ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
Елена Невзглядова
Поэзия и философия
Неопределенность — категория философии. Об эту неопределенность она бьется своим «бритоголовым умом» с самого начала. Бог — понятие неопределяемое. Библия говорит: Бог — это Слово. Что это за Слово — Логос? Русский философ Семен Франк говорит: Бог — это не небо, а глубина бытия.[1] Кто скажет, что такое глубина бытия? Это можно только почувствовать. В этом я усматриваю онтологическую общность философии с поэзией, с поэтическим смыслом. Свою статью под названием «Что такое поэзия?» Анненский начинает словами: «Этого я не знаю». Даже в абсолютно логичных строках стихотворения, если оно выполняет художественную задачу, мы ощущаем художественный приварок смысла, дополнительный по отношению к логическому значению фразы. Как сказано поэтом, «в пересказе поэзия и не ночевала». Если мы в строке Батюшкова «Я берег покидал туманный Альбиона» избавимся от инверсии и скажем: «Я покидал туманный берег Альбиона», что не повредит метрической сетке шестистопного ямба и не нарушит логического содержания, мы убьем поэзию этой строки. Батюшков, если бы не был поэтом, так бы и сделал согласно правильному синтаксису. Тем, кто не видит этого с такой же ясностью, как видят молнию, придется поверить на слово. Впрочем, можно указать на то, что в этой поэтической строке есть цезура, тогда как в синтаксически правильной она отсутствует, а всякое изменение звучания влияет на смысл. Поэтический смысл — это нечто несказа`нное, не именуемое. Он отражается в зеркалах метра, ритма, лексики, грамматики, интонации. Но не имеет субстрата. Говоря о собственно поэтическом смысле, я говорю о том, что многим людям кажется нарядом голого короля из андерсеновской сказки. Поэтический слух — явление более редкое, чем музыкальный. Что делать? Примерно таким же продуктом фантазии представляется понятие Бога для убежденного атеиста: Бог выдуман, потому что в Нем есть социальная и/или психологическая необходимость.
Да, есть такие вещи (или лучше сказать — явления?), о которых бесконечно бьется и разбивается мысль, пытающаяся их определить. Но они существуют.
«О ком мы говорим?» — строго и торжественно спрашивает Пьера масон Баздеев на проезжей станции. Этот вопрос заставил Пьера почувствовать существование Того, в Кого он прежде не верил. Ведь они имели в виду что-то, что уже было в их сознании.
Философия говорит словами Тертуллиана: верую, потому что абсурдно. Поэтический смысл алогичен. Моделью поэтического смысла может послужить рифма — фонетически сходные слова, поставленные в определенную (рифмующую) позицию в отношении друг к другу. Они невольно осмысляются в совокупности. Замечательный лингвист Эдуард Сэпир, поставив рядом слова «sing» и «praice», заметил, что в восприятии этого соположения мы получим не бессмыслицу, а какой-то алогичный смысл. Так же, говорит Сэпир, как любое изменение очертаний облаков неминуемо напомнит нам какой-то знакомый предмет. Почти любое алогичное сближение дает неопределенно-осмысленное представление. Тем более созвучное соположение. Скажем, «дымны» и «гимны». Мы невольно соединяем эти семантически разные элементы во что-то неопределенно общее. Как бы помещаем эти два понятия в общее семантическое поле.
Таинственный поэтический смысл не складывается, а возникает в разных языковых категориях. Он угадывается слухом. Не метафорически выразился Мандельштам, когда говорил, что «голосом, голосом работает поэт». Поэт интуитивно подбирает те элементы речи, которые нужны для создания интонации, соответствующей определенному состоянию души. Так же как человек, обладающий музыкальным слухом, не затрудняется пропеть определенную мелодию, взять голосом определенную ноту, хотя он не знает и не думает о том, какое расширение голосовых связок для этого требуется. Так и поэтический «слух чуткий парус напрягает» для воспроизведения поэтического смысла. Автоматически апеллирует к левому полушарию, ведающему именами, названиями, и к правому, ведающему связями, синтаксисом, и к чему-то еще, что мы в простоте называем душой. Франк писал об отсутствии рационализма в русском мышлении, приводя многочисленные примеры из русской литературы. Может быть, потому и поэзия наша так хороша и по праву считается нашим национальным искусством.
Поэтический смысл адресуется к тем участкам мозга, которые оказываются задействованы при попытке создания философского метода познания. Интуиция. Едва ли не у каждого крупного философа имеется свое понимание интуиции. Для интуиции характерна непосредственная очевидность и неосознанность пути, ведущего к результату. Удобнее всего воспользоваться определением Спинозы — «третий род» познания (наряду с чувствами и разумом), охватывающий суть вещей. Паскаль называл это «духом проницательности». Поэтический смысл в этом отношении сходен с философским методом познания, интуитивистским. Конечно, интуиция нужна и в точных науках; но не так и не в такой мере. В науке интуиция упрощает процесс исследования, в философии она определяет его результат.
Две вещи, сказал Кант, наполняют душу всегда новым и все более сильным удивлением и благоговением: звездное небо и нравственный закон во мне.
В самих этих словах мы ощущаем поэзию: что-то беспричинно истинное, таинственное. И та и другая «вещь» сопровождают новую русскую поэзию на протяжении почти трех веков ее существования.
Открылась бездна звезд полна;
Звездам числа нет — бездне дна.
Что касается нравственного закона, то он вообще присущ искусству, и нелепые попытки преступить его нелепостью и безобразием только подтверждают его незыблемость.
Афоризм Канта — краеугольный камень философии и поэзии. Невозможно перечислить все создания поэтического воображения, в которых упомянут звездный мир. Они так же многочисленны и не поддаются учету, как звездное небо. И не будет преувеличением сказать, что трансцендентные мотивы так же нужны поэзии, как философии. Любовь и смерть занимают воображение философов и поэтов. Для тех и других характерно отстранение от бытовой суеты, погруженность в которую губит поэзию. Кантовская «Всеобщая естественная история и теория неба» заканчивается такими словами: «Вид звездного неба в ясную ночь доставляет такое удовольствие, какое испытывает только благородная душа». Здесь можно заменить слово «благородная» на «поэтическая».
И дальше: «При всеобщем безмолвии природы и спокойных чувствах заговорит тогда скрытая познавательная способность бессмертного духа на неизъяснимом языке и внушит неясные понятия, которые можно, правда, почувствовать, но нельзя описать».[2] Поэты в своих лучших творениях, которые волнуют душу и для разума представляют загадку, говорят на этом «неизъяснимом» поэтическом языке.
Семен Франк вослед Владимиру Соловьеву провозглашает единство духовной жизни в своей книге «Душа человека». Что-то аналогичное находим в соловьевской идее «всеединства»[3]: человечество — это собор душ, одна душа на всех. А поэзия — это ведь такой резервуар человеческих душ. Каждый поэт вкладывает свою душу в общую копилку поэзии.
В гениальном произведении творчество уподобляется божественному творению; творчество — это путь к Богу, говорит Бердяев.[4]
Замечательно и удивительно, что при этом характер мышления философов и поэтов совершенно различен. Несмотря на то что философам не чужд образный язык, все-таки они оперируют абстракциями. Ярким примером того, как преображается в сознании поэта философская доктрина, может послужить творчество Фета. Фет не просто интересовался философией, он проштудировал всего Канта и перевел Шопенгауэра. Он страстно увлекался философией, и философскими рассуждениями полны его письма к Толстому и Страхову. «Весь смысл „die Welt als Vorstellung“, которую кончаю читать для перевода, в том, что только то правда, что правда, а не то, что доказано: сего сделать невозможно, так как надо занимать доказательства из той правды, которую хочешь доказать», — писал Фет Толстому 21 января 1879 г. Интуиция склоняла его к молчаливой истине, и не случайно слова «молчанье», «молчаливо» — одни из самых частотных его слов. «О, если б без слова / Сказаться душой было можно!» Фету удавалось сказаться душой, кажется, помимо слов.
Я долго стоял неподвижно,
В далекие звезды вглядясь, —
Меж теми звездами и мною
Какая-то связь родилась.
Я думал... не помню, что думал;
Я слушал таинственный хор,
И звезды тихонько дрожали,
И звезды люблю я с тех пор...
Исследователь мировоззрения Фета Л. А. Калинников полагает, что эти замечательные стихи появились благодаря знакомству Фета с теорией Канта. Возможно. При этом, замечает исследователь, «звездная твердь и твердость и чистота моральной воли не только связаны в стихах эстетически, но сливаются в метафизическое единство... почти всегда созерцание звезд перерастает в нравственные переживания».[5] Этот синтез свойственен стихотворному смыслу и противоположен стремлению к логическому анализу, характерному для философа. И что интересно: когда поэт добросовестно излагает философские мысли, страдает поэзия. Вот стихотворение Фета, в котором изложены философские тезисы, созвучные Шопегауэру:
Не тем, Господь, могуч, непостижим
Ты пред моим мятущимся сознаньем,
Что в звездный день Твой светлый серафим
Громадный шар зажег над мирозданьем
И мертвецу с пылающим лицом
Он повелел блюсти свои законы,
Всё пробуждать живительным лучом,
Храня свой пыл столетий миллионы.
Нет, Ты могуч и мне непостижим
Тем, что я сам, бессильный и мгновенный,
Ношу в груди, как оный серафим,
Огонь сильней и ярче всей вселенной.
Меж тем, как я — добыча суеты,
Игралище ее непостоянства, —
Во мне он вечен, вездесущ, как Ты,
Ни времени не знает, ни пространства.
В этом стихотворении узнается мысль, которую Фет высказал в знаменитых гениальных четырех строках:
Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет, уходя.
Сравнивая эти разные стихи, легко убедиться в том, насколько прекраснее как бы неожиданно явившаяся мысль, чем мысль подробно изложенная.
В сущности, речь идет об одном и том же: в душе человека зажжен огонь более священный, чем звездный огонь вселенной. Но как по-разному это сказано! Кстати, в этих четырех строках огонь все-таки идет во тьму, хотя Фет думал, что этот огонь неугасим, «Ни времени не знает, ни пространства». Философская идея пострадала, но как это хорошо: «И в ночь идет, и плачет, уходя»!
Лирику Фета нельзя назвать философской. Вообще это деление на философскую, гражданскую, религиозную, даже любовную — упрощает настоящую поэзию. Оно слишком условно. Скажем так: если стихотворение как бы само просится в какую-то условную графу, значит, оно не вполне удачно. Поэт, писал Фет в письме Толстому 9 апреля 1879 г., «дышит своим миросозерцанием и невольно вносит его в свое искусство». Тут очень важно слово «невольно». Невольно! Вот это условие должно быть соблюдено. Как в волшебных сказках герой получает искомое при каком-то не вполне ему ясном запрете, бог поэзии Аполлон не допускает в стихи философский тип познания.
Характерно, что Фет был убежденным атеистом, но Божье имя вылетало у него из груди постоянно: «Не я, мой, друг, а Божий мир богат»; «Не тем, Господь, могуч, непостижим»; «Но если на крылах гордыни / Познать дерзаешь ты как Бог...» и т. д.
В 1920—1930-х годах XIX века в Москве было создано Общество любомудрия, состоявшее преимущественно из поэтов, увлекавшихся немецкой философией (Шеллингом в особенности). Литературная борьба в это время протекала под знаком требования поэзии мысли. Но любомудры не видели разницы между поэтической мыслью и просто мыслью, они искали поэта со сходной философской программой и потому прошли мимо великих поэтов мысли — Баратынского и Тютчева. Типичным представителем этого направления был Степан Петрович Шевырев. В стихотворении «Мудрость», как, впрочем, и в других своих стихах («Мысль», «Сон», «Два духа» и проч.), поэт, излагая свою мысль, топчется на одном месте, и его мысль банальна, а язык выспренний и архаичный. Приведу небольшой отрывок:
О мудрость, матерь чад небесных!
Тобой измлада вскормлен я:
Ты мне из уст твоих чудесных
Давала пищу бытия.
На персях девственных главою
Я под хранительной рукою
Невинен, чист и тих лежал:
Твоими тешимый речами,
Младенца чистыми устами
Твое млеко я принимал...
Банально, не интересно! На протяжении всего этого длинного стихотворения поэт воспаряет на «крыльях мудрости», а как раз живой мысли у него нет. Любомудры в связи с изданием «Московского вестника» сделали попытку вовлечь Пушкина в круг своих интересов, но тщетно. Для Пушкина важно было другое — «то, что можно назвать лирическим событием, — пишет Лидия Гинзбург. — Лирическое событие не следует смешивать с повествовательным сюжетом... Речь идет о другом — о некой развивающейся ситуации, конкретной и единичной».[6] В стихах Пушкина любомудры не оценили «лирического события», в котором выражалась психологическая ситуация. В качестве поэта мысли Пушкину противопоставлялся Бенедиктов. Но именно Пушкин увидел ахиллесову пяту любомудров: «слишком систематическое умонаправление» и «условленный» литературный язык. Их общие места кочевали из стихотворения в стихотворение, от поэта к поэту.
Явными и увлеченными философами были русские символисты, явившиеся через полвека после любомудров. Их поэзия, за исключением Блока, умевшего сочетать философские идеи с лирическим событием, также зиждилась на философии и страдала очень похожими недостатками. Блок, находившийся в юности под влиянием Владимира Соловьева в «Стихах о Прекрасной Даме» пытался выразить философскую категорию «Софии», но чем старше он становился, тем дальше отходил от философии и тем лучше становились его стихи. Обратимся к вдохновителю символизма Вячеславу Ивановичу Иванову.
Разверзнет Ночь горящий Макрокосм —
И явственны небес иерархии.
Чу, Дух поет, и хоровод стихии
Ведут, сплетясь змеями, звездный косм.
И микрокосм в ночи глухой нам внятен:
Мы слышим гул кружащих в нас стихий —
И лицезрим свой сонм иерархий
От близких солнц до тусклооких пятен.
Есть Млечный Путь в душе и в небесах;
Есть множество в обоих сих вселенных:
Один глагол двух книг запечатленных —
И вес один на двойственных весах.
Есть некий Он в огнях глубин явленных;
Есть некий Я в глубинных чудесах.
В этом стихотворении Вяч. Иванова видим тот же архаический язык, «условленный», как сказал Пушкин, искусственный. Как это все неуклюже и топорно: «Чу, Дух (с большой буквы) поет»; рифма «микрокосм» и «косм»; строка
«И лицезрим свой сонм иерархий» — плохопроизносимая и малопонятная: какой такой «свой сонм»? То же можно сказать о строке: «Есть множество в обеих сих вселенных» («обеих сих» — нехорошо), множество чего? — хочется спросить. И что за «глубинные чудеса»? Чтобы понять эти стихи, надо мысленно их пересказать. Странно и непонятно, что этот поэт считался мэтром, ему на суд приносили стихи Блок и Мандельштам, и Кузмин.
М. М. Бахтин говорил о трудности понимания стихов Вяч. Иванова, объясняя их тем, что поэт соединял разные пласты ушедших культур — Античности, Средних веков, Возрождения. При этом он считал, что «глубокая связь основных символов и единый высокий стиль» спасают дело. Я так не думаю. Символы в самом деле связаны между собой, и философ может разобраться в них, но вот поэзия отсутствует. Приведу одну строфу стихотворения Анненского, современника Вяч. Иванова и тоже символиста, чтобы стала ясной огромная разница между двумя поэтиками:
Не мерещится ль вам иногда,
Когда сумерки ходят по дому,
Тут же возле иная среда,
Где живем мы совсем по-другому?
Теплая, истинно лирическая и домашняя, интимная интонация этой стихотворной речи характеризует музу Анненского, так не похожую на претенциозную музу Вяч. Иванова. Еще одна строфа (из другого знаменитого стихотворения):
Оставь меня. Мне ложе стелет Скука.
Зачем мне рай, которым грезят все?
А если грязь и низость — только мука
По где-то там сияющей красе...
«Будничное» слово Анненского преобразует речь, уподобляя ее устной интонации естественной речи, она сердечна и доходчива. Как она контрастирует с искусственным, вычурным стихом Вяч. Иванова!
Те же свойства выспренней поэтики Вяч. Иванова находим во многих стихах Андрея Белого, Сологуба, Мережковского: чем нагляднее философские идеи, тем ущербнее стиховые качества. Вспомним знаменитое стихотворение Мережковского «Дети ночи», в котором Мережковский выступает предтечей декадентов. Возможно, «оно восходит к ницшеанской модификации идеи жертвы», как пишет исследователь.[7] Но о каких жертвах может идти речь в таком легкомысленном хорее:
Устремляя наши очи
На бледнеющий восток,
Дети скорби, дети ночи,
Ждем, придет ли наш пророк,
Мы неведомое чуем,
И с надеждою в сердцах,
Умирая, мы тоскуем
О несозданных мирах...
Какие штампованные фразы и словосочетания в последующем тексте этого длинного стихотворения: дерзновенные речи, наши гимны — наши стоны, преступаем все черты, соблазн неутоленных, потухших алтарей, дети мрака... И так далее. Кажется, что талант этих поэтов был ущемлен философскими воззрениями, слишком они были заняты системой идей и их выражением в символах.
Сравним стихи двух современников: Вяч. Иванова и Мандельштама, в них сходный мотив дает основание для сравнения.
Есть Зевс над твердью — и в Эребе.
Отвес греха в пучину брось, —
От Бога в сердце к Богу в небе
Струной протянутая Ось
Поет «да будет» Отчей воле
В кромешной тьме и в небеси:
На Отчем стебле — колос в поле,
И солнца — на Его оси...
Интересно: «Зевс» и «Отче» — это одно и то же лицо? А «струна», «Ось» с большой буквы и «ось» с маленькой, а также «Отчий стебель»? И что такое «отвес греха»? И какая такая «пучина», куда нужно его бросить? Лучше вопросов не задавать: неточность и вычурность выражения боятся разумных вопросов, хотя и напрашиваются на них. Стихотворение, из которого я взяла отрывок, посвящено Брюсову, встретившему его восторгами: «Пленен, обрадован, тронут твоими стихами», — писал он в письме автору. Как они, символисты, любили вычитывать из стихов свои голые мысли, как были нетребовательны к речевой мелодии, столь важной в поэтическом искусстве!
Вооруженный зреньем узких ос,
Сосущих ось земную, ось земную,
Я чую всё, с чем свидеться пришлось,
И вспоминаю наизусть и всуе.
В мандельштамовском стихотворении земная ось, то есть суть земной жизни, связана с трудолюбивым усердием ос, достающих нектар из цветов, и поэт в этом стихотворении призывает то душевное состояние, при котором он, как бы минуя знание о смерти, поглощен сладкими дарами жизни. Как обедняет смысл этих стихов пересказ! Какие это чувственные стихи! Какие живые осы — «завидовать могучим, хитрым осам!». Как ощутимо летнее тепло в воздухе («стрекало воздуха»)! Стихи написаны как бы в забвении смерти, которая всегда присутствует подсознательно, и не случайно смерть в них упомянута («сон и смерть минуя»), их можно при желании назвать философскими. Но лучше этого не делать.
Между прочим, есть великие поэты, у которых философской лирики днем с огнем не найдешь: Некрасов, например, Пастернак, Ахматова, Цветаева... Это не делает их менее содержательными. Пастернак серьезно учился философии в Марбурге у известного философа Когена и в «Охранной грамоте» пишет об этом. Но его познания никак не отразились на стихах. Можно ли лирику Бродского назвать философской? Известно, что Бродский с симпатией относился к философии Кьеркегора. И его лирическая интонация выдает эту близость: скепсис и разочарование. То же можно сказать о поздних стихах Георгия Иванова. Философия отчаяния. Но и лирика. Еще какая! Чего в них больше — философии или поэзии? Риторический вопрос. Поэзия принимает философию только тогда, когда она входит в стихи непреднамеренно, подобно воздуху, который не замечаешь.
И вот лучший пример — лирика Тютчева. Исследователи отмечают перекличку Тютчева с философией Шеллинга, с которым он был знаком, живя в Мюнхене, а также с поэзией немецких романтиков (Шлегеля, Тика, Кернера). В основе всего сущего лежит некая первозданная стихия, бездна, вне времени и пространства. Натурфилософия Шеллинга была близка Тютчеву. Но, пожалуй, ближе всего ему был Паскаль. «Мыслящий тростник», окруженный Хаосом, «всепоглощающей бездной». Хаос воплощает стихию разрушения, уничтожения, а Космос — стихию примирения, гармонии. Земные и небесные силы противостоят друг другу, меж ними идет постоянная борьба. Но Тютчев стремится не разделить эти противоборствующие силы, а слить их, ему важно то состояние души, в котором небесное примиряется с земным, проникается им.
На мир дневной спустилася завеса;
Изнемогло движенье, труд уснул...
Над спящим градом, как в вершинах леса,
Проснулся чудный, еженочный гул...
Откуда он, сей гул непостижимый?
Иль смертных дум, освобожденных сном,
Мир бестелесный, слышный, но незримый,
Теперь роится в хаосе ночном?..
Эманация человеческих мыслей роится в ночном воздухе, что-то неведомое, подобное природному хаосу, есть в наших умах и душах, говорится в этих великих тютчевских стихах. «Чувствующая мысль», как сказал о Тютчеве Аксаков.
Философия — наднаучное интуитивное учение, которое состоит в тесной связи с религиозной мистикой. А поэзия — вненаучное знание, но именно знание о бытии. Что ни поэт (я говорю о великих поэтах) — то свой собственный оригинальный мир, познаваемый читателем. Философия и поэзия как сводные сестры, в них есть нечто общее при очевидных различиях.
Георгий Адамович в статье о Толстом развивает очень интересную для нас мысль — она касается философии и поэзии.[8] Повторяя слова Карла Ясперса, он утверждает, что философия — как понимание бытия — не сделала со времен Платона ни шага вперед... «Но в будущем новый Ясперс, столь же ясновидящий, — говорит Адамович, — скажет то же самое о Толстом. Нельзя ничем обогатить, нельзя ничем углубить той, например, страницы в „Войне и мире“, где князь Андрей, истекая кровью на аустерлицком поле, видит над собой высокое вечное небо и удивляется, что не замечал, не понимал его раньше, — здесь сжато всё существенное, о чем человек способен думать на протяжении целой жизни, но что в его ежедневных помыслах, под влиянием очередных забот и случайных впечатлений, бывает раздроблено и разжижено». Кто скажет, о чем здесь идет речь — о философской мысли или о поэзии? «Князь Андрей, — дальше говорит Адамович — слушает, как поет Наташа, и ему хочется плакать, он счастлив — но у него слезы на глазах: оттого и только оттого, что ему не под силу вынести страшную противоположность между чем-то огромным, бессмертным, живущим в нем, рвущимся на волю и тем, что связывает его с землей и что в этой земле когда-нибудь сгниет. К таким строкам тоже нельзя ничего добавить, не исказив содержания, и неумолимый агностицизм, их продиктовавший, есть единственное и даже последнее, крайнее, самое большее, на чем бы могли все без исключения люди сговориться: „Что-то в нас живет, но никто не знает — что“».
Нет утешенья, оправданья, прощенья ужасам земным,
Но есть глубокое молчанье, и мы его не предадим.
Есть, есть такие представления и понятия, о которые разбивается мысль, пытающаяся их определить, но они существуют. Поэзия к ним принадлежит:
И пустословье суетливо, и обольщенье ни к чему.
Стихотворенье молчаливо. Прочти, прислушавшись к нему.
1. Франк С. Л. Русское мировоззрение СПб., 1996.
2. Кант И. Собрание сочинений. В 6 т. М., 1964. Т. 1. С. 261.
3. Соловьев В. Сочинения в 2-х т. М., 1989. Т. 2.
4. Бердяев Н. Смысл творчества. М., 1916.
5. Калинников Л. А. Философско-поэтическое мировоззрение А. А. Фета: влияние Канта и Шопенгауэра. Калининград., 2016. С. 16
6. Гинзбург Л. Я. Русская поэзия 1820—1830-х годов // Поэты 1820—1830-х годов (БПБС). Л., 1972. С. 63.
7. Кумпан К. А. Примечания // Д. С. Мережковский. Стихотворения и поэмы (БПБС). СПб., 2000.
8. Адамович Г. Одиночество и свобода. М., 1996, С. 137.