ПОЭЗИЯ
И ПРОЗА
Александр Вергелис
* * *
Какое счастье — дальняя гроза!
С веранды слышно, как она грохочет.
О, прежде чем закрыть мои глаза,
прошу, не запечатай слух мне, Отче!
Пусть слышу я встревоженную тишь
и первых капель оторопь о крышу,
где в комарином звоне Ты стоишь.
Я облик Твой невидимый — услышу!
Я этот сад по слуху подберу,
как музыку. Мне не забыть вовеки,
как под моей подошвою в бору
упавшие потрескивали ветки.
Не дай мне захлебнуться тишиной,
вели шуметь листве, грозе грозиться.
Я верю: Ты
подаришь мне иной,
но этот — пусть как эхо длится, длится…
* * *
А. Р.
Третий день ты лежишь, как вещь,
в темноте затаясь, как лещ
подо льдом в января норе,
как личинка жучка в коре.
Третий день как перстом тебе
провели по устам — ни бе
и ни ме ты теперь, старик.
Леденец тебе на язык.
Что там слышно в твоих смешных
мерзлых раковинах ушных?
Не шумит ли морская даль?
Не гудит ли паром? Едва ль
нас покличут с тобой на борт —
потому что не первый сорт
были наши слова, дела,
потому что земля бела,
как бумага, и неба твердь.
Потому что январь и смерть
постарались вдвоем, чтоб чист
оставался последний лист.
Ты пока полежи, а я
до весны дотяну, снуя,
как челнок, между строк и впрок
сочиняя простой стишок,
где сидишь ты на бережке
со стаканом вина в руке
и бормочет у ног прибой
ненаписанное тобой.
* * *
Будет вечер: ты выйдешь из бара,
чуть качаясь, домой побредешь
и — замрешь посреди тротуара,
под ногами почувствовав дрожь.
Это землетрясенье — трезвея,
ты решишь, ощущая плюсной
шевеленье громадного змея,
заключенного в тверди земной.
Нет, не в спазмах подземного ада
будет дело, не в трении плит.
Ты поймешь: это века громада
накренилась и в бездну скользит,
это кто-то занялся утруской
накопившегося барахла —
чтоб на дно вместе с пылью этрусской
наша персть раньше срока легла.
Потому что нет разницы между
этим веком (позор и кошмар)
и другими. Оставь же надежду,
всяк ступающий на тротуар.
* * *
Мы географию учили
по откровениям газетным
и знали, например, о Чили
поболее, чем о соседнем
райцентре, и, скользя по карте
перстом и ерзая на стуле,
всё ахали мы о Джакарте,
Бейруте, Косово, Кабуле.
Еще листался школьный атлас,
а небо наливалось бронзой,
и в наших прописях писалось:
Степанакерт, Бендеры, Грозный.
О, географии начальник!
Незнанье нам теперь желанней.
Не дли сей перечень печальных
огнем написанных названий.
Но заполняются пробелы.
И, расширяя кругозоры,
в экраны смотрят оробело
мечтатели и фантазеры,
надеясь, что не будет боли,
не будет голода и страха.
Но вот опять зубрим, как в школе:
Славянск, Дружковка, Волноваха…
* * *
Боже, зачем Ты придумал меня?
Зачем Тебе нужен я?
Прячется в тень на исходе дня
влажная тень моя.
Ходит за стенкой сосед-молчун,
тоже не спит ночей.
Ты мне ответь, я понять хочу:
он-то Тебе зачем?
Хмуришься, общей виной тесним,
бродишь по небесам…
Что теперь делать со мной и с ним,
видно, не знаешь Сам.
* * *
В том ночном, последнем разговоре,
перед тем как выйти за порог,
что припомню? Детство, юность, море.
А еще — ту девушку без ног
на Литейном. Резвая такая,
в зарослях чулок и брючных пар
мчится, деревяшкою толкая
наш заасфальтированный шар.
Как в кино про быт послевоенный,
если абстрагироваться от
мелочей. И нет во всей Вселенной
никого, кто чашу пронесет
мимо, поменяет чет и нечет,
выправит судьбу на раз-два-три.
Едет, по мобильному щебечет
и смеется даже, посмотри.
ГЕРЦЕНА, 14
Мне часто снится сон: я вижу дом,
когда-то Сумасшедшим кораблем
по Петербу… по Ленинграду плывший.
Там первые свои двенадцать лет
я прожил и во сне шепчу: «Привет!
Не узнаешь?
Я — пассажир твой бывший».
Там общий коридор был столь велик,
что по нему, пожалуй, грузовик
проехать
мог вдоль Мойки и, на Невский
свернув, к Адмиралтейству напрямик,
поддавши газу, двинуться — в тупик
веселой повседневности советской.
Там Мариванна, в злобе трепеща,
плюет в котел соседского борща,
там я ношусь кентавром трехколесным
меж плит и рукомойников. Ура!
На булке — кабачковая икра.
И Палпетрович выглядит колоссом.
О, Мнемозина, свой грузинский чай
заваривай живее и включай
воспоминаний черно-белый телик.
— А хочешь — диафильмы прокручу?
— Хочу, хочу, но что за крики? — Чу…
То Адамян опять жену метелит.
Бог сохраняет всё: блокадный снег,
кронштадтский
лед… Тем паче, если век
осьмнадцатый сии чертоги помнят,
что` им весь этот муравейник наш,
где туалет берут на абордаж
насельники двунадесяти комнат,
где Первомай под окнами плывет,
где самый добрый пьяница живет
и папиросы тырю без труда я
из пачки, на которой широка
страна родная и течет река,
в Каспийское без устали впадая.
Прощай, «Титаник» ненаглядный мой,
не совладавший с мутною волной,
не одному тебе переломавшей
шпангоуты. Я тоже затону,
да что там я — весь мир идет ко дну,
ему сейчас не до печали нашей.
* * *
Бери отгул, иди на пристань,
не все ль равно, куда нам плыть…
Или, прикинувшись туристом,
начни по городу бродить.
Достав пролетку, как впервые
смотри с восторгом и тоской
на линии береговые,
вдыхая воздух городской,
доступным разве что приезжим
волнением охвачен весь…
Ты не родился здесь и не жил,
но умереть хотел бы здесь —
чтоб в череде перерождений:
кленовый лист — фабричный дым —
бездомный кот — чудак Евгений —
ты сросся с городом своим,
как это дерево — с оградой,
как море крыш и неба твердь,
как меланхолия с отрадой,
как жизнь и смерть, как жизнь и смерть.
* * *
На даче в дождливое лето
за чаем весь день напролет
проводишь, скучая, а где-то
другое столетье идет.
На прудик, покрывшийся ряской,
зевая, глядишь из окна,
а где-то о берег Троянский
бессонная бьется волна.
И мокрая гнется рябина,
и дождь перестал наконец,
и мокрую спину дельфина
кудрявый увидел гребец.
О, берег обещанный вскоре
появится. Ну а пока
есть только бескрайнее море
и над головой облака.
* * *
И листопада золото, и падаль
тысячелетий, и вино, и яд —
Бог сохраняет всё. Вот только надо ль?
Как лампочки на сервере, плеяд
соцветия мерцают, не пустая
Вселенная глядит в нас с высоты.
Пожалуй, кое-что бы я оставил
из детства, но не далее. А ты?
Конечно, очи-ночи, Санта-Кроче
и проч., и проч., но сколько шелухи!
О, если только можно, Авва Отче,
отформатируй память! И стихи
(куда их столько!) — тоже, не жалея…
Как у листвы, у них короткий век:
прошелестят, и — Лета, Лорелея —
белым-бело, как будто выпал снег.
* * *
Необъяснимая, та самая,
картавым тенором воспетая,
побудь со мной еще, тоска моя,
о чем-то всхлипывая, сетуя.
Веди меня тропой исхоженной
там, где кораблик вроде вымпела,
чтобы другая, не похожая
на жизнь, тоска меня не выпила,
чтоб плыли по Неве фонарики
ночных корабликов прогулочных,
чтобы, как в детстве, брали на руки
и в сумеречных переулочках
несли куда-то, полуспящего,
меня сквозь дымчатое кружево
таинственного настоящего,
невероятного грядущего.