МЕМУАРЫ XX ВЕКА
Елена Успенская-Аносова
Переулок Ильича
Художники Евгений Аносов, Юрий Жарких и поэт Олег Григорьев
— Я пла`чу! Пла`чу, Лена!.. Прощался сегодня с нашей мастерской в переулке Ильича. Всё! Ее больше нет. Двери сорваны, выбиты рамы, поднят пол… Дом снесут завтра.
Миша плачет. Миша! Тренихин! Надо же! Такой большой! Такой мужик! И… пла-че-т.
Так в какой-то год из 1990-х узнала я по телефону, что нет больше нашей мастерской в переулке Ильича. Я еще в 1980 году покинула ее, а вот Миша был в ней до последнего.
Он совершеннейший ребенок, умеет очень искренне печалиться, смеяться, удивляться: «А!..» Только его «А!..» идет не вширь, а вглубь. Кажется, что он рождается каждый день заново и восхищению его перед жизнью, перед миром нет пределов.
Он не авангардист, не нонконформист. Наоборот, он из рода защитников отеческого предания и старой русской веры. Такие люди могут жить в любых экстремальных условиях, в гармонии с природой и в духовном совершенствовании. Миша исповедует искусство «маленьких голландцев», писавших небольшие, тщательно отделанные картины. Ему, как им, свойственно видеть красоту и поэзию в обыденном. Если цветы — то васильки да ромашки, если пейзаж — то старенькие, уходящие в небытие домики. От его картин веет ощущением мягкого, светлого уюта. Художник умеет извлекать из немногих приглушенных цветов неуловимые оттенки. Ему свойственна тонкость письма и выразительность небольших деталей. Галерейщики называют его «Миша-голландец» или «Ван дер Тренихин». Кажется, что романс Петра Чайковского на слова А. К. Толстого написан для Миши:
Благословляю вас, леса,
Долины, нивы, горы, воды!
Благословляю я свободу
И голубые небеса!..
* * *
Звонок Миши заставил меня поехать посмотреть, что случилось с мастерской. Однако поздно. В подворотне стоял охранник и не захотел пускать меня во двор.
В бывшем городе Ленинграде, в бывшем переулке Ильича, а до того Казачьем и ныне Казачьем, в доме 1/3 была большая мансарда, в ней художественная мастерская, где я считалась хозяйкой с 1968-го по 1980 год. Мастерская в четыре комнаты, в шесть окон. Каждое окно — картина: небо — перламутр, Исаакий — золото; зимою, среди заснеженных крыш, — радужье дымов; летом, среди разноцветья крыш, — стаи белых голубей и рыжих кошек. В бесконечные праздники небо лопалось, рассыпалось охапками звезд, заливалось огнем. Но и зимой,
и летом, и весной, и осенью стояли черные кресты антенн.
Рядом Невский, а еще ближе Витебский вокзал, где в те тяжелые времена водку можно было купить у таксистов в любое время дня и ночи. Рукою легко подать что до Академии художеств, что до «Штиглицы», что до Театрального института, что до Дома писателя.
Это был любопытный, хотя и характерный для Петербурга двор-колодец с закругленным углом многоэтажного флигеля, где на каждом этаже расположена одна квартира, как правило, на одного хозяина. Это очень важно для художественной мастерской, так как наши многочисленные гости не очень-то беспокоили соседей, когда поднимались вереницей на наш шестой этаж.
Мастерская, в которую вошли мы с Вадимом Успенским и Сашей Кондуровым, стала потом кому домом, а кому местом встреч. Местом встреч художников Вали Леканова, Юры Жарких, Саши Калинкина, Толи Заславского, Жени Красовского, Миши Тренихина, Жени Аносова, Толи Маслова, Паши Бурыгина, Володи Малкова, Тани Дорожкиной и поэтов Лиды Гладкой, Олега Григорьева, Валеры Черешни. Реалисты, авангардисты, академисты, иконописцы мирно сосуществовали, уважая своего друга, но веруя в правильность только своего пути, споря друг с другом, но не меняя своего курса. Начисто лишенные пошлости, мещанства, сребролюбия, мы любили, пили, работали в поте лица, мечтали
«о доблестях, о подвигах, о славе» и спешили «сотворить Великое».
* * *
После смерти Вадима я осталась в мастерской одна. Нашу компанию постигла не одна трагедия. Смерть, как явление, казалась не случайностью, но роком, нависшим над нами. Все вглядывались в глаза друг другу: кто следующий?
Как стадо овец, чующих опасность, мы сбились в кучу, окружая близкого заботой и вниманием, каждый ощущал локоть друга. Родился лидер — Юра Жарких. Он занимал очень темную мастерскую выше этажом, работать там можно было только при электрическом свете. Я предложила ему две самые светлые комнаты в своей мастерской. Он согласился не сразу, что-то его смущало, вероятно, мистика. Мастерской боялись. И тем не менее он переехал.
Насколько далеки мы были в восприятии мира и изображении его, настолько близки в человеческой, обыденной жизни. Юра был прекрасным дизайнером. По его эскизам я шила себе платья. Даже две красивые брошки в абстрактном стиле сделал он мне из тихоокеанских раковин, которые привезли Леканов
и Кондуров с Камчатки. Он стал заводить новые порядки. Драить мастерскую
с мылом, шваброй после вечерних посиделок. Проводить операцию «хрусталь»: заставить мужчин, гостивших в мастерской, сдавать бутылки из-под вина, не давая им залеживаться. По праздникам перед застольем, а также с похмелья водил друзей в Казачьи бани, через три дома от нас. На Пасху все вместе шли в церковь. Устраивали театральные представления и музыкальные вечера. У нас был свой оркестрик, где Юра — контрабасист, то есть он взял чемодан, воткнул в него палку, привязал веревку, которую натянул и закрепил к углу чемодана. И давай наяривать! Зимой ездили в Сестрорецк кататься на лыжах и останавливались в доме Вали Леканова. Как-то даже Новый год встречали
в лесу. Летом отправлялись в лес, ночуя в палатках. Я всю жизнь занималась спортом, а Юра окончил Училище моряков торгового флота, поэтому были легки на подъем и умели заводить других. Мы с ним вдвоем ходили даже по районным отделам милиции, разыскивая потерявшихся друзей.
В то время художники были постоянными гостями вытрезвителей. Вечерами милицейские машины забирали на улицах шатающихся мужиков, предоставляли им на ночь койку с чистым бельем, а утром отпускали домой, выписав штраф на 25 руб. (моя зарплата старшего редактора — 90 руб.). Если денег с собой не было, высылали квитанцию штрафа на работу. Это было очень плохо. Постоянных пьяниц отправляли на принудительное лечение. Некоторых даже выписывали из Ленинграда, отсылая на 101 км. Мы зажили на славу, дружно и корректно. Появлялась я в мастерской часам к семи вечера, так как днем служила в НИИ. Приходила, увлеченно шила свои картины: плакала, смеялась, танцевала над ними. Казалось, что подключена на 380 вольт, что сгорю от перенапряжения. Делала, дарила свои работы друзьям, хотелось отблагодарить их за внимание, за заботу обо мне. Феликс Лейбович, в то время председатель секции тканей в ЛОСХе, у кого-то увидел мои работы и стал приглашать меня участвовать в выставках. Картины обращали на себя внимание, их далеко не все принимали, но они стали раздражителями устоявшегося спокойствия стилей профессиональных художников по тканям. Все это меня подгоняло, подбадривало, заставляло энергично работать.
Юра иногда звал меня посмотреть на свою только что написанную картину. Это смущало, потому что я могла оценить только композицию и цветовую гамму ее. Смысл картин был мне неведом, меня охватывала «паника оцепенения»
и полное отсутствие эстетического удовольствия. Энергетика его работ выбрасывала меня из своего поля. У Юры совершенно неординарное мышление. Казалось, он пишет человека не по внешним данным, а по жизни или смерти внутренних органов его. Так врач-патологоанатом дает характеристику человеку по времени окостенения суставов, ширине и длине мышц, объему легких, составу крови, размеру сердца и желудка. А тут художник безжалостно вторгается
в сокровенные тайны материи, создавая мифологию физической жизни человека. Французский критик Жан Базен в «Очерках о современной живописи» писал: «Никто не рисует так, как ему хочется. Художник может лишь стремиться изо всех своих сил к живописи, на которую способен его век».
Волею судьбы, яростного трудолюбия и смелости Жарких стал интенсивным выразителем познания и преодоления зла. Манифест Юрия Жарких: «Вечная жизнь на фоне смерти — это стало порогом в твою новую живопись. Год это был 1971-й. Вечная жизнь на фоне максимального количества ракурсов смертной жизни, помещенная в духовную историю людей, — формула эйдетической концепции живописи». Эйдос по-гречески означает: изначальная, первостепенная идея предмета, события, пространства.
Юра родился на Кубани в городе Тихорецке в 1938 году. В СССР 1920-е, 1930-е годы — время активного геноцида казачества. Директива ЦК РКП(б) от 29 января 1919 года объявляла единственно правильной самую беспощадную борьбу со всеми верхами казачества путем поголовного их истребления, поэтому было уничтожено 45 % целого народа, не только защищавшего рубежи нашей страны, но и дававшего лучшие урожаи зерна, овощей и фруктов этой земли.
«Всполох» (по-казачьи) — восстание из-за голода, начавшегося в конце октября 1932 года на Кубани.
На железнодорожной станции Тихорецкой находился хлебоприемный пункт, куда свозилось зерно Кубани, чтобы направлять его стране. Местные жители, у которых забирали весь хлеб, умирали от голода. Кроме того, на Кубань правительство направило «Директиву об изъятии из станиц всего активного мужского населения и отправке его на север. Эта весть послужила сигналом к восстанию, в котором участвовали 6000 человек. Правительство подтянуло артиллерию
и танки. Бои прекратились только на 30 день. Результат — тысячи убитых
и раненых с обеих сторон. К высылке на север Архангельской области подготовлено 18 000 человек». Н. Тархова. «Голос минувшего» (по материалам РГВА). Публикация в газете «Станица» №2(42), июль 2004 года, Москва.
Мне никогда не приходилось слышать от Юры ничего о казачестве. Он был спокойным, рациональным и достаточно закрытым человеком. Политикой мы никогда не занимались. В нашей мастерской не было ни радио, ни телевизора, только проигрыватели. Даже анекдотами политическими не баловались. Все мысли, все разговоры только об искусстве.
Почему я затронула эту тему? Потому что в «Facebook» в ноябре 2016 года Жарких вывесил свою картину «Атакую! Суда не будет». Полотно представляет схватку существ, в которых что-то от зверя, что-то от человека. Главное — экспрессия движения насыщенных кроваво-желто-белых цветов. Потрясающе! Благополучный художник живет в благополучной Франции уже сорок лет. Постоянно пишет картины и показывает их в Интернете. Но в нем не пропали одержимость и воинственный дух казачества. И тема картин все та же; видимо, работает подсознание: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй» (эпиграф к «Путешествию из Петербурга в Москву», взятый Радищевым из стихов поэта Тредиаковского).
Много сделала для Юры одна из дам его сердца — детский врач, назовем ее Марта. Когда она первый раз появилась у нас в мастерской, казалось, что пришла из сказки русская краса: длинные волосы — белый лен, глаза — васильки, щечки — яблочки румяные. К тому же стройна, добра и воспитанна, дочь профессора ихтиологии. Марта с Юрой были очень красивой парой, они вызывали доброжелательность у всех встречающихся с ними людей. С ее приходом у Юры увеличилось количество покупателей его живописи, ибо они могли насладиться не только искусством, но и видом женской красоты. А самое главное, будучи невероятно общительным человеком, она еще в 1970 году смогла провести Жарких в запасники Эрмитажа и Русского музея, познакомила его
с искусствоведами и философами, которые помогли ему определить его статус: эйдетическая живопись.
Его столь удивительно странные картины пользовались большим вниманием у ученых, людей аналитического мышления и дипломатов, видящих в них совершеннейшее противоречие официальному искусству.
* * *
Чтобы понять, как возникло движение советских левых художников, приведу хронологию некоторых событий, начавшихся после долгих лет всезаполняющего соцреализма. В 1956 году в Эрмитаже была открыта постоянная выставка «Искусство Франции ХIХ—ХХ веков» (из собрания музеев СССР). А с 1958-го по 1972 год советские зрители впервые увидели импрессионистов, а также Матисса, Гогена, Сезанна, Пикассо, Марке, Гуттузо, Леже, Ван Гога, Риверу, Ороско
и коллекцию западноевропейской и американской живописи и рисунка Арманда Хаммера.
В начале 1960-х годов в Ленинграде неофициально стала заявлять о себе школа В. В. Стерлигова. «Я учился у Малевича и после квадрата поставил чашу. Как идея — это открытая чаша. Это кривая мира, она никогда не кончится: Прямая — разделяет, Кривая — связывает; Кривая совпадает с природой». Кроме того, Стерлигов противопоставил разуму учителя — чувство, логике — тайну, бунту — смирение, богоборчеству — богоискательство. Своим воспитанникам он протянул нить от авангарда 1920-х годов. Его ученики Г. Зубков, А. Кожин, М. Цэруша, В. Соловьева принимали активное участие в выставках ленинградского андеграунда.
С конца 1950-х годов разрабатывал свой стиль абстрактного творчества Евгений Михнов-Войтенко.
Тогда же на квартирах своих друзей В. Кекелидзе и К. Лильбока сделал свои две персональные выставки Саша Арефьев. Так начал жить Арефьевский круг — «Орден Нищенствующих живописцев», куда кроме Саши вошли В. Шагин, Ш. Шварц, В. Громов, Р. Васми, М. Войцеховский. Валентин Громов писал о своих друзьях: «У нас был такой переломный момент. В Эрмитаже открыли третий этаж, импрессионисты… Все равно как глаза открылись. Вот так надо смотреть, рисовать. Мы и стали так рисовать. Нас и выгнали». Выгнали их с третьего курса СХШа при Академии художеств. Они писали городские пейзажи, неприглядный послевоенный быт ленинградцев. Писали искренние асоциальные картины. Их называли «последними импрессионистами».
В 1962 году в помещении редакции ленинградского журнала «Звезда» прошла выставка М. Шемякина, сделавшая его имя известным.
В ДК им. С. М. Кирова, где был Клуб любителей кино, в том же 1962 году состоялась выставка Евгения Аносова, последователя Леже; за эту выставку его выгнали из Академии художеств.
Выставка такелажников Эрмитажа М. Шемякина, В. Овчинникова, О. Лягичева, В. Кравченко, В. Уфлянда открылась 31 марта 1964 года в Эрмитаже, в связи с 200-летием музея. Ее предложили сделать сами устроители праздника. Неожиданно органы КГБ в ней увидели нечто, порочащее советский строй. Директора Эрмитажа М. Артамонова уволили.
Владимир Овчинников предоставил свою мастерскую в Кустарном переулке в 1970 году для выставки неофициальных художников. Она имела большой успех.
В 1972 году прошла молодежная художественная выставка в Гавани. Возглавлял выставку Андрей Красильщиков.
В новом выставочном зале Ленинградского Союза художников на Охте
в 1972 году была открыта выставка «Одиннадцати». В ней принимали участие З. Аршакуни, Г. Егошин, Я. Крестовский, В. Тюленев, В. Ватенин, В. Тетерин, В. Рахина, Е. Антипова, Л. Ткаченко, К. Симун, Б. Шаманов. Пресса о выставке писала очень робко. Но эта выставка, показавшая новые поиски цветовых пластических новаций, собирала ежедневно большие очереди желающих ее увидеть. «Нас отличала склонность к романтизму, нравственная чистоплотность, чувство коллективной сопричастности к тому, что происходит вокруг» (В. Тюленев).
Налетел информационный вихрь. Людей вертело, обжигало, оглушало. Было стыдно что-то не знать или не видеть, или не слышать. Как, вы не читали Генриха Бёлля? Вы не видели картин Пиросмани? Вы не ходили на спектакль «Идиот» в БДТ? И когда человек, которого спрашивали, не мог ответить «да», то краснел до кончиков ушей. Люди копили деньги на большую подписку «Союзпечати»: детям — «Мурзилку», подросткам — «Юность», себе — «Иностранную литературу» и какой-нибудь из советских журналов: «Новый мир», «Октябрь», «Дружба народов», «Звезда», «Нева», «Вопросы литературы», «Огонек» и т. д. Кроме того, выписывались журнал, связанный с профессией, и кипа газет.
А тот, кто не имел денег на подписку, подписывался в складчину или шел
в библиотеку и в порядке довольно длинной очереди получал желаемый журнал. Шла активно подписка на полные собрания сочинений русских и иностранных классиков.
* * *
В журнале «Новый мир», в ноябрьском номере 1962 года был опубликован рассказ Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Чтение его было самым жутким, самым унизительным днем моей жизни, ибо и я из того же русского теста моей родины, из которого слеплены герои этого рассказа. «Посему, как преступление одного всем человекам осуждение...» (Послание
к римлянам, 5, 18).
18 февраля и 13 марта 1964 года состоялись суды над поэтом Иосифом Бродским, обвинившие его в тунеядстве. Общественным обвинителем на суде стала преподаватель марксизма-ленинизма в ЛВХПУ им. Мухиной Ромашова. Студенты после этого показывали на нее пальцем.
С осени 1965 года по февраль 1966-го длился процесс против писателей
А. Д. Синявского и Ю. М. Даниэля. Первому дали 7 лет лишения свободы, второму — 5. Власти хотели нагнать страху, но добились противоположного. Многие писатели считали процесс противозаконным и протестовали против него.
В журнале «Москва» в 1966—1967 годах был напечатан роман «Мастер
и Маргарита», который не только читали, но и учили наизусть.
С 1958-го по 1989 год Ленинградский БДТ возглавлял Георгий Товстоногов, сделавший его «первой сценой страны». Его спектакли имели успех не только в СССР, но и за рубежом.
На экранах кинотеатров шли фильмы о Париже, о Модильяни, об Эдит Пиаф. Художники стали искать наркотики, считали, что великой французской певице они помогали петь, хотели попробовать сами увидеть «глюки» и перенести их на холст. Однако в те годы кроме кодеина (таблетки от кашля, содержащие опий), по-моему, ничего больше невозможно было достать.
Все ходили смотреть ленты японского режиссера Куросавы. А поляка Анджея Вайду просто обожали.
В ларьках «Союзпечати» можно было купить польские журналы «Project»
и «Stuka», которые рассказывали о польском, тогда невероятно высоком, современном искусстве — театре, кино, плакате. Польский плакат 50—70-х годов
ХХ века признан одним из лучших в мире. Его отличительная черта — поразительно доходчивое отражение информации самыми острыми художественными методами. Он оказал благотворное влияние на наших ленинградских плакатистов. Это было своеобразное окно в Европу.
Единственный заказчик — издательство ЦК КПСС «Плакат» — был в Москве, поэтому творческой свободы у ленинградцев было достаточно для развития качественного профессионального плаката. Многие живописцы, не имеющие возможности официально представлять свои картины, ушли в плакат. Пластический язык плаката свободен от ограничений. Он может светиться акварелью и напоминать пастозную живопись. Здесь используются все приемы графики: контрастное сочетание цветов, заливки, плоскостное изображение объема
в пространстве планшета и парадоксальные смещения масштабов и глубин.
Плакатисты варьировали художественные стили. То были традиции «Мира искусства» и революционной графики 1920-х годов, промышленного дизайна 1970-х и авангардного искусства польского плаката. Плакат, отталкиваясь от конкретного факта, приходит к большим философским обобщениям, используя метафору, символику и гиперболу. Основное качество плаката — быстро воздействовать на людей, превращая потенциальных зрителей в любителей зрелищного искусства.
В 1967 году состоялась «Первая всероссийская выставка плаката». Она говорила о том, что ленинградский плакат стои`т на самом высоком уровне в СССР.
Долгие годы (до 1968 года) в Ленинградском Театре комедии работал замечательный режиссер и художник, он же заведующий кафедрой художественно-постановочного отделения ЛГИТМиКа Николай Павлович Акимов. Ученик М. Добужинского, А. Яковлева, В. Шухаева, на Всемирной выставке 1958 года в Брюсселе он удостоен серебряной медали за театральный плакат. В 1963 году
в Ленинграде, а в 1965-м в Москве состоялись его персональные выставки, где можно было увидеть не только его оригинальнейшие декорации и костюмы
к спектаклям, но и живопись, графику, плакат. Некоторые из учеников Акимова вошли в круг ленинградского андеграунда.
Эстетически очень высок был в эти годы профессионализм художников детской книги — Н. Кочергина, С. Острова, Е. Аносова, А. Пахомова, А. Рейпольского, братьев В. и А. Трауготов и т. д. Основатель ленинградской редакции «Детгиза» С. Маршак писал: «Мы привлекаем к работе над детской книгой тех, кто сохраняет память детства и одарен поэтическим воображением». Вслед за
В. Лебедевым, Ю. Васнецовым, Е. Чарушиным дерзновенные художники города создавали для детей книги познания мира и гуманизма.
Именно все перечисленные выше события говорили об активной творческой жизни художников и времени ослабления цензуры.
* * *
В начале семидесятых — подъем движения нонконформистов в Москве, потом в Ленинграде. На окраине Москвы, в Беляево, 15 сентября 1974 года группа московских художников, чьи работы не принимались на официальные выставки, решила показать свои картины публике. Участники — двадцать москвичей, среди них О. Рабин, В. Воробьев, В. Немухин, В. Ситников, Л. Мастеркова,
и два ленинградца — Ю. Жарких и Е. Рухин. Несмотря на запрет властей и МОСХа, на пустырь пришли живописцы, их родственники, друзья, журналисты западных информационных агентств и дипломаты. Не успела выставка развернуться, как появились рабочие и машины с саженцами. Затем — бульдозеры, поливальные машины, самосвалы и милиционеры. Художников избивали, а картины ломали.
Это драматическое событие, названное «Бульдозерной выставкой», всколыхнуло общественность, а в зарубежной прессе стали писать о том, что авангардисты подвергаются репрессиям. Официальные круги Москвы вынуждены были отступить и позволить 29 сентября 1974 года осеннюю выставку картин на открытом воздухе в Измайлово. День оказался солнечным, теплым, и художники радостно праздновали свою победу.
* * *
Юра Жарких и Женя Рухин активно взялись за подъем неофициального художественного движения в Ленинграде. Надо сказать, что Юра стал лидером-новатором — целеустремленным и дисциплинированным — еще со студенческих лет. На преддипломном курсе в «Штиглице» он возглавил группу студентов, недовольных низким уровнем преподавания теории дизайна. На заседание кафедры пришла Ромашова, знаменитая тем, что недавно на суде над Иосифом Бродским была общественным обвинителем. В результате разговор принял политическую окраску. Защиту диплома Жарких отложили на год.
Ребята нашли много последователей. Наша мастерская была как Смольный перед Октябрем. Определился худсовет, который с большим трудом успевал рассматривать множество картин различных художников. Не принимались работы, содержащие порнографическую, религиозную и антисоветскую пропаганду. Бывшие ученики СХШ при Академии художеств, выпускники Среднего училища им. В. Серова, студенты архитектурного факультета, дизайна, искусствоведы — все, кто серьезно занимался живописью, но не мог быть официальным художником, стали участниками выставки в ДК им. И. И. Газа, которая состоялась по официальному разрешению 22—25 декабря 1974 года. Эти 52 художника представили 220 произведений. Очередь на выставку тянулась на сотни метров. В иностранной прессе звучали репортажи с выставки. Гражданская отвага ценилась выше, чем само искусство. А само искусство ассоциировалось с внутренним освобождением от общественно-политических процессов.
В следующем, 1975 году выставка проходила 10—20 сентября в ДК «Невский». Участвовало уже 80 художников, которые заявили о праве каждой творческой личности на самовыражение, рискуя своей личной свободой. И снова сенсация, и снова длинные очереди. Участники выставки провели опросы посетителей. Результаты опроса выявили острый интерес большинства зрителей к неофициальному искусству.
Однако возвращение абстрактного искусства в культурное пространство России было не только следствием изменения политического климата, здесь проявлялся закон саморазвития искусства. Авангардисты продолжили поиск русских художников конца XIX — начала XX века. Как писал В. Кандинский, «возможность воплощения внутренне необходимого, духовного в отличие от внешнего, случайного». Живопись должна подняться до музыки. У художников появилось стремление передавать свои чувства и переживания чисто живописными средствами — формой, краской, ритмом и гармонией. В работах этих художников не было школы и профессионализма, но правда жизни пробивалась через их неумение быстрее. После них смотреть на профессионалов становилось скучно. Недаром И. Бродский писал: «Мастерство плетет заговор против души…»
Эти выставки легализовали искусство нонконформистов и окружались аурой социального героизма. Но на художников обрушились репрессии.
Сколько было стукачей! А ведь им, верно, платили зарплату! Как богато наше государство! Не жалело тратить деньги на слежку за какими-то там инакомыслящими художниками!
Так как наша мастерская находилась в переулке Ильича рядом с музеем Ленина, то, естественно, мы жили «по заветам Ильича». Гуляя со своей собакой,
я выяснила все подходы к дому, где жил Владимир Ульянов, которыми наверняка он пользовался в свое время. Их оказалось девять, учитывая проходные дворы. Мы с Мартой тоже пользовались ими, когда надо было отдельно от Юры выносить картины из мастерской. Дело в том, что его снимали с поезда, не давая вывозить работы в Москву, где было больше покупателей и коллекционеров из среды ученых, дипломатов, журналистов. Поэтому сначала выходили мы и направлялись на Московский вокзал. Примерно через час появлялся на улице Жарких, за которым всегда следили; петлял по переулку, перебегал
в метро из вагона в вагон, наконец добирался до вокзала. Ко всему этому наше братство относилось достаточно весело — надо же иногда побудоражить кровь. Некоторых соглядатаев обнаружили среди наших знакомых. Юра не велел их гнать, просто не говорить при них лишнего. Иначе придут новые, надо еще их распознать. Были официальные агенты: звонили в дверь, молча и жестко входили, не показывая никаких документов. Они быстро осматривали все закоулки мастерской, открывали шкафы и так же тихо уходили. Было всегда ясно, кто входил, им вопросов не задавалось, на их инспекцию смотрели равнодушно, так как виноватыми себя мы не считали. Самые неприятные из них — «психологи», осторожно бравшие тебя под ручку на какой-нибудь выставке и тихо шепчущие на ушко, как приятно им быть твоей тенью. Мы были молоды, добродушны
и достаточно мудры. Что ж! Так жизнь устроена: одни бегут — другие догоняют; одни прячут — другие ищут; одни — жертвы, другие — охотники.
Были и курьезные случаи. В мае 1975 года авангардисты решили сделать выставку у Петропавловской крепости, о чем известили власти города письмом.
В день выставки никто из участников не смог покинуть своего подъезда.
У дверей на улицу их ждали «люди в сером», закрывшие им выход. Но не бывает правил без исключений. Саше Арефьеву очень захотелось посмотреть, что «серые» будут делать дальше. Он стал хныкать, что с вечера у него во рту не было ни маковой росинки, что от голода начались колики в желудке, видимо, придется вызывать скорую помощь. Те, кому это было надо, позвонили туда, куда надо, получив разрешение на вывод художника в магазин. «Серые» вывели Арефьева на улицу. Он потянулся к пивному ларьку и стал в хвост длинной очереди. Ему не позволили стоять, кружка пива оказалась через минуту у него в руках. Саша понял, что наступил волшебный день исполнения желаний. Проходили мимо битком набитого гастронома, Арефьев захотел круг краковской колбасы и сливочного масла; через пять минут он стал владельцем редкостных вкусностей.
А тут на пути бакалея.
— Что дают?
— Отпускают на руки две пачки индийского чая «Три слона».
— И я хочу, — заныл нахально Сашка, опять попав в точку, ибо чай моментально оказался у него в сумке. Так он долго гулял, как никогда, наслаждаясь прогулкой и затариваясь продуктами, выстаивать за которыми раньше у него не было ни времени, ни желания. Нагулявшегося художника аккуратно, в целости и сохранности доставили домой.
Архитектор и художник Володя Некрасов тоже с умом воспользовался неизбежной охраной, он решил с женой и детьми поехать на кладбище, навестить тестя и тещу. «Серые» быстро взяли им такси — и сами поехали за ними. На кладбище примостились у чужих могил, наблюдая, но не торопя Некрасовых. Посидели часок и также на такси домой вернулись.
Зато очень жестоко поступили эти «юмористы-шутники» с Юрой Жарких. Насыпали ему ночью в поезде «Москва—Ленинград» в один из башмаков какую-то гадость химическую. Жалко, валяется на складе без всякого дела! Вот решили рачительность проявить, заодно Россию защитить от всяких там инакомыслящих. Утром только успел художник надеть ботинки, как началась резкая боль
в левой ноге, еле дошел до мастерской. На наших глазах кожа и мышцы подъема стопы стали разворачиваться, оголив кость. Женя Аносов привез в мастерскую своего приятеля, известного в те годы доктора профессора Михаила Михайловича Щербу, который положил Юру в больницу Первого медицинского института, а затем в Ожоговый центр. Все лето с мая по август лечили ногу, еле спасли.
В день открытия майской выставки у нашего подъезда «серые» не стояли. Знали, что Жарких не выйдет, а он — один из организаторов этой выставки и в Москву ездил не случайно. Для Юры это был слишком сильный удар. Видимо, тогда он решил, что надо жить там, где можно свободно писать картины. В 1975 году он уезжает в Москву, а затем в Париж. Во Франции живет до сего дня.
* * *
В начале 1960-х годов на экранах появился американский фильм «Великолепная семерка», ремейк фильма Акиры Куросавы «Семь самураев». На художников он произвел невероятное впечатление. Они перенимали сдержанность манер, непроницаемость лица, беспафосную мужественность и узкие штаны — предвестники джинсов. Они бросали пить, курить, стали заниматься накачиванием мышц и в буквальном смысле слова лезли на стены. В высоких и узких коридорах Академии художеств студенты, упираясь спинами, отталкивались ногами от стен, чтобы подняться как можно выше, а потом одновременно рухнуть вниз. Движение называлось «Гигантизм». Во главе стоял скульптор Олег Соханевич. Сах стал самой уважаемой фигурой в среде студентов. Он и на голове стоит, и стойку на одной руке делает; зубами поднимает стол,
а табуретки разбивает о голову. Все красивые девушки хотели его любить, а одна, избранная, ходила на занятия в бабушкиной шубе, под которой ничего не было, кроме восхитительного тела, любимого Сахом.
Его последователями были многие, многие студенты.
Каждое лето Сах и Эдик N, которого называли Космос, ездили на юг
в Крым и тренировались в дальних заплывах. Летом 1967 года Олег Соханевич и Космос сели на теплоход «Россия», ходивший по маршруту Одесса—Сочи, и ночью прыгнули за борт. Надули ртом надувную лодку и погребли к югу,
в Турцию. Потребовалось девять суток схватки с морем, умной потаенности от проходящих мимо пограничных судов, но они доплыли до берега. Затем оба оказались в США. Читала я дневники Соханевича. Интересно описание каждого, кажется, однообразного, но на самом деле так не похожего один на другой, из девяти дней пути их к заветной свободе по морю.
В Нью-Йорке Эдик N стал салонным портретистом, а Соханевич устроился работать грузчиком, в свободное время стреляя из пистолета в потолок и стены своей комнаты. Однако какой долгий, мощный, бесстрашный путь к свободе!
А результат? Может быть, на самом деле главное — путь к достижению цели,
а не сама цель. За Сахом потянулись за границу и другие: М. Шемякин, Э. Зеленин, М. Майофис, М. Беломлинский, В. Некрасов.
* * *
Однажды, зайдя поздно вечером к соседу, я увидела преображенную комнату Юры Жарких и гостей, пьющих пиво. К потолку было прочно прикреплено колесо от телеги, на ободе которого по кругу горели свечи. От колеса вниз на тонких лесках спускались большие золотые лещи. Под колесом — стол, уставленный кружками пива и баклагами, в них приносили пиво из пивных ларьков, стоявших в те годы на углу почти каждой улицы. Пол комнаты расписан в абстрактном стиле, чтобы масляные краски, летевшие во время работы с полотна, не создавали грязь, а, наоборот, вносили некоторую новизну в рисунок пола.
Мир художников — это люди, которые не любят одеваться как все, а, наоборот, — как никто. Женечка Красовский носил широкополую шляпу, кожаную куртку, на которой был иконостас различных значков. Владимир Лисунов, одетый во все черное, с лицом под Мефистофеля, носился черным вороном по Невскому. Андрюша Геннадиев, на целую голову возвышающийся над толпой, ходил за водкой в магазин в рыцарских доспехах. Большая очередь мужиков, стоявшая в винный отдел, расступалась перед ним, зачарованно молча`. Каждый из художников считает себя гением, ну уж во всяком случае творцом, поэтому не только в своих работах, но и в одежде своей они заявляют о своей неординарности. Однако правильно, ведь от них со школьной скамьи требуют не только профессионализма в творчестве, но и умения проявить свой индивидуализм.
Компания, сидящая за столом, четко вписывалась в интерьер комнаты, где на стене висели яркие, экспрессивные картины. Юра Жарких, стройный блондин с длинными, до плеч волосами, всегда одет в светлые рубашки или свитера, подчеркивающие голубизну его глаз. Волобуев, мощный, с короткой ершистой стрижкой, напоминавший доисторического человека, студент архитектурного факультета Академии художеств (в будущем ему будет дано построить прекрасный и самый большой на Урале Храм Вознесения Господня).
Он привел трех очень странных академистов. Один брит наголо, что в те времена было большой редкостью, а-ля Юл Бриннер. Другой, наоборот, кроме волос имел еще бинты на своей разбитой голове, такой дурной, что кроме искусства в ней активно жил интерес к политике. За пропаганду идей какой-то маленькой неофициальной партии получил он срок. Его выпустили временно, для защиты диплома на архитектурном факультете. Третий — комильфо, утонченный, молчаливый и серьезный, сплошное обаяние; человек из прошлого. За весь вечер он не проронил ни слова. Когда закончилось застолье, обращаясь
к женщинам, присутствовавшим на вечеринке, последний сказал:
— Остаюсь у вас ночевать. Утром мне нужна свежая рубашка, носки и носовой платок.
Как ни странно, его невероятнейшую просьбу приняли естественно и спокойно, совершенно не удивляясь, всё быстро собрали в стирку. Я тоже потянулась… Может, и мне достанется хотя бы носок с его левой ноги. Ну ладно уж, пусть — с правой. Но мне не досталось ничего.
Этот человек меня заинтриговал, поэтому я обязала Волобуева привести ко мне в ближайшее время это столь инородное тело. Прошел месяц. На пороге мастерской появился Волобуев и комильфо, просили три рубля на выпивку.
Я смеялась от счастья, хлопала в ладоши, прыгала и целовала в щечки их обоих. Вытащила из кошелька все, что было. Комильфо — Евгений Аносов, преподаватель рисунка на кафедре книжной графики в Академии художеств — был потрясен моей радостью. Он увлекся моим весельем, заразился моим смехом, велел нам не расходиться и обещал вернуться через час. Вскоре Женя приехал и накрыл нам такой стол, что только пальчики оближешь. Так я полюбила интересного и щедрого Аносова, а он меня — за чувство восторга перед ним.
Вскоре представила Женю маме, которая, восхитившись обаянием художника, сказала мне: «Это бочка с медом. Тебе его не удержать». Глубокая ошибка: бочка была не с медом, а с порохом. Не я его, а он меня периодически пытался удержать. Женщины его любили, дружили, посвящали ему стихи. Но Аносов был рыцарем только одной Прекрасной Дамы — Графики. А я — оруженосец Санчо Панса.
* * *
Никто из наших ребят Жениных картин не видел. Членом Союза художников он стал как художник «Детгиза», но детских книг мы тогда не покупали. Ценили мы человека по тому, что и как он умеет делать. Лишь позже я увидела часть сохранившихся работ его выставки 1963 года в ДК им. Кирова. Очень даже авангардистские работы, сделанные под большим влиянием Леже. Это была персональная выставка. Из-за нее Женю выгнали из Академии художеств, но взял к себе на третий курс в Институт живописи, театра, музыки и кинематографии Николай Акимов. Перед самым дипломом Аносов ушел от Акимова. Ему стало ясно, что он не сможет подчиняться в своей работе воле режиссера. А по-другому театральный художник ничего не делает. Какое-то время Аносов учился во ВГИКе, но потом снова вернулся на кафедру графики в Академию художеств, закончил ассистентуру и стал преподавать.
Нонконформист Жарких был против академиста Аносова, и язык которого, и стиль одежды, и манера поведения — все его раздражало. Вот что пишет о Жене художник Алексей Рейпольский:
«Однажды, в середине урока, в мастерскую книжной графики вошел ее руководитель М. А. Таранов в сопровождении красивого стройного молодого человека с короткими рыжеватыми волосами и небольшой бородкой, по внешнему виду и костюму очень напоминавшего героя какого-нибудь произведения Достоевского или Тургенева».
Вот эта традиционность Юре была невыносима, поэтому решил на меня давить.
— Лешенька, он искусственный. Не верь ему.
Как-то вечером сидели мы втроем, выпивали. Юра загрустил, заплакал, схватился за голову:
— Мне сегодня сон приснился, будто голос вещал — неумеха ты!
Надо бы товарища в такую минуту поддержать, пожалеть, с каждым художником такое бывает. Но Женя ему сказал:
— Сегодня пятница. С четверга на пятницу сны сбываются.
Жарких перевернул стол, в ярости схватил собутыльника на руки и, как бревном, стал выбивать им окно, заревев:
— А! Сбросим Аносова с парохода современности!
Мои кулаки, бившие Юру по спине, не оказали никакого результата. Внешняя рама окна вылетела вместе со всеми стеклами. Тогда наша кошка Ёська взобралась нападающему на спину, вонзилась когтями в загривок, маленькая собака Малышка, голубой терьер, вцепилась в щиколотку правой ноги, я же ухватила своего дорогого соседа зубами за ляжку и сжимала их до тех пор, пока он не бросил Женю на диван.
Вояка-авангардист упал на стул, отдышался и, сам уже поднаторевший
в написании манифестов и деклараций, уходя из комнаты, хромая, запел «Интернационал»:
— «Мы наш, мы новый мир построим, Кто был ничем, тот станет всем».
Отрезвевшим голосом Аносов зашептал:
— Жарких за топором пошел. На кухне топор лежит. Мы сегодня с ним
в магазине свиную голову купили для супа, так разделывали ее. Давай баррикаду делать!
Мы жили настолько доверительно, что ни у одной двери из четырех комнат мастерской не было ни замка, ни задвижки, ни крючка. Дверь закрыта плотно — гостей не хотят видеть; дверь закрыта слегка — можно постучать, откроют; дверь полуоткрыта или открыта — заходите, гости дорогие.
Итак, замка нет. Единственное орудие защиты — швабра, которую мы затолкали в ручку двери. То ли смеяться, то ли плакать, не знаешь! Ведь он таки вернулся с топором, которым стал рубить дверь. Но дверь старая, крепкая, дореволюционная! Пытаясь ее открыть, он все время, наоборот, закрывал ее. Это нас спасло. Вскоре пришла Марта, подруга Юры, и увела разбойника спать.
Утром в воскресенье два хулигана встретились у умывальника, попросили друг у друга прощения, поцеловались, обнялись, взялись мизинцем за мизинец:
— Мирись-мирись и больше не дерись!
* * *
Женя пришел ко мне не только через радость встречи, но и через тайну приобщения человека к человеку. Мы были созвучны друг другу, оба родились под созвездием Близнецов. Картины и Вадима и мои ему нравились. Он любил сидеть в моей комнате в одиночестве и рассматривать работы.
Примитивный стиль моих работ удивлял и смешил его. Он был первым устроителем моих персональных выставок и судьей. Иногда делал замечания, связанные с небрежностью шитья. Я падала на диван, ревела: уж слишком тяжело править шитье. Но дня через два соглашалась и исправляла ошибки. Когда были срочные работы, на которые не хватало у меня дня и приходилось работать ночью, он спать не ложился, сидел рядом со мной и читал. А под утро, когда от усталости разламывалась спина и слезы от боли застилали глаза, гладил по головке, делал массаж спины и обещал утром, когда сдадим работу, купить бокал шампанского и мороженое.
* * *
Однажды явилось счастье — время, когда только наша семья трудилась в мастерской. Был воскресный день. С утра все разошлись по своим комнатам. Женя занимался графикой, моя дочь Таня — росписью по фарфору, я — тканями… Время к обеду. Взглянула на часы — пора накрывать на стол. Сейчас мы будем есть, говорить и смеяться. Задаст тему разговора Женя — «За речкой музыка играет»… Мы весело поддержим. А потом вновь пойдем работать. Никто нас не оскорбит, не убьет, кирпич не свалится с крыши на голову, машина не задавит нас колесом. Мы все вместе, под одной крышей, и каждый сам по себе. Пришел час воскликнуть фаустовское: «Мгновенье! О как прекрасно ты, повремени!»
* * *
По отношению к самому себе Аносов был жестким, невероятно серьезным, досконально знающим свой предмет. Несколько раз «Детгиз» предлагал ему сделать подарочное издание любой книги по его выбору. Мы решили, что это будет «Капитанская дочка» Пушкина. Массовые сцены боя, личность разбойника Пугачева, дуэль Гринева и Швабрина, допрос Гринева, встреча Екатерины II и Маши Мироновой — все это легко могло подчиниться его столь опытной руке. Но он считал — еще рано, еще не готов. Работоспособность потрясающая, за тринадцать лет Женя сделал только для «Детгиза» 36 книг. Тиражи были большие, как правило, 100 000 экземпляров. Книги шли на издательство по разнарядке, их не хватало, и не всегда он мог получить даже свой авторский экземпляр. В продаже книги с его иллюстрациями я смогла купить только два раза за все годы, они расходились моментально.
В «Детгизе», где он в основном работал, его любили, так как мог разрешить сложнейшую ситуацию. Иногда кто-то из художников заболевал или не мог справиться с работой, Женя в два месяца делал то, что другой художник за год. А вот когда Аносов умер, не успев доделать две иллюстрации к книге А. Беляева «Последний человек из Атлантиды» (тоже последней для писателя), издательству пришлось туго. Художественный редактор «Детгиза» Г. Фильчаков и художница М. Шредер измучились, пытаясь войти в стиль Аносова. «Женя мечтал о своей школе, но из этого бы ничего не вышло. Он непредсказуем, ему невозможно следовать. На его руку действует не разум, а сердце» (Г. Фильчаков).
Иногда художник закрывался у себя в кабинете на сутки, я не могла его уговорить выпить даже чашку кофе — времени у него не было: надо трудиться, трудиться, трудиться. Портрет переводчицы Нины Назаренко сделал за час, будучи пьяным. Я наблюдала его работу: ужасный взгляд округлившихся огромных глаз; напряжение тела, готовящегося к написанию линии, как к прыжку; энергию, уходящую в кончики пальцев; скрип карандаша по бумаге. Глядела молча, думала с тоской: закончит портрет и упадет замертво. По тому, с какой силой он нажимал на лист, казалось, что линии рисунка будут жирными, глубокими. Оказалось, нежнейший образ Нины создан легкими, едва прикасающимися
к листу руками художника.
Со временем он стал мне полностью доверять и даже хотел, чтобы я сидела рядом, когда он рисует.
Для Евгения Аносова, иллюстратора детской книги, показать бег жизни — самая важная задача. Научить маленького читателя видеть, запоминать черты лица, движения тела, свойственные разным человеческим личностям.
«Беспокойный характер, ищущий ум, интерес к окружающей действительности в сочетании с природным талантом позволяли ему зримо представлять литературные образы в пластическом решении. Вчитываясь в текст, он находил момент конфликтов, сшибок характеров. <...> К работе относился как режиссер: собирая детали, костюмы, часто просил окружающих попозировать для какой-либо сцены. В иллюстрациях можно разглядеть метко схваченные черты его близких, изображенные с изрядной долей юмора. Тяготение
к динамичному, близкому к шаржу языку сделало его мастером гротескного
и одновременно теплого и искреннего стиля. Не случайно он оказался в плеяде художников „Детской литературы“. Это давало ему возможность свободы выражения» (режиссер Юлий Назаренко).
Любимое занятие Жени — сидеть в пивном баре «Нева», что на углу Невского и улицы Маяковского. Там у него были свой столик в углу зала и прекрасная возможность разглядывать посетителей в момент живого общения друг с другом, делая маленькие зарисовки. Зная анатомию и психологию человека и животных, имея прекрасную память, он создавал каждый свой рисунок как маленький спектакль.
Его четкие, продуманные композиции предлагали читателю запечатленное изображение движения без слов, где все очевидно — до смеха или до слез.
Если нарисован один герой — посадка головы, поза плеч, положение локтей, рук, постановка ног, ступней, спадание складок одежды характеризуют человека. Социальное положение, национальность, возраст — все легко читается.
Однажды, когда я раздевалась ко сну, он остановил меня:
— Посмотри, перед тобой картина. Нет тел, нет лиц. Есть только одежда: моя — аккуратно повешенная на стул, твоя — разбросанная по ходу движения к постели. Вот тебе наши характеры и наша жизнь.
Он так свободно и виртуозно изображал различные состояния лица, ног
и рук, что друзья плакатисты звали его изобразить руки героев на их плакатах, он это делал играючи. Нынче мало кто умеет рисовать кисти рук, художники не хотят тратить время на анатомию.
Если были представлены два-три героя — каждый из них изображался в позиции, согласующей или разъединяющей его с остальными. Согласование подтверждалось одинаковостью движения, раздор — разными положениеми тела: один — лицом к зрителю, другой — спиной, или вполоборота, или сидящий.
«Ему нравилось изображать многофигурную композицию, где не повторялись ни одно лицо, ни одна фигура, ни одно движение. Но всегда среди толпы — мать и ребенок: в вагоне поезда, на митинге, на базаре, дома у окна в ожидании отца.
Детей много, очень много, от грудных в пеленках до подростков. Маленькие герои Гражданской и Великой Отечественной войн, а также хулиганы и воры — все с одинаковой любовью представлены художником читателю.
Люди на его рисунках, как и в жизни, тесно связаны с животными. Кошка, выгнувшая спину под стулом хозяина, говорит об уюте дома; собака, запряженная в санки мальчика, — о маленьком друге; гуси, коровы — о деревенской жизни. Сложнейшие отношения человека и лошади представляет Аносов глазам читателя: то тихий душевный разговор, то гордость от укрощения сильного животного, то восхищение собой и прекрасной лошадью; то стремительное движение в бою, где они одно целое, охваченное азартом и волей
к победе. Причем он дополнял, расширял, уточнял автора, у которого зачастую ни о каких живых существах и речи нет — толпа.
Линия его рисунка не только выделяет предмет в пространстве, но и сама несет нагрузку в создании экспрессии. Она то тонкая, как волос, то широкая, то превращается в пятно; то идеально прямая, то неровная, дрожащая, еще раз тут же повторяющаяся, будто ошибочная. Много изломов, острых углов, ритмичных скачков. Движение пера то предельно экспрессивно, то моторно, далеко от эмоционально теплых интонаций. Чувствуется, что автор любитель джазовой
и классической музыки. Он чаще всего слушал Шостаковича, особенно квартеты. Стиль музыки композитора весьма созвучен стилистике графики Аносова.
Как иллюстратор детской книги Женя очень лабилен. Манера его рисунка зависит от характера книги. При большой скупости средств она может быть изящна, а может — монументальна».
«Очевидно, что его творческий темперамент постоянно находился в поиске того или иного образа, единственного возможного визуального облика для воплощения задуманной идеи. Это видно уже по тому, как много графических техник и манер художник успел использовать в различных своих работах… Казалось бы, разнообразие в выборе художественных манер и техник должно было увести художника от следования конкретной авторской стилистике. Однако, сравнивая различные произведения Евгения Аносова, можно заметить ряд основообразующих элементов визуальной структуры, переходящих из работы в работу. Главным из таких элементов выступает жесткий, волевой линейный контур, на котором, как на прочном каркасе, держится все изображение» (искусствовед Александр Котломанов).
Тонкие, красивые, почти женские руки Аносова обладали железной хваткой и не знали, что такое усталость. Весь пол вокруг его стола завален бумагой
с забракованными рисунками. В такие моменты я пыталась найти повод самой подметать пол после его работы, чтобы сохранить втайне от него интересные, но выброшенные зарисовки.
Думается мне, что такая активная работоспособность была обусловлена его начинающейся слепотой, которую вызывало любое нервное напряжение. Он
и пил, чтобы расслабиться. Заканчивалась работа над книгой, начиналось виновозлияние. В такие дни я по утрам, пока он спал, расписывала его лицо зеленкой жирно, с удовольствием. Пусть до моего прибытия с работы лицо моет и никуда не выходит из мастерской. Женя благородный, сердиться не будет. Однажды мне пришлось увидеть его идущим по переулку Ильича в момент, когда на него напала слепота. Шел-шел нормально и вдруг остановился, постоял, сделал несколько шагов к стене дома. Затем двигался осторожно, касаясь рукой стены. Наблюдая, подошла я к нему только в тот момент, когда началась арка, подхватила под руку осторожно, со смехом, не выдавая того, что узнала.
Вначале были редкие кратковременные приступы, которые он пытался скрывать даже от меня. Как-то сделала ему замечание, смотрю: взял сигарету,
а спичек рядом нет, Женя их на столе на ощупь ищет. Зажгла спичку, провела перед его открытыми глазами. Глаза пустые — реакции никакой. Спасибо Вадиму Успенскому, я с ним прошла такую школу выживания, что научилась в обморок не падать, истерик не закатывать, а проявлять милосердие. Что же будет с самим Женечкой, человеком гордым, для которого глаза — главный его рабочий инструмент? Конечно, художник бросил пить и курить, стал заниматься зарядкой. Однако весь этот здоровый образ жизни — для нормального человека. Таких, как Валерий Брюсов, который подчинял свою музу жесткой дисциплине, в искусстве, в литературе — единицы.
С июня 1982 года Аносов работать уже не мог. В октябре 1982-го ему прооперировали правый глаз, а в ноябре 1983-го — левый. У него было восемь пар очков, так как глаза еще не были откорректированы; ему приходилось менять очки
в зависимости от освещения и характера работы. Это сейчас офтальмология на такой высоте! А тогда мы поехали в Москву в клинику Федорова с большими деньгами и просьбой-направлением от ЛОСХа.
Я отложила занятия своими картинами полностью и стала ему помогать: читала книги, данные ему для иллюстрирования, делала выписки конфликтных ситуаций, портреты героев. Приходилось отвечать Жене на вопросы, связанные с текстом, например: как спит медведь в берлоге зимой? что такое трилистник? какая форма у женского каблука начала XIX века? и т. д. Интернетом еще не пользовались, но были неплохие книги, оставленные мне отцом. И потом
я обожала библиотеки с детства. Для меня пойти в библиотеку — что на речку купаться. Открывала двери читального зала и, глядя на зеленую лампу, завороженная ею, уже с наслаждением плыла к рабочему столу.
Делать ошибки в рисунках никак нельзя! Дети народ внимательный и пытливый, быстро находили разницу между текстом и рисунком, а затем писали
с большим удовольствием в «Детгиз».
* * *
Обычно утром я мчалась на работу, но, стоило сесть в троллейбус, хотела уже назад в мастерскую. Увлеченная своей редакторской работой, забывала все на свете, но как только подходила к подъезду мастерской, у меня тяжелели ноги. Целый день Женя работает в мастерской один, поэтому часам к семи вечера появлялось желание повстречаться с приятелями, поговорить, поспорить. Что меня ожидало на шестом этаже? С самых нижних ступенек лестницы я начинала заниматься самотренингом, потому что угадать было невозможно. Всегда что-нибудь новенькое: то он разбивал себе голову, то ломал ногу, то приводил ораву гостей, то терял иллюстрации к книге, над которой работал два месяца.
«Переулок Ильича — не ходи без кирпича» — так у нас говаривали, потому что рядом вокзал, ночью жизнь не затихала. Публика жила какая-то сомнительная. Мужики уже по утрам собирались стаями. Однажды от такой стаи
я шарахнулась в сторону. Один из мужчин подошел ко мне: «Вы с дочкой нас не бойтесь, вас никто не тронет, хоть днем, хоть ночью. Мы с уважением относимся к вашему мужу-художнику». Женя рассказывал потом в компании, как у него завязались отношения с местными мужиками:
— Стоял как-то раз за пивом у ларька на углу Гороховой и Фонтанки. Подошел ко мне плюгавенький мужичок, просит на кружку пива двадцать две копейки.
У меня была только одна купюра в пятьсот рублей. Я ему ее отдал со словами: «Сдачу верни». Вернул молниеносно, сбегал в магазин, деньги разменял. Так вот
у ларька со всеми ильичевцами и познакомился. Они меня представили продавцам во всех наших пяти магазинах по Гороховой. Теперь мне из-за прилавка обычно говорят: «Евгений Иванович, вы сегодня продукты не покупайте, приходите завтра к десяти, будет новый привоз». Вот только Лешенька не позволяет мне пользоваться блатом, заявляет, что сегодня свежее мясо дадут, а завтра потребуют «советского завода план».
Для Аносова не существовало понятие плохой/хороший человек. Главное, чтоб характер, личность высвечивала. Он приводил в мастерскую понравившихся ему людей с улицы: угощал, поил, разговаривал, выгонял или жалел
и оставлял жить в мастерской. Столовался у нас многие годы один бомж — «настоящий ариец», служивший для художника моделью немца в книгах, посвященных Великой Отечественной войне. Высокий, худой, со светло-русыми волосами, голубыми глазами, имевший вытянутый вперед подбородок и несоответствующий последнему весело-мягкий характер. Иногда я пыталась восставать — исчезали кисти, книги и мои картины. А Женя на это говорил:
— Не надо думать о людях плохо. Уходят твои картины — гордись: значит, делаешь ты их хорошо. Забирают кисти и книги — значит, кому-то они нужнее, чем нам.
* * *
Фантазии и изобретательности Аносову было не занимать. Ему не нравилось внимание ко мне и моим работам одного из французских дипломатов, однако он молчал. Француз приходил в мастерскую в сопровождении целой свиты, но одетый в ватник, чтобы «серые» приняли его за советского дворника. В этом была игривая лукавость: ватник был слишком новым, а свита — большая. Чтоб отвадить дипломата, Аносов стал приглашать в эти же часы к себе друга бурята, хорошего художника и доброго человека, имевшего при всем при том внешность разбойничью. Француз это заметил и просил оградить его от присутствия бурята. Да, явно не мушкетер!
Иностранцы, желая посетить мастерскую, всегда ставили какие-то условия: то их смущал лай собаки, то внешний вид человека (они боялись провокаций). Покупали они картины за гроши и всегда торгуясь. Меня это так раздражало, что чаще всего работы свои я им отдавала, лишь бы не устраивали торг.
Итак, Женя выиграл, я перестала приглашать дипломата в мастерскую.
* * *
Друзей у Аносова было мало, и такого братства, как у штигличатиков, не наблюдалось. А вот приятелей и знакомых — масса. Приезжал вместе со своими аспирантами терапевт, доктор медицинских наук профессор Михаил Михайлович Щерба. Привозил колбасу или настойку рогов марала, или другую какую-нибудь снедь, ощупывал, прослушивал сердце, мерил давление — не нравилась Мих-Миху худоба Жени. Но нравились длинные, тонкие, сильные пальцы его рук:
— Тебе, Жека, хирургом надо бы быть!
В жизни моей мне не приходилось встречать человека большей эрудиции, выдумки и доброты. Будучи внуком известнейшего филолога А. И. Щербы, Мих-Мих прекрасно знал литературу и даже написал очень серьезную научно-исследовательскую статью о болезни и смерти Александра Блока. Однажды моей дочери Тане он доказывал, что человек произошел от ежа, так как и тот и другой имеют скрытый третий глаз. Это доказательство было остроумно, фантастично и стоило Шулернобелевской премии.
Обладая артистизмом, Мих-Мих играл в «старого» профессора. Мне казалось, что он родился до революции 1917 года, хотя был старше нас не более чем на 10 лет. Зимой в холодные дни приходил читать лекции студентам в валенках с галошами, в шапке-ушанке, завязанной веревочками под подбородком. Периодически вынимал из кармана фляжку с коньяком, делал глоток, поглаживал бородку и продолжал монолог перед слушателями. И аспиранты и студенты подражали ему не только внешне, но, главное, в лечении больных. Он делал профессорский обход в больнице им. Урицкого, в отделении нефрологии, медленно, не торопясь, с большой свитой врачей и студентов. Зачастую слушал больных, приложив ухо к телу; брал руку, поглаживал, слушая пульс. Больные готовились к встрече с профессором, женщины подкрашивали губы и ресницы. Он готов был лечить, а больные были готовы вылечиваться у него.
Мих-Мих и его аспиранты были постоянными посетителями мастерской не потому, что он нас лечил, а потому, что они, врачи, принимали художников со всеми их «чиканько» нормально и естественно. Щерба, безусловно, выпивал, его любимый тост «Так выпьем за процесс!» стал девизом нашей мастерской.
Однажды, когда мы поздно вечером возвращались домой в полупустом вагоне метро, Аносов произнес:
— Ты помнишь, Мих-Мих рассказывал о диагнозе «трамвайного эффекта». Опытный врач может сделать заключение о болезнях пассажира трамвая, сидящего против него, на основе состояния лица, рук и осанки. Так и наблюдательный художник расскажет все о человеке, который попадет в поле его зрения. Давай и мы начнем играть. Что ты скажешь о женщине, сидящей наискосок от нас?
Так для меня начались уроки развития внимания.
* * *
Однажды в нашей мастерской появился мальчик, художник, тогда еще студент из «Штиглицы». Как-то сижу, работаю, поднимаю глаза и вижу — молчаливое чудо стоит и смотрит на меня. Очень высок, о чем говорят и штанишки его, из которых он давно вырос. Если в два раза укоротить его рост, то можно сказать, что предо мной принц из сказки, или Лель, или внук врубелевского лесного Пана. Русые волосы с челкой на лбу, длинные, до плеч — а-ля паж —
и громадные голубые красивые глаза. Взгляд удивительный: сколь сильно вопрошающий, столь стремительно себе и отвечающий.
Думала, смотрит на меня и говорит себе: «О, Фея, ты из цветных кусочков тканей создаешь мир, где птицы, животные и цветы живут в гармонии, любя друг друга».
А он, оказывается, взирая, мыслил: «Тетка!!! Тебе тридцать пять лет, а ты все в тряпочки играешь, дура!»
И Женя Аносов, и Володя Малков, и я стали друзьями, не один пуд соли вместе съели. Аносов сделал прекрасный портрет Малкова, где виден весь сложнейший мир души Володи. Понес его на выставку в ЛОСХ. Члены выставкома, приятели Жени по Академии художеств, сказали: «Ты что, с ума сошел, это же сплошная достоевщина, мы такое не берем». Аносов, лауреат многих премий и участник различных выставок, очень обиделся и больше никогда даже не пытался выставлять свои работы в залах ЛОСХа.
* * *
Приход в мастерскую Юлика Кучинского превращался в праздник. Он никогда не приходил без подарков. Его руки скульптора не могли вместить малость, они всегда несли нечто громадное. Если просили принести булочку, то приносил лоток булочек; если — бутылочку вина, то громадную двухведерную бутыль в плетенке. Человек веселый и обаятельный, с курчавой черной головой и живыми темными глазами, напоминал гоголевского Ноздрева.
* * *
Мы много ездили по стране, увлекаясь не только историей, природой, архитектурой, но и людьми. Однажды нас пригласила к себе на дачу моя подруга Нелли. Дача — в деревне Ижме, возникшей у большого бревенчатого тракта, по которому в петровские времена везли корабли, построенные архангелогородцами для флота его императорского величества. В 70-е годы ХХ века поморы жили, как и при Петре I. Громаднейшие двухэтажные дома: внизу скотина, вверху люди. Жили охотой, рыбной ловлей, грибами и ягодами. Телевизора, радио, газа, света нет. Однако вокруг красота, природа, почти нетронутая человеком!
Позвали нас послушать, как поет соседка Зина. Собралось много художников, облюбовавших Ижму. Ждали соседку долго, была она с семьей на сенокосе, вернулась только в три часа ночи, ночи-то белые. Зина — певица капризная, до ее прихода никому не позволялось ни капли в рот взять. Если архангелогородки в те времена слыли женщинами высокими, дебелыми, с русыми волосами
и мягкими плавающими улыбками светлых глаз, то эта — им противоположность. Заброшенность деревни, бесконечные холода, труд с утра до вечера
и с вечера до утра сроднили ее с землей тех мест, почти мерзлотой. Коренастая, крепко сбитая, с лицом цвета картофельных очистков, огрубелыми руками, низким голосом и жестким характером. Был полумрак, горели свечи — вокруг лишь силуэты. Голос пел живописуемо, сладко и надрывно городской романс; это не песня, это длинная-длинная баллада:
Возьму я острый ножик,
Возьму я медный таз
И выну свое сердце…
Какие четкие, простые, хорошо знакомые эпитеты: нож острый, таз медный, сердце свое — картина страшенная.
Звуки голоса будоражат фантазию… В маленькой светелке, с висящей клеткой чижика, с кошкой на подоконнике, появлялся стол, крытый белой кружевной скатертью, лоно таза, сияющее в ожидании падающего сердца, окровавленный нож, помолодевшая лет на двадцать Зина в скорбном отчаянии, заламывающая руки… и мой муж, стоящий перед ней на одном колене и целующий ей руку. Пока я сочиняла, он от меня смылся к Зине.
Перед Зиной вставал на колено козленок, вставал теленок, даже жеребенок, но чтобы мужик! Окстись! Она его толкнула, скорее лягнула. Но он, от удара растянувшись на полу, как ни в чем не бывало подпер голову рукой и продолжал смотреть во все глаза и слушать.
Слезы поползли по моему лицу: жалко и Зину и Женю.
А певица начинала новый романс: «Много за душу твою одинокую, много я душ погублю…»
Наутро соседка прибежала с корзинкой грибов. Нашла глазами поклонника. Одумалась, видимо, за ночь, заговорила с ним, смеется, в руки ему корзинку толкает. И он в ответ смеется. А в глазах уже нет огня. Да и пьян был, помнит только голос. А кому он принадлежал?
* * *
Как-то раз на углу Гороховой и Фонтанки ко мне подошел улыбающийся молодой человек, настоящий гренадер: высокий, косая сажень в плечах, спина прямая и негнущаяся шея, будто шпагу проглотил. Короткая стрижка, удлиненное лицо (не лицо, а лошадиная морда). Движения его были полны достоинства. В больших карих полузакрытых глазах танцевали чертики, помахивая хвостами. Улыбка растягивала от уха до уха большой рот с белыми, как сахар, зубами.
— Девушка, выходите за меня замуж. Я часто вас вижу с маленьким букетиком цветов. Вы мне так нравитесь! Буду писать ваши портреты с цветами! На цветах сэкономите, их теперь буду покупать для вас я — художник Сергей Оборин. У меня мастерская рядом с Сенным рынком.
— Обожаю поклонников и зову вас на вкусный ужин. Обещаю любовь. Но не я, а мой муж будет вас любить.
Оборин со мной пошел. Я решила доставить Жене удовольствие, преподнести для его графического арсенала такую незаурядную фактуру, которая наверняка бы пригодилась в его многофигурных иллюстрациях. Он в это время работал над «Бородино» Лермонтова: «— Да, были люди в наше время... Богатыри…»
Женя восхитился статьей Сережи, а Сережа — графикой Жени. Их встречи не были часты, но в них жила гордость от знакомства друг с другом. Однажды Женя пришел такой пьяный, что рухнул на пол, как только я открыла входную дверь. Он умел хорошо держаться на людях: четко проходил мимо милиционеров, спокойно раскланивался и улыбался в «Детгизе». Мало кто догадывался, что Аносов пьет, но, как только добирался до дома, чувство самосохранения покидало его. Хорошо еще, что пьяным он сохранял чувство юмора.
— Лешенька, скорее тащи меня к столу, через десять минут придет Сережа Оборин. Я не хочу, чтобы он видел меня таким пьяным.
Обмотав простыней мужа, поволокла его на спине по полу коридора в кабинет.
— Теперь посади меня на стул и придвинь стул к столу.
— Ты не сможешь сидеть нормально, у тебя голова на стол клонится.
— Поставь мою левую руку на локоть, а голову положи на ладонь, словно
я в окно на птиц загляделся и задумался.
— У тебя падает голова с ладони.
— Тогда привяжи ладонь к голове белым платком, будто у меня зуб болит.
В общем — и смех и грех. Можно было в этот день уже не ужинать: час смеха равен 100 граммам мяса. Я редко сердилась, он меня смехом доводил до слез.
На очередной мой день рождения Сережа подарил свою картину. Помню, улыбалась и целовала его в щечку, но в душе отнеслась к его творчеству равнодушно и снисходительно. А нынче (через 36 лет), решив о нем написать, вытащила его подарок из запасников и восхитилась. Пейзаж — мартовская синева неба; ранняя весна на Урале, дружная, радостная, веселая. Этакий русский импрессионизм: тончайшие оттенки талого рыхлого снега, ручьи; где-то обнаженная земля и уже появившаяся зелень. Кисть на полотне танцует — мазки широкие, щедрые, то кистью, то мастихином. Мужская работа.
Да! Самый главный ценитель художника — время.
* * *
Среди знакомых Жени были прекрасные рассказчики — скульптор Тимур, Сережа Рудаков и Эдик Копелян. Эдик — фарцовщик и заодно племянник популярного в то время актера БДТ Ефима Копеляна. Как и дядюшка, он был потрясающим актером, его повествования в лицах о жизни фарцы блистали удивительным остроумием.
Сережа Рудаков — сын знаменитого, очень любимого Женей графика Константина Рудакова. Сергей подробно описывал работу отца над графическим листом, его сравнительные анализы манер разных графиков. Константин Иванович Рудаков прожил всю блокаду в Ленинграде, продолжая, сколько можно, работать над иллюстрациями. Жаль, что выставки его графики бывают так редки: он тонкий психолог и прекрасный рисовальщик.
Скульптор Тимур, к сожалению не помню его фамилии, был совершенно мифической личностью, этакий советский Джигурда. Он намного старше нас, прошел войну разведчиком, воевал во французском Сопротивлении. Имел Тимур незаурядную киношную внешность: высокий, мускулистый, длинноволосый, усатый. У него была мастерская где-то на Пестеля, дочь — американская миллионерша, и любимая работа — созидать скульптуры Владимира Ильича Ленина. Истории бывшего разведчика явно вымышлены, но это никого не интересовало, его слушали открыв рот. Они удивляли слушателя неожиданностью поворота.
— Память не вышвырнет встречу с Евой! О да! Именно, с Евой Браун. Звоню в дверь квартиры. Надо перекинуть ей два-три слова от Адольфа. Лично. Она открыла. Я отступил на шаг. Вы думаете, глаза? О нет! Вы думаете, руки? Нет, нет, нет! Две твердые лимонки натянули нежнейший шелк блузки…
* * *
Совершенно разными характерами обладали два наших друга — Олег Григорьев и Валера Агафонов. Олег не любил пение Агафонова, считал его салонным, не давал слушать, обижался на меня.
— Я к тебе прихожу поговорить, а ты меня романсами потчуешь.
Пришлось его однажды выгнать. Единственный раз добрейший Валерочка отказался петь, пока Григорьев не уйдет. Как я ни любила стихи Олега, но, конечно, предпочитала им пение Валеры.
Агафонов несколько раз просил меня:
— Сделай мой портрет. Знаю, выйду у тебя добрым и красивым! Меня изображают таким безобразным — смотреть противно.
Я в красках работала — ничего интересного. Попытаюсь сделать в словах.
Черное узкое пальто, черный аккуратный котелок, черный футляр с гитарой. Под котелком — грива рыжих, густых, крупно вьющихся волос. Красные полные губы. Когда смеется — яркие, сияющие васильки глаз. Когда поет — глубокие серые омуты. Когда он рассказывает анекдоты — настоящий клоун. Когда он поет — истинный трагик. Его пение для меня — и радость и слезы.
Дан был ему от природы необыкновенной глубины страстный голос, изысканность которому добавляла физическая сердечная боль (порок сердца
с блокадного детства) и знание, что его век короток. Артистизм, великолепная дикция, красота тембра, безукоризненное чувство стиля, знание музыкальной культуры и любовь к слову — вот те составляющие, которые делали его пение чарующим, колдовским.
Сколько прекрасных исполнителей романсов слышала я за свою долгую жизнь, но Валерий Агафонов остался самым задушевным, самым лучшим.
В нашей компании он был незаменим. Праздник какой или день рожденья, Валера тут как тут. Картошечку пожарит, дрочёну сделает, других заведет. Единственный мой помощник на кухне. Все он делал легко, весело, с удовольствием. Никаких требований вроде того, что «Если будет N, я не приду» или «Купите коньяк, водку я не пью». Как-то спросил:
— Что тебе спеть?
— Спой что угодно.
— Нет! Назови свое любимое.
Потом посмотрел внимательно на меня.
— Помни, романс «Изумруд» буду петь всегда для тебя. Я тебе его дарю за глаза твои зеленые.
Я огорчилась. Романс красивый, но какие ассоциации для меня грустные:
Ничьим огнем не опаленный,
Ни в что на свете не влюбленный
Темно-зеленый изумруд.
Да, вот так бывает: думаем, что мы похожи на яблоню раскидистую, а, оказывается, на иву плакучую.
Исполнение-подарок наверняка он делал не мне одной. Таких приятельниц, как я, было у него множество. Певец всех хотел одарить и влюбить в русский романс.
Теперь о Танюше. Однажды летом Валера мне сказал:
— Приходи завтра в шесть вечера к «Сайгону». Я тебя с необыкновенной, экзотической девушкой познакомлю. Смотри на нее внимательно, мне хочется, чтобы она тебе понравилась. Надеюсь, она согласится стать моей женой.
Назавтра к «Сайгону» пришла и увидела девушку удивительную, совершенную противоположность Валере. Волосы на прямой пробор, длинные, прямые, черные, как вороново крыло. Глаза — два блестящих агата. Стройная
и очень стеснительная. Надо же, родиться в Ленинграде, обладать такой редкой колоритной внешностью и оставаться скромницей! Любовные отношения у Валеры с Таней длились долго. Родители невесты не хотели принимать жениха. Эти сложности еще более крепили любовный напиток. Таня стала ему прекрасной женой и родила дочку Дашу. Валера верен был ей до последних дней своей жизни.
Аносов, который знал Валеру еще со студенческих лет, когда видел его электриком в Академии художеств, а потом осветителем сцены в ЛГИТМиКе, его любил. Поэтому певец приходил к нам еще и для того, чтобы записывать на магнитофоне, которого у него самого тогда не было, свою игру на гитаре
и анализировать ее. Агафонов был беден, пел во фраке с чужого плеча и в основном среди своих знакомых, то есть в Союзе художников, Доме архитекторов, Доме ученых, Доме журналистов, НИИ, музеях. Валера не расставался с гитарой никогда. В один из вечеров в мастерской он рассказывал мне:
— Иду от вас по Фонтанке. Время уж за полночь. Парни пьяные прижали меня к стенке, очистили карманы. А был я не один, с девушкой. Стал про себя молиться: «Господи, только об одном прошу: сбереги гитару и руки!» Грешно, но про девушку, стоящую рядом, забыл… Пронесло.
Часто Агафонов приходил не один, а с Юрой Борисовым, человеком и музыкально и поэтически очень одаренным. Он писал как текст, так и музыку романсов для Валеры. Сам исполнял редко. Точно чувствовал стилистику Белой гвардии. Ему принадлежат такие изумительные романсы: «Белая песня», «Перед боем», «Все теперь против нас», «Все мое богатство — песня да гитара», «Листки календаря», «Мечты», «Поединок», «Новогодняя песня». Вся его недолгая жизнь — девять тюремных сидок. Умер от туберкулеза.
* * *
Если в первый раз Олег Григорьев пришел в переулок Ильича как друг Вадима Успенского, то во второй раз — как Евгения Аносова, которого он любил выдавать за своего отца. В серьезном обществе Женя играл роль человека представительного, холеного и положительного. Рядом с ним маленький
и живой, как ртуть, Олег Евгеньевич Григорьев, то кричащий, то хохочущий, то неожиданно поющий арии из опер, вполне мог сойти за его сыночка, несмотря на разницу в пять лет, тем более что Аносов был единственным, кто имел власть над Олегом.
Первый раз Григорьева сбросили с лестницы, потому что он пришел на поминки Успенского и заявил:
— Хорошо, когда кто-то помирает, можно на халяву поесть и выпить.
По словам Олега, его выгоняли со всех похорон, даже Дмитрия Шостаковича, который любил поэта. В будущем его прогонят и с похорон Жени Аносова.
Они познакомились в Академии художеств. Женя — студент графического факультета, Олег — школьник СХШ. Обоих выдворили. Женю — за персональную выставку в ДК им. Кирова, Олега за — неуспеваемость. Это их еще больше сблизило. Жил Олег недалеко от Академии, на 15-й линии Васильевского острова, поэтому к нему часто заходили Глеб Горбовский, Борис Сергуненков, Володя Некрасов, Женя Аносов, Юл Назаренко и прочие разные художники и поэты.
В большой коммунальной квартире напротив туалета — комната Олега: старый стол, табуретка, матрас, лежащий на полу. На столе — огрызки бумаги, красок, карандашей, кистей. На табуретке, как правило, бутылка и стакан, один на всех. А все сидели на матрасе. Читали стихи, особенно Олег. Смотрели картины Эдика Зеленина (он хранил их у Олега), рисунки Миши Шемякина
и Володи Некрасова. Олег выделял Некрасова за его самобытность. У самого поэта картин мало, и на них — всё искореженные предметы быта. Его хроническая нищета не позволяла ему ничего покупать. Прежде чем писать, надо найти лист картона, фанеры или холст. Помойка давала ему всё: что писать, на чем писать, чем писать. Работал много, а получалось мало, так как замазывал одну картину
и начинал на том же холсте другую. Главное — процесс. Московский авангардист Оскар Рабин говорил: «Эксперимент интереснее, чем результат. Часто результат не играет никакой роли».
* * *
Итак, Олег позвонил в дверь. Я ему открыла. Он сказал:
— Я — Олег Григорьев.
Я ему не поверила. В моих воспоминаниях Олег — это задранный вверх подбородок, светлая кудрявая голова и вертящиеся в разные стороны руки. Нынче передо мной стоял невысокий человек с мелкими милыми чертами серьезного лица. На голове — каракулевая шапка-ушанка, на плечах — серое пальто с каракулевым же черным воротником. Настоящий член ЦК КПСС, стоящий на стене Мавзолея В. И. Ленина и приветствующий демонстрацию трудящихся
в честь годовщины Октябрьской революции. Нет, я не увидела в нем поэта, не узнала хулигана в монументе, стоящем передо мной.
Он только что вернулся с Вологодчины, с лесоповала, куда был сослан после Крестов. Мама купила ему двухкомнатную кооперативную квартиру: ковер на полу, на пианино — громадная розовая раковина, круглый стол, в хрустальной вазе — розы, на стенах — картины и коллекции больших красивых бабочек. Кругом порядок. Мама стала одевать его чисто и добротно, чтобы на многие годы хватило. Олег равнодушен к одежде, по ней можно было сразу определить, кто нынче заменил ему маму. По природе, а может по воспитанию, Олег — чистюля:
обувь в квартире снимал всегда, хотя об этом его не просили; перед едою руки мыл обязательно; садясь к столу, к прибору просил большую салфетку. Ел немного
и аккуратно, любил супы и борщи. Чай заваривал сам — чифирь. Будучи гостем, заботился о бюджете хозяев.
— Вы не тратьтесь для меня на водку, лучше «Агдам», а еще дешевле — «Тройной» одеколон.
Если не было спиртного, он за стол не садился, сразу уходил. Когда был
в хорошем настроении, пел арии из опер — громко, очень громко, с большим удовольствием. Иногда мы брали телевизор на прокат. Олег приходил смотреть футбольный матч и опять громко кричал. Григорьев шумный человек и весь
в крайностях: «Я его люблю!» — глаза сияли и руки в стороны. «Я его ненавижу!» — руки сжимаются в кулаки и скрежет зубовный.
Я поняла, что к нему надо относиться как к эгоистичному талантливому ребенку, не понимающему слово «нельзя». Надо не провоцировать, а отвлекать. Тогда все будет прекрасно.
В «тайне сердца» он был нежным. Меня называл только Лешенька, Глеба Горбовского — Глебушка, Аносова, с придыханием, с восторгом — Жека! О старших друзьях по Академии, всегда о нем заботящихся, Володе Некрасове, Мише Беломлинском, Олеге Франтинском, говорил с большой любовью и теплотой.
Товарищ Олега по СХШ художник Алексей Рейпольский пишет:
«Помню, в одно из посещений к нам в комнату с другими ребятами зашел
и Олег Григорьев. Мы, польщенные вниманием старших, весело с ними болтали. У меня недавно оторвалась пуговица от ковбойки и весь ворот был сильно расстегнут. Олег это заметил и спросил, почему я не пришью пуговицу. Я признался, что не умею это хорошо сделать. Олег сказал: „Давай я пришью“. Я дал ему иголку
с ниткой, снял рубашку, и Олег не спеша и умело пришил мне пуговицу к вороту, как младшему братишке».
Гена Устюгов хвостиком ходил за Олегом, который после смерти матери Устюгова забирал его из больницы (он был хроническим больным) под свою ответственность. Гена прекрасный художник, но очень больной человек, его непросто было любить, о нем надо было заботиться. Войдет, бывало, в мастерскую, начнет раздеваться и задумается. Все уже за столом сидят, водку пьют,
а Гена так и стоит с пальто в руках. Олег в таких случаях вставал из-за стола без раздражения, вешал пальто друга, усаживал его рядом с собой, накладывал ему в тарелку еды. Увлеченный разговором, не замечал, что Устюгов ничего не ест, а только вынимает настойчиво невидимые волоски из снеди. Он обращал внимание на Гену только тогда, когда не слышал рядом звона чокающейся рюмки. Поворачивался, все понимал, запихивал несколько ложек с едой в рот другу
и снова забывал о нем до следующего тоста.
В 1976 году уехали в Америку Некрасовы. Олег загрустил, еще более привязался к Аносову. Мы с Женей несколько раз ходили в детские библиотеки на встречи поэта с маленькими читателями. В 1980-е годы ребятишки хорошо знали поэзию Олега. Композитор Леонид Десятников в 1985 году сочинил музыку а капелла для хора на его стихи: «Букет» и «Витамин роста». У Григорьева появилась возможность выступать на его концертах. В 1986 году снят режиссером Василием Кафановым мультфильм «Витамин роста». Известный артист Г. П. Менглет записал пластинку «Чудаки». Была создана веселая реклама на его стихи.
Однажды Женя записал визит Олега к нам в гости.
«Звонок по телефону:
— Жека, ты без меня не обедай, я сейчас к тебе приду.
Звонок в дверь:
— А выпить у тебя есть? А бутылки?
Идет в кухню и вслух считает пустые бутылки:
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять. Всё. Ставь борщ разогревать.
Снова звонок в дверь:
— Вот как я быстро обернулся. Давай руки вымою.
Моет руки. Обедаем.
После обеда Олег начинает рассказ:
— Я так устал, как будто яму копал, когда читал. Что такое артист, если он двадцать пять минут поработает на сцене, он падает от усталости, если он этой ролью живет. Знаешь, я это понял, когда сам стоял на сцене. У меня колени дрожали помимо меня, чашечки коленные. И я ничего не могу сделать… Да
я к чему это! Когда я читаю, я тоже переживаю — вот усталость такая. Я читал, меня на бис три раза вызывали… В дэка Капранова полный зал, как Мариинский. Три раза на бис вызывали. Но я принял перед этим стакан водки. Смех. Хохот. Всё… Читал долго-долго. Читая, я хотел бы, чтобы ты да Алка, да и мать была, такие близкие мои друзья. Чтобы видели вы, как меня принимают».
Вот Олег весь такой: у него низкое и высокое всегда рядом.
* * *
У Аносова была любимая кошка Ёська. Мы подобрали ее на даче у Некрасовых маленьким котенком. Дочка Таня очень просила:
— У нашей собаки Малышки будет дружок, ей веселее станет оставаться ночевать, когда мы уезжаем из мастерской.
Женя каждый день смотрел у котенка под хвостом и говорил: «Будет девчонка, выброшу!» Кошачье существо росло таким некрасивым, что мы решили назвать его Прекрасным Иосифом. Пусть имя, повторяемое нами несколько раз за день, сотворит чудо. Чудо свершилось — кот оказался на сносях. Когда пришло время рожать, мы положили кошку в темное теплое место. Однако она не хотела лежать там одна, без Жени, и ему пришлось сидеть рядом с ней, пока не разродится. Так он стал ее акушером, а она рожала каждый год. Но окончательно любовь к ней сложилась, когда однажды Женя, которого я упрекнула за то, что он скормил Олегу Григорьеву и его друзьям трехлитровую кастрюлю горохового супа, а нам с Таней не оставил, рассердившись на меня, схватил Ёську на руки, собаку Малышку за поводок и ушел с ними в ночь. Малышка была еще та очаровашка — мордашка обезьяны, а уши, как у летучей мыши
в полете. Ее привел к нам художник, которого выгнала жена из дома, ибо родилось дите. Вот приятель и просит:
— Возьмите собаку — голубой терьер! Целый день хожу, уговариваю знакомых. Она без меня в мастерской с голоду клей ест. А я к тому же ранен —
в бане упал. Можете посмотреть — на голове трещина, туда можно пятак затолкать.
Про баню мы не поверили, в рану пятак заталкивать не стали. Вызвали скорую помощь, которая увезла его в больницу. Собаку пришлось оставить себе.
Так вот, разгневанный Аносов с собакой и кошкой, словно бедная жена
с детьми, выгнанная пьяным мужем, оказался в ночной электричке на Вырицу. Когда поезд тронулся, он очнулся от гнева на меня, чтобы прийти в ужас от патовой ситуации: полночь, стук колес, он, кошка и собака в пустом вагоне. Наступило время размышлений о себе убогом, о бедной кошечке и собачке. Стало ясно: он теперь защитник, заступник за своих зверушек навеки.
Для меня Ёська — пример материнской любви. Как только она переставала заботиться о котятах, переносила любовь свою на Женю и нас. Летним утром приносила ему голубя, пойманного на крыше, ночью — колбасу.
Мастерская была в мансарде. Двор нашего дома — колодец г-образной формы. В самом узком месте двора кошка ночами сидела на крыше и смотрела в противоположное окно. Там жила парочка, которая работала посменно.
У них часто было ночное застолье. Они привыкли к нашей кошке и, закусывая сами, бросали еду ей. Ёська приносила пищу в мастерскую и требовала, чтобы мы ели. Она так орала, что приходилось вставать среди ночи и делать вид, что едим. Затем она позволяла есть собаке Малышке. Только потом ела сама. Кошка в погоне за голубями не раз падала с крыши пятого этажа, но внизу, во дворе, стояли ящики овощного магазина, которые смягчали удар от падения, и кошка приземлялась благополучно. У нашей мастерской одни окна выходили на восток, другие — на запад. С западной стороны был совершенно глухой колодец,
и окна здесь никогда не открывались, лишь форточки. Из одной такой форточки кошка выпала в этот страшный колодец, а форточка, видимо, от сквозняка закрылась. Нам надо было уезжать в Пушкинские Горы. Собаку отдали на время в соседнюю мастерскую, кошку искали целый день в ближайших дворах, но не нашли. С тем и уехали. Вернулись через неделю, и мне послышалось мяуканье из глубины этого колодца.
Милое семейство жило в нашем подъезде в бельэтаже. Приветливая толстушка мать приглашала нас иногда на пироги и самогон; отец, инженер-радиотехник, молчал, но радостно улыбался, он был «с легким приветом».
К ним я пошла справиться о кошке. Дома был один инженер, сказал, что не только слышит мяуканье, но и периодически сам спускает на веревке кастрюльку
с водой кошке, жена с детьми на дачу уехала. Спросила я соседа:
— Спу´стите меня в колодец? Похоже, это моя кошка.
— Спущу.
Побежала в мастерскую, надела спортивный костюм, широкий пояс, с прикрепленной к нему сумкой, и два мотка веревок. Приветливый инженер, которому засветило маленькое приключение, опустил уже лестницу на веревке на дно колодца — мяуканье его раздражало, явилась надежда на скорое избавление. Обвязав меня несколькими слоями бельевой веревки, спустил и меня
к лестнице.
Добралась до кошки — тоска. Грязная, страшная тряпка без малейшего сопротивления легла в мою сумку. А моя ли это кошка? Полезла по лестнице вверх — вот это номер! Мне еще метра полтора до окна, а стена гладкая — ни одного выступа, зацепиться не за что. Загрустила, инженер-то блаженный. Какой с него спрос! Ни Жене, ни Тане о своей спасательной операции не сказала, боялась, что не пустят, а то и сами перехватят инициативу. Кричу инженеру:
— Мне тебе не помочь, стена слишком гладкая. Колодец темный, не рассчитали глубину. Думай, ты ведь инженер, на одной веревке у тебя сил не хватит меня вытащить.
Прошло минут пять.
— Не бойся. У меня на кухне разных труб много, я придумал блочную систему. Вытяну.
Вытащил, но, раскачивая на веревке, побил меня здорово о стенку. Ноги так дрожали, что ни идти, ни стоять не могла. Инженер налил мне сто граммов и сам выпил — за счастливое спасение кошки.
Поднялась в мастерскую, быстро поставила чайник с водой и позвала Женю и Таню:
— Смотрите! Это наша кошка! Таня, возьми дустовое мыло, будешь мне помогать ее мыть, а ты, Женя, прими снотворное, ложись в постель. Кошку вымоем — и тебе под мышку, она тебя любит, у нее быстро нервный шок пройдет.
Сказано — сделано. Кошку вылечили, и стала она на радость нам красавицей. Глазки засияли, распушилась и заблестела шерстка. Стала Ёська садиться на коробку телевизора, чтобы мы, отвлекаясь от экрана, нахваливали ее.
* * *
Женя работал за столом, рисуя свои иллюстрации к книгам, а кошка всегда лежала рядом на кресле, свернувшись калачиком. Это их единение однажды нарушил Олег Григорьев. Он потом рассказывал:
«Пришел я к Аносову в гости. Сидит он графикой занимается, рядом кошка. Мне предложил сесть на диван. Да на диване-то далеко. Подошел к креслу
и кошку сбросил. А он мне холодно и спокойно:
— Уходи.
— Жека, неужели из-за кошки?
— Уходи.
—Жека, я же твой друг! В конце концов, я — человек, а она — животное!
— Уходи».
* * *
Однажды осенью Женя работал у открытого окна. Простудился. Решено было идти к врачу. Кошка Ёська его не выпускала — все крутилась у ног.
Вернулась в мастерскую я одна. Женя остался в больнице…
Кошка Ёська забилась у стены под стул. На все мои просьбы посидеть со мной, пожалеть, согреть меня — не отвечала. Три дня она не ела, не пила, не выходила из своего укрытия.
Я поняла: это конец… Наш художник в мастерскую не вернется.
* * *
Олег не любил собак и кошек, зато любил бабочек, птиц и божьих коровок. На Вологодском лесоповале выхаживал раненого коршуна, а в Ленинграде пытался вылечить подстреленного стрижа. Он так отчаянно боролся за жизнь стрижа, что даже забыл про встречу с редактором его столь долгожданной книжки «Говорящий ворон» в «Детгизе». На смерть стрижа:
Хоть у плохого, да поэта
В руках уснула птица эта,
Нельзя на землю нам спускаться,
На землю сел — и не подняться…
Элегия на смерть птицы известна нам еще со стихов древнеримского поэта Катулла: «Плачьте все, кто имеет в сердце нежность! / Бедный птенчик погиб моей подружки…» У Олега стихи — с элементами философского раздумья.
Однажды Григорьев принес к нам в мастерскую большое гнездо вороны, слепленное из проволоки и цемента. Как она умудрилась сделать такое? Мы поставили гнездо на деревянную скамейку, как музейный экспонат. Гнездом все гости восхищались и садились его рисовать.
Олег, рисуя, вьет свое гнездо веревочкой, узелками, вязанкой; обтекает, уплотняет, округляет его. И уже чувствуется, что в гнезде что-то копошится, двигается и начинает жить. Точно! Гнездо воронье — недаром! Они, мудрые, живут триста лет, потому что привыкают и принимают то, что человек рядом делает.
Женя пишет гнездо, отраженное в зеркале. Нет, это не будущая жизнь: не построить вороне свой дом, не родить в нем мудрых воронят. Это хаос, шмякнувшийся на четкую, плотную, деревянную конструкцию прошлого. Это результат человеческого действа, вклинившегося в птичью жизнь. И взгляд примостившейся у гнезда кошки, самого таинственного существа на свете, неспроста. Ей ведомо, почему каждый шаг человека вперед оказывается шагом назад.
* * *
С детьми сходился Григорьев легко, у него были любимцы: сыновья Володи Некрасова Саша и Алешенька и их кузины Верочка и Зина. Все они были на удивление красивыми, веселыми и раскованными детьми. Дружил он и с подростками Сережей Горбовским, Борей Сергуненковым, моей дочерью Таней. Как-то вечером компания ребят отправилась в гости к Олегу. Через час звонит Таня, говорит, что к Григорьеву пришел милиционер и хочет забрать ее в отделение милиции как проститутку, потому что у нее нет паспорта. Я попросила позвать милиционера к телефону. Он подошел. Я заговорила выспренно и страстно:
— Вы знаете, кто хозяин этого дома? Нет! Вы не знаете этого! Так подойдите, подойдите к книжным полкам! Возьмите, возьмите хотя бы одну из книг! Прочтите одно, даже самое маленькое стихотворение — и вы поймете, что перед вами гениальный поэт Олег Григорьев. Я уже вижу, как вам стало неловко
и стыдно, как красной краской уже залило ваше лицо, оттого что вы без приглашения входите в этот дом. А эти подростки, эти юные создания, которые стоят перед вами! Разве они пьют? Разве они ругаются матом? Разве они дерутся? Нет! Это поклонники поэта. Они пришли к нему за мудростью, а не за вином!
Милиционер был потрясен, ошарашен, извинялся, обещал не трогать никого и тотчас же уйти от Григорьева. А я, повесив трубку, стала неистово хохотать, вспомнив, что у Олега давно уже нет никаких книжных шкафов и полок. Нет у него ни одной книжки ни его, ни других авторов — все своровали его друзья-товарищи. Есть только маленький чемоданчик с рукописями, закрытый на ключ, который он прячет за буфетом в кухне. Но, видимо, милиционер, загипнотизированный моей пламенной речью, увидел и шкаф, и книгу, и стихи.
Это отделение милиции находилось наискосок от дома Олега. Каждый вечер милиционеры заглядывали к поэту как к своему братишке, благо он жил на первом этаже. Вот вы, читатель, как бы вы отнеслись к таким ежедневным визитам к себе?! Однажды, не выдержав такой братской любви, Олег стал выгонять милиционера и оторвал ему козырек фуражки. Тут же был вызван наряд. Олег и его гости в наручниках были отправлены в ментовку. Олега арестовали во второй раз. Милиционер, совсем еще мальчик, говорил на суде:
— Я бы простил ему все, но он плюнул в меня, когда я был при исполнении служебных обязанностей.
* * *
Первый раз Олега посадили в день рождения Лиды Гладкой, который отмечали у художника Юры Галецкого. Григорьева послали в магазин. Дело было в спальном районе. Возвращаясь, он увидел пьяную компанию на лестничной площадке и открытую дверь. Был уверен, что это дверь квартиры Галецкого. Незнакомые люди его не смутили, для богемы это явление нормальное. Он вошел
в дом, вытащил бутылку и стал просить, чтоб ему срочно налили. Олег перепутал квартиры, там праздновали уважающие себя люди с телевидения. Незваный гость им не понравился. Началась драка. Олега арестовали и посадили на два года. Однако я уверена, что невысокий, худенький, вечно голодный поэт вряд ли мог кого-то там побить. Напугать своими эмоциями — это пожалуй.
После отсидки Григорьева еще год возили насильно по утрам на завод «Красный треугольник», где он приклеивал каблуки к резиновым сапогам. В те годы поэты, художники стали для правоохранительных органов как красная тряпка для быка. Каждый третий мой приятель сидел в тюрьме как хулиган или бомж. Договоры, по которым они работали, по желанию судейских чиновников могли не значить ровным счетом ничего. Надо быть членом какого-нибудь Союза,
а не то ты — бомж, тунеядец и хулиган.
Олег не был членом Союза писателей СССР, его туда не пускали великий детский поэт и председатель Союза писателей СССР Сергей Михалков и литературный критик Феликс Кузнецов. Когда вспоминаю горькую жизнь Григорьева, как предисловие к ней — маленькая, в несколько строк, холодная жесткая отповедь литературоведа Феликса Кузнецова в «Литературной газете», поставившая крест на жизни поэта. Какая беспросветная тьма: отец репрессирован, Олег для милиции — бомж, дочь — в детдоме.
* * *
Отношения Олега с женщинами не могли иметь счастливого конца. Его голубая мечта — уехать в Африку и любить черную как смоль женщину. Стихи печатались редко, всего 3 книги за 49 лет жизни. Картины не продавались, они просто куда-то исчезали. Иногда работал сторожем. Полное отсутствие денег. Все увеличивающийся круг его поклонников, в основном мужчин, приводил
к частым выпивкам. Он пользовался большим успехом у интеллектуалок, однажды пришлось наблюдать даже драку между поэтессой и библиотекаршей. Первая жена, Ира, — художник, вторая, Алла, — балерина, третья — уличная женщина. Каждая в свое время бросала его. От последней жены у него была дочь Маша, которую он очень любил, часто посещая детский дом, где она находилась. Одинокая девочка, наскоками заласканная приходящим отцом
и его друзьями, воспитывающими в ней нереальные амбициозные мечты, стала круглой сиротой. Ее взрослая жизнь была непродолжительной, она покончила жизнь самоубийством, оставив маленькую дочь, тоже Машу.
* * *
Олег учился в СХШ при Академии художеств, писал очень даже неплохие картины, которые появлялись на «левых» выставках. Его приятели по школе — Михаил Шемякин, Эдик Зеленин, Саша Фоминых.
Зеленин приглашал его жить у него во Франции, Некрасовы уговаривали ехать к ним в Нью-Йорк. Григорьев чувствовал себя больше поэтом, чем художником, за границей без русского языка ему делать нечего.
После смерти Аносова Олег вращался в кругу более молодых художников. Виделись мы с ним редко. Звонил, заказывал борщ и «Тройной» одеколон. Приходил, ел, читал новые стихи, жаловался на печень и больные ноги, обязательно напоминал о подарках для Машеньки, забирал их и уходил. Все мечты его сводились к одному: он станет хорошим, ему отдадут Машу и они заживут счастливо. Жизнь не сказка, чем далее, тем хуже. Как-то моя дочь Таня решила навестить Олега, застала его стоящим около дома:
— Таня, я не могу пригласить тебя к себе. У меня нехорошие люди:
Вошел я к себе в квартиру,
А это чужой пирог,
Долго выхода к миру
Проесть я себе не мог.
Постепенно Олег перестал быть хозяином своего дома. Гости, люди вольные, вытеснили поэта, завладели квартирой. Кто-то из его энергичных покровителей выгнал гостей и сдал квартиру внаем. Однако денег у Олега не было никогда. Куда шли деньги за квартиру? Началось время скитаний: странник бесприютный среди родного города, живой матери и брата. Его загнали в угол: постоянное внимание милиции и почитателей его таланта, безденежье, тяжелая болезнь
и тоска по дочери. Он жил то на Пушкинской, 10, то у художников Веры Мухамедовой и Виктора Васильева, то у моей подруги Аннушки; в общем, у любого, кто мог его укрыть и накормить. В октябре 1991 года Григорьев позвонил мне
с просьбой упрятать его от внимания приятелей, так как он тяжело болен. Сердобольная Аннушка Баранова — физиолог, кандидат наук, сотрудник лаборатории экспериментальной и клинической гематологии Института физиологии АНСССР, которой заведовал в 1970-е годы М. М. Щерба. У нее тогда была двухкомнатная квартира, в которой жила одна моя подруга. Она его и приютила,
и кормила травами, кашами, кефиром, тертыми овощными супами. Ее собака
с кошкой поселились в комнате больного Олега, который чуть не плача жаловался на них. Животных выгоняли из комнаты, но они возвращались, уверенные, что могут вылечить поэта своей энергетикой. 6 декабря у Григорьева день рождения. Соскучившись от одиночества, Олег позвонил приятелям, состоялась выпивка. Естественно, началось жуткое обострение, но лечь в больницу никак не хотел. 21 декабря я вызвала скорую помощь и мы насильно госпитализировали его в Елизаветинскую больницу на ул. Вавиловых, 14, где он пролежал до конца января. Диагноз был ужасный: пневмония, цирроз печени, грыжа, тяжелый невроз. После больницы чувствовал себя хорошо, писал много стихов, собирался издать книгу «Дом на Черной речке», посвятить ее Аннушке, но
в начале марта исчез из поля зрения.
В феврале 1991-го за два месяца до его смерти я пригласила тележурналиста из Магнитогорска, приехавшего делать передачу о моих картинах, к Аннушке Барановой; там он взял интервью у Олега и записал его на пленку. Олег вел себя спокойно, прекрасно читал свои стихи, иронично комментируя их.
* * *
Единственное интервью Олега Григорьева — журналисту магнитогорского телевидения Александру Проскурину:
«Журналист: Как вам пишется — лучше нынче или лучше вчера?
Олег: Сейчас можно любое стихотворение, которое тебе нравится, напечатать. А раньше напишешь — и положишь в стол, или прочтешь кому-нибудь из знакомых. „Мастер и Маргарита“ как долго не могла увидеть свет! Гениальное произведение Ерофеева „Москва—Петушки“ пролежало в столе тридцать лет. Виктор Голявкин говорил: „За границей написал стихотворение — напечатал. У нас надо: во-первых, суметь написать что-то хорошее, во-вторых, пробить, чтобы напечатали, в-третьих, еще получить за это деньги“. Когда все это сделаешь — тогда гениально. Знаю многих поэтов, которые печатались всегда. Раньше писали про партию, про комсомол, сейчас — противоположное. Но такие произведения малохудожественные. Поэзия — аполитична. Не печатать же стихи для поэта то же самое, что в него стрелять.
Журналист: Говорят, что писать стихи для детей сложнее, чем для взрослых?
Олег: Хорошо, у меня была отдушина: я писал для детей, писал совершенно искренно, пытался хорошо писать. Но не каждому это дано. Есть много интересных поэтов, которые, начиная писать для детей, снижали планку, а не поднимали ее. Было издано три моих книжки, вышла пластинка с чтением моих стихов артистом Менглетом; много журнальных рубрик, газетные подборки.
Журналист: Олег Евгеньевич, Сергей Михалков отрицательно отнесся к вашим стихам?
Олег: Да. Он утверждал, что я нанес воспитанию детей большой вред. Детское стихотворение проходило через шестерых цензоров, а у них фантазий столько! Никогда не подумаешь, почему-то мои стихи называли антисоветскими:
В бак налили кипяток.
Бак закрыли на замок.
Не поднять его никак,
Точно сейф, тяжел наш бак.
С боку кружка на цепи:
„На, попробуй отцепи“.
Бак запаян, замурован,
Ввинчен в пол, к стене прикован,
Остается к баку
Привязать собаку.
Нашли, что это тюремное стихотворение, хотя в 1960-е годы такие баки стояли во всех учреждениях, санаториях, пионерлагерях.
Стихотворения для взрослых писал не о себе, но о том, что было вокруг меня.
Воровал я на овощебазе
Картофель, морковь и капусту,
И не попался ни разу,
А все равно в доме пусто. <...>
С бритой головою,
В форме полосатой
Коммунизм я строю
Ломом и лопатой. <...>
На заду кобура болталась,
Сбоку шашка отцовская звякала,
Впереди меня все хохотало,
А позади все плакало.
Невнимательный, недумающий читатель приписывал мне поступки моих героев, думал, что я садист, вор, алкоголик и хулиган. А как же понятие — образ? Если на меня все переносить, то это стихотворение будет прямым противоречием:
Застрял я в стаде свиней.
Залез на одну и сижу,
Да так вот теперь я с ней
И хрюкаю и визжу.
В мире много зла, люди часто поступают плохо. Может, это непоэтично, но это надо отражать.
Журналист: Кто иллюстрировал ваши стихи в последнее время?
Олег: Одними из моих иллюстраторов были „Митьки“, в частности — Флоренские. Название своей группы они взяли от Мити Шагина, я его знаю
с пяти лет, дружил с отцом. Картинки у них интересные — лубочные, подзаборные. Мне нравится, что они живые, без всякого академизма. Однако рисунки не так просты, как кажется.
Журналист: Недавно вы встретились с Шемякиным, расскажите о нем.
Олег: Шемякина знаю с детства. Вместе учились в школе. Талантливый художник, подаривший городу скульптуру Петра I. Один умный человек сказал: она могла бы украсить любой музей мира. Скульптор потратил на свою работу около миллиона рублей. Этот подарок надо принять с радостью. Это садово-парковое произведение. Есть же в Парке Победы бездарно слепленные бюсты героев. Скульптура стоит за стеной Петропавловской крепости. Было бы неплохо и другим талантливым ваятелям сделать для этого парка скульптуры тех, кто захоронен в Храме Святых Петра и Павла. Это же музей. А Шемякин предложил свою реплику на „Восковую персону“, сделанную Растрелли. Он не собирался соревноваться с Фальконе, со скульптурой всадника Петра I на глыбе камня, ставшего символом Петербурга.
Журналист: Как вы относитесь к тому, что Ленинград переименовали
в Петербург?
Олег: Петр назвал свой город Петербургом в честь своего покровителя Святого Петра. В свое время Христос сказал своему ученику: за твердость и верность буду называть тебя Петром, что означает „камень“, на тебе будет стоять Церковь Моя. Этого же хотел и Петр I, чтобы город его, одетый в гранит, был вечным и нерушимым. Ленину наверняка не понравилось бы, что город назвали в его честь. Крупская говорила: не делайте Ленину памятников, не пишите о нем картин, схороните на кладбище рядом с матерью. В других странах мавзолей — это могила, покрытая надгробием из камня. Муссолини не переименовал Вечный Рим. Наполеон не осквернил прекрасный Париж. Гитлер не назвал Берлин — Гитлербургом. А мы — точно варвары, „не помнящие своего родства“.
Но время — лучший судья. Оно все расставляет по своим местам».
Интервью брали в доме физиолога Анны Барановой, где Олег жил осенью и зимой 1991 года.
* * *
Прошло уже больше пятидесяти лет с тех пор, как друзья мои стали художниками. Каждый из них нашел свой путь, каждый из них легко узнаваем среди сотен других художников.
Книги Евгения Аносова для детей переиздаются. Студенты художественных вузов, кому удается заполучить его альбом графики, восхищаются иллюстрациями рисовальщика.
Книги Олега Григорьева и для детей и для взрослых можно купить в магазине, в Интернете. Картины и рисунки поэта хранятся у коллекционеров.
Юрий Жарких по-прежнему пишет свои человекоборческие работы. То ли у него сердце адаптировалось к боли, то ли рука — к теме. Выставки его картин с удовольствием делают галерейщики. Коллекционеры не потеряли интерес
к творчеству художника.
«Великое» они не создали, но явно останутся в анналах русского искусства
и литературы. Им было дано познать и «прелесть упорной работы», и «творческую ночь, и вдохновенье». Они впитали в себя время, в которое жили, и отразили его. Главное, они перешагнули свое время.
Если бы я была Богом, я бы поместила их в рай, так как в аду они уже жили. Рай — это синее-синее небо, яркое солнце, зеленый луг, покрытый цветущими желтыми одуванчиками, и тихая, едва бегущая речка.
Пусть по лугу бегает в трусах и панамке Олег Григорьев (ему просто необходимо дышать свежим воздухом под лучами теплого солнца). В руках поэта — сачок. Им он ловит бабочек.
К опушке леса мчится рыжий конь. На коне — стройный всадник в широкополой шляпе, закрывающей глаза от солнца. Это Женя Аносов.
По реке плывет плот, Юра Жарких пригоршнями набирает воду из речки, наливает в аквариум. Там плавают головастики; возможно, когда-то и люди были такими. Символ вечной жизни — вода, связь с подводным миром и человеком. Как интересно! — Юра изучает Эйдос.
Иногда все они собираются у воды и смотрят в небо. В небе не летаю, а парю я —
большая красивая птица. Олег указывает на меня пальцем:
— Все-таки какое у Лешеньки осталось узкое, стандартное, советское мышление, она все кружит над нами, боится, что мы сообразим на троих.