ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА

Александр Мелихов

Требуется Джек Лондон

 

Север издавна манил к себе российскую музу.

 

Но где ж, натура, твой закон?

С полночных стран встает заря!

Не солнце ль ставит там свой трон?

Не льдисты ль мещут огнь моря?

_____________

 

Суровый край, его красам,

Пугаяся, дивятся взоры;

На горы каменные там

Поверглись каменные горы;

Синея, всходят до небес

Их своенравные громады;

На них шумит сосновый лес;

С них бурно льются водопады;

Там дол очей не веселит;

Гранитной лавой он облит.

______________

 

О Север, Север-чародей,

Иль я тобою околдован?

Иль в самом деле я прикован

К гранитной полосе твоей?

 

Но меня влекло на Север, когда я еще не читал ни Ломоносова, ни Баратынского, ни Тютчева. И не меня одного. Романтические юнцы, грезившие свободой и героикой, мы тянулись на Север, подобно тому как наши духовные пращуры или те, кого мы за таковых принимали, тянулись на Кавказ — за мужеством и свободой. И нашему государству это было вроде бы на руку: покорение Севера давно стояло в его планах, челюскинцы воспевались не менее настойчиво, чем Гагарин, но нас это уже не пленяло, ибо власть предлагала героику без свободы: за каждым героем непременно должна была маячить руководящая рука партии. А шагать под ее дудку не хотелось даже в том направлении, куда нас влекло, поэтому я был готов на любые уловки, чтобы отправиться на тот же самый Север как угодно, лишь бы не в составе студенческого стройотряда, которым заправлял комсомол. Комиссары…

Тьфу!

Своим занудством, ложью и скукой советская власть не сумела до конца уморить северную романтику, но она не позволила родиться преданному ей романтическому герою ни в литературе, ни в кино. Ибо романтический герой непременно должен быть в конфликте с властью, а это у нас совершенно исключалось.

Лермонтовым и Марлинским северного романтизма пришлось сделаться Джеку Лондону. Как мы упивались звучанием этих слов: «Белое безмолвие…»

И еще, конечно, другой американец — Рокуэлл Кент.

А ведь лично у меня как будто наличествовали все основания быть довольным жизнью: я прекрасно учился, если не считать общественных «наук», увлекался математикой, которая платила мне взаимностью, но этого мне недоставало, мне ужасно хотелось повторить и путь Рокуэлла Кента.

«Аляска. Вид с Лисьего острова». Какая мощь! А написано всего-то на широте Ленинграда… «Эскимос в каяке» — снова поверга­ющая в немоту величественная красота. Каким бесспорно прекрасным может быть мир, какими бесспорно нужными и мужест­венными делами может заниматься человек, какой сли­той воедино с природой может быть его жизнь... Жизнь, не рождающая ни ученых, ни поэтов, ни живописцев, но об этом как-то не думалось. В Советском Союзе, который Кент неустанно защищал от «буржуазной про­паганды», казенная критика не преминула бы указать на его «бегство от подлинной жизни»: земной рай на Лись­ем острове он обрел в год вступления его родины в ми­ровую войну, эскимоса в каяке увековечил в год воца­рения Гитлера. Но нас социальные битвы за справедливость влекли ничуть не менее — лишь бы только в них не участвовало наше начальство: уж очень противно было оказаться с ним по одну сторону любых баррикад. Это с нашей стороны был протест не столько социальный, сколько эстетический.

Север — это красиво. Всякий, кто отслужил на Севере или перезимовал на каком-нибудь острове Рудольфа, обретал уважение, если даже никаких неординарных свойств он более не проявлял.

И когда в своей первой повести «Весы для добра» я попытался изобразить классический для русской литературы тип молодого человека, разочарованного в собственной жизни, ищущего в ней более подлинный смысл, я, конечно же, отправил его на Север, уподобляясь Льву Толстому, отправившему своего Оленина на Кавказ за романтикой и смыслом жизни. Интересно сегодня поискать у себя самого те сигналы, которыми в шестидесятые Север заманивал нас к себе.

 

Каждая романтика неизбежно порождает собственных Ноздревых и Хлестаковых, но даже и такие сомнительные сирены все равно работают на общую грезу. У моего героя такой сиреной оказался Бывалый Грошев.

Бывалый Грошев много рассказывал о своей бывалости: в ранней юности был грозой не только мирных жителей, но даже и хулиганов целого района, потом три года ходил в море на рыболовном сейнере, сидел близ Ньюфаундлендской банки, потом бичевал, то есть бродяжничал, в разных северных портах, изъездил пол­страны зайцем в товарняках и пассажирских, для чего ему было достаточно мигнуть проводнице, ночевал на чердаках и в подвалах, выпил баснословное количество водки, а успехи его у женщин были таковы, что упомя­нуть о них мимоходом значило бы унизить их. И путь его в науку был необычен для нынешнего столетия: где-то на плавбазе ему попалась книжка, чуть ли не арифмети­ка Магницкого, он с похмелья принялся ее читать и воспылал страстью к точным наукам, и пришел в Ленинград, чуть ли не пешком, чуть ли не с рыбным обозом. Словом, представлял собой современный вариант Ломо­носова и Мартина Идена, обоих сразу. Он утверждал, что в силу каких-то причин, на которые лишь смутно намекал, его возраст по паспорту на три года меньше истинного: что уничтожало некоторые хронологические несоответствия в его рассказах. В откровенных беседах Грошев часто говорил с мужественным вздохом, что тоскует по морю, и после каждого завала в институте, мелкого или крупного (он постоянно был на грани из­гнания, но как-то удерживался), восклицал: «Эх, брошу все, к ..., уйду в море!» — и наливал по второй.

Но море это должно было быть непременно северное, разнеженные южные моря не покатили бы. И уже в вагоне мой герой с предвкушением заметил, что больше стало резиновых сапог, ватников под мышкой, лиц, обожжен­ных непогодой, напряжением и спиртом, и даже с замиранием сердца подслушал великолепную фразу: «Без премии на сплаве не´ хрен ловить!»

Тут невольно всплывает вечная тема, зачем люди едут на Север — за деньгами или за туманом и за запахом тайги. Очень глубокий выбор: живет человек, чтобы есть, или ест, чтобы жить. Да, разумеется же, все материальное для человека — только средство для целей психологических, если только речь не идет о несчастном, раздавленном болью или ужасом. И если даже человек варит суп исключительно для того, чтобы его съесть, то обеденный сервиз он покупает для того, чтобы ощутить себя красивым. Разумеется, на северных шабашках мы желали срубить побольше «капусты», как это тогда называлось, но примерно эти же бабки можно было срубить и в Ленобласти, однако об этом и подумать было нелепо. Нет, бабки нужно было срубать в диких тундрах, спать в бараках или вагончиках-«балка`х», пожираться мошкой и комарами-«вертолетами», а потом прокутить половину «капусты» за два вечера, а на вторую половину купить у фарцовщиков джинсы «Вранглер» — вот это было по-нашему. Мы крутые — вот за что шла борьба, мы не хуже героев Джека Лондона и Рокуэлла Кента, раз уж российскую романтику советская власть загнала в комсомол, откуда та предпочла эмигрировать хоть в Америку, как это бывало не только с эстетическими, но и с политическими диссидентами.

«На северах», кстати, и с финансовой дисциплиной было посвободнее — без справок, без отдела кадров; уж не знаю, как они отчитывались. Но это само по себе было круто, если сильный с сильным договаривались напрямую без всевидящего глаза и всеслышащих ушей канцелярских гнид. Даже советская запущенность в этом мужественном мире казалась романтичной: черные растрескавшиеся бараки, серые бревна, балки`, облезающие шелудивыми оленьими шкурами. Но вот привезти любимой девушке обшитые вампумом унты из оленьего меха — это было нарядно. Хотя они тоже начинали линять довольно быстро.

В общем, когда мне двадцать лет спустя в «Романе с простатитом» захотелось припомнить юношеские скитания, на первое место вышел именно Север.

«Рванули на Ямал» — одни эти роскошные слова пробуждали бесшабашность.

Мои друзья-шабашники вместе с топорами затарились и огненной водой — обменивать на моржовую кость и золотой песок. Половину — под единственную алую каплю маринованного помидора, — чокаясь кружками через спинки самолетных кресел, мы прикончили еще до Волховстроя: помню, «дышу воздухом», сидя на клумбе у подножия вокзала со сталинской башенкой. Затем гулаговский Котлас, вечные клубы остервеневшего затрапезного люда у вечно недоступных билетных касс, озаренных, однако, нашей веселой бесшабашностью. Воскресшие из мглы детства вагоны, смертный сон вповалку и пробуждение среди мшисто-зеленой долины, протянувшейся вслед за увертливой речушкой, провилявшей меж грудами исполинской гальки Полярного Урала, ссыпанной с каких-то поднебесных самосвалов. Приземистые, порывисто кривляющиеся березки — и белой ночью прозванивает сквозь очумелость колдовское имя станции: Лабытнанги. Ирреально светящаяся ночная Обь, мазутный кубрик левого буксира, бесстыжий бакшиш за перевоз, за мерзейшую водяру из угольного ящика, тающая на языке нежно среди хамства просоленная рыба, разрываемая черными пальцами, — нельма; веселая бесшабашность все превращает в диковинное и дьявольски забавное. До небес заполненное светом безмолвное царство сна: Салехард, спящая Обь под обрывом, драные деревянные тротуары, звонкие, как ксилофоны, шайки беззлобных косматых псищ, косые, обветренные, обмороженные заборы, заборы, бараки, бараки... Взвод конвоируемых зеков, безбрежная, вернее, однобрежная Губа, бессонная вахта совместного винопийства с матросней, бильярдно плоский берег, чумы, малицы, задранные носы и трясогузьи хвосты подчалков, на которых детски прищурившиеся ненцы ходят за горизонт. Говорят, они, «нацмены», не умеют плавать, зато они умеют относиться как к должному к облепляющим все нагое мясистым комарам-«вертолетам». Они отдают целых осетров и расшитые бисером оленьи бурки (стоит в ушах мяукающее «Поурки, поурки!») за бутылку водки. Но если поторговаться, могут отдать и за флакон одеколона.

Мне совестно за «мужиков», но одна пипетка веселой бесшабашности все обращает в милое озорство.

А потом катер, волокущий на буксире плот из бревен, из которых мы «рубим» новую школу на «городках», бревенчатых подпорках, чтобы не подтаяла вечная мерзлота; несмотря на робкую жару, работаем в ватниках: рубаху «вертолеты» прокусывают как не фиг делать. Если резко вдохнешь — обязательно проглотишь комара, но ничего, все-таки «мясо», как любим мы шутить. Пьем умеренно, только после бани…

Но не буду увлекаться.

 

 А возвращался из Салехарда я в одиночку вверх по матушке, по Оби.

Прошусь на случайное судно; капитан — даже в поту и под газом — в присутствии жалюзи и красного дерева молод, элегантен и милостив. Я присаживаюсь на кормовом люке. Распустивший пьяные слюни крайне небравый старпом в невыразительной рубахе с чужого плеча, штанах с чужого зада — я давно изумлялся самоотверженцам, довершающим дело природы козлиной бородкой под козлообразной физиономией. Не знаю, чем его больше обидел капитан — словами или элегантностью. Деловито постукивая, мы шли кормой вперед прямо в борт высоченному черному гробу, из старомодно круглых многоглазых окуляров которого на нас смотрели доверчивые женские лица, как и я, полагавшие, что старые речные волки получше нас, сухопутных крыс, знают, куда и как надо рулить.

БУММММ!.. Доверие на женских лицах не дрогнуло, но я почувствовал некоторое сомнение. Из взвившегося метелью мата выяснилось, что обиженный старпом вместо «полный вперед» дал «полный назад». Не успела после всех положенных проклятий и угроз душа расправиться на неохватной обской шири, бухнул выстрел, и над головой у меня просвистела дробь: старпом пытался подстрелить зависшую над кормой чайку. Зазвенели по палубе, засверкали золотом стреляные гильзы, и в пьяных руках тут же блеснула пара непочатых. К бретеру кинулись, он повел двустволкой, словно блуждающим взором, сметая всех со своего пути, будто рейкой стружки с верстака. Но его тут же смяли сзади, вырвали ружье, а окончательно разобиженный стрелок полез топиться и уже перекинулся через борт, — за узенький сухопутнейший ремешок, с жалкой голой спиной его втащили обратно...

И снова ширь да плеск, да мирный рокоток двигателя. Отступающие горбы Полярного Урала синели все прозрачнее и прозрачнее, палуба опустела, я натянул свитер, отвлеченно дивясь, до чего низко сидит корма, до чего близко бурлит неустанный бурун. Но не сухопутным же крысам давать советы речным волкам!

Однако, когда вечерние барашки стали закатываться на палубу, я наконец почувствовал сомнение, всё ли у нас на судне в порядке. Вся команда валялась пьяная в хлам, на ногах были только пацаны-практиканты из омского, что ли, речного училища. Один, с простым и хорошим лицом, заглянул в люк подо мною — «е-мое!..»: вода колыхалась — хватало только воздуху хлебнуть под палубой, когда мы с простым и хорошим пацаном забивали шов, рассевшийся от «поцелуя» помощника с черным гробом, покуда остальные с помпой ухали и топотали у нас над головой. Я все косился в сторону люка, калившегося, как электроплитка, мрачной малиновой зарей: успею, если что, вынырнуть. «Лишь бы не перевернуться», — ответил моим мыслям простой и славный пацан.

Потом мой кореш отвел меня в свою каютку-купе — уж такое было умиротворение улечься в сухое! — а сам на ночной вахте высушил в машинном отделении мое барахло да еще и почти выгладил на раскаленном боку двигателя. Такие вот они были, северяне: один чуть не утопил, а другой спас и обсушил.

И отсиживаться бы мне в этом металлизированном гнездышке до самого Ханты-Мансийска, если бы я не прельстился гомеровским именем поселка Мужи. Я прогулялся по серым ксилофонам деревянных тротуаров среди разухабистых заборов и терпеливых бараков и понял, что мне больше здесь совершенно нечего делать, пришлось брести обратно к необъятным обским просторам.
«А я иду по деревянным городам, где мостовые скрипят, как половицы...»

С серебристых мостков, окружавших приобские амбары на сопливых сваях, баржонку-самоходку, поблескивающую, подобно бульдозерному ножу, исцарапанной стальной наготою, тупо обрубленным носом напоминающую башмаки на памятнике Крузенштерна. Какой-то пьяный половец в тельняшке бешено разматывал причальный канат. Драная сталь, увлекаемая быстрым течением, заскользила вдоль мостков. «Прыгай! Лови!» — орали неведомо кому осатанело топотавшие прямо на меня юный Ален Делон в сереньком и какой-то приземистый разбойник. Ничего не понимая, я успел ухватиться за борт. «Чалку, чалку!» — пуще прежнего заголосили Делон с разбойником, не давая мне догадаться, что чалка — это канат.

Наконец Делон со смущенной улыбкой, на четвереньках вскарабкался ко мне и, не обращая на меня ни малейшего внимания, кинулся запускать двигатель. «Если каждая шалава тут будет чалиться!.. Я тут семь лет чалюсь!..» — раздувал страшные жидкие усишки половец. «Ты за такие шутки можешь без диплома остаться!» — грозил разбойник. Делон застенчиво молчал. «Вы куда едете?» — осторожно спросил я. «Ездят в шторм — ж... по палубе!» — обрушился на меня половец. «Куда плывете?» — поправился я. «Плавает г...! А по воде ходят! Слезай, никуда не поедешь! Сейчас звоню в Кушеват — левый пассажир!» «Послушай, мужик...» — попытался я уйти от всегда опасной патетики, но он прямо поголубел: «Я тебе не мужик, я... — От бешенства он перешел на сип:
Я... я... колхозник!!!» — еле нашел он еще более обидное слово: он был смертельно оскорблен, что кто-то зачалился без его разрешения.

Я и не заметил, какая добрая муха его укусила, но он тут же начал орать:
«Я тебе сказал: „Садись, они тебе подбросят до Тобольска!“ Ты понял?! Я сказал „подбросят“ — значит подбросят!»

Такой вот был северный размах.

 

А на таймырскую шабашку мы вылетели из июньской жары в едва зачерневшуюся весну, и в своих рваных туристских ботинках, схваченных в ахиллесовой пяте золотой проволочкой, я прыгал по очугунелым снеговым лепехам Дудинки, пока не отхватил со склада пудовые (нога сама выбрасывалась вперед, подобно протезу) ботинки рубщика с шарообразными бронированными носами. И тут вдруг весна как с цепи сорвалась: весь снеговой чугун, ополоумев, ринулся с круч к Енисею, взрывая аршинные русла (но бастионы полутораметрового енисейского льда на береговой кромке, усеянной заблудшим лесом, еще долго выстаивали перед этой лавой) и открывая незакатному солнцу сверкающие пространства пустых бутылок: их тут не принимали. Умные люди набивали ими контейнеры, отправляли водой в Красноярск, откуда возвращались, развалясь в собственных «Жигулях» (в трюме), — дребезжать по «макароннику» — хлипкому горбылю, пачками набросанному в жидкую грязь, куда неиссякаемо, как вода из царскосельской урны, текла серебряная сельдь из разбитой поодаль бочки.

Дома там рубили на сваях — на «запариваемых» (запаиваемых) в вечную мерзлоту бревнах. Зато все остальное возносилось над землей: трехдюймовая труба в утепляющем лубке превращалась в бесконечную бочку, вытянувшуюся на веренице андреевских крестов. На земле — на вечной мерзлоте — начиная с глубины лопатного штыка лом оставлял лишь полированные вмятинки. Зато прижатая к ней соплом водопроводной толщины труба, из которой свистал перегретый пар, обращала мерзлоту в грязевой гейзер, булькающий пузырями с кулак величиной. Рассказывали, где-то в такой же гейзер «запарили» неуступчивого прораба, но вообще-то бревна-сваи в этот двухметровой глубины сосуд раскаленной грязи вгоняют «бабой» — мясницкой колодой, воздетой на две полированно-ржавые рукоятки.

Для добывания перегретого пара использовался полупаровозный котел в балке´, где мы с плотником Юрой (бритобородый русский богатырь в брезентовой робе) регулировали давление безо всяких там котлонадзоров. Стрелка замызганного манометра и при холодной топке стояла далеко за смертоносной красной чертой, а вместо положенных опечатанных клапанов с одной стороны была подвешена на проволоке стальная труба, а с другой — половинка кухонной плиты. Если бало`к начинало трясти, нужно было приподнять плиту рукой, пар устрашающе свистал, превращая балок в прачечную, — и все приходило в норму. «Взорвется — так и мы вместе с ним», — утешал меня Юра.

Это тоже было по-северному: если и взорвемся, так по крайней мере отвечать не придется.

Это был северянин вполне респектабельный — с паспортом, пропиской, трудовой книжкой.

 

А вот водку на Енисее мы разгружали с личностями, свободными и от этих условностей. Горбуша — деревянный уступ на ремнях, висящий на плечах вроде рюкзака — позволял семенить с ящиком водки на спине, и можно было не беспокоиться, что многоярусная «Катюша» бутылок готовится бить по врагу почти горизонтально: пока бодр дух и прям стан, ничего ниоткуда не вывалится. Игнорировать нужно было и свой крестец, понемногу обращающийся в один сплошной синяк.

Тут уже работали самые наисвободнейшие люди нашей страны — бичи. Без них на тогдашнем Севере было не обойтись. Интересно было бы узнать, на сегодняшнем Севере дело обстоит иначе? Может быть, появилась возможность привлекать людей к работе и жизни «на Северах», уже не приплачивая им дополнительной свободой и правом на бо`льшую бесшабашность, чем это дозволяется «на материке»?

Не знаю, давно оторвался от тамошней жизни. Равно как и вся страна.

Очень давно не встречал северян ни на экране, ни на страницах книг, очерковых или художественных.

Что означает, что социальный заказ давно назрел и даже перезрел: не снятые вовремя плоды опадают и обращаются в неразличимый перегной. В навоз истории.

В общем, российскому Северу срочно требуется собственный Джек Лондон! И если северный патриотизм еще не иссяк, найти своего певца ему было бы, мне кажется, не так уж сложно.

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Владимир Дроздов - Рукописи. Избранное
Владимир Георгиевич Дроздов (род. в 1940 г.) – поэт, автор книг «Листва календаря» (Л., 1978), «День земного бытия» (Л., 1989), «Стихотворения» (СПб., 1995), «Обратная перспектива» (СПб., 2000) и «Варианты» (СПб., 2015). Лауреат премии «Северная Пальмира» (1995).
Цена: 200 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
На сайте «Издательство "Пушкинского фонда"»


Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России