ЛЮДИ И СУДЬБЫ
Юлия КАНТОР
«Я пытаюсь спасти каждого…»
Эти люди существовали в непересекающихся мирах: один из них был
учителем в немецкой деревенской школе, другой — талантливым, набирающим
мировую известность польским пианистом. Вторая мировая война обрекла их:
одного — надеть нацистские погоны и стать убийцей, другого — получить
клеймо «недочеловека» и быть убитым. Их пути пересеклись в горящей огнем
восстания Варшаве, и встреча избавила обоих от предначертанной участи. Судьба
одного из них — Владислава Шпильмана — стала известна миллионам по
фильму Романа Поланского «Пианист», созданному на основе опубликованных
воспоминаний музыканта. О втором, капитане вермахта Вильме Хозенфельде, спасшем
Шпильмана, — лишь короткая строка в титрах:
«Умер в лагере для военнопленных под Сталинградом в 1952 году». Кем он был в
реальности — последовательным антифашистом или нацистом, заставившим
отчаявшегося изгоя игрой на рояле выкупить жизнь? Был ли этот эпизод случайным
штрихом в «правильной» карьере «истинного арийца»?
Долгие поиски через архивы, Интернет, посольства и
военно-исторические клубы. И вот наконец у меня в
руках электронный адрес. Пишу короткое письмо, правда, почти не надеясь в
виртуальном мире найти реального человека. Но на следующий день, включив
компьютер, читаю: «Спасибо за интерес к моему отцу. Ваше письмо — первое
из России. Готов встретиться с Вами и предоставить для изучения документы, касающиеся
судьбы моего отца. Детлеф Хозенфельд. Киль». Хозенфельд присылает мне и
координаты Анджея Шпильмана, сына пианиста, живущего в Цюрихе. Итак, еду —
чтобы узнать, что в этой истории оказалось за кадром голливудской ленты.
Вождь и учитель
Рассматриваю старый альбом. Взглянув на семейную фотографию,
запечатлевшую молодую женщину с четырьмя детьми, испытываю ощущение дежавю. Где
я могла видеть ее? В фильме «Пианист» камера настойчиво, крупным планом,
задерживается на фото, стоящем на рабочем столе капитана Хозенфельда. Крайний
слева черноволосый мальчик с тонкими чертами лица — мой сегодняшний
собеседник. Мы пьем чай с доктором медицины Хозенфельдом в уютной квартире в
Киле через 65 лет после того, как была сделана эта фотография.
«Мы жили в маленькой деревне близ Фульды. В год моего
рождения — 1927 год — отец получил место директора начальной школы.
Все, что происходило до войны, осталось в моих детских воспоминаниях, озаренных
светом безмятежности... Два года я учился в классе у отца: он преподавал все предметы,
как это и положено в начальной школе, — Детлеф Хозенфельд ведет рассказ не спеша. — История, природоведение,
немецкий язык, национал-социализм. Сейчас, просматривая свои школьные тетради,
я вижу, насколько обучение было пропитано идеологией, но кто из детей тогда это
мог понять, да и не только из детей?..»
Старые школьные тетрадки — поистине бесценное свидетельство
времени: пожелтевшие страницы рассказывают о кропотливой, тщательно продуманной
«инфильтрации» в сознание идеологем «новой морали». Вот, например, изложение,
посвященное первому мюнхенскому путчу. «Вечером 9 ноября 1923 года множество
людей собралось в Бургебройкеллере... Много членов СА
(штурмовых отрядов. — Ю. К.). В зале очень шумно, и Гитлер
не может начать говорить. Из своего пистолета он стреляет в потолок, и все
замолкают. Он говорит: «Национальная революция свершилась»… Вдруг Гитлера зовут
в город: в это время СА арестовали членов баварского правительства… Баварские
полицейские стреляли в членов
СА. Но они непреклонно шли дальше». Этот жутковатый урок преподнесен детям к
15-летию путча. «Якобы героическое, мифологизированное начало гитлеровского
пути нам надлежало воспринимать как правду», — говорит Детлеф Хозенфельд.
Листаю тетрадь дальше. Вырезка из газеты с изображением плакатно бравого гитлерюгендовца аккуратно наклеена на пустой
страничке. «Я не был большим любителем Гитлерюгенда, но не из-за политики,
конечно, тогда о ней просто не задумывался. Многих мальчишек увлекала
возможность помаршировать, почувствовать себя бравыми военными. Я же просто не
любил делать что-то по команде и постоянно находиться в вымуштрованном
коллективе. И отказался от руководства деревенским отрядом Гитлерюгенда.
Старший брат Хельмут согласился…
Как учитель, отец считал себя партнером детей, вовсе не ментором:
считал, что мы должны развиваться свободно, любил давать задание записывать
свои впечатления после прогулок, которые мы совершали с классом. По его мнению,
сочинения были отличным способом воспитать логику и воображение».
Вильм Хозенфельд был школьником во времена кайзеровской Германии
и навсегда возненавидел «педагогику муштры». Став студентом и избрав стезю
учителя, в 1911 году Хозенфельд вступил в молодежное движение «Путешествующие
птицы», возникшее в начале XX века как протест против муштры и единообразия.
«Путешествующие птицы» стремились почувствовать себя свободными, ощутить связь
с природой, вернуться к национальным традициям. Они собирали фольклор,
возобновляли ремесла, занимались народными танцами. Позже, в
1920-е годы, движение распалось на несколько фракций — «религиозную»,
«пролетарскую», фракцию «свободной молодежи» и «народную». «Народная»
фракция идеологически была наиболее близка к зарождавшемуся фашизму, поскольку
считала силу и единомыслие цементом для сплочения нации. «И именно ее выбрал
отец», — каждое слово этой фразы дается Детлефу Хозенфельду с трудом. На
протяжении всего нашего общения он будет своим рассказом провоцировать меня на
все новые вопросы об увлечении отца нацизмом. И с мучительной для себя
обстоятельностью станет отвечать на них, не оставляя места иллюзиям. Уже
прощаясь, коротко пояснит: «Вы приехали, чтобы узнать правду».
В «Путешествующих птицах»
Вильм Хозенфельд познакомился со своей будущей женой, Аннемарией, в дальнейшем
примкнувшей к фракции «свободной молодежи» — самой интеллектуальной и
демократичной. Аннемария выросла в либеральной, пацифистской семье, получив
прививку неприятия любого насилия над личностью.
«Мать с самого начала все понимала, я помню ее споры с отцом,
порой очень резкие. Она, как мне кажется, чувствовала, что Гитлер ведет страну
к катастрофе, и пыталась воздействовать на отца, — рассказывает
Детлеф. — Мать раздражало в Гитлере все — от голоса до содержания его
речей».
Разные судьбы
Приход Гитлера к власти Вильм Хозенфельд принял с радостной
готовностью. В 1933 году он вступил в СА и даже поначалу был там
активистом. В том же, 1933-м молодой пианист и композитор Владислав Шпильман
был вынужден покинуть Берлинскую академию музыки — в то время лучшее в
своем роде учебное заведение Европы. «Там были студенты со всего мира, там
работали блистательные педагоги. Это было великолепное время для
творчества», — вспоминал он впоследствии. Он стажировался по классу
фортепиано у легендарного музыканта и педагога Артура Шнабеля, а композиции учился
у не менее знаменитого тогда Франца Шрекера. Вернувшись в родную Варшаву,
Шпильман был приглашен на Варшавское радио — культурный центр всей
страны, — и очень
быстро стал популярен и как пианист, и как композитор. Судя по тогдашним
рецензиям, он был блистательным исполнителем романтической музыки и
перспективным автором, успешно работавшим и в легком жанре, и как
композитор-симфонист. Он был увлечен работой и жил в городе, который считал
«одним из самых красивых и элегантных городов». У Владислава Шпильмана была
прекрасная семья — любимые родители-музыканты, две красавицы-сестры и
максималист-романтик брат. Он был счастлив.
Из сочинения 10-летнего Детлефа Хозенфельда: «В Святой вечер
1937 года перед Рождеством мы обедали раньше, чем обычно... В маленькой
комнате горели свечи на рождественской елке, а на столах лежали подарки… В гостиной мы пели рождественские песни, отец
аккомпанировал нам на пианино. А потом он читал нам из Библии». В деревушке под
Фульдой тоже царило неомраченное счастье. Нация наконец-то начала возрождаться
после многолетнего распада. Измученная, обескровленная нация, изнуренная
безработицей и инфляцией после Первой мировой…
Всеобщая растерянность, революция 1918 года и слабая Веймарская республика
«подарили» Германии Гитлера. Активист деревенского штурмового отряда и директор
школы Вильм Хозенфельд с искренним оптимизмом наблюдал за устранением
безработицы, строительством дорог и подъемом производства. Он приветствовал
«оздоровление». Перевоспитание спекулянтов и «чуждых элементов» в концентрационных
лагерях — явление, конечно, малопривлекательное, но необходимое. Роспуск
парламента и запрещение партий? Расистский душок? Закрытие оппозиционных газет?
Неприятно, но неизбежно — это лишь временные перегибы при строительстве
нового общества. Во имя великой цели можно пожертвовать малым.
Он был одним из большинства — большинства, проголосовавшего
за «новый порядок». Большинство нуждалось в громких словах, бодрящих нехитрых
идеологемах и игре накачанными мускулами. А думать за всех будет партия, тем более, что она в Германии — на всех одна, во главе с
фюрером. И партия заботилась о необходимой концентрации пафоса в мыслях, с их
последующим вытеснением. То был «Триумф воли». Лени Рифеншталь, создательница
фашистской киномифологии, приезжала в Петербург в 2001 году. Разговаривая с ней
(интервью опубликовано в «Известиях» 22.06.2001), я пыталась уловить хоть тень
раскаяния, вполне уместного для человека, который содействовал укреплению
нацизма всей силой своего таланта.
«— Что вы чувствуете сейчас, смотря «Триумф воли»?
— Конечно, вспоминая молодость, тем более яркую, мы испытываем
ностальгию. Тогда мне было очень интересно работать, а иметь любимую работу,
тем более, если она приносит успех, — счастье. Самые счастливые моменты
моей жизни — профессиональные… Я снимала «Триумф воли» не только и не
столько о Гитлере, сколько в времени и о победившей
партии. Тогда весь мир восхищался Гитлером, всем казалось, что он возрождает
страну после разрухи».
Вильм Хозенфельд вступил в НСДАП в 1935 году — не только
из-за желания быть в «передовых рядах», но и боясь
потерять работу: беспартийный учитель не может полноценно воспитывать детей в
духе «новой морали».
ФОРМА И СОДЕРЖАНИЕ
Фото 1939 года — Вильм Хозенфельд еще с гитлеровскими усами
и челкой, хотя тогда уже, судя по его дневникам, у него возникают первые
сомнения в «верности курса». В мае 1938 года Хозенфельд начинает критиковать
то, что раньше нравилось ему безоговорочно, — СА. «Вечером было совещание
руководителей СА. Если так будет продолжаться, я не смогу всерьез воспринимать
эту службу. Я не вижу никакой цели, которая меня бы привлекала. Приходил
бригаденфюрер, малосимпатичный человек… Мне кажется, он раб эмоций, он
несвободен и незрел. Теперь я часто чувствую себя среди них одиноким, я
испытываю отвращение». Дальше — шок, вызванный событиями, вошедшими в
историю как Хрустальная ночь.12 ноября 1938 года Хозенфельд пишет: «Еврейские
погромы по всей Германии. Ужасная ситуация в Рейхе, без права и порядка. И при
этом — с неприкрытым лицемерием и ложью». Днем позже в дневнике появляется
запись, сделанная после посещения кирхи: «Все поверхностно, без возвышенности,
без напутствий, без критицизма —
все в порядке, но только внешне».
В 1938 году гитлеровцы заняли Судеты, что было недвусмысленной
преамбулой к началу войны. «Мэр Судетов говорит, что будет война. Я считаю, что
это исключено — последствия были бы слишком велики». Он был призван в
армию уже в 1939-м, как резервист, годный к службе в административных,
нефронтовых частях. Приказ пришел 16 августа, и уже в первые дни сентября он
оказался в Польше. Там, в Вартегау, он впервые стал свидетелем того, как людей
выселяют из домов, как над ними издеваются, как работает машина уничтожения.
Под музыку Шопена
Родители, сестры и брат Владислава Шпильмана в 1943 году погибли
в Треблинке, как и еще 400 тысяч обитателей Варшавского гетто. Сам он,
выброшенный из колонны обреченных еврейским полицейским (из внутренней полиции
гетто), еще два года скрывался в развалинах. Из книги воспоминаний Владислава
Шпильмана «Смерть одного города»: «Позади меня стоял… стройный и элегантный
немецкий офицер… Внезапно я понял окончательно и бесповоротно, что выбираться из этой очередной западни у меня уже нет сил.
— Делайте со мной что хотите, я не двинусь с места.
— Я не собираюсь делать вам ничего плохого! Вы кто?
— Я пианист...
Он присмотрелся ко мне внимательнее, с явным недоверием.
— Идите за мной.
Мы вошли в комнату, где у
стены стоял рояль.
— Сыграйте что-нибудь.
Я опустил дрожащие пальцы на клавиши. На этот раз мне для
разнообразия придется выкупать свою жизнь игрой на рояле. Два с половиной года
я не упражнялся, мои пальцы окостенели, их покрывал толстый слой грязи… Я начал
играть ноктюрн до-диез минор Шопена… Когда я закончил,
тишина, висевшая над целым городом, стала еще более глухой и зловещей. Офицер
постоял молча, потом вздохнул и сказал:
— Я вывезу вас за город. Там вы будете в безопасности.
— Мне нельзя выходить отсюда.
— Вы еврей?
— Да.
— Вам действительно нельзя выходить отсюда… Я принесу вам еду.
— Вы немец?
— Да, к сожалению, я немец. Я хорошо знаю, что здесь творилось,
и мне стыдно за мой народ.
Он резким жестом подал мне руку и вышел».
Капитан Хозенфельд не только не выдал Шпильмана, не только
приносил ему еду, он скрывал его на чердаке… фашистского штаба обороны Варшавы.
В последний раз они виделись12 декабря 1944 года. Из воспоминаний
Владислава Шпильмана:
«— Держитесь. Осталось еще несколько недель. Самое
позднее к весне война закончится. Вы должны выжить. — Голос звучал твердо,
почти как приказ.
— Вы не знаете моего имени… Если с вами
случится что-нибудь плохое, а я мог бы чем-нибудь помочь, запомните: Владислав
Шпильман, Польское радио».
Владислав Шпильман выжил. Имя своего спасителя он узнал лишь
несколько лет спустя. А пока ему после шестилетнего
кошмара предстояло снова научиться жить. Ему предстояло мучительное
возвращение. У Шпильмана в жизни больше не было ничего, кроме профессии. Жизнь
и музыка стали для него синонимами. В воспоминаниях эта тема звучит искренним,
абсолютно непафосным рефреном. «Острый конец щепки глубоко вошел мне под ноготь
большого пальца правой руки... Это мелкое происшествие могло иметь опасные
последствия — палец мог деформироваться, и это помешало бы моей профессии,
доживи я до конца войны». Еще фрагмент: «Чтобы не сойти с ума… я восстанавливал
в памяти такт за тактом все произведения, которые когда-либо играл».
«Радио тогда размещалось в обычной квартире, в чудом не разрушенном доме. Не хватало даже стульев. После
окончания своей программы я ложился спать под роялем — здесь же в
«студии», где шли другие передачи. А потом снова садился играть. Мы тогда все
работали так», — я слушаю последнее интервью пианиста, записанное в 2000
году его сыном Анджеем. Он играл по 20 часов в сутки, пытаясь уйти из прошлого
и оставаясь в нем. Он доказывал себе, что жив.
«Отец до конца дней чувствовал себя виноватым,
что он выжил, а брат, сестры и родители погибли, что он не смог их
спасти, — рассказывает сын пианиста Анджей Шпильман. — Он так и
существовал с этой неослабевающей болью. Каждый раз, когда летом в Варшаве
наступала жара, он не мог пить воду. Там, на «Умшлагплац»
(«перевалочный пункт». — Ю. К.), где их навсегда разлучили,
обреченным не давали пить, и к другим страданиям добавлялась еще смертельная
жажда. И кошмар последнего свидания был нераздельно связан в сознании отца с
этой мукой. Он умер от инсульта в такую же августовскую жару, отказавшись
пить».
Друзья посоветовали
Шпильману записать пережитое, опасаясь, что без этой письменной исповеди он
сойдет с ума. Пианист действительно написал воспоминания, назвав их «Смерть
одного города». Они были изданы в 1946 году. А год спустя в коммунистической
Польше книгу запретили, изъяв из продажи и библиотек, — еврейская тема при
набиравшем силу антисемитизме режима Гомулки была зоной молчания. А Шпильману
тогда даже предложили сменить фамилию на более «правильную».
«Я нашел книгу отца,
когда мне было лет двенадцать, — вспоминает Анджей Шпильман, родившийся в
1956 году. — Она лежала в глубине книжных полок нашей домашней библиотеки,
специально засунутая так, чтобы ее не было видно. Увидев на обложке имя
«Владислав Шпильман», очень удивился: отец о книге мне не рассказывал. Прочитав
ее «залпом», я понял, почему мы никогда не говорили о моих бабушке и деде со
стороны отца… И почувствовал, что не нужно об этом
спрашивать. Отец не говорил со мной о войне. Прошло много лет, прежде чем я
решился затронуть эту тему. Я жил в очень уютном, благополучном доме, знал, что
отец известный музыкант, что у него яркая, насыщенная жизнь, и вдруг —
такое…»
Покаяние
«Отец, приезжая в отпуск на два-три дня, рассказывал нам об увиденном. Он мучился тем, что вынужден участвовать в
происходящем, не имея возможности противостоять этому кошмару. Он был обязан
выполнять приказы — другого выхода у него как у солдата не было. И он
все-таки пытался найти его. Отец писал нам о том, чем занимается каждый день.
Если бы его письма прочла цензура, его бы неминуемо расстреляли», —
вспоминает Детлеф Хозенфельд, которому в 1943 году исполнилось 17 лет. «Каждый
день я провожу допросы… Я не способен проводить их с той бессердечностью,
которой здесь требуют и которая в большинстве случаев применяется… Но я все-таки доволен, что вынужден делать это, поскольку
смогу хоть кому-то сделать что-то хорошее», — написано 23 авуста 1944 года.
Среди спасенных Хозенфельдом — варшавский
ксендз Цицера, которого он вытащил из лагеря, и по фальшивым документам взял на
работу, на курсы для солдат учителем польского языка. Ксендза
разыскивало гестапо, о чем Хозенфельд, разумеется, не мог не знать, как не мог
не знать, что в случае, если дело вскроется, в газовую камеру они отправятся
вместе. Еще одного поляка — случайного знакомого — он спас от смерти,
вытащив прямо из машины, которая везла его вместе с другими обреченными на
расстрел заложниками. Под его «прикрытием» жил спасавшийся от гестапо немецкий
коммунист Херль, попавший в концлагерь еще в 30-е годы и чудом там выживший.
«Херль рассказывал отцу о пытках, которым он и его товарищи подвергались в
лагере, они много говорили о происходящем, — вспоминает Детлеф Хозенфельд. —
Отец приходил в ужас — если у нас так поступают с инакомыслящими
соплеменниками, то как же обходятся с неарийцами?!»
Вильм Хозенфельд начал вести дневник в 1942 году — в
карманной записной книжке, которую, уже находясь в окружении в 1944 году,
отослал домой с полевой почтой. «Отец отлично знал, что если его записи найдет
кто-то из сослуживцев, его расстреляют, — убежден Детлеф
Хозенфельд. — И все же не уничтожил, видимо, очень хотел, чтобы мы знали,
что он чувствовал, о чем он думал в эти годы. И понимал, что мы можем уже не
увидеться». Каждая строчка этого дневника, написанного второпях, незаконченными
фразами, далеким от публицистического совершенства языком — исповедь
человека, осознавшего изначальную губительную лживость
всего, чему слепо верил и верно служил. И этой слепой веры Хозенфельд себе уже
не прощает: «Какие же мы трусы, если молчим, когда такое творится. Вот почему
кара за это падет и на нас, и на наших невинных детей, потому что, допуская
такие преступления, мы становимся их соучастниками», — этот приговор
самому себе Хозенфельд выносит в августе 1943-го.
В его размышлениях — больше чем раскаяние. В них отказ от
самооправдания даже после мужественного признания национальной вины. Мучительно
осознавая позор, Хозенфельд не отделяет себя ни от собственного народа, ни от
чудовищного режима и его зверств, продолжая писать «мы». «Мне стыдно выходить
на улицу. Каждый поляк имеет право плюнуть нам в лицо… Дальше
будет только хуже, и мы не имеем права жаловаться, потому что иного не
заслужили».
Катастрофа войны сделала Вильма Хозенфельда — человека из
большинства — исключением из правил. Он стал антифашистом, хотя, конечно,
вряд ли применял к себе это понятие, да и вообще вряд ли задумывался над
терминологией. Просто он нашел в себе мужество не подчиниться главному приказу
фюрера — приказу освободиться от «химеры, именуемой совестью». Приказу,
дававшему индульгенцию на бесчеловечность, на умерщвление человеческого
в самом себе. Он стал чужим среди своих, среди тех, кого еще
недавно считал единомышленниками. Хозенфельд остался один на один с
бесчеловечной гитлеровской Системой. «За все зло и все убийства, которые мы
совершили, за все несчастья, которые мы принесли, теперь будет расплачиваться
весь народ... Мы покрыли себя несмываемым позором и будем навечно прокляты. Мы
не заслуживаем снисхождения. Мы все виноваты».
Последняя запись в
дневнике — 11 августа 1944 года. «Кажется, фюрер приказал сровнять Варшаву
с землей, и это уже началось… Если такой приказ
Гитлера действительно существует, то для меня ясно, что мы сдаем Варшаву,
Польшу и проигрываем войну. Нам приходится признать, что все потеряно… Это банкротство нашей восточной политики. Разрушая
Варшаву, мы ставим на этой политике крест». Многие его сослуживцы, чувствуя
неминуемое поражение, бежали. Капитан Хозенфельд бежать отказался. Последнее
письмо домой он написал 16 января 1945-го. Днем позже его взяли в плен.
В круге первом
Первая весточка из советского лагеря для военнопленных пришла к
жене и детям Хозенфельда под Рождество 1945 года. На почтовой карточке
Международного Красного Креста — штемпель «Просмотрено цензурой».
Следующая, написанная (как и остальные) обязательным для удобства цензуры
каллиграфическим шрифтом, пришла через месяц. «У меня теперь хорошая работа. Я
почтмейстер и сортирую почту». Чуть позже пишет, что «думает о растущих детях,
которые взрослеют и входят в самостоятельную жизнь без него». Тогда Хозенфельд
искренне верил в скорое освобождение, полагая, что ему ничего не грозит:
«Следующий Новый год мы обязательно встретим вместе...»
Примерно в то время, в 1946 году,
освобожденный солдат, находившийся в лагере с Хозенфельдом, привез крошечный
листок с фамилиями спасенных. Четвертым в «списке Хозенфельда» стоит имя
Владислава Шпильмана. «Дорогая Аннеми, пиши этим людям в Польше, они мне
благодарны и могут помочь. 15.07.46». Аннемария Хозенфельд нашла Шпильмана и
еще нескольких спасенных в Польше. Письмо пианисту было отправлено в 1946 году,
но до адресата почему-то не дошло.
Владислав Шпильман узнал имя своего спасителя и его судьбу только
в 1950 году, от своего земляка Леона Варма, бежавшего из поезда,
направлявшегося в Треблинку, и затем получившего от капитана Хозенфельда
фальшивые «арийские» документы и рабочую карточку. Варм, работавший у
Хозенфельда как «ариец», разумеется, знал его фамилию и в 1950 году разыскал
семью капитана. Аннемария Хозенфельд показала ему список спасенных.
Не доверяя почте — небезосновательно полагая, что письма могут
перлюстрироваться или изыматься, — Варм, к тому времени уже живший в Австралии, через знакомых передал пианисту фото
Хозенфельда и письмо с рассказом о его судьбе.
Шпильман обратился к шефу польского НКВД Якубу Берману. «В
коммунистической Польше на такой шаг надо было решиться: каждого, кто имел
контакты с иностранцами, с эмигрантами — а отец должен был объяснить, откуда у
него информация о послевоенной судьбе Хозенфельда, — могли запросто объявить
шпионом. Я думаю, в России поймут, насколько это было опасно — идти с
такой темой прямо в НКВД, тем более — к человеку с репутацией грязного палача,
каким был Якуб Берман», — рассказывает Анджей Шпильман. Берман заниматься
делом Хозенфельда отказался, сказав, что пытаться помочь нацисту невозможно, и
неосмотрительно даже думать об этом. Тем более, что
происхождением он не из дружественной ГДР, а из капиталистической ФРГ. «Всю
жизнь отцу не давало покоя это бессилие — он не смог ничем помочь
человеку, спасшему ему жизнь». В 1957 году, когда Шпильмана выпустили на
гастроли в ФРГ, он разыскал Аннемарию Хозенфельд, и с тех пор контакты семей
спасенного и спасителя уже не прерывались.
«Вильм Хозенфельд был истинным католиком. Он как руководитель
спортшколы дал мне работу и, поскольку я должен был скрываться от гестапо,
снабдил меня фальшивыми документами и рабочей карточкой, что дважды спасало мне
жизнь», — написал ксендз Цицера Аннемарии Хозенфельд. Разумеется, и он
помочь своему спасителю не мог: какой
вес имел служитель культа в СССР? Безуспешно пытался помочь Хозенфельду и
коммунист Херль, после войны возглавивший в Германии общество репрессированных.
Слова немецкого коммуниста на коммунистов советских, после пакта Молотова — Риббентропа выдававших Гитлеру бежавших в СССР членов Коминтерна, никакого впечатления не
произвели…
В письмах родным из
лагеря военнопленных Вильм Хозенфельд много цитирует Библию, выбирая цитаты о
возвращении. Он изучает русский язык, как в Польше — польский, и пишет:
«Только язык открывает понимание другого народа», рекомендуя детям заниматься
языками. Августовская открытка 1947 года: «Пишу левой рукой. В воскресенье у меня
неожиданно случился паралич правых руки и ноги, затруднена речь… За мной хорошо ухаживает заботливый русский врач в
лазарете». Он выздоравливает после первого инсульта, а о том, что происходит,
об отношении к нему, пленному немцу в офицерских погонах, можно судить по
полунамекам в следующих открытках, прошедших через цензуру: «Мы слишком близки
к катастрофе войны, и мы ее жертвы. Вы дома верите, что все уже в прошлом. Это
не так... только моя любовь к вам и сила духа помогают мне все преодолеть». И с
ноября 1947-го по май 1948-го никаких известий из лагеря нет.
После паузы переписка
возобновляется. В письмах маниакальные всполохи надежды сменяются отчаянием, а
глухие намеки на следующий инсульт, объясняющий долгое молчание, просачиваются
только в виде заверений о добром здравии. «...„Красный дом” по-прежнему
страшен. Но я за себя не опасаюсь… О возвращении домой
уже не хотим говорить — это так же, как попасть в рай. Я надеюсь и на то,
и на другое… Кто войдет в „Красный дом”, у того больше нет надежды. Эту надежду
поглощает ад… Но я уже относительно здоров и в бодром
настроении». Вильм Хозенфельд продолжал писать домой до сентября 1949 года.
Последние открытки недвусмысленно свидетельствуют о психическом и физическом
угасании.
Без права на надежду
Листаю папку с грифом «Рассекречено». «МВД СССР. Главное
управление по делам военнопленных и интернированных… Личное дело номер 4047 на
осужденного военного преступника, военнопленного Хозенфельда Вильгельма
Адальберта. Подданство германское. Партийность — член фашистской партии.
Вероисповедание — католик. Образование — 5 классов начальной школы, 3
класса гимназии, 6 лет учительской семинарии. Призван
в армию 26.08.39. Служил в роте укрепленного района Варшавы... 24.06.48 года
прибыл в лагерь 56 из лагеря 271. 01.11.49 прибыл из лагеря 56 в лагерь 168.
27.05.50 осужден Военным трибуналом войск МВД Минской области. 12.12.51 прибыл
в 1-е лаготделение из спецгоспиталя 57/71. 20.02.52 убыл из 1-го лаготделения в
спецлагерь 57/71». Под анкетой примечание: «Написанные мною данные, возможно,
неточны, так как я уже трижды болел ударом и многое забыл. В. Хозенфельд».
Приговор: «Именем Союза Советских Социалистических республик
27.05.50 Военный трибунал войск МВД Минской области в г. Минске… без участия
обвинения и защиты рассмотрел в закрытом судебном заседании дело по обвинению
военнопленного Хозенфельда Вильгельма Адальберта… Установил:
Хозенфельд с 1939 года проходил службу в Германской армии и в
сентябре-окрябре 1939 года в составе охранного батальона «Франкен» охранял
лагерь военнопленных солдат и офицеров польской армии, после чего по 1944 год
проходил службу в офицерсыких должностях в Варшавской Комендатуре, где в
августе 1944 года участвовал в
карательных действиях против восставших польских граждан, которых лично
допрашивал и отправлял в тюрьму, чем способствовал укреплению
германского фашизма и враждебной СССР деятельности». Из письма Вильма
Хозенфельда жене 23.08.44: «Каждый день я провожу допросы. Сегодня
снова активист (речь идет о Варшавском восстании. — Ю. К.) и
16-летняя девушка… Возможно, девушку я смогу спасти. Вчера была доставлена
студентка… Потом польский обервахмистр полиции, 56
лет. Эти люди действовали из чистого патриотизма, а мы не имеем
возможности их щадить… Я пытаюсь спасти каждого, кого можно». Военный трибунал
приговорил Хозенфельда к «лишению свободы в местах заключения сроком на 25
лет». Срок отбытия наказания трибунал постановил исчислять с декабря 1949
года — при том, что Хозенфельд был взят в плен
пятью годами раньше. Хозенфельд пытался обжаловать приговор. Естественно,
безуспешно.
— Для вынесения такого приговора было вполне достаточно двух
улик: Хозенфельд был членом НСДАП и участвовал в карательных действиях. К
категории карательных действий, безусловно, могло относиться и упомянутое в
деле ведение допросов, которые Хозенфельд был вынужден проводить, —
комментирует доцент Санкт-Петербургского государственного университета,
специалист по проблематике Второй мировой войны,
главный редактор журнала «Новый часовой» Андрей Терещук. — Отношение к
Хозенфельду не было предвзятым, оно было абсолютно типичным для практики
военных трибуналов, действовавших в системе советского сталинского правосудия.
— Хозенфельд был немцем, а отношение к пленным представителям
этой национальности в послевоенное время было самым жестким. И эта практически
узаконенная жесткость тоже могла повлиять на решение трибунала?
— Безусловно. В лагерях военнопленных содержались представители
около 60 национальностей. И если австрийцам, румынам, итальянцам могли
делаться какие-то «поблажки» в виде отклонения от максимально формализованного
метода ведения следствия, то немцам — практически никогда. Как минимум наивно
было бы ожидать, что следствие посчитает нужным рассматривать или принимать во
внимание смягчающие обстоятельства: факты спасения Хозенфельдом людей. Даже
если предположить, что кому-то из спасенных удалось
добиться возможности дать свидетельские показания — хотя сама эта
возможность эфемерна, — они, вероятнее всего, не сыграли бы никакой роли.
А в худшем случае могли бы повредить самим этим людям: их, жителей
социалистической Польши, обвинили бы в пособничестве гитлеровскому режиму.
Четко отлаженная система исключений из правил не признавала. Как известно, с
мая 1945-го по 1953 год в советские лагеря, в том числе размещавшиеся на
территории бывших концлагерей Бухенвальд и Заксенхаузен, попадали граждане
СССР, члены антифашистского Сопротивления, наши бойцы, побывавшие в плену и
потому априори считавшиеся предателями. И если так ушли в небытие тысячи наших
сограждан, стоит ли удивляться приговору в отношении человека в нацистской
форме.
Информацию о том, что происходило с Вильмом Хозенфельдом дальше,
можно почерпнуть только в истории болезни, выписки из которой хранятся в
рассекреченном деле. Вот некоторые выдержки. «С 1947 года — четыре
инсульта с параличом правой половины тела, 1945 год — дистрофия, отечная
форма… Самостоятельно ходить не может. Кровяное давление 225/140. Со стороны
психической сферы также отмечены отклонения от нормы: больной часто болезненно
смеялся или плакал, отмечено понижение памяти. Клинический диагноз:
гипертоническая болезнь, общий атеросклероз, тромбоз коронарных сосудов,
нефроцирроз, левосторонний гемоторакс».
Комментирует доцент кафедры нервных болезней Санкт-Петербургского института
усовершенствования врачей-экспертов Илья Лейкин: «Анализ краткой выписки
из истории болезни позволяет считать, что к 1952 году, вследствие повторных
инсультов на фоне гипертонической болезни, Хозенфельд являлся глубоким
инвалидом (инвалидом 1-й группы по современной экспертной классификации).
Наличие гемоторакса — кровоизлияния в плевральную полость, — причиной
которого чаще всего является травма, не исключает факта избиения больного
незадолго до смерти».
«Извещение о смерти осужденного
военного преступника в госпитале спецлагеря 57/71, дислоцированного на
территории Сталинградской области. 13.08.52 умер Хозенфельд Вильгельм
Адальберт. Труп похоронен в квадрате 27 в могиле 20. На могиле опознавательный
знак — таблица».
Семья Хозенфельд уже полвека ищет
этот «квадрат».
Память и имя
«Спасший одну жизнь спасает весь
мир», — гласит надвратная надпись израильского музея «Яд Ва-Шем»,
посвященного катастрофе европейских евреев в годы Второй
мировой. Есть там Аллея праведников мира — она состоит из деревьев,
посаженных спасенными в честь спасителей. Дерева в
память о Вильме Хозенфельде на этой аллее нет. Эксперты музея, название
которого переводится как «Память и имя», посчитали невозможным признать его
праведником. Аргумент — капитан вермахта Хозенфельд был признан в СССР преступником и осужден Военным трибуналом, приговор
которого не отменен. Тяжесть нацистских погон Вильм Хозенфельд испытал сполна,
но преодолел ее. Доказательство тому «список Хозенфельда» — неопровержимо
расставляющий акценты в этой истории.
«Мы никогда не узнаем всех
подробностей военной жизни Вильма Хозенфельда. Возможно, он участвовал в боевых
действиях с оружием в руках. Хотя в просмотренных материалах дела указаний на
это нет, это нельзя полностью исключить — шла война. Но он спасал людей, и
это невозможно опровергнуть. Считать Хозенфельда преступником только на том
основании, что он из-за воинского чина оказался среди людей, большинство
которых были преступниками, мне кажется, недопустимо. Такой мне видится
ситуация с позиции сегодняшнего дня, 60 лет спустя», —
резюмирует Андрей Терещук. Как соотносить губительную возможность и
спасительную неопровержимость? На каких весах взвешивать правило и исключение,
форму и содержание?..
Владислав Шпильман после войны создал
знаменитый Варшавский квинтет, давший более двух тысяч концертов во всем мире,
придумал фестиваль в Сопоте и до конца жизни писал музыку для детей, которых
считал «самой искренней и требовательной аудиторией». Его
книга «Смерть одного города» была переведена на немецкий язык в 1998 году,
годом позже — на английский. (Русское издание увидело свет летом
2004 года, уже под названием «Пианист».) «Мне позвонил агент Романа Поланского,
сказавший, что режиссер прочитал книгу и хочет снять фильм. Что ж, пусть». Я
цитирую последнее интервью пианиста. Фильма он увидеть не успел — умер,
когда съемки только начались.
У преступлений нацизма —
преступлений против человечности — нет срока давности. Как нет срока
давности у поступков, совершенных во имя человечности. На презентации немецкого
издания «Смерти одного города» в Гамбурге Владислава Шпильмана спросили: «С
какими ощущениями вы приезжаете в Германию, как общаетесь с представителями
старшего поколения, как относитесь к молодежи?» Он ответил: «Я не был бы
человеком, если бы не умел прощать. И если бы разучился помнить».
Киль — Цюрих — Санкт-Петербург