощами.
Работа на трассе меня вполне устраивала. Солнце, воздух, ветер вольной
жизни оздоравливали и бодрили меня. Трассу Тула–Москва за год прошел пешим
ходом дважды.
Изыскания окончились, а вместе с ними и моя работа. Товарищ
Балашов снова выручил и направил на такую же работу в Узбекистан, на изыскания
трассы газопровода Ангрен–Ташкент. Командировочное удостоверение — большой
и веский козырь при моем кочевом образе жизни.
Линия газопровода изыскивалась через населенные пункты Аблык, Гульбак,
Ахан-Гаран, Сергели. Кишлаки располагаются вдоль ручьев с горной, чистой и прохладной
водой. Возле каждого домика обязательно растут декоративные или фруктовые деревья.
В таких домиках нам отводили ночлег. Тут я пристрастился к фруктам.
Со стола не сходили: персики, абрикосы, айва, виноград, яблоки, груши, сливы. Без
ограничения, вдоволь кушал дыни и арбузы.
Для производства изыскательских работ зима здесь не помеха, так как
морозы, даже легкие, бывают редко. Снег, падая, не достигает земли и тает в воздухе.
В январе-феврале, в самые холодные месяцы, речки не замерзают. Как-то
в декабре 1948 года я спал на земляном полу сарая в одном из
кишлаков. И вдруг какая-то могучая, неведомая сила начала меня ночью трясти
и перекатывать с боку на бок, как бревно. Это было и страшно, и непонятно.
Утром услышал новость — на расстоянии около тысячи километров от Ташкента сейсмограф
зафиксировал подземные толчки силой до девяти баллов! Эти толчки-то меня и кантовали
с живота на спину и обратно. В эпицентре землетрясения рушились дома,
фабрики, заводы, инженерные сооружения и коммуникации. Много человеческих жертв.
В декабре, как правило, полевые изыскательские работы оканчиваются.
Инженеры и техники из командировок возвращаются в институты и учреждения
для обработки полевых материалов. Мне ехать в Москву в институт «Гипрогазтоппром»
невозможно, так как запрещает «волчий паспорт». Я решил податься опять на восток,
на этот раз в город Соликамск Пермской области.
Город Соликамск принимал на жительство направляемых из лагерей и тюрем
политических ссыльных. Я устроился на работу топографом при Управлении главного
архитектора города, которое возглавлялось Крыловой З. И., хотя она, как
мне рассказывали, ссыльных не жаловала.
Однажды к ней обратилась с просьбой о принятии на любую
работу, хотя бы в рабочие на геодезические съемки, одна из ссыльных, бывшая
аспирантка, кажется, из города Горького. Рабочие требовались, но Крылова в грубой
форме отказала этой женщине, а подчиненным назидательно заявила:
— Она политическая! У нее статья пятьдесят восьмая! С ней
запрещено разговаривать!
Я работал, но в любой момент ожидал для себя неприятных «сюрпризов».
Вскоре от сотрудников действительно услышал о том, что продолжается изоляция
политических с отправкой в таежную глушь. Из сотрудников Управления главного
архитектора одного политического уже отправили куда-то. Отдел кадров торопил с пропиской.
Голова шла кругом, и я подумал: «Эх, черт возьми, чего я жду, ведь и меня
ожидает такая же участь!» Мне собраться в дорогу — только подпоясаться,
и уже через три дня я находился в знакомом районном центре Щекине
Тульской области.
Зима была в самом разгаре, а я без угла и работы и без
всякой перспективы на улучшение своего положения. Ютился у знакомых —
нынче здесь, завтра там.
Тянуло домой. С родными не виделся и не переписывался четыре
года. Ни они обо мне, ни я о них ничего не знал. В январе
1950 года я подался на родину.
ПРОЩАЙТЕ, АГЕНТ КОВАЛЕВСКИЙ!
Я вновь в Москве, оформляюсь инженером — изыскателем на работу
в институте «Гипродревпром». Вместе с буровым мастером направляюсь в командировку
в город Пермь на предмет изысканий трасс электролинии, подъездного пути и съемки
площадки под жилой поселок проектируемой фабрики в районе станции Бахаревка.
Получив спецодежду, геодезический инструмент, буровой комплект, в сентябре
1951 года мы с бурмастером Н. Т. Платоновым выехали к месту
работы. За четыре месяца задание выполнено. Получаю из института телеграмму о необходимости
согласования примыкания подъездного пути к магистрали с начальником дистанции
пути в Кунгуре. Срочно выехал.
Приехал в Кунгур ночью. Решил поужинать в привокзальном ресторане.
Выглядел, конечно, слегка помятым. Сделал заказ, и вдруг услышал слова, которые
заставили похолодеть мое сердце:
— Предъявите документы!
Предъявил. Все в порядке. Но оперативник оказался въедливым —
его очень интересовало, где я был во время войны. Еле отвязался от него. Утром
в Кунгурской дистанции пути согласовал примыкание ветки к магистрали и вернулся
на квартиру в Перми.
Хозяева поведали, что, пока я был на работе, приходили участковый
и неизвестный. По описанию — мой «собеседник» в ресторане! Я спросил,
что им было нужно. Хозяева пояснили: незваные гости интересовались, чем я занимаюсь,
почему не продлил временную прописку, где получаю деньги и корреспонденцию,
с кем провожу свободное время, долго ли думаю проживать в городе.
Через пару дней работы в Перми были завершены, и я, получив
разрешение на возвращение в Москву в институт, начал готовиться к отъезду.
С рабочими рассчитался. Экипировка закончена. Собираюсь на вокзал за билетами.
И тут к нам является некий Ковалевский, с командировочным
удостоверением нашего проектного института. Знакомимся. Он разъясняет, что прислан
на помощь в работе. Но ведь работа окончена и нам предписано выехать в Москву!
Как же понимать его приезд якобы для помощи нам в работе?
Мы с Платоновым советуемся с ним в части неясностей в геодезии
и инженерной геологии. Он без зазрения совести мелет чушь. Я сразу определил
сову по полету и был убежден в том, что он прибыл за живой добычей, то
есть за мной. Только за мной! Но своего смятения я не показываю.
Ковалевский, узнав о том, что я иду в кассы предварительной
продажи билетов на поезд, просит заодно купить билет и ему. Я нехотя выполнил
его просьбу. На следующий день, сдав в багаж инструменты и буровой комплект,
мы с Платоновым стояли у перрона станции Пермь в ожидании посадки
в вагон. Вечерело. Все три билета в общий вагон находились у меня.
Платонов по секрету рассказал:
— Наш-то новый командированный, Ковалевский, в день приезда трижды
забегал в отделение милиции, где мы были раньше временно прописаны. Меня пригласил
в ресторан, угостил шампанским и, между прочим, поинтересовался личностью
Лаврентия Сергеевича. Я о вас что знал, то и сообщил!
Так, моя догадка подтверждается. Мой бурмастер и насчет выпить
мастер, только угощай. Неизвестно, что он там наплел про меня. Вдруг на перроне
появился Ковалевский. Приблизившись к нам, он подозвал Платонова и вместе
с ним исчез.
Посадка началась. С тремя билетами я забрался на верхнюю полку.
Вот уже объявлено об отправлении поезда. А моих двоих коллег нет и нет.
Поезд тронулся. Распластавшись на неудобной жесткой полке, я все время крутился,
ворочался. Было не до сна. В пути уже половина суток, а моих попутчиков
все нет — как в воду канули.
Наконец под утро я задремал. Вдруг кто-то коснулся ладонью моего
плеча и произнес:
— Лаврентий Сергеевич, доброе утро!
Я открыл глаза и увидел Николая Тимофеевича. Он был заметно навеселе.
— Здравствуй, здравствуй, друг пропащий!
— Лаврентий Сергеевич, вы, наверное, беспокоитесь, где мы? — сказал
он. — Мы тоже едем этим поездом. Наш гость-то, Ковалевский, непростой человек
оказался. Вчера вечером он меня позвал в вокзал и привел в отделение
ОГПУ. Предъявив что-то, попросил, чтобы ему помогли выехать с первым поездом
в Москву. Офицер вместе с нами вышел на платформу и договорился с начальником
поезда о предоставлении Ковалевскому одного плацкартного места. Но он стал
просить и второе место. Ему пошли навстречу. И мы поохали вдвоем, занимая
целое отделение в конце вагона матери и ребенка. Едем и хлещем водку.
А в разговоре он опять интересуется вами. Я никак не могу разобраться
в нем, что он за тип? Что ему нужно от меня и от вас? А вы, Лаврентий
Сергеевич, какого мнения о Ковалевском?
— Этот вопрос меня ничуть не интересует, — отвечал я. — По-видимому,
он человек компанейский и веселый.
Платонов Николай Тимофеевич ушел, видимо, опять «хлестать водку». Пассажиры
вокруг уже проснулись и умылись. Разложив продукты на коленях, всухомятку закусывают.
Но мне не до еды. Я мучительно раздумываю, где допустил ошибку, чем привлек
внимание органов и что мне теперь делать. Ни на один заданный себе вопрос не
нахожу ответа.
Через некоторое время около меня появился, как из земли вырос, и сам
Ковалевский.
— Салям-алейкум, Сергеич! — произнес он дурашливо.
Спокойно глядя ему в лицо, я в таком же тоне ответил:
— Алейкум-салям!
Он пожал мне руку и сказал неожиданное:
— Сергеич, будьте добры, выручите, пожалуйста, из беды. Одолжите триста
рублей. Приедем в Москву, рассчитаюсь.
Деньги у меня имелись. В тяжелом случае с порядочным
человеком я готов последним поделиться. Но это не тот случай…
Скрывая свои чувства, ответил:
— У меня имеется лишь только пятьдесят рублей, которые потребуются на
такси.
Я думал, он отстанет, но он продолжал упрашивать:
— В таком случае, хоть эту сумму уважьте, а с вокзала я подброшу
вас на легковой.
«Ну и лис, — подумал я, — предлагает подбросить на легковой!
Это на „черном вороне“, что ли? Куда он может „подбросить“, мы уже знаем, проходили».
Чтобы отвязаться и не обострять отношений, я дал ему деньги.
Он сейчас же ушел.
Я уже давно жил в постоянной настороженности, и инстинкт самосохранения
мне подсказывал — не доезжая до столицы, где-нибудь в пригороде под Москвой,
незаметно от пассажиров-соседей (среди них может быть замаскированный агент, которому
поручено следить за мной!), ночью сбежать из вагона.
Тянулась вторая ночь в поезде. Скоро станция Александров. До Москвы —
сто с лишним километров. Отсюда наверняка ходит до столицы электричка. Как
только поезд отправится от этой станции, где-то за семафором, я на ходу должен
выпрыгнуть из вагона. Промедление недопустимо. Решение окончательное.
Вот и настали решающие минуты. Оставив на верхней полке казенный
плащ, я в телогрейке спустился вниз. Услышал объявление: «Поезд Пермь–Москва
отправляется через пять минут!»
Всё. Готовность номер один! Раздался
паровозный гудок, и поезд тронулся. Я вышел без вещей — как будто
в туалет. Вошел в тамбур. Там никого не было. Открыл дверь и спустился
на нижнюю ступеньку. Пригнувшись, стоя на левой ноге, правую на максимум выбросил
вперед над бровкой и, дождавшись, когда состав проследует мимо семафора с зеленым
светом, оторвавшись от подножки, съежившись в клубок, закувыркался по снежному
откосу насыпи.
Снега было много. С трудом я выбрался из-под него на поверхность.
Лицо, уши и шея были облеплены холодной белой мукой. Я тщательно отряхнулся
и неторопливо зашагал в сторону вокзала.
Чуть спустя электричка везла меня по следу поезда Москва–Пермь. В Москве
с Казанского вокзала пересел на другую электричку, направляясь в Новогиреево,
где в доме номер пятнадцать по Вокзальной улице проживали задушевные знакомые
Вишневские.
В квартире находилась лишь одна старушка Варвара Владимировна. Ее сын,
Николай Александрович, начальник изыскательской экспедиции, вместе с женой
Риммой Сергеевной находились в командировке в Мысках Кемеровской области,
откуда полгода назад я вынужден был срочно уехать. Варвара Владимировна приняла
хорошо, я чувствовал себя здесь как дома. Отсюда я отправил в институт
«Гипродревпром» заказным письмом заявление об увольнении по причине тяжелого состояния
здоровья.
Три дня я отсыпался в безопасности, читал газеты и журналы,
где превозносился сталинский план преобразования природы. Среди многих объектов
пятой сталинской пятилетки значилась стройка главного туркменского канала, протяженностью
в тысячу сто километров, связывающего реку Амур-Дарью с Каспийским морем,
а столицу Каракалпакии город Нукус с городом Красноводском. В связи
с этим объектом уже велось строительство тупиковой железнодорожной линии Чарджоу—Кунград,
длиной в шестьсот двадцать девять километра. Вот где требуются рабочие руки!
И это так далеко от Москвы!
Прогостив трое суток и поблагодарив Варвару Владимировну за теплый
прием, я выехал из Москвы через Саратов, Уральск, Ташкент и Самарканд
в направлении на Туркмению, ближе к пустыне Каракумы.
СКОРО ЛИ УЛЫБНЕТСЯ МНЕ РАДОСТЬ?
Возраст перевалил на сорок четвертый
год. Позади пятнадцать лет скитаний. Судьба безжалостно бросает меня, как футбольный
мяч, то в одни ворота, то в другие, и конца-края этому не видно.
Сколько же еще продлятся мои мучения? Когда я смогу наконец безбоязненно показаться
на людях, жить нормальной жизнью?
Поезд проследовал мимо городов Саратов, Уральск, Илецк, Актюбинск и остановился
на станции «Аральское море». Чтобы добраться до Каракум, предстояло отсюда описать
большой круг по железной дороге, пересекая реки Сыр-Дарью и Аму-Дарью.
На станции Арысь в вагон вошел стройный представительный мужчина
в дубленом полушубке, сапогах, ушанке со звездочкой и, показав корочки
какого-то документа, обратился к проводнице с вопросом:
— Нет ли у вас в вагоне сомнительных, подозрительных лиц?
Проводница, стоя у двери своего купе при входе в вагон, ответила:
— После Саратова такие пассажиры были — кажется, из освободившихся
лагерников с Волго-Донского канала. Ночью они повысаживались. Подобных сейчас
нет.
Оперативник прошел по вагону, зорко оглядывая пассажиров, и вышел.
Я с облегчением перевел дыхание. После проводницу спросил:
— Кто был этот симпатяга, не ухажер ли?
— Что вы говорите?! В тридцать седьмом году вот такие «ухажеры»
моего отца, машиниста, из дома ночью забрали, и с той поры он как в воду
канул, пропал без вести!
По прибытии в Ташкент, на пересадке,
я закомпостировал билет на ашхабадский поезд на следующий вечер. Находиться
на вокзале не осмелился и направился в адресное бюро разыскивать односельчан,
живущих здесь, Клубковых. Мне дали адрес. Добрался трамваем до Грузинской улицы,
и вот уже я у них в гостях.
Пришел незваным, но приняли меня хорошо. Не тая ничего, открыл землякам
свою душу. Они сочувствовали, переживали. На следующий день собрался ехать на вокзал.
Клубковы, понимая мое тяжелое положение, предложили мне на дорогу пятьсот рублей.
В деньгах я остро нуждался, но принять такой подарок совесть не позволила.
Всем сейчас тяжело, и у моих земляков есть проблемы, в разрешении
которых помогут эти деньги. Поблагодарив за теплый радушный прием и отказавшись
от предложенных денег, я отправился на станцию. Земляки просили не терять с ними
связи и заверили в том, что по возможности всегда окажут мне посильную
помощь.
Шел от них и думал: вот на мне лежит клеймо «враг народа», а между
тем везде и всюду знакомые и незнакомые относятся ко мне с сочувствием,
радушием и принимают как родного. Они не видят во мне врага. А почему
же увидели во мне врага карательные органы государства?
С пассажирским поездом доехал до конечной станции Чарджоу. Что меня,
бродягу, здесь ожидает?
Закупив лепешек, сахара и ветчины, я двинулся в глубь
неведомого туркменского края, в сторону пустыни Каракумы. Двинулся на поиск
крыши над головой и работы.
В сутки покрывал расстояние до полсотни километров. Иногда ехал в попутных
автомашинах. Денег с меня никто не брал. Позади — более трехсот верст,
а конца пути все не предвиделось. Ночевать останавливался в какой-нибудь
чайхане. Любопытным объяснял: иду в город Ташауз — там в командировке
брат, и я с ним буду работать в экспедиции.
На третьи сутки ранним утром я наконец добрался до Ташауза. Солнце уже
поднялось над горизонтом, рассеивая золотистые лучи, но город еще спал. На улицах
было тихо, безлюдно и лишь кое-где показывались полусонные собаки.
Я увидел арык с мутными, желтоватыми быстрыми водами. Сделал остановку,
побрился, умылся и всухомятку позавтракал.
Начал ходить по улицам, знакомясь с населенным пунктом и запоминая
расположение зданий общественного значения: магазины, столовая, школа, поликлиника,
пекарня, баня, различные учреждения. Город мне понравился — улицы, по крайней
мере центральные, асфальтированные, чистенькие, среди аккуратных одноэтажных домиков
высились и современные трехэтажные здания. Город строился, расширялся, хорошел.
Было около восьми часов утра. Я увидел на улице молодую русскую
женщину лет двадцати трех. Извинившись за беспокойство, обратился к ней с вопросом,
не знает ли она, где мне можно было бы устроиться на любую, хотя бы и временную
работу, посетовав попутно, что у меня якобы в пути следования часть документов
похищена. Женщина оказалась из молодых специалистов, инженер-гидротехник Волынова
Нина Дмитриевна, командированная вместе с мужем, тоже инженером, из Москвы.
Она порекомендовала обратиться в их московскую экспедицию «Гипроводхлопок»,
посоветовав сначала обязательно переговорить с их старшим инженером, которого
зовут Леонид Сергеевич Куц.
Я потом понял, почему Нина Дмитриевна дала мне этот совет — Л. С. Куц
так же, как и я, был из репрессированных. Я ничего не говорил Нине Дмитриевне
о своем прошлом, но она по каким-то признакам сама обо всем догадалась. Выяснилось:
Куц, как и я, окончил в 1935 году Московский институт инженеров железнодорожного
транспорта и отбыл, не за понюшку табаку, по политической статье десять лет
исправительных трудовых лагерей, имея и сейчас «волчий» паспорт со статьей
39.
С Леонидом Сергеевичем я объяснился начистоту, поведав о создавшемся
бедственном положении. При его содействии и с легкой руки Нины Дмитриевны
меня зачислили в инженеры на дорожные изыскания и я снова значился Сергеевым С. С.
А вот о прописке разговора быть не может. С жильем помог Леонид
Сергеевич. Он подыскал брошенную хибарку из глиняных камней, вставил в окна
стекла, навесил дверь и врезал в нее замок. Затем выдал мне приличную
сумму денег, чтобы я мог питаться, обосноваться и мало-мальски прилично
выглядеть.
По работе я подчинялся непосредственно Леониду Сергеевичу. Оклад
назначен тысяча триста рублей с удержанием десяти процентов за неподтверждение
высшего образования дипломом. Я был безумно рад, что все так хорошо устроилось.
В эти черные дни я мог бы работать до пота и просто за кусок хлеба.
Мир не без добрых людей. Спасибо вам, мои дорогие!
Работа спорилась, увлекала меня, и я забывал обо всем. Работаю
месяц, второй, третий. Привык к местному сухому и жаркому климату. С коллективом
сотрудников по работе находил общий язык, мне симпатизировали, относились ко мне
хорошо. Казалось, что жизнь наладилась.
Но счастливая «белая полоса» скоро закончилась — в экспедиции
появился сотрудник по кадрам и начал наводить порядок в части оформления
приема и увольнения работников экспедиции. Мне было предложено принести трудовую
книжку, паспорт с отметкой о прописке и характеристику с последнего
места работы.
Посоветовался с Леонидом Сергеевичем. Он мне ничем помочь не сможет.
И — опять в дорогу. Опять надо мной нависли густые, темные тучи. Снова
мучаюсь над вопросом: куда мне, невезучему, деваться?
Где пешим, где на попутных автомашинах, где поездом два месяца бороздил
по Туркмении и Узбекистану, перебрался на Урал — нынче здесь, завтра там.
Плыви, мой челн, по воле волн… Деньги таяли, как вода, а выход из «черной полосы»
все не находился. Что я могу сделать, если нет удачи, и на пути ухабы
с крутыми поворотами. Жизнь прожить — не поле перейти.
Хлопоты с подделкой документов очертенели. Все свое длительное
турне долго думал о будущем и наконец решил вернуться в Москву. План
был таков — узнать формулировку приказа о моем отчислении из штата института
«Гипродревпром» и, исходя из этого, потом предпринимать следующий шаг. Буду
драться за жизнь и дождусь счастья, оно не обойдет меня стороной, я верю!
Я — «ЗЛОСТНЫЙ ПРОГУЛЬЩИК»
Утром 14 сентября 1952 года я с «хитрой» авоськой
шел по столице. Незаметно для знакомых сумел в институте «Гипродревпром» повстречаться
с буровым мастером Платоновым Н. Т., чтобы узнать о мотивировке
моего увольнения и о том, что меня может ожидать, если я явлюсь в отдел
кадров.
Он сердечно меня приветствовал. Рассказал, что тогда утром, когда я сбежал
из поезда, Ковалевский очень расстроился, не застав меня на месте. В машине
он меня действительно собирался подвезти, машину за ним прислали. За ним и за
мной. «Черный ворон» — Платонов видел, как Ковалевский в него садился.
Да, шестое чувство меня в тот раз не подвело. Но что же с увольнением?
И тут Платонов меня обескуражил сообщением:
— Тебя уволили за прогул! Приказ директора с отчислением за прогул
передан в Народный суд Молотовского района Москвы на предмет рассмотрения.
Я поблагодарил Николая Тимофеевича и попросил, чтобы он никому
не говорил о моем появлении здесь. Он пообещал молчать. Я же направился
в суд, в который было передано мое дело.
Судья Буковская удивилась моей смелой добровольной явке:
— Полгода милиция вас искала, а вы сами пришли! Завтра будем рассматривать
ваше дело. Будьте откровенны и скажите, хватит ли у вас мужества явиться
завтра к шестнадцати часам на судебное заседание, или мне сейчас передать вас
конвою?
Я, конечно, обещал быть на заседании.
Вышел из здания суда и сразу начал обдумывать сложившееся положение.
По указу от 26 июня 1940 года прогулом считалось даже опоздание на работу
свыше 20 минут, а я не появился на работе совсем! Правда, я посылал в институт
заказным письмом заявление об увольнении по причине моей внезапной болезни, квитанция
у меня сохранилась. Работу, порученную мне, я выполнил качественно и в срок.
Это говорит в мою пользу, а вот болезнь документально не подтверждена.
Значит, надо принести из больницы справку о плачевном состоянии своего здоровья.
Это будет оправданием моей неявки на работу. Я искренне считал и считаю
врачей великодушными людьми и был убежден в том, что они поймут мое незавидное
положение и, обследовав мой изношенный организм, напишут нужную мне справку.
С такими мыслями я переступил порог Реутовской поликлиники. И вот
я уже в кабинете главного врача. Рассказываю о своих пятнадцатилетних
скитаниях, о предстоящем завтра суде и прошу о помощи.
Главврач внимательно меня выслушала,
а потом, извинившись, вышла из кабинета. Через пять минут я был в окружении
нескольких женщин — врачей. Они засыпали меня вопросами: когда и где арестован,
в чем обвиняли, как вели допрос, как проходило судебное заседание, в каких
тюрьмах и лагерях содержался, каков режим и как удалось оттуда вырваться?
И наконец, узнав все о моей жизни, задали главные для себя вопросы: не сталкивался
ли я случайно вот с такими-то…
Они назвали несколько фамилий своих
братьев, отцов и мужей, арестованных в проклятом 1937 году, но, к сожалению,
я с этими людьми не встречался и ничего не слышал о них. Конечно,
несчастные женщины очень расстроились, ведь много лет они живут, ничего не зная
о судьбе своих близких, я их хорошо понимал.
Тем не менее в поликлинике мне помогли. После тщательного медицинского
осмотра застучала пишущая машинка, печатающая результат обследования. Главный врач
поставила дату, исходящий номер и, расписавшись, подкрепила подпись печатью.
Вручив мне заключение комиссии, сказала:
— Не на суд, а на курорт бы вам следовало спешить! Ни пуха вам
ни пера!
Я выразил искреннюю благодарность за внимание ко мне, сочувствие, великодушие
и в приподнятом настроении вышел из поликлиники. На улице уже темнело.
Я отправился электропоездом в Домодедово, решив прокоротать ночь в здании
вокзала. Ззавтра меня или посадят за решетку, или же судебное дело прекратят. Во
втором случае мне в «Гипродревпроме» выдадут мою трудовую книжку на имя Белоголовцева
с отметкой об увольнении. Тогда можно будет смело искать приют.
Еле дождался утра, а затем до 16 часов бесцельно блуждал по городу,
ожидая назначенного времени суда и мучаясь неизвестностью.
Наконец суд объявлен открытым. В зале заседания никого, кроме судей
и секретаря. Я на скамье подсудимых. Вручил заключение врачей, но судья,
прочитав документ, ничего не сказала и продолжила заседание. Именем закона
Союза Советских Социалистических Республик злостный прогульщик Белоголовцев Л. С.
приговорен к двум месяцам тюрьмы! Откуда-то, будто бы из-под земли, вынырнул
конвоир с револьвером в кобуре и взял меня под стражу.
Меня еле втиснули в переполненный спецавтомобиль. Речь попутчиков
изобиловала жаргонными словечками, и я без труда определил, что нахожусь в компании
с уголовниками. Нас развозили по разнарядке по разным тюрьмам и сдавали
под расписку, как товар на склады. Часть вытолкнули на Красной Пресне, Таганке,
в Бутырках, а меня доставили в Матросскую Тишину. Там меня тоже поместили
в камеру, где народу было — хоть убавляй.
В общем-то, я не очень расстроился из-за приговора. Нахожусь в тепле,
не под дождем, о еде не беспокоюсь — хоть раз в день, но накормят,
сплю на собственной «постели» — нарах. А что касается работы — так
я ее не боюсь, никакой, даже самой тяжелой.
С утра до обеда на стройке во внутреннем дворе тюрьмы тачкой возил грунт,
а потом по трапам носил наверх кирпичи для каменщиков. Строящийся заключенными
объект, как я узнал, — жилой корпус для тюремной охраны.
После работы — ни газет, ни журналов, ни шахмат, ни радио. От нечего
делать курят почти все. Дым коромыслом, хоть топор вешай. В тюрьме, как нигде
больше, одолевают голод и скука. Ко мне, к новичку, сосед-парнишка обращается
с просьбой:
— Пахан! У тебя башка огромадная — видать, все знаешь. Отведи
нам душу, заведи какую-нибудь пластинку, ну, скажем, хотя бы о Гитлере.
Я не отказался. Через пять минут моего повествования о том, как
подлый Гитлер, несмотря на заключенный между СССР и Германией договор о дружбе,
напал на нашу страну, мечтая стереть ее с карты мира, да просчитался, в камере
воцарилась тишина. Меня слушали, затаив дыхание.
Рассказ закончился на позорном самоубийстве Гитлера и на морали:
«Кто к нам с мечом придет, тот от меча и погибнет!» Но мои слушатели
не расходились. Им хотелось слушать еще и еще.
— Батя! Твой сказ на всю жизнь запомню! — выразил общее мнение
мой сосед по нарам. — Я, бывало, в клубе кино посмотрю — и сразу
все из башки вылетает. А сейчас я и мы вот все очень просим рассказать
еще что-нибудь подходящее, а утром мы тебе дадим без отдачи и хлеба, и курева!
Давай зачинай!
Я пошел «обществу» навстречу и до поздней ночи рассказывал —
о мальчишке, который написал письмо Сталину, укоряя его за искусственно созданный
в стране голод, от которого люди гибли сотнями. Мальчишка не подписал свое
письмо, но его нашли по почерку и арестовали.
Чтобы отвлечь «общество» от ссор и драк, я согласился рассказать
им еще, на сей раз о Ленине и его семье. И опять меня слушали, раскрыв
рты и затаив дыхание.
Вечер рассказов окончился, когда я охрип — не привык так много
говорить. Слушатели улеглись спать, вполголоса обсуждая мои рассказы. Утром мне
преподнесли обещанное: щепотку махорки и пайку хлеба. От подарка вежливо отказался,
так как табак мне, как некурящему, не нужен, а хлеб принять совесть не позволила,
потому что преподнесший сам оставался без горбушки.
Так, за дневной работой и вечерними рассказами, незаметно пролетели
два месяца моего наказания. 15 ноября 1952 года в 10 часов утра меня
выпустили из казенного дома на свободу. Выданная мне справка гласила: «Освобожден
по отбытии двухмесячного срока тюремного наказания за прогул и ранее не судим.
Предъявляется органам милиции при получении паспорта».
Все, что Бог ни делает — все к лучшему!
ЖДУ ПЕРЕМЕН
Я на свободе! И — «ранее не судим»! Прощай, «волчий» паспорт!
Зашел в парикмахерскую, потом пообедал в столовой и поехал
в 24-е отделение милиции и в райвоенкомат за получением паспорта
и военного билета. И то, и другое выдали. Документы настоящие, московские,
дающие право на прописку и жительство в Москве!
Теперь надо получить трудовую книжку. Иду в институт «Гипродревпром».
В отделе кадров мне выдали трудовую книжку с пометкой: «Уволен
за прогул». В кассе получил заработную плату за все пять месяцев нахождения
в командировке, где я содержался за счет полевого довольствия, —
шесть тысяч рублей. Сумма солидная и внушительная.
Теперь — в магазины, купить пальто, костюм, туфли, сорочки,
шапку, нательное белье и все прочее из мелочей.
Обновки радуют, документы успокаивают. Завтра сниму и выброшу грязную
засаленную телогрейку, надену новый чистый костюм и ботиночки «со скрипом»
и буду выглядеть иначе. Нарочно приду обедать в ту столовую, где я ел
сегодня, когда вышел из тюрьмы. Тогда гардеробщик уже не скажет мне о том,
чтобы я верхнее платье бросал на пол в угол и шел обедать без номерка!
Теперь — поиск ночлега. Решил ехать к односельчанке, проживавшей
в 3-м Рощинском переулке, в районе Даниловского рынка, к сестре товарища
по норильской каторге Рыжова В. Е.
В приподнятом настроении стою на перроне метро на станции «Курская»,
жду электричку. Стою, конечно, пока грязным оборванцем, а в руках пакеты
с покупками. В одном пакете бумажная упаковка порвалась, и хвостики
хорьковой шубы из бумаги выскользнули, раскачиваясь, как маятник, переливаясь то
рыжим, то черно-бурым, то как смоль цветом. Слышу обращение:
— Гражданин, ваши документы!
О, а вот и милиция! Но мне с моими новенькими документами
теперь некого опасаться. Предъявляю справку из тюрьмы. Он предлагает:
— Пройдемте, пожалуйста, со мной!
Я нисколько не тушуюсь, иду впереди, а на раскачивающиеся хорьковые
хвостики засматриваются встречные, я даже слышу в свой адрес слова: «Наверное,
сукин сын, стащил откуда-нибудь!» Конечно, так же думает и милиционер, задержавший
меня. Ну ничего, сейчас я им всем утру нос!
Пришли в комнату дежурного милиции метро. Милиционер доложил:
— Вот, принимайте, задержал на кольцевой платформе. Сегодня освободился,
а вещи подозрительные.
Осмотрели мои покупки с этикетками, предложил мне надеть на плечи
сначала костюм, а потом и хорьковое пальто. Все новенькое, только сегодня
купленное в магазине, и мой размер! Задают вопрос:
— Вы только из тюрьмы, откуда у вас
деньги? Быть может, и еще есть в наличии?
Я тут же вынул из кармана пару пачек по тысяче рублей и, прошелестев
перед его глазами купюрами, объяснил, что сегодня в институте «Гипродревпром»
мною получена зарплата за истекшие пять месяцев работы. Они тут же стали звонить
в институт, проверяя мои слова. Все подтвердилось, и, извинившись, меня
благополучно отпустили.
Я доехал наконец до Катеньки Рыжовой. Она торопилась на ночное дежурство
на завод, где работала сторожихой. Предложила оставить вещи в ее комнате и идти
вместе с ней дежурить. Я согласился. Всю ее восьмичасовую смену спал на
скамейке в проходной. Меня никто не беспокоил, и я никого не тревожил.
Утром мы пришли домой, и я, наконец переодевшись, отправился на
поиск площади с пропиской. С большим трудом удалось найти угол в селе
Щитниково Балашихинского района. Казалось, что теперь есть возможность устроиться
на работу. Но не тут-то было. Оказывается, была такая негласная установка сверху —
прогульщиков четыре месяца после освобождения из тюрьмы нигде на работу не принимали.
Парадокс — зачем же тогда сажали в тюрьму?!
В печати трубят о деле «врачей-убийц», сообщают, что арестованные
профессора медицины признались во вредительстве. В скором времени на открытом
судебном процессе они сядут на скамью подсудимых. За высокую бдительность, выразившуюся
в разоблачении медицинских специалистов-вредителей, врача Тимошук награждают
орденом Ленина. Когда же наконец закончится этот кошмар с бесконечными поисками
«вредителей»?
Ежедневно я обходил три-четыре организации, которые объявляли вакансии,
но всюду, видя в трудкнижке отметку «прогул», мне в приеме отказывали.
Не принимали даже в рабочие!
Однажды обратился в институт «Гипротэп», который приглашал на работу
специалистов. Начальник отдела кадров ознакомился с моими документами и возмущенно
заявил:
— Как я могу вас рекомендовать директору, если вы где-то девять
месяцев баклуши били?
Более ста дней живу без работы — нигде не принимают, но я не
теряю надежды. Прихожу в проектный институт «Гипробум», что находится в 1-м
Переведенском переулке. Там требовались инженеры-изыскатели на выезд. Кадровик,
ознакомившись с документами, не говорит ничего определенного. Предлагает зайти
после обеда.
Прихожу. Он говорит:
— Сейчас я вас оформлю в изыскательскую партию Данченко.
Данченко — знакомая фамилия. Я спросил об имени и отчестве
начальника партии. Оказалось, что я с ним знаком! Но это меня не обрадовало:
с инженером Данченко я вместе работал в городе Ташаузе в московской
экспедиции «Гипроводхлопок», и он меня знает как Сергеева, а я сейчас
Белоголовцев! Я взял документы обратно.
Денег почти не осталось. Живу, экономя во всем, отказывая себе даже
в самом необходимом! Каждый день после безуспешных поисков работы расстроенным
возвращаюсь на квартиру.
Сегодня 5 марта 1953 года. Прислушался к тихонько включенному
радиоприемнику и в волнении вскакиваю с кровати — передают важное
правительственное сообщение! Прибавил громкость. Диктор хорошо поставленным, бесстрастным
голосом читает:
— Бюллетень о состоянии здоровья Сталина на сегодня, на шестнадцать
часов. В течение ночи и первой половины дня пятого марта состояние здоровья
Сталина ухудшилось…
Далее диктор перечислил симптомы болезни «отца нации» и заверил,
что за состоянием его здоровья в данный момент наблюдают светила нашей медицины.
По озвученным симптомам я понял: нашего вождя разбил паралич и Сталин
утратил память и речь. Недаром говорит пословица: кого бог наказать захочет,
то сначала язык отнимет.
Я уже не отходил от радио.
Опять парадокс! Во всех православных храмах прошли по указанию самого
Патриарха Московского и всея Руси Алексия молебны о здравии тирана, в правление
которого закрыты и разрушены около сорока тысяч церквей и примерно столько
же священнослужителей брошено на каторгу и в тюрьмы!
Каюсь — наперекор воззванию Патриарха Алексия, в память о миллионах
невинно страдающих в лагерях и тюрьмах, их детей и престарелых родителей,
оставленных на произвол, я желал болящему скорой смерти.
Напрасно священнослужители колокольным звоном нарушали тишину и будоражили
спокойствие населения. Безуспешно усердно исполняли молебны и били челом о пол.
На следующий день, 6 марта 1953 года, «великий строитель народного счастья»
Иосиф Виссарионович Сталин скончался. Я помчался в Москву.
7 и 8 марта был открыт (по специальным пропускам!) доступ
трудящимся к гробу с телом Сталина, установленному в Колонном зале
Дома Союзов.
У гроба покойного стоял почетный караул из членов Президиума ЦК КПСС.
Народу на главных улицах, примыкавших к центру, видимо-невидимо.
Выйдя со станции метро «Маяковская», я без пропуска влился незаметно в людскую
колонну, чтобы воочию убедиться в смерти этого бесчеловечного человека.
На улице Горького, около центра, людской поток неудержим. Поперек улицы
для сдерживания и регулирования движения колонн поставлены впритык автомашины
с многотонным грузом. Но и они бессильны ослабить натиск живой массы.
Создался затор и свалка, куча мала. Тут и там душераздирающие крики, призывающие
о помощи, непрерывные стоны. Мне посчастливилось выбраться из траурной колонны
невредимым.
Пусть покойника так и не удалось увидеть, но в его смерти
я убедился. Теперь жду перемен!
ЛЕД ТРОНУЛСЯ!
Перемены, если они и будут, то не скоро. Сталин умер, но его последователи
здравствовали.
В поиске работы уже четыре месяца обиваю пороги организаций. Всюду от
меня, «прогульщика», отмахиваются, как от назойливой мухи.
За квартиру платить нечем. Пришлось освободить жилплощадь. Опять я без
средств существования и без крыши над головой. В очередной раз в положении
нищего. А из динамиков на улицах, словно в насмешку надо мной, несутся
жизнеутверждающие слова песни:
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек…
Когда же я буду таким вольным человеком? Уже ни на что хорошее
не надеясь, заглянул в отдел кадров строительства высотной гостиницы «Ленинградская»
на Комсомольской площади.
Дали заполнить анкету. Неужели примут? Чтобы «прибавить себе весу» в глазах
кадровика, в анкете и автобиографии написал, что имею на иждивении жену
и двоих детей. Это ли сработало, или мне наконец повезло, но меня приняли на
должность старшего геодезиста.
У меня жизнь налаживается, и перемены в обществе, кажется,
наступают.
В газетах публикуется новое постановление Президиума Верховного Совета
СССР — об отмене награждения орденом врача Тимошук! При Сталине такое было
бы невозможно. Значит, лед тронулся! У меня появилась надежда вырваться из
паутины.
Дальше — больше. Сталинского соратника Берию в присутствии
всех членов Президиума ЦК КПСС расстреляли как врага нашей партии и советского
государства.
Отлились волку овечьи слезы.
В органах МВД проведено сокращение штатов. Прокуратура переходит на
рельсы социалистической законности.
Я жадно читаю газеты, отмечая про себя благоприятные перемены, и работаю
на строительстве гостиницы. Вдруг меня вызывают к начальству. Захожу в кабинет,
а там все как один в военной форме. Один из них меня спрашивает:
— Какую зарплату сейчас получаете?
— Тысячу двести рублей.
— На днях вас перебросим во Фрязино, на работу в «почтовом ящике»
с окладом тысяча шестьсот. Заполняйте анкету и пишите автобиографию.
Я схитрил:
— Можно, я подумаю, с женой посоветуюсь?
Разрешили. Собственно говоря, работать там я не собирался, потому
что знал — при проверке всплывет вся моя подноготная и я сорвусь в пропасть.
Да за что же мне такое «счастье»? Работал себе тихонько, никому на глаза не
лез, и вдруг — на тебе! Но «счастье» не приходит в одиночку.
Вернулся на стройку — вручают повестку: срочно явиться в военкомат.
Ослушаться нельзя, идти пришлось немедленно. Переступил порог, доложил о явке,
предъявив вызов, и опять слышу вопрос:
— Какую зарплату сейчас получаете?
— Тысячу двести.
— Направим вас на строительство советско-монгольской железной дороги
с жалованьем в тысячу шестьсот и плюс… Заполняйте анкету и пишите
автобиографию!
Выкрутился, сославшись на нездоровье.
Прошел медицинскую комиссию, и после заключения врачей обе организации
потеряли ко мне интерес.
Два года длилось строительство гостиницы «Ленинградская», а потом,
в связи с окончанием строительства, меня сократили. Поступил на службу
в аппарат треста «Легпромстрой».
В это время, в марте 1956 года, состоялся ХХ съезд партии.
Широкие слои населения не знали, какие вопросы там обсуждались, так как о работе
съезда, что уже само по себе было необычно, мало публиковалось в печати. Вскоре
после съезда парторг треста обратился ко мне с необычной просьбой:
— Лаврентий Сергеевич, не можете ли вы после работы задержаться на полчасика
для снятия со стен портретов Сталина? Приказано убрать.
Я охотно согласился. Убирал с чувством глубокого удовлетворения!
В Историческом музее и Музее Ленина, куда я сходил ради интереса,
произошли разительные перемены — материалы о Сталине и экспонаты,
связанные с его жизнью и деятельностью, исчезли.
В июне 1956 года меня направили в командировку в город
Горький. В центре города на постаменте все еще стоял памятник покойному «отцу
родному». Но как-то утром памятник этот оказался без головы, а корпус и конечности
размалеваны человеческими испражнениями. Так жертвы сталинской тирании показали
свое отношение к палачу.
После работы для беспартийных сотрудников нашего стройтреста зачитали
письмо ЦК партии. Оно разоблачало культ личности покойного Сталина.
Лед действительно тронулся! Поговаривали, что скоро будет массовый пересмотр
судебных дел невинно осужденных.
И вскоре в самом деле началась реабилитация. Но я опять оказался
в неловком положении: с одной стороны, я — невинно осужденный и подлежу
реабилитации, с другой стороны — я живу не по своим документам, а за
это — верная тюрьма! Подавать прошение о ребилитации решил пока воздержаться.
Но встреча с земляком и другом по каторге Рыжовым В. Е.
изменила мое решение. Василий Егорович после двадцатитрехлетней репрессии, как не
совершивший никакого преступления, был недавно реабилитирован. Он настаивал на том,
чтобы и я обратился с жалобой о пересмотре судебного приговора. Я собрался
с духом и направил прошение.
Через десять дней пришел отрицательный ответ. Мое дело пересматривать
не будут. Не передать словами моего огорчения и недоумения!
РЕАБИЛИТАЦИЯ
Перешел на работу в «Агролеспроект». Наша организация проектировала
охотничье хозяйство под Москвой для развлечений правительства. Там предполагалось
построить гостиницу, гараж, дом обслуги и подсобные постройки.
Три года работал спокойно, но в один момент все изменилось. Всех
работников направили на медицинский осмотр в поликлинику Министерства сельского
хозяйства, дом № 1 по Орликову переулку. Стоим в коридоре в очереди
на прием к врачу, и вдруг ко мне подходит женщина:
— Здравствуйте, Сергей Сергеевич! Какими судьбами вы здесь?
Это была инженер Волынова Нина Дмитриевна, способствовавшая в Ташаузе
моему поступлению на работу в их экспедицию. Я, конечно, был рад ее видеть.
Но к нашему разговору начали прислушиваться мои сослуживцы, а они меня
знали не как Сергеева, а как Белоголовцева!
Мы отошли в сторонку и немного поговорили. Несмотря на радость
встречи на душе у меня остался какой-то осадок. Как бы чего не случилось, думал
я.
И точно! Кто-то «настучал» куда надо. Через пару дней меня вызвали в отдел
кадров и уведомили об увольнении по причине «сокращения штата», предложив забрать
трудовую книжку с выпиской из приказа и получить в кассе расчет.
Я был ошеломлен. Предчувствие подтвердилось. Меня уволили с формулировкой
«по сокращению штата», а в действительности никакого сокращения быть не
могло!
Сотрудники недоумевали:
— Лаврентий Сергеевич, что случилось, почему вас увольняют? Нам ведь
еще требуются инженеры вашего профиля. По городу даже вывешены объявления о приглашении
специалистов!
Я не знал, что им ответить. Как быть? Опять отправляться бродяжничать
в поисках работы и крыши над головой? Я был в отчаянии.
У руля страны стоял Никита Сергеевич Хрущев. Он был не только Генеральным
секретарем ЦК КПСС, но и Председателем Совета министров. Он сумел восстановить
демократию и законность в нашей стране, но именно при нем, при Хрущеве,
процветала безработица среди интеллигенции. Около досок с объявлениями «Мосгорсправки»
постоянно толпился народ. Очень трудно было трудоустроиться. Принимаемых тщательно
опрашивали, прощупывали и иногда даже проверяли. Хрущев посадил все население
на камбалу и кукурузный хлеб. Начал свою деятельность за здравие, а кончил
за упокой.
Не один месяц я искал работу, но все же наконец устроился в Проектном
институте легкой промышленности. Работаю три месяца, дело идет на лад. Вдруг из
длительной командировки возвращается архитектор М. А. Каплан. А мы
работали с ним в городе Соликамске Пермской области, и он знает меня
как Сергеева С. С.! Этого мало — ему известно и о том,
что я лишен всех гражданских прав, как политический преступник. Мы пока еще
с ним ни разу не сталкивалась ни в столовой, ни в рабочих кабинетах.
Но такая встреча неизбежно когда-нибудь произойдет! Чувствую себя как на иголках,
хожу сам не свой. Грызет боязнь: а вдруг он меня узнает и где-нибудь кому-нибудь,
даже безо всякой задней мысли, обо мне расскажет. Тогда мне несдобровать! Здравый
смысл подсказывает, что нужно безотлагательно увольняться, а иначе дело пропащее.
Рассчитываюсь по собственному желанию и перехожу на работу в другую
проектную контору по адресу: Бережковская набережная, дом 12б. Работаю почти месяц.
Успокоился. Но, оказывается, преждевременно.
Меня вместе с руководителем группы генплана и транспорта Саловым А. А.
вызывает в кабинет и вежливо усаживает около себя вернувшийся из отпуска
начальник этой организации Цукерман. Фамилия немецкая, от сладкого слова «цукер»,
то есть сахар. Но для меня этот «сахар» оказался горьким, как редька.
Усадил меня начальник и начал «бомбить» едкими вопросами:
— Белоголовцев Лаврентий Сергеевич — это вы будете?
— Да, это я.
— Где находились и чем занимались в годы войны?
— Работал в городе Молотове на стройке в «почтовом ящике»
номер двести двадцать два, — на ходу сочиняю я.
— Вам ли принадлежит вот эта трудкнижка, и можно ли ей верить?
— Книжка моя, и записи в ней верны.
— Ну, хорошо. Вы свободны. И вы, Александр Александрович, тоже.
Мы вышли. Товарищ Салов в коридоре недоумевал:
— Лаврентий Сергеевич, при приеме я сам знакомился с вашими
документами и они у меня никакого сомнения не вызвали. Что же сейчас такое
было? Я ничего не понял.
Я ответил:
— Каждый по-своему с ума сходит.
К концу рабочего дня мне была выдана зарплата под расчет и трудовая
книжка без записей о приеме и увольнении.
По знакомству устроился работать мастером в Управление № 34
треста № 7 Мосстроя. Зарплата назначена всего сто рублей. Ничего. Пусть. Мне
хватит.
Я веду активную переписку — все пытаюсь добиться пересмотра моего
сфабрикованного в 1937 году дела, которое перечеркнуло всю мою жизнь.
Оправдали же итальянского физика, механика и астронома Галилея
через три века после того, как его осудила Церковь! А в моем случае истекло
всего лишь двадцать три с половиной года. В конце-то концов, должна же
справедливость восторжествовать?! И я отправил в Верховную Прокуратуру
СССР заявление, уже четвертое по счету. Отправил и решил: все, это — последнее,
больше жалоб писать не стану!
Тянется четвертый месяц, а ответа нет. Жду и надеюсь на благоприятный
исход. Пролетел еще месяц. Не вытерпев, направился в Верховную Прокуратуру
сам. Естественно, беру с собой документы на имя Сергеева С. С.
Сижу, жду своей очереди. Посетителей много. Здесь и такие же, как
я, невинно осужденные, и их родственники. Все молчаливы и угрюмы, погружены
в тяжелые думы. Таким же выглядел и я.
Когда настала моя очередь, дежурный, выслушав меня и пошелестев
листочками в картотеке, объяснил:
— Вашим делом занимается прокурор Семенов.
Мне разъяснили, где находится нужный кабинет.
И вот я перед чиновником высокого ранга. Он предложил присесть.
— Слушаю вас.
Я попросил сообщить, какое решение принято по моему делу.
Прокурор снимает трубку телефона и говорит:
— Галочка! У меня сидит товарищ Сергеев. Прошу принести его дело.
Первый раз в органах охраны законности и правопорядка я слышу
в свой адрес слово «товарищ»! От волнения у меня из глаз непроизвольно
цепочкой покатились серебряные слезинки. Неведомая мне Галочка несет документы,
решающие мою судьбу!
Румяная, цветущая девушка с модной прической и подкрашенными
ноготками вошла, положила на стол дело с надписью «Хранить вечно» и тут
же ушла.
Прокурор Семенов сосредоточенно шелестел страницами, потом взглянул
на меня:
— Товарищ Сергеев! Вы двадцать четыре года мучались и терпели,
а сейчас вам остается совсем немного — подождать до завтра. Пожалуйста,
успокойтесь. Я ознакомился с вашим делом и пришел к выводу,
что дело против вас было сфабриковано. Вы подлежите реабилитации. Завтра суд рассмотрит
ваше дело, и вы получите справку о восстановлении в гражданских правах.
Заходите тринадцатого января к десяти часам утра за получением решения. Вам
его вручит секретарь. Потом зайдете ко мне, и я дам вам ряд объяснений и советов.
Двадцать четыре года непрерывных мучений не прошли для меня даром. Они
сделали меня осторожным и неуверенным. Я не мог поверить, что все будет
так, как сказал прокурор. Тем не менее в назначенный день и час снова
сидел в комнате ожидания в Прокуратуре СССР.
Вскоре секретарь Галочка подала мне справку о реабилитации, попросив
проверить, верны ли в ней данные: фамилия, имя, отчество, дата и место
рождения, число, месяц и год ареста. Данные оказались правильными. Я расписался
в получении и направился к прокурору Семенову, положившему конец
моим мытарствам.
Он, пожав руку, меня поздравил с восстановлением в гражданских
правах, а потом познакомил с Постановлением Совета министров СССР, принятым
в сентябре 1955 года, которое предписывало:
1. Незаконно осужденным выдать по месту их прежней работы денежную помощь
в размере двухмесячного оклада содержания.
2. В трудовой книжке весь период репрессии зачесть в непрерывный
трудовой стаж.
3. По месту работы предоставить по заключению врачей бесплатные путевки
вне очереди в санаторий.
4. Вернуть изъятую при аресте жилую площадь…
Выразив прокурору Семенову признательность за его чуткость и гуманность,
я, прощаясь, пожал ему руку и, счастливый, направился на квартиру. Многолетнее,
четвертьвековое турне с «волчьим» паспортом, кажется, закончено. Даже не верится.
Отныне я буду чувствовать себя в обществе как равный среди
равных. Стану спокойно трудиться по своей специальности. Буду беспрепятственно посещать
театр, цирк, стадион, выставки, музеи…
Какая радость! Я ликовал. Хотелось посреди улицы во весь голос
крикнуть: «Да здравствует жизнь!» Я не шел, а летел птицей. Нет, нет,
не летел птицей, а проносился метеоритом! И даже быстрее мысли!
Теперь мне предстояло несколько необходимых дел: получить в милиции
паспорт на Сергеева С. С.; в военкомате сменить билет на новые фамилию
и имя; взять в институте дубликат диплома; пройти врачебную комиссию на
предмет получения путевки в санаторий; запросить денежное пособие по реабилитации.
В общем, хлопот полон рот.
Буду спешить и торопиться, чтобы скорее стать полноправным гражданином
СССР Сергеевым Сергеем Сергеевичем. Сегодня куда-либо обращаться поздно, а завтра
начну свои приятные хлопоты с обмена паспорта — там, знаю, приемные часы
после обеда.
Как же мне хотелось, чтобы все, с кем я когда-либо встречался
на своем пути, узнали о том, что я был невиновен. И агенту Ковалевскому
мне хотелось сказать, что зря он меня преследовал! От радостного волнения утерял
аппетит и спокойный сон. Да разве уснешь, когда хочется петь от счастья! Еле
дождался, когда наконец настанет утро моей новой жизни.
Умывшись и позавтракав, пошел фотографироваться для новых документов.
Потом отправился в паспортный стол. Подаю свои документы, справку о реабилитации,
но, вместо того чтобы принять их и начать оформление, меня направляют в кабинет
помощника начальника 103-го отделения милиции города Москвы, к лейтенанту Солуянову.
Я, не предвидя ничего плохого, иду, а там…
Окинув меня казенным, суровым взглядом,
милиционер начал читать мораль:
— У нас в Советском Союзе невиновных не сажают! Если суд ошибся,
то почему не обжаловали? Кто дал вам право убегать из ссылки? На каком основании
замаскировались и укрывались поддельными документами? Так вот, за незаконный
выезд из Красноярского края, за проживание по фальшивым документам вы вместе с теми,
кто соучаствовал в этих преступлениях, будете привлечены к судебной ответственности!
У меня свет в глазах померк. Милицейский начальник, взяв с меня
подписку о невыезде из Москвы, недовольным тоном сказал:
— Пока все! Идите, мы вас потом вызовем!
Оказывается, из паутины, в которую я попал двадцать пять лет
назад, вырваться не так-то просто. Радовался я преждевременно.
Куда пойдешь и что тут скажешь? Я готов идти на любые лишения
и пытки, лишь бы не впутывать в грязный клубок моего уголовного дела лиц,
которые из сочувствия и великодушия содействовали и помогали мне выкарабкиваться
из цепкой паутины.
Мои планы летят ко всем чертям! Из отделения милиции пошел в отдел
кадров по месту работы. Под расписку, якобы для снятия копий, забираю трудовую книжку
и копию диплома. Эти документы вместе с военным билетом и паспортом
закапываю глубоко в землю в укромном месте. Пусть судят, сволочи, без
вещественных доказательств!
Из стройуправления уволился. По справке с места жительства о том,
что документы утеряны, устраиваюсь на временную работу штукатуром в организацию
по ремонту больниц. Справку о реабилитации и копии с нее держу в квартире.
Вчера меня реабилитировали, а сегодня я вновь нахожусь под
следствием…
Какие нужно иметь нервы и какую силу воли, чтобы на протяжении
почти четверти века сопротивляться суровой судьбине?! Однако, наперекор ей, я боеспособность
не утратил и убежден в том, что радость еще будет у меня впереди!
Но когда?.. <...>
Публикация и вступительная заметка Дмитрия Мурашова
1. Государственный архив Пензенской области (ГАПО). Ф. 182. Оп. 11. Д . 476. Л.
300об—301.