Владимир Михеев

Август

Вчера весь день было сыро, холодно, шуршал уныло по крыше дождь. И во дворе где-то капало: глухо о камень и звонко — должно быть, о край пустого ведра. А из огорода заглядывают в низенькие окна мокрые листья лопуха и крапивы, будто просятся в дом, в тепло. Выглянешь во двор: небо низкое, сечет лицо нудный дождик; резко пахнёт дождевой сыростью, мокрой землей, травой и печным дымом — уже в поселке топили печи,— и с грустью поймешь, что все это запахи осени и что до нее осталось всего-то... И всегда в такие дни Настя Белова чувствовала сильный упадок духа. Жизнь казалась бессмысленной; ничего не хотелось делать, хотелось спать. И ложась вечером раньше обычного, она знала, что завтра проснется поздно, с тяжелой головой.

Сквозь сон сегодня утром она слышала, как Гена, муж, ходил, гремел ведрами — верно, доил корову; потом заскрипели ворота и стукнули, закрываясь,— значит, отпустил ее в стадо. Брехал во дворе Трезор.

— Ох, ты ж, господи! — сердилась она, ворочаясь. На мгновение приоткрывала она глаза; лился в окошки серенький свет, хрипло голосили петухи...

Вот опять стукнула дверь. Вошел Гена, грохотнул у печи дровами, стал растапливать.

— Окна-то задерни, свет мешает,— сказала она, и самой было неприятно слышать, какой у нее со сна тусклый голос.— И борова накорми, не забудь.

И опять стал наваливаться сон.

— Я, Настя, к Браткину пойду, будем печь ему перекладывать. Слышь? — Он тихонько тронул ее плечо.

— Угу... К обеду-то вернешься?..

— Вернусь.

Проснулась оттого, что кошка, всю ночь где-то гулявшая по сырой погоде, пришла и, как барыня, развалилась на ее ногах, громко мурлыча. «Тьфу ты, пропасть!..» Настя отодвинула кошку, встала. Оделась и, чувствуя неприятную слабость в спине и в ногах, которая, она знала, пройдет, стоит ей расходиться, вы­шла во двор. От вчерашней непогоды не осталось и следа. Ярко светило солнце; уже стена и завалинка возле крыльца успели обсохнуть. И весь двор, обнесенный навесами, точно посветлел, стал просторнее; радужный пар, свиваясь колечками, поднимался над тесом старой крыши.

Но глянув под навес, она почувствовала досаду. Вот опять! Стоит один день не встать спозаранку и оставить на него дела, как дверь в хлев непременно останется открытой. И боров пойдет всюду гулять.

— Хорошо хоть огород заперт,— бормотала она, идя под навес, где, чуя ее приближение, боров недовольно хрюкнул и загремел собачьей миской, доедая что там было. Трезор лежал мохнатой мордой на лапах, оскорбленно и глухо ворчал из конуры. Он косился на борова и скалил зубы, но по-другому настаивать на правах не решался.

Она взяла толстую хворостину с поленницы.

— А ну! Ишь, боярин, разъелся... Поше-ел...

Боров, сделав вид, что он вовсе не боится, а так ему самому хочется, отошел. Громко сердито хрюкая, он сделал круг по двору; толкнул пятаком скамеечку, на которую Настя садилась, когда доила корову, потерся о столб, шугнул куриц и все-таки убрался в хлев. «Кабы не мой отходчивый характер, ходить бы тебе с этой вицей за мной полдня,— казалось, подумал он, напоследок недружелюбно на нее взглядывая своим маленьким, налитым кровью глазом.— Так-то!»

Настя закрыла хлев, пересчитала куриц, посмотрела, нет ли яиц, и пошла в дом. И, сидя за чаем, все ворчала:

— Вот сам тоже: как большой поросенок. Ни, поев, за собой посуду помыть, ни подмести у печки. Вот и вьюшку не прикрыл как следует...

Она вспомнила, что хотела испечь сегодня пирог, и, попив чаю, стала замешивать тесто. Потом взяла лопату, пошла на огород — подкопать картошки. Утреннее недомогание прошло, но настроение было по-прежнему плохое. Бухнув ведром с картошкой о крыльцо так, что Трезор, дремавший в конуре, с испугу залаял, в тяжелых от налипшей земли сапогах вышла за ворота; моя в луже лопату, усмехнулась. Вот ведь тоже не лужа, а знак времени. Можно сказать, как «процесс пошел» в свое время, так за дорогами с тех пор в поселке и не следят. Городу до окраин дела нет, а у тех, в поссовете, голова о своем болит.

И щепкой отскребая грязь от подошвы, покачала головой.

«Разве ж поверить бы лет десять назад, что вот в сорок с лишним лет, с дипломом, со стажем и не имея особой тяги к земле, буду и корову держать, и свиней? А диплом и стаж научной работы — на полочку. Эх, да что травить душу! — сказала она себе, разгибая с трудом поясницу. — Такими-то думками делу не помочь».

Чувствовалось, что в природе уже произошел перелом к осени. Трава у палисадников и вдоль дороги свалялась, поредела, порыжела. И солнце, хоть и яркое и ласковое, светит не так: будто утомилось, растратило к августу свои жаркие силы. Прогромыхала мимо тележка, забрызганная грязью; рядом, подкидывая задом, бежит жеребенок. Мужик в тележке лежит, курит цигарку, лениво подергивая вожжами; в ее сторону даже не смотрит.

 — Э, дядь Паш! — крикнула она.

Медленно посмотрел; лицо какое-то серое, будто слепое. Не понять, так ли задумался о своем, что не узнает, или просто сердит.

«Ну и дурак, — подумала она.— Все-то перегрызлись, все сердятся. В лес по ягоды и то страшно ходить стало, такой злой народ. Неровен час дорогу кому перейдешь...»

— Эй, Наська! — услышала она, подходя к воротам.

По той стороне улицы, где суше, к ней подходила, махая руками, нечесаная и в калошах, Манька Козина. С этой Манькой, ее подругой и сверстницей, глупой и бойкой бабенкой, она часто ссорилась, больше глупости не любя в ней другое свойство. Та при малейшей нужде, и даже вовсе без нужды, любила приврать. А Настя не переносила вранья. Был с ней такой случай. Пришла она раз к врачу, заняла очередь; подходит бабушка, совсем почти слепая, тычется, не видя, где дверь, между двумя мужчинами.

— Я уже была тут...

Ее, понятно, за руку, прямо в дверь: вот, бабушка, пожалуйста. А когда старушка вышла, женщина из очереди пошла за ней незаметно и:

— Слепая-то наша,— говорит, вернувшись, сама смеется,— у окна на лестнице стоит, историю болезни читает свою.

На Настю это так подействовало, что она, не достояв очереди, домой ушла.

— Ишь, разгулялась погодка-то...— сказала Манька, притворно вздыхая, что вообще ей было свойственно.

Можно подумать, пришла поделиться этим наблюдением.

«Говори дело, что языком-то молоть,— хмуро подумала Настя.— Зачем пришла?»

Но Козина, верно, спешила: против своего обыкновения, она на этот раз не стала подкрадываться издалека.

— Что, Настена, в город не едешь сегодня?

— Не знаю, а что?

— Я бы к тебе свою Аньку привела, часа на два?

На два! Уж кто как не Настя знала эти два часа, которые случая еще не было, чтобы не обернулись в лучшем случае «до ночи».

Анька, живая конопатая девчонка семи лет, любившая дразнить всех петухов на улице и вечно ходившая оцарапанной, приходилась Козиной племянницей. Ее мать, сестра Козиной, жила в городе и вечно устраивала свою непутевую личную жизнь. А чтобы это было легче делать, летом часто отсылала дочь к сестре.

Козина же и сама-то была, быть может, непутевейшей бабой на всей улице. Жила вечно с новым сожителем. Одевалась она, пока не надо было ехать в город, плохо, будто бомжиха, была ленива и нечистоплотна, так что Насте другой раз было стыдно за свою с ней дружбу. Жила Козина в небольшом флигельке на взгорке за колодцем; и когда к ней ни придешь, все у нее грязно, не прибрано. На столе гора немытой посуды, мухи, и запах как в сыром подполе. Сидит сама у окна в засаленном лифчике, в юбке рваной, лузгает подсолнухи да целыми днями читает газеты — все больше бесплатные, за которыми ездит в город.

— Слышь, Настя,— говорит и щелкает грязным пальцем с налипшей шелухой по газетному листку,— на курсы аудиторов набор ведут. Перспективное дело!

Или:

— Смотри,— говорит,— Тянь-Шанский в город приехал.

— И что?

— Что? Дура! Совсем, что ли, за прессой не следишь? Пишут, на двадцать лет после сеанса молодеют, кто вес сбрасывает...

— Тебе-то что? Худая, как коза, и без того. Коза и есть.

— Тьфу ты, дура.

И вдруг вскочит, засобирается:

— Еду, и не отговаривай!

Оденется, накрасится, и уже совсем другой человек. Говорит и то по-другому, с претензией, ужимками: так, будто ей даже совестно, что она так умна; а все равно видно, как ни красься, что в голове, где у других мысли, одна кутерьма страшная: «Ты, между прочим, меня тоже в тот раз отговаривала и смеялась. Это когда я форму груди поехала менять. А ведь после этого я с Виталиком и познакомилась (ее последний сожитель)». На что Настя в ответ резонно думала, что ради этого Виталика, по кличке Магарыч, раньше все куда-то ездившего за плавлеными сырками, трепача и пьяницы, она бы формы мизинца менять не стала.

Когда, одетая, в шляпке, туфельках, с напудренным носиком, шла Козина к остановке, чтобы ехать в город, то была уже «фу ты, ну ты — что твоя дама». Мелкие шажочки и манеры, всем ласково кивает. А кого обманешь? Как глаза ни закатывай, всем известно доподлинно, что у самой-то ни разу до весны дров не хватило. В марте первые проталины только явятся, она со своим Магарычом, или кто там был до него, по бугру за огородом рыщут: навоз собирают. Сушат да топят. Вот тебе и курсы аудиторов!

Вот и на этот раз Настя не удержалась от иронии:

— Что, не филиппинские ли хилеры к нам приехали?

Но вот что странно, и так часто теперь бывало: вдруг издевка в ее лице не­ожиданно исчезла, заменившись каким-то важным и наивным выражением, как будто ни к чему в этой ее жизни не относящимся. Она, стоя у своих ворот, в сапогах, с лопатой, смотрела на Козину, но будто не видела ее. «Что это со мной?» — думала она тихо. И за спиной Козиной, точно вздутый солнечной вьюгой, вздымался бесшумно купол ясного дня начала августа. Вздымался и не опадал. И странный, будто во сне, восторг щекотал ей грудь. И бессмысленное, ни к чему не относящееся шептала она самой себе:

— Так слабеют от слез, Господи...

Козина насупилась, глядя исподлобья. Несмотря на живой характер и репутацию «легкой бабенки», которую она, впрочем, заслужила,— всегда, если встречала в других то, чего не могла понять, но чувствовала, что это выше ее, она обижалась. И именно это выражение Настиного лица, ею уже виденное, отчего-то ужасно не любила.

— Так что, я Аньку-то приведу? — спросила она, поджимая губы.

Зная, что Настя может и отказать, она постаралась дать своему голосу кроткое звучание. Но чувствовалось, что против воли голос выражает не кротость, а досаду и нетерпение.

— Ну приведи,— сказала Настя, просыпаясь.

Она сказала это просто, ничего в слова не вкладывая. Но Козина, которой уже очень хотелось обидеться, сумела убедить себя, что та ведет себя дерзко и непочтительно, верно, оттого, что на ее предложение не последовало взрыва восторга, и еще оттого, что Настя, бывало, соглашаясь в таких случаях присмотреть за девочкой, действительно иной раз позволяла себе выражение лица, говорившее: «А ведь я могла бы и отказать, да», — Козина только хмыкнула и, бормоча под нос что-то неразборчивое, вроде: «Не ожидала я от тебя»,— повернулась и пошла прочь.

«Не нравится, так откажись»,— подумала Настя ядовито, но крикнула миролюбиво:

— Куда ты? Эй!.. Так что, приведешь?

— Приведу...— буркнула та, хлопая большими калошами уже в десяти шагах он нее и показывая при этом грязные пятки.

И даже худые лопатки ее, под линялым халатом, говорили, двигаясь, как ее неприятно поражает такая черствость подруги.

Когда немного погодя Настя чистила в кухне картошку, на улице послышался шум. С мягким постукиванием, «фукая», подкатил к воротам мотоцикл, остановился. «Браткина мотоцикл-то,— по звуку определила Настя.— Гена зачем-нибудь приехал». Но она не подошла к окну и не выглянула. Много чести будет.

Стукнула дверь. По ногам понесло прохладой. Веселый, оживленный — Гена всегда оживлялся, когда сообща делал с приятелями какую-нибудь работу: рубили ли баню, рыли колодец, и это ей нравилось, и, вместе, эта склонность к компаниям немного сердила Настю, считавшую мужа «болтуном», — вошел Гена.

— Что, мать, не потеряла меня?

Она в ответ только спокойно покосилась, дочищая картофелину и бросая в кастрюлю с водой. Потом притворно равнодушно буркнула:

— Очень мне надо тебя терять.

Но в голосе, против воли и перекрывая простоватую грубость тона, вдруг прозвучала саму ее удивившая такая нежность к нему, как будто она на минуту забылась и отвечала ему не сейчас, а прежде, когда они только познакомились и были оба в первом периоде стыдливо-нежного узнавания друг друга.

«А?» — как будто сказал он, удивленно, радостно улыбнувшись.

В такие минуты, когда они бывали теперь, Настя его трогала тем же, чем тронула при первом знакомстве: спокойной сдержанностью, красотою («Вот ведь даже по дому что делает, а все равно как нарядна и аккуратна»,— подумал он, глядя на нее сбоку) и застенчивостью, которой Настя стыдилась и скрывала за грубоватостью манер.

— А мы, представь, как взялись с утра, так и не разгибались. Зато уж под плиту подвели,— сказал он.— Вовка чудит, с каким-то угароотводом решил делать.

«Ишь разлетелся»,— подумала она. И отчего-то боясь, как бы он случайную нежность в ее голосе не понял чересчур буквально, заметила с усмешкой:

— Хвастовства-то тебе не занимать, это точно. Как и Вовке твоему.

Он ничего не сказал.

«Что, не нравится?» — прочитал он в ее взгляде, брошенном на него искоса.

Он усмехнулся:

«Жена не лапоть, с ноги не сбросишь, нравится тут, нет...»

— Небось, на обед уже приехал? Так рано еще,— сказала она.

— Нет, плиту взять.

— А своей-то что, у него нет? Или решил, что наша симпатичнее? — нахмурилась она. — Ты же ее для летней кухни брал.

— Да ничего, там и лопнувшая пока постоит. В магазине появится — он отдаст.

— Знаю я; отдаст, как же.

— Ну, Настя, не злись,— сказал он, улыбаясь.

— Злись не злись, умней ты не станешь,— буркнула она.

И, вытерев руки о передник, с озабоченным видом заглянула на печь, где стояло тесто в чугунке. Собственно смотреть, и в особенности с озабоченным видом, было рано, она это знала. Но Настя не нашла, как по-другому показать ему, что, пока он там развлекается с друзьями, строя в печах какие-то «угароотводы» («Угару от Вовки, и верно, хватает, когда запьет»,— ядовито подумалось ей), она тут в это время вся в заботах, и не шуточных.

«Эх, вот и потолкуй с ней»,— подумал он, вздыхая.

Настя продолжала чистить картошку. Он подвинулся ближе и, стоя сзади, через ее плечо смотрел, как ловко соскребает она бледно-розовую шкурку с клубня.

— Настя...— шепнул он тихо.

Но она не обернулась, зная его привычку шутить. Он любил, когда она была чем-то занята, подойти тихо сзади: «Настя, что, мол, это у меня, взгляни»,— и сам такую совершенно дикую рожу скорчит. Она еще думает о своем, оглянется и от испуга вскрикнет. А он ужасно доволен: «Вот видишь, а говорила, что больше не поймаешься. Ха-ха-ха!»

Когда он ушел, она растопила малую печь в кухне и, пока духовка нагревалась, занялась другими делами: помыла пол, вытрясла половики, одеяла. Тесто тем временем дошло: сделала пироги, поставила их в теплое место, чтобы поднялись, и села к окну отдохнуть.

«Ну не злись, Настена»,— вспомнились слова мужа. Не злись... И без того знает, что многие считают ее злой. От такой жизни обозлишься, пожалуй. И крепко сжав губы, скосив глаза, она задумалась.

Дверь в сенях была приоткрыта. И из кухонных сумерек был виден ей на веранде угол старого кожаного дивана и белье, которое после вчерашней стирки досыхало там на веревках. Дневное солнце било в широкие, с переплетами, окна и отражалось от белых простыней: будто радужный туман, похожий на сновидение, наполнял всю веранду...

Надо бы сейчас белье гладить, подумалось ей. Да потом уж, ладно. Хотелось думать о чем-то приятном, хотелось отдохнуть от мелочных забот: белья, коровы, борова... Усмехнувшись и подумав, она достала из шкафчика бутылку с вишневой наливкой, налила в рюмку.

— И совершенно напрасно...— выпивая, сказала она как бы голосом Гены, который, когда она выпивала, так шутил: — Жизнь, мать, этак-то не исправишь!

В самом деле: что за жизнь? Будто сон или тот же туман, но не радужный. Вот уже не девочка, скоро сорок пять — а что вспомнить? Лучшие годы промоталась по чужим краям, без угла своего. Ни самой радости, ни матери, которая двадцать лет одна в этом доме старилась, глаза по доченьке все выплакала... Но там-то хоть что-нибудь, да было. Была работа; может, не только казалось, что было и уважение; мужья были, сын. Правда, мужья ушли («Или сама выгнала? Теперь поди пойми...»), у сына своя жизнь, а работа... что ж, хоть вспомнить, что звали Анастасией Петровной, и то хорошо. «Один из ведущих у нас специалистов...»

— Собаки...— без злобы, спокойно пробормотала она, качая головой. Она вспомнила в эту минуту кругло-розовое, точно из парной, лицо своего непосредственного начальника; он-то в числе первых взялся разваливать их трест и всю отрасль. Приватизаторы.... Это хорошо, что когда они пришли, ей было куда вернуться. Вернулась в поселок (тут как раз и мать померла), в свой дом, точно в юность вернулась. Опять одна, опять просто «Наська». И тоже хорошо: Гену встретила...

В кухне от натопленной печи было жарко, душно. Она открыла форточку, потом посмотрела пироги на печи. Пироги еще не поднялись; она отошла к окну и опять села, задумавшись. Как это было, упомни теперь?.. День душный, жаркий; после дождичка парит; в лесу за овражками такой от берез стоит дух, что голова кружится; глядь, идет тропкой, шагом не валким, улыбается:

— С возвращением вас, сударыня.

Она в ответ только усмехнулась. Сапоги сбитые, свитерок линялый, картузик, а туда же: поклон, «сударыня»...

— Что, не узнаешь, Настена? — Стоит весь пестрый от пятен света, и в голосе ласка. — Тоже по грибы пошла?

Оказалось, в самом деле свой: Генка Нечаев; даже его деда она помнила: жил на Копанях, коней держал, лохматый, темный, как цыган, и все тоже улыбался, такой же болтун...

Веселый, ласковый, Насте Генка понравился, хотя она и виду не показала, не в ее это правилах. Стал к ней заходить, она к нему. У него, правда, чисто было в домике, хоть без хозяйки жил; книжки на полке. Оказалось, прапорщиком десять лет в Германии служил, по-немецки без словаря читает. Конечно, Настя в том никому бы не призналась, но последнее обстоятельство ее окончательно покорило. Скоро они стали жить вместе. Другой раз папироску закурит, сядет с немецкой книжкой — совсем будто другой человек, и лицо строже, правильнее; и у нее оттого на душе будто праздник. «Вот ведь тоже брехун, а голова светлая»,— с улыбкой думает. Он, верно, чувствует; может, и не хочется, а сидит, читает: отрабатывает. «Дуры бабы,— по лицу так кажется, думает,— ты будь хоть распоследним сукиным сыном, а такое что-нибудь умей непременно. Польсти, одним словом, что не с дураком живет». И в душе она была согласна с ним.

Подошла под окна соседка Рая. Стукнула веточкой.

— Настя-а...

Настя распахнула окно.

— Молока не дашь со стакан? Квашенку поставить.

Настя не любила соседку: толстая, ленивая, все неженку играет. Дом ее наискосок. Другой раз окна открыты, слышишь крик ее:

— Ой, ой! Убери, убери!

Опять, значит, кот ихний мышь принес или птичку. Все время таскает, а она кричит, чтобы мужик верил ее тонким качествам. А по глазам ее заплывшим видно: позли чуть-чуть, не то что птичку, быка сама загрызет.

Настя могла бы, конечно, сказать, что все молоко просепарировала, но, не любя вранья у других, и сама без крайней нужды старалась не врать. Она достала из холодильника и отлила в пол-литровую банку; подала в окно молча, но с таким выражением, что та, отходя, что-то пробормотала.

— Да тресни ты с молоком своим, злыдня,— послышалось Насте.

«Ну-ну, ходить будешь меньше»,— подумала она насмешливо, глядя, как бугры сала ходят по соседкиной спине, оскорбленно удаляющейся через улицу. Но вдруг в самом деле обозлилась, захлопнула окно так, что брякнули стекла.

Настя никогда сама с собой не подразделяла людей по сортам: хорошие, плохие, «так себе» и проч. Но и не имея определенной философии, трактующей вопрос о людских различиях и о причинах этих различий, она всегда любила и уважала только людей серьезных и самостоятельных, знающих себе цену, вдобавок не нерях. К тем же представителям рода человеческого, кому не повезло и кто, по ее понятиям, не относился к этим категориям, питала в лучшем случае легкое презрение.

— И эта туда же — «злыдня»...— бормотала она немного погодя, ставя пироги в духовку.— Что ж, может быть, и злыдня, да не хнычу, не вру и не попрошайничаю.

К обеду Гена пришел не один. С ним была племянница Козиной, Анька, которую он встретил на улице.

— А меня тетя Маня до угла проводила, говорит: беги прямо к тете Насте, а я Люську встретила, мы с ней фантиками меняемся и картинками от жвачек, только у нее плохие, и я забыла! — быстро тараторила конопатая Анька, ковыряя на руке зажившие царапины.— У них во дворе во-от такой лопух, мы там столик сделали. Люська совсем еще не читает, я ее учила, а она меня ка-ак треснет по голове книгой.— И Анька засмеялась, схватившись за соломенную шляпку, которая была у нее на голове.

— За что же она?

— А ты, говорит, неправильно учишь. Не выбражай!

Сели обедать.

— А у них,— все болтала Анька,— Буран чуть не всех куриц передушил. А дядя Гоша говорит, что это для собаки, особенно овчарки, любимейшее занятие,— сказала она, старательно выговаривая слово «любимейшее».— И дело-то, говорит, нехитрое,— продолжала она, весело сверкая своими желтыми глазами и голосом изображая «дядю Гошу»,— придраться к чему-нибудь и в одно движение челюстей задавить. То, видите ли, курица прошла мимо нестроевым шагом, то взглянула неуважи... неуважительно, — с трудом одолела трудное слово. —
И у них такая же клеенка,— уписывая пироги, делилась она впечатлениями и водила пальцем по клеенке: — Вот елочка тут, а тут дорожка в гору...

Гена с Анькой еще допивали чай, когда Настя встала из-за стола. Пора было кормить борова. Уже с час, наверное, он вел себя шумно: слышно было, как он ходил по хлеву, недовольно хрюкая. Изредка бренчала задвижка — это он толкал пятаком дверь, чтобы они там не забыли, что подошло ему время питаться.

— Тоже манеру взял,— бормотала она, выливая в корыто запаренные отруби.— В хлеву демократии не предусмотрено, э!..

Шумно чавкая, боров покосился на нее. «Да что вы говорите?» — будто хотел сказать его кровавый глаз. Пар поднимался над корытом, растекался по закопченному низенькому потолку. Окошко, забранное решеткой, запотело. В этот час солнце стояло высоко над огородом; солнечные лучи падали на пол хлева, как раз рядом с корытом, мутным зарешеченным прямоугольником.

«Чавк!.. чавк!.. чавк!» — шумно жрал боров. Постанывая, будто от удовольствия, он переступал задними ногами вбок — так, чтобы солнце, пока он ел, грело бы ему спину. Тем как бы утверждал общую истину: что уж во всяком случае солнце-то светит всем, без разбора на высших и низших.

— Ишь тварь, тоже комфорт нужен,— насмешливо сказала Настя.

Но из головы все не шло прежнее: «Злая... А что на мне все держится, это, к примеру, вообще никто замечать не желает». И опять стало ужасно обидно. Главное, куда, зачем все это? Жизнь расходится на пустяки, суету. Вот лето уже почти прошло, а, не считая двух разов за ягодами, никуда в лес не сходили. Все некогда.

— Тебя, сволочь, одного накормить, и то голова распухнет,— пробормотала она, с досадой глядя на борова. Тот, будто отметая наветы и заушения, хрюкнул. Он отошел от корыта и стал нюхать ее сапоги, быстро вертя хвостиком. — Вот только с тобой поцеловаться осталось,— усмехнулась она.

Заперев хлев, Настя помыла под краном руки и вышла в огород. Идти в дом не хотелось. День совсем разгулялся, был яркий, жаркий, с небом, налитым синевой, с трескотней кузнечиков, жужжанием мух и шмелей, с таким сонным и радостным покоем, разлитым в воздухе, как будто кто-то хотел сказать тебе, что вот сегодня это окончательно определилось и жить ты будешь вечно и вечно видеть это небо, слышать гудение мух, полной грудью вдыхать пахучий горячий воздух, чувствуя в каждой клеточке своего тела дрожание радости жизни... Но, несмотря на то, на душе у нее не было покоя.

За огородом, в ивняках, со смехом пробежали к прудам девчонки.

«Нет, в самом деле, странно как-то. Вот, может быть, и жить-то осталось всего ничего, а и не понять: жила, нет? Будто вчера еще с Козиной так же, визжа от радости, бегали по этим тропинкам и были «Наська и Манька», пасли телят, и куда все ушло? Куда подевались юность, институт, первая любовь?»

Была у нее в альбоме фотография. Они с первым мужем — тогда еще женихом — сидят на скамейке, в скверике у института, держатся за руки. Она голову подняла, будто гордится и пренебрегает им. А он на нее смотрит, и у него глаза такие, что видно: все плывет перед глазами. А кругом кусты сирени, солнце на дорожках... «Куда, на кого теперь смотрят эти глаза?» Ей вспомнилась первая, горячечная пора их любви, углы, которые, поженившись, они снимали, и то обидное, оскорбительное, страшное, что уже вскоре выросло из их любви... Разве забудешь такое? В окне низкая, над крышами домов, луна; жарко, огонь трещит в печи, и пляшут по стенам темной комнаты блики; он лежит под одеялом и будто не слышит ее прихода, будто спит... Она тяжело садится на стул, беременная, усталая, а стул ледяной, и по полу тянет стужей. «Где ты был?» — хочется закричать ей; но она не кричит. Она идет к стене, и ладонь ее чувствует, какие ледяные в комнате стены... «Ты ведь не спишь! — хочется ей закричать, рыдая,— я знаю, тебя весь день не было дома, ты вернулся, как вор, от нее час назад и растопил печь. Но дом за час не протопишь зимой...»

— А, это ты,— говорит он, будто проснувшись и сладко потягиваясь,— а я ждал тебя да вот заснул.

Что скажешь на такое? Что скажешь на ложь, и особенно если под сердцем носишь сына, его сына?

— Что сидишь? Раздевайся, будем ужинать,— говорит, и уже легкая складка залегла между бровями. Будто угрожает: посмей только...

Сдерживая себя, она поднимается. «Вот сейчас подхвачусь, выскочу вон, там бы добежать до переулка и в колодец, вниз головой!» Но не выскочила, не бросилась. Только слабо улыбнулась...

Как передать это? Будто умерла и лежишь в тесной темной избе, а за окошком снег, и стены ледяные. Раз приснилось: в кромешной темноте кто-то поймал за руку и ведет, упирающуюся, молча тянет... А голос отнялся — от ужаса... Разве не для того, чтобы только избавиться от этого ужаса, закончила с отличием институт; была научная работа, эксперименты в НИИ? И все казалось, что люди не так живут, а она, гордясь, что всем может правду сказать, живет так. И все как будто манили далекие сумерки на деревне, взмыкивание коров, голоса вдалеке... Будто кто-то зовет, обещает встречу. И когда в самом деле пришлось возвращаться, то, странно сказать, почувствовала облегчение. Будто короста, которая наросла за сорок лет, треснула... Треснула, однако вот не отпала.

«Вот и выходит, что жила все время, как будто подавив страх и досаду,— думала она теперь.— Не прожить жизнь, а избыть». А хотелось другого. Мечтать, строить планы. И от мысли, что для нее в этом нет уже смысла, на душе становилось тяжело невыносимо.

«Ох, сдохнуть бы, что ли»,— пришло ей на ум откуда-то давно прицепившееся, ставшее привычным.

В огороде слева от калитки, возле которой она стояла, были задняя стена дома с двумя окнами и справа бревенчатая стена хлева. В хлеве — будто бы подслушал ее мысли и разволновался, негодуя — зашумел и недовольно захрюкал боров.

В эту минуту распахнулось окно и показался Гена.

— Ты что, Настя, тут?

— Нет, ничего.

Он прищурился от бьющего в лицо солнца, кашлянул...

Все так же тихо дует жаркий ветерок. Так же сладко томится в зное земля. Еще не легли через весь огород густые тени, до вечера далеко...

— Крапиву бы вдоль забора скосить надо,— тихо говорит она, из-под ладони глядя перед собой, потом оборачиваясь.

Но отчего так дрогнул у нее голос, думает Гена. Не понимает он и этого ее взгляда... Он робел, когда она смотрела на него так.

— Завтра скошу,— говорит он тоже тихо и, помедлив, скрывается в окне.

И потом она слышит, как он прошел по комнате; что-то пропищала Анька своим голоском. Думать ни о чем не хотелось. Вот стоять бы, кажется, так вечно, смотреть из-под ладони на эти березки на бугре, на свет, который понизу борется с тенью, держащейся у корней в траве. Пролетели две вороны, необыкновенно медленно махая крыльями... В хлеву все похрюкивает боров.

В комнате о чем-то разговаривали Гена и Анька. Она прислушалась.

— Что это ты читаешь? — говорила Анька.— Почитай вслух.

— Нет, ты не поймешь

— Почему это я не пойму?

По голосу было слышно, что она обиделась.

— Да это по-немецки.

— По-немецки? — удивленно протянула она.— А вот и пойму! Спорим, что пойму?

— А! Не мешай, пожалуйста.

Настя подошла к окну и заглянула. Гена, с немецкой книжкой в руках, сидел в кресле; Анька, верно, разобиженная тем, что на нее не обращают внимания, стояла в стороне, глядя на него исподлобья. Но долго дуться и оставаться в бездеятельности было для нее трудной задачей.

— А ты, дядь Ген, правда-правда по-немецки читаешь? Не врешь? Дай посмотрю.— И она через плечо заглянула ему в книгу.— Вот это какое слово? — ткнула она наугад.

— Тебе-то зачем?

— А мы в садике тоже немецкий учим. Я уже знаю много...— поднимая глаза вверх и двигая ими, силясь вспомнить, говорила Анька.— Их бин... бин... А! Забыла,— сказала, махнув рукой, и рассмеялась.— Нет, правда, это какое слово?

— Это... это, голубушка... такое слово,— пробормотал он и остановился, по-видимому, находясь в большом затруднении.

— А! Обманываешь! Сам не знаешь,— закричала Анька; и вдруг, замолчав и пристально, как-то совсем не по-детски, глядя на него, сказала тихо, со злодей­ской улыбкой: — Не знаешь, не знаешь... Соврал!

Гена был ужасно сконфужен. Никогда потом не в силах он был забыть этой страшной минуты. Он покраснел, что было странно при его немолодом, грубом, коричневом от загара лице, криво усмехнулся; он открыл рот, чтобы что-то сказать, но не сказал, только сильнее покраснел.

— А вот и не знаешь! — не унималась маленькая злодейка.

Только в эту минуту он заметил Настю. Руки ее лежали на залитом солнцем подоконнике, и, должно быть, от этого лицо, освещенное отраженным светом, казалось очень бледным. Будто желто-золотистый нимб сиял вокруг ее головы; и в эту минуту Настя показалась ему ангелом мщения со взором, полным гнева и презрения.

Не надо было ни о чем говорить. Он понял, что она его поняла, и она это видела. О чем тут говорить? Даже Анька что-то почувствовала, потому что вдруг замолчала испуганно.

Стало очень тихо.

«Что ж, следовало ожидать. Он притворялся, этот жалкий, ничтожный прапорщик в отставке,— думала Настя, тоже чувствуя себя ангелом мщения,— он врал все эти годы. Опять мне, как дуре, морочили голову! Конечно же, он ни слова не знает по-немецки». Она чувствовала, как удивление и обида, что опять ее обманули, обращаются в гнев, и холодный гнев все нарастал, нарастал. Ей в эту минуту казалось, что ладони ее, лежавшие на горячем от солнца подоконнике, обжигает ледяной холод. Глаза ее горели, грудь вздымалась. «Ты! Ты ничтожнейший лгунишка, ты мне жалок и мерзок»,— мысленно говорила она ему.

И вдруг что-то сделалось с ней. Она увидела его лицо. Отчаяние, мольба о прощении, любовь были в его лице. И она, забыв на мгновение себя, все поняла тут. Легким усилием души, забывшей о мести и обиде, она поняла, чем был для него немецкий язык. Он был желанием ее любви, которую она (Настя это понимала!) должна бы ему была дать просто так, и вместе — был любовью к ней — злой, с тяжелым характером и все-таки любимой им.

«Прости меня,— хотела она сказать. Но от стыда за себя и от слез волнения, выступивших ей на глаза, только беззвучно прошептала эти слова одними губами; но он все понял.— Прости...»

Словно великая тяжесть, давившая ее годы, прижимавшая к земле, свалилась у нее с плеч вместе с этими словами. И еще она их не договорила, как сердцем поняла, что и сама прощена им и еще кем-то, о ком, быть может, совсем не думала.

И в длящейся тишине, прекрасной, как блаженство, слышно было где-то далекую кукушку, кузнечиков, шорох травы, пригибаемой ветром, и бряцание за­движки в хлеву. Это боров, нежно похрюкивая, просил не забыть, что он тоже участвовал в чуде духовного прозрения, снизошедшего на человека.

— Аня! Аня, иди-ка сюда,— сияя глазами, тихо сказала она,— что-то тебе покажу...

Настя еще не знала, что она хочет ей показать. Но и не оглядываясь, она знала, что мир, пока она стояла к нему спиной, изменился до неузнаваемости. И на что бы она в эту минуту не обратила свой взгляд, все покажется чудом.

— Ку-ку... Ку-ку... Ку-ку...— куковала вдалеке кукушка.

— У вас тут кукушки такие,— сказала Анька.

— А что?

— Если заладят, так на полдня.

Владимир Гарриевич Бауэр

Цикл стихотворений (№ 12)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Михаил Олегович Серебринский

Цикл стихотворений (№ 6)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Сергей Георгиевич Стратановский

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Михаил Толстой - Протяжная песня
Михаил Никитич Толстой – доктор физико-математических наук, организатор Конгрессов соотечественников 1991-1993 годов и международных научных конференций по истории русской эмиграции 2003-2022 годов, исследователь культурного наследия русской эмиграции ХХ века.
Книга «Протяжная песня» - это документальное детективное расследование подлинной биографии выдающегося хормейстера Василия Кибальчича, который стал знаменит в США созданием уникального Симфонического хора, но считался загадочной фигурой русского зарубежья.
Цена: 1500 руб.
Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России