ЧИТАТЕЛЬ — КРИТИКУ

 

Рейн  Карасти

ПУСТЬ ОН ЗАПИШЕТ

Кто не пытался задержать дыхание между остановками в метро? Только вот когда ты делаешь это в первый раз? Я помню тот вечер и даже откуда мы возвращались — это была станция «Чернышевская». До того было: широкая комната, яркий свет, я знаю всех, они друзья моих родителей, кто совсем свои, кого просто видел.

Меня взяли тогда с собой как звукооператора: с магнитофоном «Беча», похожим на электрическую плитку, лучше всех в семье с ним управлялся я. В гнездо на боку вставлялся провод, на проводе — треугольный микрофончик, который очень удобно ставить на стол. Вся премудрость в том, чтобы, когда нажмешь пуск и запись, унять пронзительный свист, поворачивая колесико тембра. Тогда кто-нибудь из взрослых говорил: «Раз-два-три. Раз-два-три». Короче говоря, комната была битком набита, но все жались по краям, а я сидел за столом напротив встрепанного человечка в сером пиджаке, усах и очках. Я был сначала горд. Потом, когда мы попривыкли к тому, что все работает, запись идет, кассета длинная, я тоже стал слушать. Человек шуршал папиросной машинописной бумагой, с хмыканьем переводил дыхание; тяжело урчала пленка в магнитофоне. Он не читал, не декламировал, не пел. Он диктовал, но не нам, не микрофону, не воображаемому даже секретарю. Он почти закрывал глаза, немного раскачивался на стуле, нога на ногу, крепко обхватив руками колено. Нет, это было слишком просто и сухо для медиума. Он диктовал так, как диктовал бы секретарь начальнику, если представить, что начальник, пыхтя, перетащил пишмашинку на громадный свой стол и вынужден почему-то отстукивать без остановок и поправок то, что долетает до него с секретарского столика.

 

Мальчик… И солнце тебе немило

Перед сонмищем богоотцов

Перед комиссией воинов

В гимнастерках, заляпанных красным…

 

…В джунглях железного солнца

Громче его барабаны

Громче его барабаны

И громче, и громче, и громче…1

 

Нынче военный совет

У Великого Волка Виталика…

 

…К бою готовы ножи, томагавки и дохлые крысы

Завтра заборы и лестницы

Будут забрызганы кровью…

 

…Гвоздь в углу как мальчик страшный

Тихим пальчиком зовет…

 

Когда говорили «дети», «маленькие», «малыши», я никогда не думал, что это про меня. И не задумывался, какое имеет отношение ко мне то, что я уносил с собой в рыжей с черным кассете. Но в тот вечер я впервые попробовал — хватит ли дыхания между остановками, и впервые заглянул за «Не прислоняться». Было недоумение: вот яркий свет люстры, вот веселые и добрые люди, которых я знаю, которые меня любят, вот полки с книгами и посреди этого, — да что там посреди, они и пришли-то сюда ради этого, и меня взяли ради этого — вот такое вот.

Я, как всякий нормальный ребенок, много чего боялся: темного коридора, замков чемодана, боялся, когда все несутся по скользкой лестнице в столовку, боялся прорубей, роботов в мультиках, черноты зарослей, палачей в кино, общего наркоза, волков, чужих квартир вечером, портновских манекенов — да мало ли чего? Этот человечек пробудил всё, как бывает, когда не сглотнуть. Вот с тех пор и пошли глядения в туннель и задерживания дыхания. Разумеется, это не всё, но ни один поэт так меня не пугал.

Самый известный к тому времени сборник стихов Сергея Стратановского назывался «В страхе и трепете» (1979). А вот страхи из новых стихов (сборник «Тьма дневная», 2000): «страшный бог-несмышленыш» играет с «атомной грозной игрушкой»; в крематории объявление: «Выдача прахов с целью захороненья// В Бозе почивших / и помещенных со страхом / В поядающий огнь…», Болдинская осень: «И чума у порога / и страхом объятый народ / Отравителей ищет», бытовая зарисовка: «Камера пыток привычных / в коммунальной квартире коричневой / Там, в конце коридора, / рядом с уборной испорченной / Иглокамера хищная, / а в ней неплательщика нищего / Стоны всю ночь, до утра», городской пейзаж: «Мокрый снег в достоевских дворах / Мокрый снег, облипающий крыши / Наступит ночь, в груди заноет страх / Мы навсегда испуганные души»; из будущей жизни: «Коридор бесконечный / в коммунальной квартире заоблачной / Стены желтые, горькие / и голые лампочки робкие / Освещая мертвяще, / а из сотен открытых дверей / Смотрят страшные люди».

Сергей Стратановский — поэт страха? Ну уж нет, в этом мире есть кое-что и посильнее страха. О таком поэты, как правило, не пишут. В прозе или обыденном разговоре это порой возникает, но быстро стушевывается, потому что говорить вроде бы не о чем. Что-то удалось сказать об этом Льву Толстому, что-то Чехову, что-то Солженицыну, немного — Василю Быкову.

 

Из душевного тела

                     во внешнее, в кожу одетое

В кровь его, в мясо,

                     в позвоночник его и кишечник

Боль перешла и терзает

 

Только Незримый и знает

                     отчего и зачем эта боль...

 

Именно о ней, боли, доступной не только поэтам, не только людям образованным, боли, объединяющей все живое, то есть о боли физической, Сергей Стратановский пишет так много, будто она и есть главный духовный опыт человечества:

 

                    И когда я буду скулить от боли

Мне покажет Кто-то

                    словно наставник в школе

Носорога и аиста,

                    зебру и леопарда

И шатром покрывающий их баобаб

На картинке покажет

                    и скажет, что Правда

В Мощи жизни творящей,

                    шумящей как тот баобаб

Только что мне до правды,

                    если я замордован и слаб

И кукожусь от боли,

                    и нет избавленья от горя...

 

Любой благонравный читатель Достоевского согласится с князем Мышкиным, что страдание духовное гораздо страшнее физического. Достоевский мог так говорить, потому что действительно пережил самое страшное духовное страдание. А благонравному читателю далеко не всегда такое доводится. Но ведь мысль-то прекрасна, поэтому лучше ее повторить, чем задуматься или, не дай Бог, проверить на собственном опыте.

А ведь бывает такая боль, от которой не поможет ничто, потому что сознание, дух, сосуд веры разбивается, и ничего не остается уже, кроме крика? Пусть Бог есть, ну и что, он ведь меня оставил. Раз нет ничего, кроме боли, то Бог и есть эта боль?

 

С болью наедине

С Богом наедине

Страшно остаться мне

Зверю Его охот

Рыбе Его тенет...

 

Все «Библейские заметки» Стратановского, которые поэт называет «комментариями на полях Ветхого Завета», — об очень простых вещах, страхе и боли человека, «ушибленного» Богом, выкрикивающего всего один вопрос: «За что?». Модель такого, если можно так выразиться, диалога, — во всех стихах Стратановского о человеке и власти. «Строительство Храма Стратановский описывает, как ударную стройку первой пятилетки. Послушайте: «Гневно он нас укорял // в отступленье от норм стародавних // Звал к искупленью грехов, // вербовал на ударную стройку // Нового дома Господня». <…> Герой этой баллады жалуется на свою жизнь в точности, как герой первых пятилеток, не получивший за свои трудовые подвиги ни шиша. Только увечья, нищету, болезни. <…> Рабочий Хренов! Один из строителей Кузнецка; человек, от имени которого Маяковский пишет свою «Балладу о людях Кузнецка». Рабочего Хренова, умирающего от дистрофии, встретил на Колыме в 37-м году Шаламов. Вот этот несчастный герой баллады Маяковского из рассказа Шаламова — и есть архетип библейской баллады Стратановского» (Валерий Шубинский. Сергей Стратановскй. Тьма дневная. // «Новая камера хранения»? / www.newkamera.de.ostihah/vsh-ol.html.

Страх, боль… Явно чего-то не хватает.

 

«Громом Господь поразит

всех мочащихся ночью в постели»…

 

…Мазали грязью меня

За мое непотребство ночное

Били, плевали в лицо

И гогоча говорили:

«Выродок ты,

сын моавитянки, полукровка…»

О как я плакал тогда

Как молил всемогущего Бога

Жизнь у меня отобрать.

 

Что произошло дальше, кажется, не очень занимает поэта: да, явился «железный ангел» и объяснил, что «недетское горе» — знак отмеченности, что мальчик станет великим пророком и будет почитаем как царь. «Только что мне до этого?» Унижение — вот третье чувство, которое я не хочу, не могу ничем искупить, не примирюсь с ним никогда, что бы взамен ни предлагали. И не из гордости развитого, интеллигентного, западного сознания. Просто тут все так же, как со страхом и болью — ничто этого не пересилит.

Хулигана, называющего себя «Христосом», поместили в камеру с уголовниками, где он и был изнасилован:

 

Вновь Ты покинул меня,

                   как тогда, в Иудейской земле

Но теперь я молил,

                   не о том, чтобы пытка и смерть

Миновали меня,

                   я молил, чтобы Ты уберег

Мое тело от срама,

                   чтобы Ты — эти нары позора

Заменил бы на крест

                   и на губку у высохших губ

Губку с уксусом жгущим.

                                      («Происшествие»)

 

Мне кажется, поэт хотел сказать, что мы чего-то недооцениваем в крестной муке. Чего же? А того, что крест — это еще и позорный столб. И что унижение, стыд (а это Достоевский как раз понимал хорошо) страшнее всего, всякой боли.

 

Сергей Стратановский говорит, что почувствовал себя причастным к поэзии впервые в 1968 году. Да, и в связи с Чехословакией. Самое его популярное стихо­творение, поэма «Суворов», посвящено подавлению польского восстания, взятию Суворовым варшавского предместья — Праги. На одном из поэтических вечеров, совсем недавно, я услышал из зала такие слова: «Прочтите, пожалуйста, ваш главный имперский текст — „Суворова”». Это сказал немолодой человек, то есть вполне знакомый с контекстом «текста» и знающий, что значило в 1968 году слово «Прага». «Ну вот опять, ­­— прервут меня сейчас, — политиканство, диссидентство!.. Руки прочь от большой поэзии! Какое все это имеет отношение к крестной муке и позорному столбу? Не надо путать Божий дар с яичницей!» Да, путаю, путаю. А вот в одной статье мне недавно пришлось читать буквально следующее: «Конечно, не только диссиденту, антисоветчику — любому мыслящему и чувствующему человеку жить в брежневской стране было трудно. Но все же… не могли смотреть друг другу в глаза? Почему — друг другу? Ведь Чехословакия, Афганистан — это все сделали ОНИ, Брежнев, маразматики из Политбюро, кагэбэшники и пр., к которым МЫ ни малейшего отношения не имеем» (Валерий Шубинский. Как мыши кота хоронили, или Свидетельство зашиты. // Знамя. 2005. № 2).

Ну, это кто — как:

Страшнее нет — всю жизнь прожить

И на ее краю

Как резкий свет вдруг ощутить

Посредственность свою

 

Как будто ты не жил

Соль мира не глотал

И не любил, и не дружил

А только дни терял

 

Как будто ты существовал

В полсердца, в пол-лица

Ни бед, ни радостей не знал

Всем телом, до конца

 

И вот — поверь глазам

Как соль стоит стена

Ты был не тот, не сам

И словно соль — вина

1968—1972

 

Вот так и получается: жил человек, жил, шел куда-то, и вдруг — бах! Стена.
И антисоветчина тут ни при чем. Просто кто-то в 68-м году, кто-то в 64-м, кто-то в 58-м, кто-то в 70-м чувствует, что дальше так не может, потому что позор. И тут он встречает другого человека, и им стыдно смотреть друг другу в глаза. Потому что они свою судьбу не отделяют от судьбы своей страны и своего народа. Это очень просто. Но как объяснить, что события внешней, общественной жизни, да и сам воздух этой жизни могут стать причиной — нет, не протеста, не самоустранения, — а глубокой внутренней катастрофы, имя которой — «стыд». Может, и никак не объяснить.

Продолжу цитату про Афганистан: «Или я чего-то не понимаю? Или диссиденты не отделяли себя от „совка” так, как это делали мы, юные эстеты, находившиеся в неполитической оппозиции?». Ну вот и договорились. «Совок».

Это слово есть и в рецензиях на две последние книги Стратановского — «Тьма дневная» (2000) и «Рядом с Чечней» (2003). «Как изменилась жизнь, всем понятно; а вот культура... скажем так — она перестала быть Культурой, глобальным и нерасчленимым целым, включающим в себя все духовное, интеллектуальное и эстетическое богатство человечества и противостоящим жалкому и порочному „совку”» (В. Шубинский). «В этой питательной мифологической свалке и копошится сознание современного поэта, выхватывая оттуда огрызки античных сюжетов, прилаживая к ним совковые окончания, оснащая их еще афганской воспоминательной или уже чеченской хроникальной дичью, затем в „лохани мочи и в говне” совокупляет одно с другим, и получается, „бля”, новый Тристан Корбьер» (Дм. Бобышев. Червоточина нашего времени. // «Арион», 2003, №1).

Что такое «совок»? Кто такой «совок»? Почему он всегда в стеснительных кавычках? «Совок» — это не я. Не-я. Не-мы. — «Совок» не читает Тристана Корбьера и не пишет стихов. Он и не говорит — вопит: «Абырвалг! Абырвалг!» — Шариковы, в общем, — или как это называлось на заре перестройки — «манкурты». И вообще неизвестно, что это: недочеловеческое существо или субстанция. Главное — что советское, низкое, абсолютно чужое.

А ведь поэзия Стратановского и есть совок. «Он входит в „чужую речь” с самыми серьезными намерениями. „Чужая речь” для него — речь советская, речь революционных и постреволюционных десятилетий, язык катастрофы. Слипшиеся слова Стратановского, слова-мутанты — все эти „чревочерепа”, „кровежизни”, „Боготары” — результат языкового землетрясения, сместившего пласты языка. Понятно, что социальная жизнь была вздыблена таким же образом, а потом застыла такими же уродливыми глыбами. Для стихов Стратановского возможен такой зрительный образ: вы живете среди гор и вдруг вы видите ту катастрофу, которая заставила эти горы, эти глыбы вытарчивать из земли» (Никита Елисеев. Клерк-соловей. / История ленинградской неподцензурной литературы. СПб., 2000). Вот голос «совка». Из-под глыб:

 

Эх, профессор, лепила хренов,

                  естества пытала

Что ж ты наделал, лепила?

Что ты со мной-то сделал?

Преобразил? Переделал?

                  Нож чудодейный вонзил?

А ведь я-то надеялся:

Отсобачиться начисто

                  стать человеком вполне

Пусть кошколовом,

                  но все же не уголовником

И не убийцей научным,

                  живопыталой как ты

 

Что же теперь? Псом покорным

Я лежу на ковре,

                  у гардины, в тоскливом тепле

Сдох во мне человек

                  и течет век посмертный

Век беспросветный, собачий.

 

              («Шариков — Преображенскому»)

 

Да, нож чудодейный — это тот же самый «богонож», который точит Авраам в стихотворении «Исаак против Авраама». И Преображенский — тот же Хозяин жизни, тот же мясник Авель, заляпанный кровью невинных животных. Но тут в жертву уже не жизнь агнца принесена — надежда стать человеком, не «совком», таким, как вы, господа.

Перводвигатели поэзии Стратановского — страх и физическая боль — и есть то, что объединяет его с «совком», человека со всякой Божьей тварью, как бы изуродована она ни была. Точнее, чем более она искалечена, тем внятнее, ближе она поэту. Третье — стыд — выделяет человека, но именно потому, что он совершает злодеяния, недоступные животным. В слове «совок» важно не определение, а сама возможность его пренебрежительного употребления. В мире Стратановского сказать «совок» — то же самое, что сказать «жид».

Кто же ты, маска, «совок», лирический герой Стратановского? Или ты не маска вовсе? Рабочий Хренов? Недоумение инженера Перри? Немой крик крестьянина с картины Малевича? Шариков? Новый русский, что по «замогильному мобильнику» рассуждает, не лучше ли перебраться в мир загробный? Обломов в ужасе перед жизнью? Просто раздираемый болью и тоской предсмертия человек в темной комнате? Мне кажется, поэт больше всего похож на писца, оказавшегося в бесконечной, безоконной тюрьме какого-то древнего государства. Грамотой владеет он один — и миллионная толпа просит его написать жалобу, у каждого своя боль, свое горе: пусть он запишет, пусть они там, при ярком солнце прочтут, пусть мы и виноваты, но нет же такой вины, чтобы терзали нас так бесконечно, позорно, бессмысленно. Пусть разберутся. Пусть смягчат наказание. Пусть хотя бы заменят «вышкой», ведь «лучше смерть, чем медленная эта / Пустая жизнь — подобие ярма».

Каким же видится «верхний» мир из окон темницы? Боль, страх и стыд — и то, куда бежит от них человек, чем пытается прикрыться, защититься, то, во что он пусть и не верит, но «надеется, любит», — все это формирует вселенную Стратановского. Она — не сплошные воронки и вывернутая наизнанку плоть. Хочется говорить о ней долго, как описывали средневековые монахи свои странствия. Но зачем говорить? Во всякой статье о стихах наступает момент, когда все, что мы говорим, представляется в лучшем случае пояснениями экскурсовода рядом с окнами в огромный мир или, по меньшей мере, разрисованной географической картой. Итак на самом дальнем, западном краю ее, за морем стоит древо.

 

Миф прохладный, миф зеленый

Дуб громадный с вольной кроной

И зовет — уснуть

И шумит, листвой купаясь

Слух лелея, чуть склоняясь

Лиловея чуть

 

Не будем обманываться, это один из ликов смерти, о которой мечтает Обломов, — «сон молочно-младенческий, колыбельный березовый гробик».

Море отделяет блаженный край от Города — основного места действия стихов Стратановского. Город этот населен какими-то существами, а может, и одним существом, про которое ничего нельзя сказать: страшное ли, или, наоборот, его жалко, а может, и то, и другое:

 

Безлицый, Газовый

                в террариуме коммуникаций

Под землею живущий,

                или в туманном канале

Мимо плывущий

Мимо заводов, больниц

Мимо пасмурных лиц

Мерзопийц чуть бормочущих

У грохочущей улицы Газа

 

Безлицый, Газовый

                Не существо — пузырь

Землицы бросовой

                Унылой жизни зыбь.

 

В Городе, «где алкашная скамейка, папироска и глоточек непротивного портвейна» — последняя возможность мимикрировать, прожить незаметно. «Болетворный», серый, алый, пустынный, тоскливый, паучий, грохочущий, жалкий, страшный — с центром где-то у завода «Красный треугольник», на границе мнимого спасения и желанной гибели — вот Город стихов Стратановского. Что-то в этой гамме есть очень знакомое, и поэтому не могу согласиться с Андреем Арьевым, узнающим в стихах Стратановского лишь «обычную культурную рецепцию, продиктованную очень культурной памятью поэта» («Звезда», 2004, № 12). Стратановский — не только ученик Владимира Проппа, но и участник блоковского семинара Д. Е. Максимова, и связь его поэтики с «Городом» и «Разными стихотворениями» Блока вряд ли просто «рецепция».

Лишь с одной стороны Города — «то, последнее море». Все остальное — свалки, замусоренные, но все еще живые, порой страшные, порой спасительные леса, населенные черт знает чем: «…В баньке сидят при лучине, / ухают, отхлебнув / из ковша громовуху, / и ругючи втрынь, по-рогатому, / Цены на хлеб и на чмурь». И как здесь не узнать «Пузыри земли»! В последних стихах Стратановского, целиком ушедших в мифологическую глубину — «горькотравные степи», пустынные реки, и ледяной океан, и непокорные ущелья — все, что граничит с «шестою частью земли с ее названьем кратким». И правда похоже на средневековую карту с ихневмонами и безголовыми людьми. Третья книга недаром называется «Рядом с Чечней». Не Чечня рядом с нами, а мы — рядом с ней. Стратановский пытается проникнуть в эту самую «шестую часть земли» обходным путем, через то, для чего мы — чужие, внешние.

 Средневековая космогония ясна и простодушно принимает любые чудеса. Взгляд на мир героев Стратановского затуманен тревожным ожиданием. Будто бы из прошений о помиловании или рассуждений осужденного на казнь некая ступенчатая зыбкость стихов: лучше хоть так, а не так, нет уж, лучше что угодно, но только не это… Вот пророк Иона: «Лучше б мне не родиться, / чем быть провозвестником гибели / окаянного города… Лучше в мир не родиться, / Лучше вновь в материнское чрево / В утесненье утробное, / В ночь живота воротиться». А вот рассуждение о родине: «Так что лучше пойди поищи другую / Не такую смурную, / Не такую злосчастную / и гарантирующую / Умиранье счастливое — / небоскребный последний комфорт / В бонбоньерке-квартирке». Из этой тюрьмы можно и по мобильнику: «Как там, в склепе, Колян? / Как там, в смерти? Не тесно? / Или сносно? И, может быть, / лучше и нам / В мир иной перебраться?» Вот татарский богатырь будит русского в поле и снова предлагает альтернативу: биться до смерти: «Но если из нас ни один // Верх не одержит, //будем как братья тогда // Сильный с сильным… как братья». А вот Оппенгеймер вспоминает «Бхагаватгиту» на первых испытаниях атомной бомбы, снова какие-то противоречия, дополнительные условия, не так, как договаривались сначала:

 

Если Ты учишь, что созерцанье

все деяния превосходит

то зачем же меня побуждаешь

к столь ужасному делу, Кешава?1

 

А вот что предлагают шаману (точнее, что он готов отдать) за воскрешение жены: «Но шаманом великим / ты больше не будешь как прежде / И по Дереву Жизни / не будешь под землю спускаться / И на небо не влезешь, / а будешь болеть и спиваться / Презираем богами и всеми людьми презираем».

Такие вот сомнения, условия, варианты — они-то, быть может, и есть самое мучительное. Так мы и не выяснили с князем Мышкиным насчет смертной казни: что хуже, страдания духа или страдания плоти. И все бесчисленные обитатели темницы Стратановского как-то в нерешительности. Среди них, между прочим, и сам князь.

 

Лучше угли безумия,

                           чем выбор одной из двоих

Женщин равно любимых

Между той, воспаленной, мятущейся

И впервые влюбленной,

                           еще молодой, но заносчивой

Грозный выбор, развилка пути

 

А вчера еще было:

                           сад чарующий

                           сад — до конца не дойти

И не важно гуляючи:

                           в какую аллею свернешь

Легкой тростью играючи

 

Из каждой аллеи Павловского парка, каждого проема меж домами, туда, к морю, из-за каждого холма в степи или в пустыне, на полигоне в Нью-Мексико глядит бледная заря безумия и смерти. Почти всякий выход, спасение, всякий сад, парк — будь то Павловск, «азбука монахов-славянолюбцев», «чахлый скверик у калошного завода», каждая травинка, за которую можно уцепиться, у Сергея Стратановского подсвечены алым гибельным туманом. Быть может, никто в русской поэзии, кроме Иннокентия Анненского, не смог до Стратановского так воспеть эту головокружительную трепетную перспективу.

Откуда это пришло — из «Канала» Вайды (да, толстые кабели, полукруглые стены, далекий голос окарины), от выдуманных мифов Анненского, от немецких экспрессионистов, из квартиры Стратановского (бывший публичный дом рядом с грохочущим Обводным, белая статуя Еврипида во мраке комнаты)?

Сад как граница спасения и гибели, надежды и позора окружает весь мир Стратановского. С него все начиналось («Есть академия, есть тихий сад для муз, / мечей, наук, искусств здесь просиял союз» — из «Суворова»). К нему все вернулось в центральном стихотворении сборника «Рядом с Чечней»:

 

                      Но в этом парке не слыхали шума.

                                             Анна Ахматова

 

Ранней зеленкой,

Смертозащитной,

                   покрылись деревья ижорские

В парке славы российской,

                   в прекрасном саду сарскосельском.

 

Обелиски, колонны…

                   Но тихо в аллеях просторных,

Ветер вешний

                   сюда не приносит вестей

Из Чечни мятежной,

                   из ее непокорных ущелий

 

Все, кто пишет о Стратановском, любят его и числят среди первых русских поэтов современности. Но с этим сборником, с этим стихотворением, я так и знал, найдет коса на камень.

Дмитрий Бобышев: «Стихотворение с эпиграфом из Ахматовой <…> написано безупречно и емко, без единого лишнего слова и даже без рифм, и поэтому сразу же из него выступает его будоражащая и несколько провокационная суть, вызывающая на спор, на защиту лучшего, что у нас есть». Прерву цитату: я, по правде говоря, ничего провокационного не услышал. Единственное чувство, вызванное у меня этим стихотворением, был ужас. Потому что самое дорогое, что есть у меня, Екатерининский парк, взгляд вдаль, может быть, с Камероновой галереи, физически сопоставлено с самым страшным и самым стыдным, и от этого не уйти. Это сказано спокойно, скорбно, как в античной трагедии. То есть никакое примирение, сглаживание, уж не говоря о полемике, — невозможно. Да, кровь проступает сквозь всю эту самую любимую, самую родную с детства панораму... Продолжим: «Даже спокойный тон стихов, включение в текст ахматовского эпитета и приближающийся к гекзаметру размер кажутся намеренно стилизатор­скими, пародийными. Получается укор тому, что само было укором. Нет, все-таки наша словесность и в Золотой век, и в Серебряный чутко отзывалась как на ближние, так и на дальние беды — из Ясной ли Поляны, из Стрельны, из Царскосельского парка...» Во-первых, признаюсь, я не понял, кто отзывался из Стрельны? Купавшийся там Блок? Или, может быть, К. Р.? Во-вторых, я не вижу здесь никакой стилизации, пародии, иронии или аллегории. Вероятно, Дмитрий Бобышев как представитель нашей словесности почел себя задетым? Да, здесь в стихотворении речь и о культуре тоже. Да, все, из чего мы состоим, и эти деревья, и эти павильоны, и вся эта тишина, и клики лебединые — все это смерть, потому что нашим именем убивают, пытают, насилуют. Прямо сейчас. Никакого упрека я не прочел. Там, где ужас, — нет места дидактике. Здесь та же история, что и с «имперским» Суворовым: события как будто внешние (тогда просто ввод войск в Чехословакию, теперь не останавливающийся поток крови, который рано или поздно докатится и до этого парка) начинают проглядывать сквозь повседневную жизнь. С ними рядом поэт и читатель живут. Ходят на работу, разговаривают, выпивают, читают книги. Ужас и позор никого не разрывают на части. Наоборот, рецензент делает поэту замечание за созданный им чеченский вариант трагедии о Прометее: «Мифоборец здесь оказывается сочувствующим мифотворцем. Но если искать правду не на войне, а в книгах, то можно ли найти ее в сборнике стихов Стратановского? Вряд ли: уже потому, что в каждом из его стихотворений содержится более чем одна правда. Философ-парадоксалист, он их сталкивает лбами, и из них высекаются искры. Искры чего — прометеева огня? Нет, скорее — иронического сомнения, едкого скепсиса, словесной игры и гражданской трезвости». Я бы хотел спросить Дмитрия Бобышева: «А стоило ли по большому счету писать рецензию, если стихи поэта — не более как скепсис, игра и трезвость?»

Вы что, какие там скепсис, игра и трезвость! Послушайте лучше, как похвалил поэта Юрий Кублановский: «Стратановский же как был, так и остался скромным библиотечным работником — на поверхности, сосредоточенным мастером слова — на глубине, кровно связанным с почвою и родимой культурой»
(Ю. Кублановский. Сергей Стратановский. Стихи. // «Новый мир», 1995, № 2).

Я не знаю, шутил ли Кублановский, специально ли хотел подарок сделать поэту, но случайно такое не бывает: чтобы в одно предложение запихнуть два легко опознаваемых советизма, на которые так чуток Стратановский, — «скромный библиотечный работник» и «мастер слова» — и рядом с ними ­­— Blut und Boden («кровно связанным с почвой»).

Я думаю, что Кублановский попался на удочку одного стихотворения, которое он приводит сразу после «крови и почвы» и им торжественно заканчивает рецензию. Наверное, это стихотворение нравится и Бобышеву, вступившемуся за Стрельну: «<…> Спросят: / а где же отмеченность Богом / Хлебный экспорт, соборность, купечество? / Я не отвечу. Я тебя не умею судить / Отечество».

Вот тут-то как раз ирония есть, и еще какая. Что напоминает нам этот ряд — «а где же отмеченность Богом / Хлебный экспорт, соборность, купечество?». Мне — только одно: «Где первое общество взаимного кредита? Где, спрашиваю я вас, второе общество взаимного кредита?» («Золотой теленок»).

Но вся суть-то как раз в том, что Сергей Стратановский иронизирует так же открыто, как и любит. Ирония строк о соборности и купечестве не снимает абсолютной серьезности строк последних, произносимых как будто тихо, стыдливо, с опущенной головой. Снова поза? Ни в коем случае. Сергей Стратановский — единственный сейчас поэт, который может признаться Родине в любви и не впасть в пошлость. Почему? Потому же, почему он никогда не произнесет позорное слово «совок». Потому что его устами говорит не только интеллигент-парадоксалист, но и этот самый «совок» — миллионы томящихся в тоннелях, под вечно пасмурным небом, те, кому с каждым годом все труднее задерживать дыхание между краткими остановками.

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России