ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
Виталий Амурский
Подданный Цветаевой
Русский
поэт и художник Лев Энден
Сборник стихов Льва Эндена (1899—1993) «Мыс», изданный в Париже в 1966 г., я
выудил в одном из книжных магазинов случайно. Даже не имел представления об
этом издании. Подобных внешне скромных сборников в эмиграции и в довоенные, и в
первые послевоенные десятилетия выходили десятки. Часть из них превратилась в
антиквариат — Цветаева, Ходасевич, Георгий Иванов, Поплавский, часть встречается
редко, хотя к «вершинам» отнести их никак нельзя — Адамович, Маковский, Одоевцева, Божнев, Смоленский… Все же это имена, знакомые многим. Что до Эндена, то, признаюсь, он ни в одну из двух упомянутых
категорий в моем сознании включен не был. Говоря иначе, взяв в руки «Мыс», я не
представлял, что найду в нем. А главное, «найду» ли вообще.
Наугад открытая страница подарила:
Немой, доверчивый,
Лунный и синий взгляд —
Моей возлюбленной
Струнный, единый наряд —
Жених обвенчанный
В ее подвенечный оклад —
Солдат зарубленный
Достоин посмертных наград.
Солдат поверженный
Лежит непокрытый землей —
Восток забрезженный —
Цвети, разгорайся и пой.
Стихи удивили необычной
инструментовкой, слогом, складом. Необычной, непривычной именно для русских
поэтов «первой» и «второй» волн эмиграции. До второй половины 1970-х, до
появления «третьей» волны, подобное представлялось почти невероятным. От сентиментальных до возвышенно-духовных и патриотических, тексты
«ветеранов» варьировались в основном в традиционных размерах. «Парижская
нота», одно из самых заметных явлений в поэзии русской эмиграции 1930-х,
подтверждение тому. Из нее все-таки выбился, приобрел непохожий на других голос
Игорь Чиннов. Но уже под старость, когда никого из «ноты» этой, кроме него, не
осталось. Поэтов до Второй мировой, которые могли бы
себе позволить раскованность письма — без знаков препинания, без оглядки на
безукоризненность рифм, с переносом центра тяжести на ритм, на общий рисунок
стиха, — кажется, не было. Во всяком случае, не было заметных.
Цветаева и Давид Бурлюк, несхожие и внутренне далекие
друг от друга, были, конечно, исключениями, изгоями, а отдельные поэтические
опыты художников Ларионова и Гончаровой1 по большому
счету отнести к поэзии было бы преувеличением.
Между тем именно цветаевский — не ритм, но какой-то полный боли и отчаяния
рывок слов, с задыхающимися, хрипящими согласными, с не имеющими прямого
отношения к орфографии, но ударно организующими фонетику стиха тире, со
смешением строчных и прописных букв — пробился с другой, также случайно
открытой страницы «Мыса»:
— Не по воде
— вилами
— а как ГРОМ
— на свет.
— не волей
— а силами
— и как СТОН
— в ответ:
— МарУся,
— мИлая
— я — рУсский
— ПОЭТ!
Озаглавленное
«Припадок», стихотворение это словно сфокусировало в себе не только внутреннее
отчаяние мечущегося человека — запахи полевого госпиталя (карболки, йода), ада
земного, где в мерцающем лице простой санитарки Маруси пробился лик святой
Марии… Случайное, неясно сформулированное в контексте бредовой ситуации
приобрело логическое завершение: «я — рУсский —
ПОЭТ!» — именно с нажимом на стонущем долгом «у», зазвучало убедительно. Стихотворение — не о боли, не о крике, но само —
боль, крик. По-цветаевски.
Между тем ощущение наличия у Льва Эндена цветаевской — не школы,
ибо школы у Цветаевой не было — интонации, тяги наполнить смыслом и чувством
каждый слог, какого-то незримого ее присутствия как мэтра, подкрепляют
разбросанные в разных местах книги указания на нее. Так, стихотворению
«Волшебница» предпослан эпиграф: «Наша — вовеки — Цветаева / Марина — навеки —
моя… / Когда рифмы и ритмы хватаем мы / Неотлучно Ты —
у руля». «Наша — вовеки». Подобное о Цветаевой в эмиграции сказать могли бы
единицы. Еще меньше — такое:
Ключами водными
Тверди земной,
Мхами холодными
Бред — и покой.
Смертными войнами,
Лютыми бойнями,
Лютнями стройными —
За тобой.
Не крадено — дарено.
Дoлу испарина.
Дивное варево —
Синее зарево —
Марина
Цветаева —
Я
Подданный
Твой.2
Другим адресатом автора «Мыса»
оказалась Ахматова. Тем не менее, посвятив ей свои строки, поэт все же остался
«цветаевцем»:
Анна, невеста
Пушкина
Четкая, белая,
Русская
РАЯ крестница,
МАЯ вестница.
Лучшая, наша,
ТА!
Общая ваша лестница —
Вы — ЧЕТА…
Интересно чередуются здесь «ч», «ш», «т» — четками, шорохом, приглушенно, но внятно: че-та… че-та…
Читая, вслушиваясь в подобную музыку энденовских стихов, но еще и рассматривая их внешне,
обратил я внимание на то, что отдельные фразы, напоминающие эпиграфы, автор в
некоторых текстах разместил на полях наподобие иконных клейм. Так, например, оказалось «оформлено» довольно сложное (в виде
параллельного диптиха) стихотворение «Диалог». Такими же элементами
графически-смыслового характера расположились: «Св. Владимир» и «Готовься на
слом». При внимательном рассмотрении последнего, на развороте 38—39 страниц,
мысленно переместив и сложив их по вертикали, увидел я, как из строк угадался контур Распятия… Возникло
ощущение — это часть какой-то идеограммы, связанной с иконописью либо навеянной
ею.
Христианские мотивы…
Некоторые стихи «Мыса» несут в себе размышления автора о ценностях
неземных: «По образу и подобию», «Тризна», «После всенощной», «Рожденье твое в
день сочельника…», «Вброд небосвод»… В равной мере, впрочем, в поэзии Эндена просвечивает радость земная, плотская — не в
противовес духовной, но в равновесии с ней, в родстве, в равенстве. Скрип
весла, пение стрекозы, шелест страниц — детали мира,
который рядом, который можно видеть, слышать, ощущать физически:
Лунная мелодия
Твоего тепла
Закоулки заполнила
И до дна прошла.
Смена, из-мена
В-круг голова!
Яблоки сладки,
Взятки мне гладки,
Море-мне-по-колено
И-трын-трава!
Кто же был этот «подданный
Цветаевой», вплетавший в свои стихи стоны и светомузыку, думы о возвышенном и
бесшабашность русского «моря по колено», «трын-травы»?..
Увы, никаких
сведений о Льве Эндене ни в обстоятельных работах Г.
Струве «Русская литература в изгнании» (Изд. 3-е. Париж — М., 1996) и «Русская
литература в эмиграции» (сборник статей под редакцией Н. Полторацкого; Питтсбург, 1972), ни в «Словаре поэтов русского зарубежья»
(СПб., 1999), подготовленном В. Крейдом, ни в
энциклопедическом томе «Писатели русского зарубежья» (М., 1997) Российской
Академии наук, ни в других западных и российских источниках я не обнаружил.
Не мелькнуло ничего о нем и в известных мемуарах — Дон-Аминадо, Р. Гуля, И. Одоевцевой,
Ю. Терапиано, Н. Берберовой… Очень краткая справка о
«Мысе» с указанием автора нашлась, правда, в справочном издании «Поэзия
русского рассеяния. 1920—1977» Э. Штейна, изданном в США в 1978 г. Отметил факт
публикации стихов Эндена в своем каталоге и А. Савин.3 Впрочем, известный своей точностью в описании старых эмигрантских изданий, даже перепечатав из
«Мыса» фотоснимкок поэта, он… забыл название сборника!
Удивившись и заинтересовавшись такой,
как мне показалось, несколько странной ситуаций, я попытался разыскать следы Эндена уже не среди книг, а в жизни. Первым из отдаленных
его родственников, которого я нашел, оказался преподаватель физического
факультета Московского педагогического государственного университета Сергей
Дунин, не только подсказавший имена и адреса членов семьи поэта, живущих во
Франции, но сообщивший немало сведений об их старинном европейском роде. Он же
ознакомил меня с двумя письмами Льва Эндена,
адресованными в 1976 и 1986 гг. жившему тогда на Западе А. Солженицыну. Они
дают представление о некоторых эпизодах из жизни русского эмигранта, помогают
лучше понять его мировоззрение.4 Ряд сведений об
Эндене сообщила также отдаленная его родственница
Ольга Мещерская, живущая в Голландии русская переводчица и редактор. Наконец,
исключительную помощь оказала мне дочь поэта, парижанка Элизабет ван Мур. Хочу выразить также
глубокую благодарность за советы и поддержку парижанам М. де Эндену и Н. Кривошеину.
Таким образом, из
мозаики рассказов, сообщений, документов, семейных архивов, любезно
предоставленных в мое распоряжение, стал постепенно складываться, набирая все
более и более отчетливые черты, образ автора «Мыса» — человека, прожившего
долгую, сложную, насыщенную жизнь.
Человека умного, тонкого, проницательного.
Род фон Энденов
известен в Саксонии с XVII в. В
России ветвь его появилась с Иоганном-Карлом фон Энденом.
Оказался он там с войсками шведского короля Карла XII. Каким образом, при каких
именно обстоятельствах получил место в государстве Петра Первого,
стал служить ему, неизвестно. Вероятно, об этом мог бы поведать его дневник,
хранившийся у наследников и переходивший от одного поколения к другому, но
после Октябрьской революции пропавший.
Родился Лев фон Энден
30 декабря 1899 г. в имении Пашковка Киевской
губернии. Был вторым сыном в большой семье. Отец его, Луи (Людвиг)-Александр фон Энден
(1871–1930?), сын гвардейского генерала, рано вышел в отставку и в то время вел
жизнь помещика. Мать, урожденная Елизавета Эдуардовна Форш
(1872—1931?), была дочерью военного топографа, генерала от инфантерии Эдуарда Форша. Вместе с сестрой Ольгой (в браке — Мещерской) в
молодости увлекалась рисованием и живописью. В Петербурге обе брали уроки у
известного преподавателя Академии художеств П. Чистякова, среди учеников
которого были Поленов, Суриков, Васнецов, Серов, Врубель…
Пашковка для Льва Александровича (по свидетельству дочери, он
предпочитал отчество «Александрович») осталась в воспоминаниях неким райским
уголком, полным солнечного света и радости. Мальчиком он особенно любил
верховую езду. Летом 1914 г. под Смоленском, в Логах, в имении Форшей, такая любовь едва не обернулась трагедией.
Ударившись на скаку головой о ветку дерева, Лев упал и потерял сознание. Конь
же вернулся домой и затем привел взрослых к месту, где лежал незадачливый
всадник. Эпизод этот вошел в семейные предания.
После революции 1905 г. финансовые
дела фон Энденов весьма осложнились. Простившись с
усадьбой на Украине, семья переехала в Петербург. В возрасте четырнадцати лет
Лев был определен в Пажеский корпус.
Именно в стенах Пажеского корпуса у
мальчика проявилась унаследованная от матери страсть к рисованию. Некоторые из
рисунков той поры сохранились: шутливая геральдическая серия, которую он
придумал для товарищей.
В своем гербе он поместил палитру.
Годы его юности, возмужания
(1917—1924) совпали с периодом тяжелейших испытаний, выпавших Российскому
государству. В письме Солженицыну, в 1976 г., Лев Александрович вспоминал:
«В дни Февральской революции — мне 17 лет — находился интерном в 7-м классе
Пажеского корпуса. Отношение к государю верноподданническое и — отсутствие
интереса к политике. Рядом, на углу Невского и
Садовой, уже неделю манифестации. Вечером слышны выстрелы. Входит поздно
офицер-воспитатель, говорит, что опозорен: у него на улице только что отобрали
шашку и выдали расписку!..» Отдельные эпизоды той эпохи возникают в памяти, как
вспышки: «В Петрограде еще оставались зажиточные люди или жившие на то, что
продавали свою мебель, серебро и т. д. в выросших, как грибы, комиссионных
магазинах. Я получил даром комнату, чтоб «уплотнить» квартиру гостинодворских
купцов, продолжавших торговать в их магазине и ни в чем себе не отказывающих… На улицах открыто продавали хлебцы по «черным» ценам. На
углу Невского проспекта и [нрзб.] был
настоящий рынок по недоступным ценам, который никто не разгонял. Незабываемо:
раз мне выдали по ошибке 3 и 3/4 фунта хлеба
вместо 3/4 фунта, которые полагались…». В том же письме
он пишет: «Были люди, жившие привольно грабежом, носившем имя
налетов. Раз проходил по пустынному Марсову
полю (одетый, как почти все мужское население, в солдатскую шинель), ко мне
подлетел на лихаче (извозчике-рысаке) человек и, угрожая револьвером, вырвал
кошелек (почти пустой) и умчался…»
«В 18 лет, став призывного возраста,
— читаем мы дальше, — устроился по знакомству писарем в ГОРОХР (нарукавный
значок) — полк по охране гор. Петрограда (бывший Л<ейб> гв<ардии> Семеновский), в котором, по причине до сих пор
мне непонятной, сохранились почти все его офицеры, при наличии политических
комиссаров. Но весь состав был настроен против режима, и когда полк был послан
на фронт (летом 1919) против наступающей армии ген. Юденича — он, в одну ночь,
целиком перешел к белым. Без меня, заболевшего по дороге и оставленного в
Гатчинском госпитале. По выздоровлении надо было куда-то деться, так как жить
просто было нельзя — без карточек голодная смерть». После неудачной попытки
пробраться на юг к белым через Москву молодой человек безбилетником вернулся в Гатчину, явился к местному комиссару, сказав, что отстал от
своего полка. Попросил определить его куда-нибудь. Однако, заподозрив что-то,
тот приказал обыскать возвращенца. Обнаруженный у
молодого человека бланк полка, бежавшего к Юденичу, явился страшной уликой.
Комиссар заявил: «Я должен вас расстрелять», но… отправил пока в тюрьму.
Познавший трудовую обязанность, помотавшийся по городам и весям в надежде найти
кусок хлеба и угол для жизни, Лев теперь ожидал казни, оказавшись среди заключенных,
большинство из которых были крестьяне или рабочие. Судьба оказалась милостива к
нему. При подходе белых войск к Гатчине, в обстановке
всеобщей паники, большевики выдали заключенным «контрреволюционерам» оружие,
чтобы отразить наступление противника. «Тут, — повествует Лев Александрович, —
я во второй раз избежал смерти: повернулся (я был во
второй шеренге), вышел из строя и — медленным шагом <ушел> с винтовкой на
плече, думая, что <…> потрясавший револьвером и не заметит, что
случилось...» Действительно, его не заметили. «Наутро в Гатчине
были белые и мой полк, с которым <…> через
несколько дней пришлось отступать до… Нарвы, где прожил в нормальных, хотя и
трудных условиях, рабочим на сланцевых разработках, лесопилке и — рисунками, до
1924 года, когда, на авось, уехал в Париж…»
О периоде своей эмиграции в Эстонии
Лев Александрович написал еще одно письмо Солженицыну. Однако отыскать его не
удалось. Между тем открывающее сборник «Мыс» стихотворение с посвящением Нарве
(единственное датированное 1920 г.) прекрасно проясняет чувства избежавшего
гибели:
Тебе, о жалкий город нищий,
Тебе, решетка на простор,
Где свет напрасно пищи ищет
И меркнет взор —
Тебе мой радостный привет!
Тебя прекрасней в мире нет.
В тебе, Нарова, в двадцать лет
Родился — я — на свет!
Эстония дала Эндену
возможность оправиться от пережитого в России и открыла путь в Европу. Лев
Александрович, к сожалению, обошел в своем письме все то, что касалось его
культурного общения тех дней. Представить же бывшего ученика Пажеского корпуса,
юношу из интеллигентной семьи, тянущегося к искусству, «растворившимся» в
рабочей среде, не только трудно — невозможно. Так что, хотя этот период его
жизни остается для нас в тумане, справедливо предположить, что русская
культурная жизнь в Эстонии была ему знакома. Не оставляет сомнений, что он
видел и слышал там Игоря Северянина. Свидетельством тому — его рисунок:
Северянин, стоящий на облаке! Тут можно добавить: сохранившиеся на листках из
блокнотов, с элементами шаржа и театральности, рисунки Лев Александрович делал
часто. «Героями» (еще чаще «горе-героями») их были не
только те, кто оказывался в поле его зрения, но и он сам.
В Париж Энден
приехал в апреле 1924 г. Одно из важных преимуществ его перед многочисленными
эмигрантами-соотечественниками заключалось в том, что французский язык он знал
в совершенстве. Другое важное преимущество состояло в его умении рисовать. Благодаря кисти и краскам молодой человек довольно быстро нашел
заработок: занимался изготовлением и реставрацией кукол, раскраской керамики, а
позднее — уже после войны — получил известность как автор серии шутливых
рисунков в «Фигаро» с чудаковатым (один волосок на голове!) персонажем —
«профессором Нимбюсом». Созданные им
в 1950-е гг. такие истории (в одиночку или в творческой группе «Dartel» — не совсем ясно) — одна из славных глав в истории
французской газеты.
Столица Франции между двумя мировыми
войнами была планетой особой. Здесь находился один из мировых центров кипения
политических и интеллектуальных страстей. Здесь зарождались различные литературные
и художественные школы, создавались удивительные спектакли…
Что касается поэзии, то, за исключением посвященного Нарве, Лев Александрович в
1920-е гг., кажется, не создал ничего. Или уничтожил. Трудно допустить, что в
молодости он сочинил лишь одно-единственное стихотворение, но ничего другого не
сохранилось. Принимал ли он участие в литературной жизни Парижа? Полагаю, что
это ограничивалось лишь посещением разных эмигрантских вечеров. Скорее всего,
он мог видеть и слышать Бунина, Георгия Иванова, Цветаеву… Как
художник же он не только работал в кукольных и гончарных ателье, но и писал
портреты, пейзажи. Одним из персонажей, к которому он обращался столь же часто,
как некогда Домье, был Дон Кихот. Можно предположить, что в образе легендарного
идальго соединились у Льва Александровича представления о высшем достоинстве и
чести. Ну а также, уходящая корнями в собственную
историю с конем, образ Росинанта…
Из портретов, сохранившихся в семье,
один, на мой взгляд, представляет интерес особый, — датированный 1936 г.
портрет Льва Шестова. В нем — и серьезность, и
глубина ума, и легкая ирония. Ощущение такой иронии, по меньшей мере, возникает
при сопоставлении этой работы с известными фотографиями философа. Тот же
взгляд, те же черты черепа, разрез глаз, но — с едва заметным смещением из типа
семитского к азиатскому. Шестов умер осенью 1938 г. То
есть, когда он позировал Льву Александровичу, жить ему оставалось около двух
лет. Проживи он дольше, наверняка был бы арестован и, как тысячи евреев,
отправлен на смерть. Что до художника, то «коричневые годы» он провел на юге
страны, в Марселе. В 1930-е гг. он познакомился со своей будущей женой, Жаклин
Неве, француженкой. Она работала в одном из парижских издательств. Родившаяся
после войны единственная их дочь Элизабет ничего не смогла поведать о том, что
именно привлекло ее родителей друг к другу. Отец, в ее
памяти, помимо искусства интересовался вопросами теологии, из русских поэтов
выделял Цветаеву и Ахматову, из французских — Шатобриана. Любил пианино.
Мир музыки, книг, искусства был также дорог матери. Видимо, тут они нашли
особенно много общего, прожив вместе долго. Лев Александрович скончался 9
февраля 1993 г., мадам Жаклин де Энден — 29 октября
2002 г.
Во Франции Лев Александрович свое
германское «фон» сменил на идентичное французское «де», став «де Энденом». Трансформация имени, между тем, претерпела
несколько странную фазу. В документах он писался — Lйon
de Enden, картины свои
подписывал Lief, ну а на обложке сборника своих
стихов оставил лишь имя и фамилию.
«Мыс» отпечатан в парижской
типографии Березняка за авторский счет. Как отмечает Э. ван
Мур, помощь (скорее всего организационного характера)
оказал ему Леонид Лифарь, брат известного танцора и хореографа. Не в связи ли с
этим в неопубликованных стихах летом следующего, 1967 г. (то есть через несколько месяцев после
публикации «Мыса») он, словно с юношеской улыбкой, писал:
Леонид, мой добрый гений, гений Леонид,
Пред тобою на колени, не поднять ланит…
На обложке и титульном листе сборника
автор поставил римскую единицу — очевидный знак того, что «Мыс» был
задуман как первая книга. За ней намечалась другая. Ее
не последовало.
Почему? Гипотеза о том, что этому
помешали финансовые обстоятельства, отпадает. Лев Александрович был уже
достаточно обеспеченным человеком. Типография Березняка, как и несколько
других, охотно печатавших русские книги, продолжала существовать.
Следовательно, дело было в чем-то ином. В чем же? Главное, на мой взгляд,
заключалось в том, что, по существу, сборник
прошел мимо читателя, не получил никакой серьезной оценки. Единственный
обнаруженный отклик на «Мыс» появился в 1967 г. в июньском номере парижского
журнала «Возрождение» (№ 186). Определявший в то время литературное лицо этого
издания его соредактор Я. Горбов был приверженцем традиционализма в поэзии.
Остальное — либо не принималось в расчет, либо рассматривалось как нечто
вызывающее. В «Мысе» критику представлялось вполне удачным такое:
Все сияние — все ответственность.
Настоящие мысли просты —
Восходить, восходить по лестнице,
Собирать под землею цветы.
Лишь когда до конца перекликнуто
Все чужое и все свое,
Тишина наступает великая:
— Да святится Имя Твое…
Правда, процитировав этот отрывок из
стихотворения «Рожденье твое в день сочельника...», он смешал строки, сократив их
до четырех. Неплохо отозвался он и о таких стихах:
Лоскуты и лохмотья бездомного, рваного счастья,
Осязанного горя оседло-хомутная жуть.
В распростертое море убогие, утлые снасти,
В перелетные дали постылый, исползанный путь.
И в замену ему, и ему и себе в оправданье,
Вот опять как тогда полу-тень, полу-блеск из-за туч —
Мой навеки в твое величавое, прежнее зданье,
Мой навеки бесследно утерянный ключ.
Между тем, отозвавшись о них неплохо,
уловил ли критик их смысл? Не уверен. Думаю, что, скорее, прельстила его тут
внутренняя музыкальность, некий романтический отзвук… Стихи же эти, внешне
вполне традиционные, по своей сути несли ничуть не меньшее духовное напряжение,
чем те, где автор выделял и дробил слоги, обогащал выше всяких грамматических
норм их согласными, выстраивал в затейливые формы… За
них-то поэту от Горбова и досталось: «…ну зачем это?
Какую преследовал цель автор? Хотел ли он чье-то поразить воображение? Или
просто оригинальничал, чтобы не сказать кривлялся?..»
Бил по «Мысу» он несомненно сильнее, чем хвалил.
Следует, правда, учесть, что, будучи
посредственным литературным критиком, Горбов являлся
ревностным хранителем консервативных традиций, сложившихся в «Возрождении». На
его или какой-либо другой (не обнаруженный мной) отзыв Лев Александрович
написал неопубликованное «Письмо — в ответ»:
Не воззря на урочище горькое ваше мне
и ему вопреки
«Мыс»5 на поприще вырвался
выдался страшное
в западню, в
тиски
И возник………….!
Менее чем через год после рецензии Горбова Энден написал
шутливо-печальное стихотворение «Дело прогорело»:
По поручению господина Морозова
Женевьевы гора6 ответила прозою:
«Еще не пора,
Продано два.
Таков уж народ — по одному в год!»
И без обмана, от господина Каплана,
С улицы Шпоры,7
И того хуже —
Никакой опоры — одна стужа.
Мне в ответ — молчок
— отпет
Восток.
Все шестьдесят, чинно в ряд
Верно стоят
И ждут, пока
Зальет тоска,
Хватит удар
И станет стар
И лыс
Мой
«Мыс».
Все это он затем перечеркнул,
пометив: «10 продано». Десять, конечно, тоже было мало. Даже при учете того,
что при средних тиражах 350—500 экземпляров поэтические сборники расходились
весьма медленно. Замечу попутно: подобная ситуация с эмигрантскими изданиями
стихов сохранялась всегда. И — везде: в Европе, Америке, Азии, Австралии… Воображаю, как обрадовала и тронула Льва Александровича
полученная однажды весточка из США от собирателя и знатока поэзии Э. Штейна,
заинтересовавшегося «Мысом». 7 сентября
1975 г. Штейн написал, а на следующий день отправил открытку: «Глубокоуважаемый
Поэт! Спасибо за три книжки… Два экземпляра оставлю
себе, один передам в Йельскую библиотеку». Открытку
из-за океана русский парижанин вклеил аккуратно в одну из своих тетрадей.
Очевидно, на добрую память.
Ну, а что же со вторым сборником? Что
можно о нем сказать? Должен он был называться «Вплавь». К сожалению, никакого
четкого плана его не сохранилось. Лишь под двумя набросками обложек (на одной —
гусиное перо, на другой — профиль автора) в двух общих, слегка кое-где
потрепанных тетрадях, местами в черновых версиях, местами
переписанные начисто — сохранились
стихи. О жизни, о смерти, о прожитом. Без каких-либо
энигматических намеков графического характера, как в «Мысе». А главное — уже
без порыва, который можно было бы воспринять в цветаевском
русле. «Вплавь», очевидно, создавался в период не просто физического угасания
поэта, но ослабления душевного напряжения, желания обрести покой. Разве что,
думая о смерти, он вздрагивал, обращая свой взгляд в то российское минувшее,
где она приходила как палач к жертве. По строкам его будто пробегала дрожь.
Завершая этот, понятное дело, далеко
не полный рассказ о Льве де Эндене — поэте, добавлю о
нем — художнике. Две его картины были приобретены французским государством и
находятся в Лувре. Правда, в запасниках. Тем не менее, это все-таки
свидетельство высокой оценки его творчества — «случайных» приобретений музей не
делал никогда. Но в библиографический словарь О. Лейкинда,
К. Махрова, Д. Северюхина
«Художники русского зарубежья. 1917—1939» (СПб., 1999) Лев Александрович, как и
в справочники литературные, не попал. Хочется надеяться, что эти заметки
помогут вернуть его истории русской культуры в изгнании.8
С любезного разрешения Элизабет ван Мур предлагаю читателям
«Звезды» несколько неопубликованных стихов Льва Эндена.
Отец
Сохранилась легенда о его конце:
Вдохновенье студента — вера на лице.
Вот что знаю, что помню
О моем отце.
Говорил о счастии скором:
«Горе лишь пока».
Умер тихо, под забором.
Взором в облака.
Патриотизм
Русское наследие
Тяжче всех обуз —
Тусклая комедия
И давящий груз.
Праздные сомнения
В буднях бытия
И недоумение:
Где же, где же — я?
Истина где метится?
Все нам неспроста,
Но над нами светится
Сердца чистота.
18.04.89
* * *
Атавизмы мои, атавизмы
Без источника и без конца
Отовсюду вы — и без отчизны
Многолики вы — и без лица
Две воли
Русская воля — свобода,
А не крепкий чугун волевой.
Не противленье невзгодам,
А щепкой, волна за волной.
Господи, дай претвориться
В явь, во железо и сталь.
Дай нашим душам из ситца
Ведать предельную даль.
23.05.89
* * *
Все отныне стало заново,
Уши немы, рты глухи —
То Георгия Иванова
Обнаружил я стихи.
Расстрел
Слухай, глядь: пули — залп!
В ухо ли ухнули? Пли!
Струхнули? Глядь! рррухнули…
Ух! Гладь земли; слякоть ли?
Плачем плакать; ух, слякоть!
За-чем? Груз снять!
Уз-нать!
О чем?.. Чем?
Плечом всем — пли!
Челядь земли палачом!
1970
* * *
Рррухнули все в
перебой
Сидя кто, кто —
вниз головой…
А вот, на колени, один.
Век им един:
Смерть — господин.
1987
Cуд
Где уже там каяться…
Коридор сужается
И бежит навстречу.
Не забиться в скважину,
Я за все отвечу.
Самострой налаженный
Разлетится прахом;
Голый, а не ряженый,
Я взойду на плаху!
Голый, а не ряженный
В белую рубаху.
1987
Самоубийство
Озеро, оттепель, блеск
Оттиски — мы в нем.
Уток преглупый плеск,
Тьмы водопой, водоем.
Лад и расход вброд,
Тягость чугунных вод
И на поверхности дна
Вечность прикреплена.
* * *
Таисии
Не прошуметь тяжелым водопадом,
Не гейзером ужалить горячо,
Мне лечь бы только тихо с вами рядом
И голову склонить вам на плечо.
Лямка-обманка
Восемьдесят восемь
это много лет;
Капбретонских сосен
сладок был привет.
Было мне под сорок
в ту мою пору,
С моего восторга —
на мою игру
На закрепощенье:
мы навек вдвоем.
Воссоединенье
без остатка пьем.
1988
Явь
деревенская
Посвящается Л. Говацкому
Пташки, былинки, букашки,
Строй камышей у реки.
Маки, фиалки, ромашки,
Нивы, леса, ручейки.
Так возымел эту власть я:
Бдеть наяву как во сне,
И захлебнуться от счастья,
Данного даром мне.
июнь 1989
1
См.: М. Ларионов и Н. Гончарова. Стихи и линогравюры Н. Дронникова. Париж, 1987.
2 Для многих русских эмигрантов «первой»
волны подобная декларация должна была казаться вызывающей, так как в памяти их
Цветаева осталась человеком, над которым маячила тень «дела С. Эфрона».
3 «О муза русская, покинувшая дом…».
Поэзия русского зарубежья. Из собрания А. В. Савина. Каталог. СПб., 1998.
4 Москва. Библиотека-фонд «Русское зарубежье»,
хранение № Е-125.
5 Под словом «Мыс» автор в скобках
поставил: «я».
6 И. В.
Морозов — директор издательства «Ymca-Press» и
книжного магазина при нем на парижской улице Горы Святой Женевьевы
(rue de la
Montagne-Sainte-Geneviиve).
7 По всей вероятности, Б. М. Каплан (Делорм), который с братом Г. М. Капланом (Делормом) вел в Париже книжное дело, начатое отцом. Склад и
магазин «Дом книги» («Maison du
livre etranger») находились
в разных местах. В период, о котором пишет Л. де Энден,
Б. М. Каплан занимался именно магазином на улице Шпоры (rue
de l’Eperon).
8 Единственный, размером примерно c половину спичечного коробка, рисунок (шарж на Г.
Адамовича) с подписью «Л. Энден» и без всяких других
указаний появился в России в книге «Классик без ретуши: Литературный
мир о творчестве Владимира Набокова» (М., 2000. С.
178).