НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ
ФРИДРИХ НИЦШЕ
«СВЯТОЙ СМЕХ ЗАРАТУСТРЫ»
Из невошедшего в книгу
Из множества заметок Ницше к его самой знаменитой работе «Так
говорил Заратустра» в настоящую подборку вошли только те, что имеют
самостоятельное значение или являются «автокомментарием» Ницше к
опубликованному тексту. К первой группе относятся афоризмы —
зачастую блестящие и не вошедшие в книгу, очевидно, только потому, что как-то
«не срослись» с основным текстом — и самодостаточные фрагменты (так, эпизод
«помилование» — почти вставная новелла). Ко второй — варианты и
разработки, планы отдельных частей и продолжений «Заратустры», а также заметки
Ницше о книге и о себе — в связи с ней.
Это «живые» заметки: где-то нет запятой или
недописано слово (редакторские добавления Полного критического собрания
сочинений Ницше (Nietzsche F. Sдmtliche
Werke. Kritische Studienausgabe. Berlin — New York, 1967), по
которому выполнен перевод, отмечены знаком <>), кое-где фраза
эллиптически стянута или только намечена, кое-где она начинается со строчной
буквы вместо прописной, — но смысл прочитывается. Стиль
— «фирменный заратустрианский»: игра слов, значений, ритмов, звуков, созвучий;
неологизмы, пародирование Библии и «Фауста», экзальтация, эпатаж. Что-то
пафосно, что-то пронзительно. Что-то явно спорно (некоторые заметки он в
дальнейшем переработал, например, знаменитую формулу счастья женщины), что-то —
бесспорно глубоко. Иное звучит чуждо, но иное — настолько злоба нашего дня, что
почти злит: чего это он из своего 1885 года вмешивается в наши внутренние дела!
(К примеру, одна из заметок читается как прямая отсылка к
последнему роману С. Витицкого «Сильные мира сего».1)
Кое-что — в силу исторических судеб и небесплодных усилий
пропаганды — может вызвать отторжение. Тот же «сверхчеловек», представитель
«расы господ». Это что — «белокурая бестия» со свастикой? Или отечественный
новодел — доморощенный ариец с «солнцеворотом»? Нет. По Ницше, подобный тип —
как раз стадное животное, «разросшийся внутренний скот». А самое простое
определение сверхчеловека дал Мераб Мамардашвили: это собственно человек. Но
что же тогда мы — в нефилософской речи — называем «человеком»? Что такое
«человек»? Если задается такой вопрос, это значит, что пришла пора читать и
перечитывать Ницше, в частности — «Заратустру». И поскольку речь идет о
понимании, было бы странно не познакомиться с тем, что говорит о Ницше
крупнейший герменевтик ХХ века Ханс Георг Гадамер (1900—2002) в своем эссе
«Драма Заратустры».
Герберт Ноткин
Стремление к величию саморазоблачительно. Люди высшего сорта
стремятся к малости.
Наши лишения — лучшие наши учителя, но по отношению к лучшим
учителям мы всегда неблагодарны.
Последствия некогда совершенных поступков берут нас за шиворот,
весьма равнодушные к тому, что за протекшее время мы «исправились».
«Еще один рядом со мной — это уже слишком много», — думает
одинокий. Одиножды один — дает два.
Плюнь на образованного плебея, стыдящегося признаться: «Этого я
не чувствую», «Этого я не знаю».
Дать каждому свое значило бы, желая
справедливости, добиться хаоса.
Самые отравленные стрелы выпускают в того, кто отделывается от
друга, не нанося ему даже обид.
Друг, все, что любил ты, разочаровало тебя,
разочарование сделалось, наконец, у тебя привычкой, и твоя последняя любовь,
которую ты называешь «любовью к истине», быть может, есть именно любовь к
разочарованию.
Неспособность ко лжи — отнюдь еще не любовь к истине. Напротив,
всякая любовь предполагает способность ко лжи — в том числе и любовь к истине.
«Где то море, в котором действительно
можно еще утонуть, — то есть человек?» — вот вопль нашего времени.
Я бегу вовсе не близости человека, а как раз его отдаленности: вечная
отдаленность человека от человека гонит меня в уединение.
Желание любить выдает усталость от себя и пресыщенье собой, а
желание быть любимым — потребность себя, себя-любие. Ибо любящий дарит себя, а желающий быть любимым хочет получить
самого себя в дар.
Основаниями, которые приводят в оправдание наказания, можно
оправдать и преступление.
Лишь теперь я стал одинок: я стремился к человеку, я искал
человека — и всегда находил лишь себя, а к себе я уже больше не
стремлюсь!
Чтобы человек мог быть сострадательным или жестоким, он должен
быть и сострадательным, и жестоким.
Народ — это обходной путь природы к 5—6 великим людям.
Пастырь — тайное орудие стада.
Для мужчины: «я хочу», для женщины: «я должна».
Но что же не говоришь ты о правоверных верующих? Что значит твое
молчание? — Заратустра улыбнулся и сказал лишь: «Честь побежденным!»
Как творящий ты уходишь от себя самого — ты перестаешь быть
своим современником.
«Что тяжелее всего?»
Все это я уже делал, — сказал Заратустра, — и отдам это ныне задешево
— за одну девичью улыбку.
Заратустра, — сказал отшельник, — ты стал беден, и если б я
захотел от тебя подаяния, ты бы мне, наверное, подал?
Твоя жизнь пусть будет попыткой, ее удача и неудача —
доказательством, но позаботься о том, чтобы знали, в чем заключалась
попытка и что же ты доказал.
Я б желал, чтобы они тоже впали в безумие, от которого бы и
погибли, как тот бледный преступник — от своего безумия,
я бы желал, чтобы безумие их именовалось верностью, состраданием
иль справедливостью…
Когда собирается сотня, свой рассудок каждый теряет и получает
какой-то другой.
Как ребенок маленькой ножкой подбивает перед собой какой-нибудь
черепок, — так же дурашливо, пинками гонит нас вперед
жизнь.
Нам полюбилось что-то, но едва только мы полюбим это
по-настоящему, как наш тиран в нас кричит: «именно это ты и отдай мне в
жертву!» — и мы отдаем.
Я разбудил вас от сна, ибо видел, что вас мучат кошмары. И вот,
вы недовольны и говорите мне: «Что нам теперь делать? Кругом еще ночь!» —
Неблагодарные! Засните снова и смотрите сны поприятнее!
Чем тут поможешь? Ты же ничего не умеешь — только брехать и
кусаться; ну, будь по крайней мере моей собакой, —
сказал Заратустра.
На войне умолкает голос мести одного человека другому.
Отвращение перед грязью может стать настолько большиvм,
что помешает очиститься.
Что вы сострадательны, я полагаю заранее: не иметь сострадания значит быть больным и духом и телом. Но нужна
немалая сила духа, чтоб иметь право быть сострадательным! Ибо
сострадание ваше вредно и вам, и всем прочим.
Ложное расхожее мнение: «Как может
спасти других тот, кто не может спасти себя?» Но если у меня есть ключ от твоих
цепей, то почему твой и мой замки должны быть одинаковы?
Вы святы только в войне, — даже когда вы разбойники и жестокие
люди.
Нужно смерть свою превращать в праздник — хотя бы только из
злости на жизнь, на эту бабу, которая хочет уйти — от нас!
Я пришел, чтобы вам помочь, а вы жалуетесь, что я не хочу вместе
с вами плакать.
Иметь талант недостаточно: нужно еще иметь позволение его иметь.
Природа глупа, братья мои, и в той мере, в какой мы — природа,
мы все глупы. И эта глупость имеет красивое имя: она называется необходимостью.
Так давайте придем на помощь этой необходимости!
Отвергаю ли я ваши добродетели? Я отвергаю ваших
добродетельных.
Зачем живет этот? Зачем умирает тот? Никто это знать не может:
здесь нет никакого «зачем». Раньше, когда приходила смерть, воздевали руки и
говорили: «Дар свыше». Но дарителя этого не было, а дар был — кирпич с крыши;
незнание — вот что было разумом в умирании. Я хочу научить людей понимать смысл
их жизни, этот смысл — сверхчеловек.
Что значило бы проявлять милосердие, если бы это не значило
взять на себя несправедливость.
«Я», «ты» и «он» они понимают так: «я хочу»,
«тебе следует» и «он должен».
Я борюсь с драконами будущего, а вам, ничтожным, — бороться с
дождевыми червями.
Из-за того, что вы лжете поверх существующего, в вас не
возникает жажда того, что должно осуществиться.
Если прекрасное не является вашей насущной необходимостью, то что мне ваше пристрастие к прекрасному! Потребность должна находить окончательное удовлетворение в
прекрасном, а не в насыщении. Таких, какие вы есть, можно переносить
только в качестве руин...
Множеством маленьких порошков можно мужественного долечить до
труса, но и труса — до мужественного.
Да что вы, спасители, понимаете в человеке!
Посмейте же поверить самим себе! Иначе — как можно вам верить?
Кто себе самому не в<ерит>, тот всегда лжет!
Существует три вида одиночества: одиночество творящих,
одиночество ожидающих и одиночество стыда.
Кто из нас двоих больший дурак?
Тот, — отвечал Заратустра, — кто считает таким другого.
Кто из нас двоих счастливейший?
Тот, кому больше не удалось его несчастье.
Что-то страдает, и нам это отрадно, — вот наша самая старая
глупость.
В уединении одинокий пожирает сам себя, в многолюдии его
пожирают многие. Вот и выбирай.
Сострадание человечеству было бы тиранией по отношению к каждому
отдельному человеку.
Того, кто изобретает себя самого, долго считают пропащим.
У вас есть два пути спасения от страданий: быстрая смерть или
долгая любовь.
Стань светлым! Стань здоровым! Стань необходимым!
Удели мне немного времени, о Заратустра, — сказал как-то один ученик, — что-то крутится у
меня в голове — мне даже почти что кажется, что это моя голова крутится вокруг
чего-то, так что даже и кружится.
Что же это такое — наш ближний? Это
ведь что-то в нас — изменения в нас, которые мы осознали; наш ближний — это
какой-то образ.
Но что же такое мы сами? Ведь и мы сами тоже — только какой-то
образ? Что-то такое в нас — изменения в нас, которые мы осознали?
И наша самость, о которой мы знаем, — тоже ведь только какой-то
образ, правда? — что-то вне-нас, внешнее, показное? И мы всегда касаемся только
этого образа, а не нас самих.
Ведь мы сами себе в точности так же чужды и в точности так же
близки, как и наш ближний, правда?
Воистину, у нас есть образ человека: мы создали его из себя. И
теперь прилагаем его к себе — чтобы понять себя! Ах, это «понять»!
Плохо — хуже всего — обстоит с этим нашим само-пониманием!
Сильнейшие наши чувства — насколько они еще чувства — это что-то
внешнее, показное, образное, — это символы, это сравненья.
И то, что мы обычно называем внутренним миром, — ах, как это,
большей частью, бедно, обманчиво, пусто и — напоэтизировано!
Но я говорю вам: тот, кому его время враждебно, еще недостаточно
поднялся над ним.
Святой смех Заратустры
Дух еще не был для вас заботой и болью сердечной; пусть горек
был хлеб вашей жизни, но вас огорчали не мысли.
Вас, нынешние, я не принимаю уж слишком всерьез: вы для меня
тонки, вы для меня прозрачны, вы — разорванные завесы, сквозь которые
просвечивает вечность. И как бы я смог жить среди вас, если б не видел того,
что за вами и перед вами!
Я не считаю вас нужными, вы даже не кажетесь мне избыточными,
ибо, воистину, мало в вас возникающего от избытка.
Бойтесь замкнутого! Бойтесь тигра, готовящегося к прыжку!
Тишина. Выдержанность на высоте.
Когда тот, кто мог бы повелевать, убеждает и под плащом скрывает
руки в перстнях королевских, вот это я называю вежливостью.
То, что известно всем, всеми и забывается, и если бы не было
ночи, кто бы еще помнил, что это такое —
свет!
Богу, любящему нас, пришлось бы во имя нас совершать кой-какие глупости! — Чтоv
для меня хвала «мудрости» вашего бога!
Воздух вокруг вас испорчен — и все из-за идей, которые сейчас
носятся в воздухе.
Даже то, чего мы не делаем, вплетается в ткань всего будущего, —
даже само Ничто — мастер этого цеха ткачей.
Кое-кто устает уже от себя самого, — и вот только тогда
начинается его счастье.
Прошелестела волна — и ребенок плачет: волна вырвала у него
игрушку — и она канула в бездну; но та же волна высыпала в мягкий песок перед ним
сотню других игрушек. Так не плачьте же, братья мои, что и я, прошелестев,
кану.
О вкусах не спорят? Глупцы, вся жизнь — это спор о вкусах и
привкусах — и должна быть спором!
Я чую дух вашей пыли: ваши души давно не проветривались.
Я направляю мое учение не в уши ваши, а в руки. Делайте так, как
я: учится только делающий, и только в качестве делающего
я стану вашим учителем. Или лучше сказать: вы плохо мне подражаете, когда вы
допускаете, чтобы ваши руки покоились или складывались в молитве!
Я еще не видел гибели, которая бы не была рождением и зачатием.
Это человек висел две тысячи лет на кресте, а безжалостный бог
бичевал его, называя это любовью.
«Мне все в этом мире не удалось, и больше всего не удалась мне
моя неудача во всем».
Как смешон мне всякий, кто хочет обратить кого-то к себе.
Что для вас еще значит «переживание»? Вы облеплены мошкарой
событий, ваша кожа будет искусана, но ваше сердце об этом уже ничего не узнает.
О, жизнь! Я заглянул в тебя, как в глаза незнакомые.
Что я усмотрел в тебе? — то, что ты на меня смотришь; что
я угадал в тебе? — то, что ты заставила меня угадать!
Здесь осень, и урожай, и избыток, и моря открытые, и время
послеполуденное, но как раз теперь я должен быть птицей и пролетать над вами
туда, где полдень; в разгар осени вашей я предсказываю вам зиму и ледяную
бедность.
Совершенство отбрасывает тень вперед, красотой называю я эту тень...
Мое сладчайшее слово становится теперь для вас кислой закваской;
в вас — брожение мести, и только когда вы полностью перебродите, и подниметесь,
и переполнитесь вашей злобой и вашей местью, — вы будете мне по вкусу.
Темен мне ваш лик, рукодеятели, тени ваших рук по нему пробегают
и от меня скрывают выражение ваших глаз.
Мысль, спящая в мраморе, ждет того, кто ее разбудит.
Моя благодать налетает, как бурный
ветер, и, не желая того, нерасторопных, не умевших
удрать от нее, бросает на твердые стены.
Зеркало, в которое вписан мир,
подносить мне должен ребенок.
Я хочу, чтобы у вас были воловьи
загривки и ангельские глаза!
Чтобы познание когда-нибудь выучилось
покойно улыбаться и не ревновать к красоте.
Вы были свободны от постоя всякого
духа — дворы постоялые и дома терпимости духа. Но теперь я хочу, чтоб ваш город
не только держался моей добродетели, но был и ее держателем; вы должны быть
одержимы моей добродетелью.
Подступила ко мне справедливость, и
разбил я кумиры мои и устыдился себя. Покаянию подверг я себя и заставил себя
глядеть, куда глаза б мои не глядели, — и любовь туда же нести.
Красота должна для вас быть не
вкусом, а голодом: красотой должна у вас называться ваша потребность — другими
вы мне вообще не нужны.
Чего, собственно, ищут все творящие?
Новые языки они ищут; они всегда устают говорить старыми языками: дух уже не
хочет приходить к ним в этих слишком уж стертых, стоптанных башмаках.
Всякое деяние требует истолкования,
подмигивая всем отгадывающим. Я дал толкователям новые способы и слова, чтобы
они могли лучше читать человечьей погоды приметы.
Я провидец, но за моим
виvдением
непреклонно следует совесть, так что я в то же время — толкователь моих видеvний.
Как ненавистны мне лицемерные
судороги вашего смирения! Коленопреклонения ваши выдают привычку рабов; вы подхалимы вашего бога!
И когда я заглядываю в мою книжку с
картинками, пес и ребенок должны мне заглядывать через плечо.
Изящество — щепотка щедрости
благородных.
Богаче всех я считал себя и считаю,
но никто не берет у меня. И вот, я страдаю бредом даяния.
Даже тот, кто хочет приготовить яд
для себя самого, должен надевать стеклянные предохранительные перчатки.
Я скормил им их собственное ничто, и
они подавились своим ничтожеством.
Чтоб вы не стерли и не застирали мне
портрет женщины, современники!
Для героя труднейшая вещь на свете — прекрасное: именно для героя прекрасное непобедимо и
недостижимо.
Мечтательные, вам кажется, что вы —
из лучшего материала? Но вот что я вам скажу: вы просто лучше разбираетесь в
одеяниях и переодеваниях, вы и плохой материал умеете хорошо подать!
Разве когда-либо был хоть кто-то из великих людей своим
сторонником и поклонником? Что же, переходя на сторону своего величия, он
отходил в сторону от самого себя?
Я хочу тебя научить танцевать танцы экстаза, ибо ты стал самым
меланхоличным из всех людей. Это тяжелоумие я хочу излечить безумием.
Эти пещеры, напоенные сладкими ароматами, создали себе люди,
которым хотелось спрятаться: им приходилось стыдиться себя под открытым небом.
Вы для меня — камень, в котором спит возвышеннейшее из изваяний,
и камня другого — нет.
И как ударяет по вам мой молот, так и вы сами должны ударять по
себе! Этот зов молота должен разбудить спящее изваяние!
Лучшая из наших масок — наше собственное лицо.
Колени твои преклоняются и руки возносят хвалы, но твое сердце
об этом и понятия не имеет.
Короли севера умирают смеясь...
Узы, сплетенные из волоска девичьей бороды и шума кошачьего
шага…
Я не хочу, чтобы мудрость превращалась в больницу и богадельню
для скверных поэтов.
«У нас нет вообще никакого мнения, если нам его не сообщают, — и
нам его сообщают. У нас нет вообще никакой силы, если нас не считают сильными,
— и нас всякий считает сильными» — таковы эти жалкие нынешние.
Сильная воля? Это много, но недостаточно. Мне нужна
долговременная сильная воля, твердосердечное вечное состояние решимости.
Ты имеешь власть и не хочешь господствовать; это — самое
непростительное. Разве не видишь, в ком они больше всего нуждаются? В том, кто
может им приказать. Никто из них не хочет нести бремя не имеющего приказа, но
если ты им прикажешь, они совершат и труднейшее.
Я люблю шипенье дурной молвы — так кораблю приятны возмущенные
всплески волн, рассекаемых его килем. Возмущенье, вскипающее вокруг меня,
облегчает мое продвижение.
Но как я пробудился от вас и пришел в себя, так и вас я призываю
пробудиться от вас самих.
Почему б и вам, братья мои, не «прийти в меня» — не «в себя»?
Поблизости от источника, со скромно сложенными ладонями — так
ему легче всего будет тебе их наполнить.
Говори свое слово! Разбейся об него! Разве дело в тебе и в твоей
скромности!
Но скромность моя уговорам не поддается.
Вы доказать хотите, что ваш дед был прав и что истина всегда
была у дедов. Ибо народ неизменно — более дед, чем внук.
— Убей его, когда это во власти
твоей! — вновь устрашающе выкрикнул Заратустра, пронизывая взглядом мысли
короля.
Узнаю Заратустру, — с улыбкой сказал
король, — разве кто-нибудь еще смог бы унизить себя так гордо, как Заратустра?
Но то, что ты сохранил, это смертный приговор,
и <он> медленно, вполголоса,
словно наедине с собой, зачитал оттуда: повинен смерти — Заратустра,
совратитель народа,
он в задумчивости ступил несколько
шагов назад — пока не оказался в нише окна; он не говорил ни слова и не смотрел
на Заратустру. Наконец он повернулся к окну.
Ты сказал это, король: образом,
который предстоит народу, образом, в образовании которого все становятся
участниками, — таким образом должен быть для народа
король!
Это время уже не для королей: народы
больше не заслуживают того, чтоб иметь королей.
Уничтожать, уничтожать должен ты, о король, людей, которым не
предстоит никакой образ: это худшие
враги человечества!
Раздави гадов,
которые тех, кто творит...
А если сами короли таковы, то
уничтожь, о король, королей,
когда ты способен на это!
Мои судьи и защитники права сошлись
на том, что нужно уничтожить вредного человека; они спрашивают меня, хочу ли я
отдать предпочтение праву или милости перед правом.
Что труднее для короля: выбрать право
или выбрать милость?
Право, — ответил король, ибо был
мягкосерд.
Тогда выбери право и оставь милость
насильникам — как их самопреодоление!
Но король, поглядев в окно, увидел
там что-то такое, от чего цвет лица его изменился.
Прости, Заратустра, — сказал он с
вежливостью короля, — что я не сразу тебе ответил. Ты дал мне совет, и,
поистине, я б охотно ему последовал. Но он опоздал! — с этими словами король
разорвал пергамент и бросил обрывки на пол. Они молча расстались.
Что же увидел король из своего окна?
Он увидел народ, — народ ожидал Заратустру.
Вы полагаете, что знаете
вещи, причем все вещи, и вы устанавливаете ценности и скрижали добра.
Предрассудок всех познающих...
Порядочная наука начинается так: она
спрашивает «что?» и не спрашивает «что стоvит?».
То, что пресуществует для человека, чтоб человек сохранялся, это наша граница.
Даже твой идеал — еще не твоя граница: твоя сила достанет дальше, чем
стремление твоих глаз.
Солнце давно зашло, лужайка стала
сырой, из леса тянет прохладой; окружило меня неизвестное и задумчиво вглядывается
в меня. Вот как, ты еще жив! Зачем же ты еще жив? На внутренние побуждения мы с
удивлением смотрим как на непостижимое; но вот мы изобретаем и для них звук и
слово, полагая при этом, что так они становятся постижимыми. Этот предрассудок
— отзвук всего звучащего: бред ушей.
Воля к истине? О мудрейшие братья
мои, это воля к мыслимости мира!
Мир и в самом
мельчайшем должен тоже сделаться видимым — вот тогда вы считаете, что вы постигаете;
такова ложь глаз...
Нет ничего убыточнее бредово-ложного
представления о добре и зле! «Добрый человек невозможен: сама жизнь есть
недоброе, бредовое и несправедливое. И предельной волей к добру было бы
отрицание всякой жизни!» Вы себе отравили жизнь вашим добром и злом, утомили
волю свою, и сами ваши оценки были признаком сниженной воли, устремившейся к
смерти.
Вы, скрытчики, спрашиваете, что с вами будет, если вы скажете
правду, — но правда должна разрушать мир, чтобы мир выстроился!
Нужно воспитывать сердце — посредством его принуждения.
Попускающий сердцу забиться, вскоре будет биться и головой… Я
люблю жизнь: я презираю человека. Но уничтожить его я хочу ради жизни.
О поэтах
Мы хвалим лишь то, что нам по вкусу, то есть когда мы хвалим, мы
хвалим всегда наш вкус, что, однако, полностью противоречит хорошему вкусу! Они
считают себя дерзкими, заявляя, что «всякое знание ничтожно»... «Хвала
незнающим и духовно нищим!» Вы заставляете слушателей тосковать и мучиться
совестью из-за того, чего у них уже нет, но я говорю вам: вам следует
пробуждать их жажду к тому, чего «еще — нет»! Тот, кто творит, любит в этом
себя самого, поэтому он должен и ненавидеть больше всего себя, — в этой
ненависти он необуздан. «Хвала духовно нищим, в особенности — молодым бабенкам!..»
Ты отбил себе охоту к
человеческому? Но — нет! клянусь человеком!.. Почему ты их не разогнал?
Они примирились — пора было искать других.
Законы как основа — работать над ними и упразднять их...
он должен быть исполним и из его исполнения должны вырастать
некий более высокий идеал и его закон!
Злой демон из добра — следствие всякой телеологии.
Я скрыл худшее возражение против жизни: долгая — она скучна.
Заратустра 3. Даже если ты хочешь достичь лишь своего
идеала, ты должен навязать его всему миру, ты унижаешь свое деяние, если
оно совершается лишь ради какой-то цели желания. Массу нужно заставлять
пользоваться ее разумом — и даже к тому, что полезно ей, гнать кнутом.
Заратустра: я разучился себе сочувствовать.
До какого несчастья я еще не дорос? Переживают всегда
лишь свое несчастье. Заратустра 3 против авторитета. Когда все
голоса умолкали, вы возводили это в закон.
Заратустра 4. Сила, которая для тебя мыслима, должна быть
конечной и определенной — но непреходящей.
Не надо благословлять своих врагов, но приходит время, когда
врагов уже больше нет и тогда благословляют то, что
уже их не проклинают!
Не море мое мелеет, а земля моя прирастает — новый мой жар
поднимает ее.
Блажен, кто успех свой перерастает.
Не людей ублажать, а само пребытие завершать — видеть в себе завершителя.
3. Величайшая боль: бесполезное расточение Заратустры повторяется как вечное.
Решение: попытаться еще раз!
Ты хотел дарить от своего избытка, но
так как ты должен быть творящим, то должен ты раздарить и всего себя самого. И
воистину, ты сам — это лучшее из твоего избыточного.
Вот лежит тот, кто знает, как права свои принимать, но кто бы это мог быть —
тот, кто мог бы их ему дать?
Если ты стоишь достаточно высоко, ты должен
взращивать — до себя доращивать!
«Я раздал все имущество мое — и вот,
ничего у меня не осталось, кроме великой надежды». Заратустра 4
Заратустра варит в собственном соку.
...и привести мир к гармонии, к примирению и к
познанию; человеческая душа в нем — величайшее произведение искусства…
мир не ищет спасения, но находит его.
И если гады
вызывают у вас такое отвращение, что вынуждают ускорять шаг в вашем
восхождении, — то их существование оправдано!
Проблема господствующего: он приносит
в жертву своему идеалу тех, кого любит.
Дать учение недостаточно, нужно еще насильно
изменить людей, чтобы они это учение приняли!
Господствовать? Навязывать мой тип
другим? Омерзительно! Разве счастье мое не в том именно, чтобы созерцать многих
иных?..
Именно тех призывать к соревнованию
за власть, которые рады были бы спрятаться и жить для себя, — в том числе
мудрых, благочестивых, смиренных этой страны!.. Все творческие натуры
борются за влияние, даже если живут одиноко; «посмертная слава» — всего лишь
фальшивое выражение для того, чего они хотят.
Чудовищная задача господствующего,
который сам себя воспитывает: в нем должен явиться прообраз того рода человека,
народа, над которым он хочет господствовать, — только тогда должен он
становиться господином! Всякая добродетель и всякое самопреодоление
имеют смысл лишь как подготовки господствующего!
Против всех просто наслаждающихся!.. одиночество как самоудовлетворение,
даже одиночество самоистязателя... Законы как основа, работать над ними и
создавать, восуществляя их...
Не один идеал мудреца, но сто идеалов
глупцов выставить я хочу!
Нет добродетели для всех — об этом
забыли, есть высшие и низшие люди, равные права для всех — образцовая
несправедливость.
Мы начинаем с подражания и кончаем
тем, что подражаем себе, это — наше последнее детство...
В темноте ощущают время иначе, чем в
свете.
Мудрое забвение и искусство ловить
всякий ветер в свой парус — две новые добродетели.
Вот теперь все хорошо! Ибо лавочники
носят усы и сабли — и даже собрали правительственный полк кривоногих.
То, что у вас «есть-есть», вскоре
становится «естественным», а из того, что вам долго нравилось, вырастают нравы.
Он пузырится, через край переходит, — может, в нем судьба его
бродит?
Кого не греет огненная вода, тот ищет тепла у распаленных
женщин.
Быть сожженным не за веру свою, но за свои сомнения!
Есть такое тайное мнение, что больших преступлений больше уже не
требуется — требуется много мелких.
Я благословляю тебя, как если бы мы ходили под одним богом
детьми одной и той же надежды.
«Скоро поднимется буря», — так говорит себе, содрогаясь, душа
моя, предсказательница, ибо в ней уже бродят будущие эти бури... А перед
будущей бурей бредут долгие сумерки и ковыляет смертельно-усталая, смеpтo-упойная тоска, говорящая зевающим ртом: «Все равно, все
пусто, все было»...
О победе
Такая, какой я видел ее когда-то, — побеждающая и погибающая
подруга, приносившая божественные мгновения и молниями освещавшая темную юность
мою —
глубокая и озорная, пробивающаяся к радости даже сквозь бурю
битвы, проливающая кровь в страдании и там, где враги приближались к избранному
ею знамени, —
просветленнейшая среди погибающих,
печальнейшая среди побеждающих, задумчиво и раздумчиво на судьбе своей
настаивающая, содрогающаяся от того, что она побеждает, смеющаяся оттого, что
побеждает она, погибая —
приказывающая, погибая, — и при этом
приказывающая уничтожать, а не щадить, —
О, ты, воля моя, мое Во-Мне, Надо-Мной!
необходимость моя! дай же мне так победить — и сохрани меня для этой одной
победы!
Спаси, и сохрани, и сбереги меня от всяких мелких побед — ты,
доля моей души и перемена всякой нужды, — необходимость моя!
Нужно освободить в женщине женщину! И пусть женщина стремится к
мужчине, а не к мужественности!
Однажды заметил я, что потерял терпение, и отправился его отыскивать
— и я хорошо искал. И вы полагаете, друзья мои, что я его где-то нашел?
Напротив! — и тем не менее, путешествуя, я по дороге
нашел так много всего, что должен вам рассказать об этом, и я клянусь, что едва
мы с вами отправимся в наше первое путешествие, как и вы, в свою очередь, тоже
потеряете терпение. И отнюдь не считайте, что я хотел чего-то другого, ибо
лучшее из всего, что я по дороге выучил, — именно это: «для многих уже
настало время потерять терпение».
Почему это мне не следует делать вам то, что я не хочу,
чтобы вы делали мне? Как раз то, что я должен сделать вам, вы сделать мне
воистину не смогли бы!
Что вы мне говорите об истине? — Я не желаю больше скрывать то,
что я чувствую!
Его дух посажен в узкую клетку его сердца.
Больше всего всегда расхваливали справедливость; это были
похвалы большинства — тех, которые не вправе иметь право на
равные права.
Он высиживает свое несчастье, как яйцо.
Не поступаем ли мы наяву, как во сне? Человека, с которым мы
связываем себя, мы вечно сначала выдумываем и вырисовываем себе — и в следующее
мгновение уже забываем об этом.
Тот, кто верит в жизнь после смерти, наверняка научился еще при
жизни быть мертвым.
Вот выяснилось, как обстоит дело, — и нам уже больше нет до него
никакого дела. Берегись же, чтобы не выяснилось, как обстоит дело с тобой
самим!
Вы бежите за тем, кто убеждает вас, что вы сбились с пути: вам
лестно слышать, что вы были на каком-то пути.
Сделав безвредной молнию, вы считаете, что сделали всё? А я
хочу, чтобы она на меня и работала. — Так я думаю о
злом в тебе и во мне.
Любят всегда не желаемое — любят свое желание.
Прошлое — писание с сотней смыслов и толкований и — воистину! —
путь ко многим вариациям будущего! Но тот, кто придает будущему один
смысл,
определяет и одно толкование прошлого.
«Брось все, танцуй и относись по-человечески к себе и к нам!» —
сказал шут. «Еще не пришло время мне быть шутом», — отвечал Заратустра.
Вы ревете: «Мы хотим есть!», а ваше
чрево добавляет: «Много!», а алчный глаз: «Сладко!»
Воодушевление как тайное предвкушение смерти: она с нас
снимает великое бремя нашей задачи.
Преимущества этого времени: «Ничто не истинно — все позволено».
Посвящается
всем творящим
Станем содружеством
Мира сего!
Вечное мужество
Тянет в него.
Предсказатель: я открыл тайную усталость всех душ — неверие,
безверие; это видимость, что все у них хорошо, — они устали. Они все
разуверились в своей ценности. И ты тоже, Заратустра! Чтобы тебя
разбить, довольно одной маленькой молнии!..
О, Заратустра, мы уже знаем, кто ты: ты — первый и единственный,
кто принял близко к сердцу судьбу человека. Прежде и самые тяжелодумные
относились к этому легкомысленно: смотри, говорили они, это прeвосходит наши возможности и все то, что мы можем
предвидеть, об этом пусть позаботится сам бог.
Но ты говоришь: «Превосходит? Предвидеть? Что мне до этого!
Попробуем! Здесь все зависит от того, чтобы предделать!»
Ничто не делает таким безобразным, как неимение денег!
В Заратустре 4 великая мысль — как голова Медузы: все черты мира каменеют, некая
замороженная смертельная схватка.
чудовищное царство безобразных, в
котором господствует чернь...
— одиночество созревает, но не дает побегов.
— я пробегаю мимо вас не задерживаясь,
как взгляд мимо нечистот.
— нетерпелив, как актер: у него нет времени ждать
справедливости.
Человек из народа стремится к запретному
— вот исток всей его добродетели.
На своего бога нужно смотреть издали: только тогда видно, как он
исключительно хорош. Черт потому держится вдали от бога, что предпочитает хорошую
видимость.
— ах, у вас все снова по-старому: важные слова и неважные дела!
Ах, вы снова называете себя добродетельными!
— когда-то вы создали себе вашего бога из ничего — стоит ли
удивляться, что он превратился для вас в ничто.
— вы говорите: «Увы! всё — видимость!» Но всё — ложь. Вы
говорите:
«Все — страдание и пагуба!» Но вы вечно недоговариваете, ибо все хочет
причинять страдания и губить!
— вы думаете обо мне низко — мстите за
то, что я хотел сделать вас выше!
— «истина — ничто, все позволено», — это ваши слова? ах! значит,
и эти слова истинны, и что с того, что они позволены!
— разговаривать образами, танцами, звуками и молчанием — для
чего бы и был весь этот мир, если бы весь он не был знаком и символом!..
— ты этого не знаешь? — В каждом действии, которое ты
совершаешь, повторяется в сокращении вся последовательность прошедшего.
— даже в ненависти ревнивы: ты хочешь, чтобы твой враг был
только твоим врагом!
— насколько менее привлекательно было бы познание, если бы на
пути к нему не приходилось преодолевать столько стыда!
— нынешний познающий, который учит: когда-то бог хотел стать
зверем; смотрите, это же человек: бог как зверь!
— великая любовь не хочет отдавать или воздавать: воздаяние
тонет в море великой любви.
Заратустра... устранившись из сутолоки благодарящих и любящих,
укрылся от них на вершине скалы с обрывистым склоном, а взбираясь наверх, по
дороге нарвал себе роз и вьюнков. И вот, с высоты и, как
сказано, с розами в руках, он сказал в этот вечер последнее свое слово; глядя
вниз на кучку отчаявшихся, которые уже снова чаяли, и утопленников на твердой
земле, он смеялся от всего сердца, и сплел себе венок из роз, и произнес речь,
в которой сказал так:
Речь с
розами
...Как благодарен я вашей тоске и заботе, поднявшим
вас в эти горы и в нужном месте спросившим: «Живет ли еще Заратустра?»
У хорошо задавшего вопрос есть уже половина ответа. И воистину,
то, что вы видите здесь своими глазами, — это полный и приятный ответ:
Заратустра еще живет — и более, чем когда-либо...
Заратустра предсказатель, Заратустра иносказатель, не
беспокойный, не безоговорочный, любящий прыгать и перепрыгивать, — веселый этот
венец я сам на себя надел!
Перемешивайте меня со всеми слезами земными и воплями
человечьими — и я всякий раз снова окажусь наверху над ними, как над водою —
масло...
И хотя мне нужны враги — и я сам себе зачастую злейший из всех
врагов, — но враги эти мало что могут во мне
исправить: после любого ненастья я слишком скоро уже снова смеюсь и светлею.
— И хотя я побывал уже во многих пустынях и в пустонаселенном
свете, святым пустынником я не стал и не стоюv здесь, как какaя-нибудь
косная каменная колонна, отнюдь — я иду…
Что на этой земле было грехом величайшим? Это было слово сказавшего: «Горе вам, смеющимся ныне!»
Что же, он не нашел на этой земле никаких поводов посмеяться? Он
просто плохо искал: здесь и дети найдут эти поводы. О, если бы он сам — и для
себя — их нашел!
Он — просто мало любил, иначе уж он возлюбил бы даже и нас,
смеющихся! Но он нас лишь ненавидел и насмехался над нами; вой и дребезг зубной
он нам обетовал, смеющимся!
А тех, кто его не любили, этого безоговорочного, он готов был
тут же, немедленно сварить и изжарить. Он сам мало любил — иначе он меньше
желал бы, чтобы его любили.
Убегайте с дороги всех таких безоговорочных! Это род тщедушный и
род недужный, это плебейский род: на эту жизнь они смотрят косо, у них сердца и
ноги тяжелые...
Лети же, лети, о, ты, сорви- и
оторви-голова! О ком ты еще говоришь? Улетай в дальнюю даль, бодрый и бурный
ветер! Лети через моря, как крик, как ликующий глас, пока не отыщешь ты
благодатные острова...
Дети мои, благородные дети мои, мой новый прекрасный род, — что же дети мои так медлят на этих своих
островах?..
Ветер веет и веет, месяц далекий светит, — о, далекие мои дети,
почему вы не здесь, не с отцом! Ветер веет, на небе ни облачка, мир уснул. — О,
счастье! Какое счастье!
Но едва лишь произнеся эти слова, Заратустра содрогнулся до
глубины души, ибо взглянул он вниз, под ноги, и увидел, что он совершенно один.
Он забыл о своих гостях — что ж, и гости о нем забыли? «Где вы? Где же вы?» —
закричал Заратустра в ночь. Ночь молчала...
Счастливые любопытны.
К
«безобразнейшему человеку»
Душа моя, не отчаивайся в человеке! А лучше раскрой глаза на
все, что в нем есть странного, злого и страшного!
«Человек зол», — так говорили мне в
утешение мудрейшие всех времен. Но Сегодня
меня научило вздыхать: «Как? Разве это все еще верно?»
«Как? Нет и этого утешения?» Так
вздыхало мое малодушие. Но теперь меня утешил вот этот божественнейший.
Ты — поганый старый кудесник, это —
самое лучшее и самое в тебе честное, и я тебя чту за то, что ты
наконец от себя устал и признался: «Я не велик». Поздненько ты пришел к этой
честности.
Ты, беззаконный, бессовестный,
безнадежный, — сколько часов нашептывал тебе твой бес: «Прежде всего заставь их поверить в тебя, говори, что именно ты
сумел бы спасти их, — для этого ты достаточно лжив!»
Тоска безродного
по родине.
— некогда меня увлекало долгое и немногое,
но где все это сегодня! так что я не пренебрегаю и краткими крохотными
красотами
— свободный ум — но слабая воля, но
трясущиеся крылья, но переломленный хребет
— у этих многих отечеств скор оговор и скор приговор
— иметь дух сегодня недостаточно, нужно
еще принимать его, «позволять себе излишество» духа, это требует немалого
мужества.
...к моему последнему греху он хотел
меня соблазнить — к состраданию вашей беде! Но опасность была в другом — ваше счастье мне
угрожало, сострадание вашему счастью; он этого не угадал! Ах, что эти
высшие люди угадывают во мне!
— его губы пошевелились и затем снова
сомкнулись; он смотрел как тот, у кого есть еще что сказать, но сказать это он
не решается. И смотревшим на него показалось, что лицо его слегка покраснело; это
продолжалось недолго, затем он решительно покачал головой, своевольно закрыл
глаза — и умер. —
Так свершился уход Заратустры.
Табель о человеческих рангах —
степени воспитания человека
Сверхчеловеков должно быть много:
все лучшие качества развиваются только у того, кто находится среди
равных ему. Один бог всегда был бы чертом!
I. Заратустра может осчастливить
только после установления табели о рангах. Вначале надо внушить это.
II. Табель о рангах вводится в
системе правительства земли: в конце — господа земли, новая господствующая
каста...
IV. От этого великого отчуждения —
возврат с любовью к самым узким и малым; Заратустра
благословляет все пережитое и умирает с благословением.
Заратустра 51.
1. ...Я тот человек, которому предназначено
установить ценности для тысячелетий. Сокровенный, всепроникающий, лишенный
друзей, отвергшийся всякой родины, всякого отдохновения. Что определяет большой
стиль: стать господином своего счастья — как и своего несчастья…
2. Мой дар будет воспринят
лишь тогда, когда здесь будут восприимчивые — для этого табель о рангах.
Величайшие явления понимают последними. В силу этого я
должен быть законодателем.
3. Время его выступления —
опаснейшее межвременье, когда может дойти до «последнего человека», но
также —
характеризуется величайшим событием:
бог мертв. Только люди еще никак не заметят, что живут унаследованными
ценностями. Все — общая небрежность и расточительность.
4. Основное
воззрение: «хорошее» и «плохое» рассматриваются теперь словно глазами «стадного
животного». Равенство людей как цель. Антитеза я. (Один бог как
подготовка стадной морали!..)
5. Вождь, стадо и изолированный. Искуситель.
6. Целые люди и осколки людей.
7. Удачные и неудачные.
8. Творящие и сформированные. Различие в силах.
9. Художники как малые завершители.
10. Люди науки как описатели и обширнейшие органы.
11. Господствующие как опыты взращивания.
12. Основатели религий как опыты установления новых всеобщих
ценностей.
13. Чувство несовершенства: исполненные раскаяния.
14. Стремление к какому-то
совершенному: благочестивые, прекраснодушные, великая тоска.
15. Сила создать в чем-то совершенное
(мастера-ремесленники, художники, чиновники, ученые и т. д.).
16. Земля теперь
предлежит как какая-то мастерская по обделке мрамора: нужна некая раса
господ с безусловной силой.
...Хотел бы я знать, понял ли хоть кто-нибудь эту книгу: в ее
основе — мое личное, мое собственное. Против
Заратустры — оценки ценностей нескольких тысячелетий, и я абсолютно не верю,
что кто-то сегодня в состоянии услышать общий тон звучания этой книги, к тому
же ее понимание предполагает такую филологическую — и более чем филологическую
— работу, которой сегодня за недостатком времени никто заниматься не станет.
Заратустра счастлив тем, что борьба сословий в прошлом —
и теперъ, наконец, пришло время для табели о рангах индивидуумов.
Ненависть к демократической нивелирующей системе — только на
авансцене: он, собственно, очень рад, что дело зашло так далеко.
Теперь он может решить свою задачу.
До сих пор его учения были обращены только к будущей касте
господ. Эти господа земли должны заместить теперь
бога и внушить управляемым глубокое, безусловное доверие к себе. Прежде
всего: их новая святость, их свершение отрешения от счастья и
удобств. Они предложат низшим кандидатов в
счастливые — не себя. Они спасут неудачных учением о
«скорой смерти», они предложат религии в соответствии с табелью о рангах.
Заратустра 1. Основы дифференциации
Всякое «счастье» позволяется только как лекарство или отдых.
Против «счастливых», «добрых» и стадных животных.
Заратустра 2. «Самопреодоление» человека.
Самое долгое взращивание — величайшее из всех сражений...
Заратустра 3 о кольце
доисторический лес, всё — yстрашающих
размеров
Заратустра 4.
...Как лучше всего говорить с людьми? Этого я не знаю,
это к моей задаче не относится. Мне кажется, что нужно очень утяжелить
им жизнь требованиями строгих добродетелей — иначе они станут
ленивы и сластолюбивы даже в мышлении.
Заратустра.
Каждое слово этой работы должно когда-то причинять боль и
ранить, а в другой раз — глубоко восхищать; то, что не понято так, вообще не
понято.
Человек — это недозверь и cвeрхзверь;
высший человек — недочеловек и сверхчеловек: одно с другим связано. При всяком
росте человека в высоту и в великое он растет и в
глубину, и в ужасное: не следует желать одного без другого — более того: чем
определеннее желают одного, тем определеннее достигают как раз другого.
Читаю Заратустру: но как же я мог так метать свой бисер перед
немцами!
Я дал людям самую глубокую книгу, какая у них есть, «Заратустру»
— книгу, которая так сильно отличается от прочих, что тот, кто может сказать:
«я понял оттуда шесть фраз, т. е. пережил их», — тот принадлежит к
некоему высшему рангу людей... Но как мне это приходится искупать! как
приходится расплачиваться! это почти губит характер... Пропасть сделалась
слишком глубокой...
...Заратустра заходит так далеко, что свидетельствует о себе: «я
и поверить смог бы только в веселого бога, умеющего танцевать»...
Еще раз скажу: как много еще возможно новых богов! впрочем, сам
Заратустра — просто старый атеист. Его надо правильно понимать! Хоть Заратустра
и говорит, что смог бы поверить, но Заратустра — не поверит…
Не случайно в «Искушении Заратустры» я описал
ситуацию, когда до него долетает великий крик о помощи, когда сострадание как
последний грех пытается овладеть им: здесь остаться господином, здесь
сохранить высоту своей задачи, не запятнав ее многочисленными близорукими
побуждениями, которые ниже ее и проявляются в так называемых самоотверженных
поступках, — это испытание, это последний экзамен, который Заратустра и всякий,
равный ему, должен сдать самому себе…
В моих работах — включая и «Заратустру» — вновь узнаются очень
серьезные притязания на римский стиль, на «mаgnum
in parvo»*, на «aere
perennius»**.
Перевод с немецкого
Герберта Ноткина