ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
Ирина Муравьева
В сторону Куны
— В деревне люди умирают не так, как в городе.
— Да какая разница?
— А вот есть какая-то разница.
Из разговора
ЭЛЕКТРИК КОЛЯ
Этот человек неожиданно и сразу вызвал во мне интерес, какое-то смутное притяжение, что ли. Так иногда бывает — вдруг чувствуешь, что этот человек словно для тебя…
У него были ярко-синие глаза. Глаз такой синевы я не встречала никогда. Да и вообще не видела раньше настоящих синих глаз — обычно за них выдают голубые, разбавленного цвета. Эти же были как васильки. Или — я когда-то слышала такие слова: «Глаза — сине море». Но море таким синим не бывает. Да и васильки, по правде, тоже.
Держался он просто и несколько застенчиво. Он был электриком, и его привез ко мне из соседней деревни мой сын, чтобы сменить проводку в старом, заброшенном доме, который я недавно купила. Для начала он залез на столб и подключил мой много лет пустовавший дом к сети. И сказал, что очень боится электричества. Сколько лет работает, а все боится — как бы не шарахнуло. Менять проводку обещал прийти послезавтра; завтра похороны у них в деревне, он должен рыть могилу возле нас, на нашем кладбище, ну а потом поминки.
Через день я ждала его с утра, но он пришел часа в два. Увидела еще издали, как он спускается с горки, держа на плече бухту проводов. Я вышла встретить. Лицо его было несколько помятым.
— Вчера выпили крепко на поминках. Звали сегодня опять приходить, но я не пошел — совестно. Ведь не свадьба же это, чтоб несколько дней гудеть.
Мне понравилось это давно не слышанное, словно ставшее старинным слово «совестно».
Он разложил на столе в комнате свой инструмент и хотел уже начинать, но потом вдруг застенчиво спросил:
— А у тебя не найдется ли выпить чего? А то голова со вчерашнего как не своя…
Мы как-то сразу перешли на «ты» — так в деревне все еще принято.
У меня был популярный в те годы пресловутый спирт «Royal», в просторечии «Рояль», его обычно разводили водой. Я налила ему полстакана, у меня был уже разведенный. Он взял стакан дрожащими руками, ушел с ним куда-то в угол, отвернулся от меня и быстро, судорожно заглотнул.
— А ты что же? Может, тоже выпьешь за компанию?
Я налила немножко и себе.
— Да вообще-то уже и обедать пора. У меня борщ сварен.
Он согласился пообедать, но ел мало, неохотно. Выпил еще полстакана,
и я чуть-чуть.
— Да ты как курица пьешь… Знаешь, а я вчера здорово напугался. У вас ведь вчера в деревне пожар был, с кладбища видно, я и решил, что это у тебя. Ну, думаю, не сделал сразу, теперь проводка горит, старая ведь очень она у тебя. Сижу на краю могилы и слушаю, как там шифер трещит, лопается. Потом меня успокоили — это, говорят, на том конце деревни.
— Да это даже не у нас горело, а в Загорье, дальше.
— Ну вот, а я напугался.
Он принялся наконец за работу. Делал все не спеша, тщательно и умело, а я сидела и смотрела и подавала, когда надо, инструменты. По ходу дела рассказывал мне свою жизнь. Как он после армии поступил в электротехнический техникум в Сланцах. Было интересно, но он эту заразу, электричество, сразу невзлюбил. Как-то шарахнуло все-таки один раз, так он отлетел и лежит на полу и думает: жив ли я еще? Но ничего, встал, пошел… А так было интересно работать, и работы много всегда… А потом девушка приехала из Питера, практикантка. Он на ней и женился, уехал с ней. Да что-то не получилось у них. Он вдруг понял, что она его ниже себя считает, деревенщиной, что ли. Друзьям боится показывать, словно он совсем уж скобарь неотесанный. Ну и уехал он назад, в Гдов, работа еще была тогда в Гдове, дали квартиру. В Гдове его ценили в те времена.
— Председательница исполкома меня как-то спрашивает: «Коля, как бы нам на праздник Девятого мая вечный огонь сделать?» А я сразу сообразил: два кирпича раскалить и держать под ними напряжение, они и будут излучать вечный огонь. Просто, а получилось…
Он говорил и как будто хвастался. Но он не хвастался: просто приятно ему было вспомнить, как его ценили и как все хорошо получалось.
— Потом женился я во второй раз, на местной, гдовской, Галька зовут. Двое детей уже у нас… Ну а мне тогда часто приходилось выпивать. Позовут, сделаешь что-нибудь, сразу стол накрывают, ставят бутылку. И с собой еще бутылку дают. Денег я брать не любил, не соглашался. Приду домой с бутылкой… Ну а Галька-то давай вослед за мной. Но она ведь женщина, у нее дети. Потом уже стала сама по себе пить, и даже на детей наплевать ей было. Переехали сюда, в деревню, к матушке моей; здесь водку трудней достать. Она и здесь норовит продолжить. А недавно поскандалила да и уехала к себе, в Гдов, детишек мне оставила. А старшей в школу надо идти Первого сентября…
— А что дальше?
— А что дальше будет, не знаю. Нет, рассыпалось все у нас, кончилось. И работу в Гдове не найти.
— Ну что ты! Такая профессия у тебя нужная!
— Так-то так, конечно… — Он явно что-то недоговаривал.
Может, за пьянку уволили его и не берут теперь никуда в Гдове?
Он попросил еще налить, выпил, задумался.
Я сварила картошку, подала с тушенкой и огурцами. Ел он по-прежнему неохотно. Но чаю выпил.
Посмотрел на мои книги, лежащие на столике.
— А ты, наверное, непростой человек…
Я показала журнал со своим очерком о Марине Цветаевой.
— Интересно почитать. Я вообще читать люблю…
— Ну, я тебе подарю журнал.
Время шло быстро.Он все работал и домой не собирался. И еще что-то рассказывал. Как они ходили в школу зимой за три километра. Сзади девчонки, а он впереди с перочинным ножичком. А вдруг волки?
— Ну и что, встречали волков?
— Нет, ни разу, Бог миловал.
— Смотри, уже совсем темно. Как же ты пойдешь?
Фонарей на наших проселках не полагалось, полнолуние кончилось, а новая луна еще не народилась, не время. За окном — сплошная незрячая чернота.
— Да уж доберусь как-нибудь.
Я промолчала. Закончил он в два часа ночи. Стала совать ему деньги — не берет, лишь на бутылку согласен.
А вокруг нас — ночь, тихая, беззвучная деревенская ночь, никого нет и близко, ни одна собака не тявкнет. Дом расположен так, что соседи в стороне совсем.
— Ну, я пошел? — сказал он полувопросительно и начал натягивать свою сиреневую дешевую, словно школьную курточку.
И мне вдруг страшно захотелось подойти, положить ему руки на плечи, сказать: «Оставайся, ну куда ж ты пойдешь в такую темень?» Но я этого не сделала. Деревня кругом, пойдут разговоры: не успела приехать, а уже мужиков водит. Нет, сдерживающие силы советского воспитания были во мне сильней всего, куда тут денешься… Я покосилась на него, боковым зрением увидела его грубоватое, нетрезвое, чужое лицо…
— Ну, я пошел, — сказал он более решительно.
Я вышла его проводить, и он сразу канул в темноту со своим заработанным «Роялем» в кармане. Фонарика у него не было. А я легла спать и долго ворочалась, думая, как он доберется до дому. Но ведь лето, волков нет.Только бы не упал где-нибудь… И тут я заснула. Встала поздно, принялась убирать в комнате, полная недовольства собой. Со мной так всегда…
Через два дня я не удержалась и пошла в его деревню. Нашла дом его матери по описанию. Робко постучала. Выглянула неприветливая осанистая старуха и, когда я спросила Николая, сказала недовольно: «Сичас», — и ушла. Ждала
я долго. Наконец он появился в чистой рубахе (видно, долго искал, что бы надеть), заспанный, хоть был уже час дня.
— Не разбудила?
— Да нет, — замялся он, смущенный моим появлением.
У меня был хороший предлог.
— А я пришла деньги отдать за работу. Ты брать не хочешь, а все-таки детей-то надо в школу собирать. Ну возьми хоть немного. — И протянула двести рублей.
— Ну ладно, уж разве что из-за школы. А то и не знаю, где деньги на форму взять.
— И еще я хотела тебе журнал дать с моей статьей. Тогда забыла. Может, почитаешь…
Он взял журнал и молчал, зайти не приглашал, не мог, видно, дождаться, когда я уйду.
— А как же ты добрался тогда?
— Да я не пошел домой. К соседу твоему зашел, к Сане, он один в вагончике живет, на самом краю, у кладбища. Ну и скоротали время вдвоем за «Роялем» до света. Потом пошел, чтоб мать не волновалась.
Помолчали.
— А еще я хотела сказать — приходи в гости, — еле выдавила я.
Он посмотрел как-то сурово.
— И сын будет. Приходи хоть завтра, он завтра приедет.
От упоминания сына Николай повеселел.
— Хорошо, приду.
Но он не пришел, и больше я его не видела, зайти еще раз не решилась.
Сын сказал, что видел его как-то возле деревни, на выгоне. Он пас небольшое стадо деревенских коров. Сидел на камне, о чем-то думая, ничего не замечая вокруг, и сын даже не решился его окликнуть.
А лето уже катилось под горку, полыхали на озере закаты, один ярче другого, и настало время ехать в город. Все, с Николаем связанное, как-то забылось, пошли городские заботы.
В декабре сын зашел ко мне, явно чем-то расстроенный.
— Ты знаешь, а Николай-то, электрик в деревне… Повесился недавно…
— Что ты! Как же так?
Я ушла в другую комнату и заплакала, а сын даже обиделся, что я плачу по чужому, малознакомому человеку.
Потом он рассказал подробней. В декабре у Николая был день рождения, и он просил у матери денег на бутылку. Уже выпил, но показалось мало. Она заупрямилась: не дам, и всё. Тогда он тоже в каком-то диком упрямстве ушел в сарай. Через час его хватились — зашел кто-то из друзей, что ли, стали искать и нашли в сарае. Все уже было кончено…
Мать пережила его всего на два дня — сердце у нее не выдержало. Хоронили их вместе, все на том же кладбище, где он копал могилу тогда.
Вот такая история. А я все ходила и думала о нем…
Что было бы, если бы я тогда оставила его у себя? Да ничего бы и не было… А вдруг это любовь начиналась? А я ее не впустила… И он бы остался жить, бросил пить, уехал со мной в Питер… А дети? Дети с матерью, конечно. Но ведь один раз он уже не прижился в Питере… Ладно, хватит фантазировать… Я вспомнила еще и очерк о Цветаевой. Я там подробно описывала гвоздь, к которому она привязала веревку… Да при чем тут Цветаева? Он, скорей всего, и не прочел. Но я все равно чувствовала себя виноватой…
Я никогда не могла понять самоубийц, меня мучила их страшная решимость. Как человек может отказаться от своей единственной жизни? И как Бог допускает его до этого? Вообще идея насильственной смерти казалась мне абсурдной, дикой, недопустимой. Я всегда была противницей смертной казни, подписывала петиции за ее отмену. А тут — собственными руками казнить себя? До какого же отчаяния должен дойти человек… Я вспомнила свою несчастную любовь. Можно сказать, первую сильную любовь. Я шла по Тучкову мосту и думала, как хорошо утопиться, уйти, ничего больше не чувствовать. Остановилась у перил и посмотрела на черную воду. И тут увидела отражения огоньков в воде, как они змеятся и переливаются. Нет, ради одних этих змеящихся огоньков стоило жить. Вода — холодная, темная, брр…
Меня всегда удивлял Кириллов в «Бесах» Достоевского. Я жалела его, он мне нравился, но я никак не могла понять его мотива. Человек станет как Бог, преодолеет свой страх смерти? Но кому это нужно, если его уже нет на свете, если он отказался от того, что было ему дано? Он уже не человек, не Бог, никто. Страх смерти надо преодолевать в момент смерти, если он еще существует в этот момент. А он долго не мог решиться в этот последний миг… Нет, неправда все это, вымученная фигура этот Кириллов… Одни теоретические построения…
Короткое затмение разума, импульс — в это еще я верю. Наверное, это и произошло с Николаем. А он был хорошим электриком, красивым, невезучим и застенчивым парнем. И васильковые глаза, которых больше никто не увидит… И это старинное слово — «совестно»…
Сын уверял меня, что в деревне относятся к самоубийству гораздо проще. Чуть что не так, пошел на чердак и повесился. Не верю я в это, не верю, что все так просто. А Бог? Или об этом уже не думают?.. Или вечный припев нашей жизни: водка во всем виновата? Нет, не могу я чего-то понять, не могу докопаться…
И мне приснился тогда сон. Будто я иду по дороге, по той самой, по которой пришел он менять у меня проводку. А навстречу идет он, с проводом на руке, и говорит: «Вот ты тогда не дала мне выпить чего покрепче и получше, так
я бы жив остался. Этот „Рояль“ ни хера не помогает». — «А что я могла тебе дать? У меня ничего другого не было».
Он усмехается, а я просыпаюсь.
Я пыталась найти его могилу на нашем деревенском кладбище, но почему-то не нашла. Кладбище-то небольшое, недалеко от нашей речки Куны. Может, могила без надписи? Но похоронили его рядом с матерью, вместе их похоронили.
НИНА
Столько в этой женщине таилось сил и энергии, что хватило бы на десятерых. У нее было два дома и две коровы. Один дом свой, от матери и отца, в маленькой деревушке Мерзляково (говорят, по фамилии помещика названа, а не потому, что живут в ней одни мерзляки и мерзлячки). Другой — на краю большой деревни Заречье. Она ухаживала там за больными старичком и старушкой, и они ей свой дом отписали. Постепенно она и переселилась в этот дом и ходила в Мерзляково только на сенокос, да муж ее там частенько ночевал. Потом и коров перевели они в Заречье, здесь покупателей больше, а вскоре вторую продали, оставили лишь одну.
Это была последняя корова в Заречье. Лет двадцать назад, когда я только туда приехала, было восемь коров в деревне, но постепенно все сошло на нет: хозяйки старели, а то и умирали, молодые уезжали в город. И осталась одна корова — у Нины. Уж поэтому все Нину и обхаживали, все устремлялись к ней. И я в том числе. Очень уж мы привыкли, живя в деревне, пить хорошее, настоящее молоко. А она и пользовалась своим положением: то есть молоко, то нет, то дам, то не дам.
Характер у нее был далеко не ангельский, во всяком случае очень неровный. Придешь к ней в назначенное время, а ее нигде не видно. Походишь вокруг дома, выйдешь в поле — сразу за домом такие просторы луговые! — покричишь. Ни ответа ни привета. Посидишь на лавочке, надоест — постучишь в окно. Тут она выскакивает из хлева — оказывается, еще не доила, хотя давно пора.
— Что ты тут стучишь? Мужика мне разбудишь, он отдохнуть прилег. Подождать, что ли, не можешь? Много вас таких ходит…
Или выйдет и скажет:
— Не будет тебе сегодня молока, приезжали из Ручьев и все забрали.
— Так ты ж мне назначила!
— Мало ли что, всяко бывает.
Плюнешь и уйдешь и думаешь: «Не пойду я к ней больше. Ну ее к черту. В автолавке молоко буду покупать».
Но в автолавке молока часто не было или не хватало на всех, и поневоле мы тянулись снова к ней. А она встречала приветливо, как ни в чем не бывало, да еще с шуточками:
— Вы нас не ждали, а мы приперлись. Ну ладно, подоила уже, сейчас налью. Сегодня молока побольше. Клавка из Загорья уехала в Питер.
Работала она без устали. Огород был большой, картошки много посажено – уже в поле, за забором. А перед домом, за изгородью — цветы: роскошные пахучие лилии, георгины, подсолнухи, не говоря уже о всяких бархатцах, ноготках и прочей мелочи. Она любила цветы и как-то находила для них время, любила ими похвастаться. И картошка у нее тоже поспевала раньше всех, были у нее такие ранние сорта, и огурцы появлялись рано. Она на этом и зарабатывала — продавала, конечно, первые подороже, да и потом все продешевить боялась.
А деньги она любила, своего не упускала. В то же время и не прочь была угостить первым огурчиком или яблоком. Вообще любила удивить, щегольнуть чем-нибудь. Был в ней кроме жадности и хамства еще и какой-то трудноуловимый артистизм. Она являлась к автолавке, где собиралась вся деревня, приодетая, в яркой кофте, с подкрашенными глазами. И вправду в свои шестьдесят лет смотрелась неплохо и, сознавая это, сама слегка робела, подходя к очереди. Хотя робость была ей вовсе не свойственна. Она могла так отбрить, так нагрубить, что только держись. Я временами представляла ее школьницей, девчонкой- семиклассницей, которая упоенно лупит мальчишек-сверстников портфелем по башке и ругает их матом.
В Питере у нее тоже была небольшая квартира. Она в свое время пожила там, работала на заводе да и купила квартиру в новостройке. Сейчас в ее квартире жил сын с семьей, и она время от времени приезжала туда, оставив корову на мужа, жила дня три, чтобы напомнить, кто здесь хозяин…
Шла я к ней за молоком всегда с неохотой, всегда заранее ее стесняясь, но в то же время и любовалась ею. Как-то, уже получив молоко, я что-то замешкалась у калитки, а она вдруг закричала мне:
— Иди, иди скорей отсюда, муж быка гонит. А то он тебя, не приведи господь, так расколошматит!
И я скорей, не оглядываясь, отправилась восвояси.
Да, был у них в тот год такой страшный бык. Но муж ее, Виктор, как-то с ним ладил. Он вообще любил домашнюю скотину. Часто гладил, чесал шею их корове Ладе, а она млела от удовольствия. Да и бык его слушался, покорно шел за ним…
Осенью, перед окончательным отъездом, я видела Нину в последний раз. Она пришла вдруг на нашу сторону реки, забрела в мой сад. Была она какая-то грустная, притихшая, на себя не похожа. Мы постояли у крыльца, в дом я ее не позвала, подумала: она ведь никогда к себе дальше сеней, где наливает молоко, не пускает, так чего ж я ее приглашать буду. Начнет мои небогатые хоромы рассматривать да критиковать. А ей, похоже, хотелось зайти… Но я не позвала, вместо этого подвела ее к старой одичавшей яблоне.
— Смотри, сколько нападало. Пришла бы, собрала для коровы… А я завтра уезжаю. Прощай до весны, зимой вряд ли приеду.
Она посмотрела как-то грустно, попрощалась, сказала, что придет за яблоками, и ушла.
Зимой, на школьные каникулы, ездила в деревню моя невестка. Я между делом спросила ее, ходила ли она к Нине за молоком.
— Так вы ничего не знаете? Нины больше нет.
И она сообщила мне страшную весть — Нину убил ее собственный бык.
— Как это?
Она рассказала: сначала умер муж Нины Виктор, у него оказался рак почек. То-то он все худел, любил присесть, отдохнуть, поговорить… А до этого околела их старая собака Чапа.
Дело было осенью. Приехал сын из города, похоронили Виктора.
Надо было продавать быка, нашлись покупатели. Но Нина заартачилась: ей не понравилась цена, хотела продать подороже, все откладывала, ждала. И как-то пошла она выводить быка. А сын еще не уехал, он в это время опохмелялся где-то у приятелей. И бык бросился на хозяйку. Это ведь на краю деревни, никто ее криков не слышал, а может, и не кричала она, не успела. Пришел сын, когда она уже лежала на траве мертвая.
Вот и все. Сын продал поскорее быка, потом и корову продали. Вот и всё…
Я пыталась представить ее последние минуты. Что она успела подумать, что пыталась сделать? Убежать? Или сразу упала? На что-то надеялась? Что сын сейчас придет и поможет, отгонит озверевшую скотину? Или все произошло стремительно, быстро, она потеряла сознание, ударившись головой о забор или о землю — и всё? Даже представить себе ничего не могу. И мертвой представить ее не могу. В ней было столько жизни…
САНЯ
У него была странная жизнь, впрочем, для наших дней и для деревни, наверное, и не странная.. Жил он один зиму и лето на краю деревни, возле кладбища и церкви, в строительном вагончике. В вагончике было тепло, стены двойные, печка-буржуйка хорошая. Рядом была выстроена просторная баня, сарай-дровяник, стояла конура для собаки, да и собаку он завел.
Вообще-то, Саня был нездешний, из Сибири, из семьи старообрядцев, как он рассказывал. Но, отслужив в армии, он почему-то попал в Гдов, встретил там свою Веру, выросшую в местном детдоме, женился. Потом перебрались в Ленинград. Саня поступил работать бульдозеристом, зарабатывал неплохо. Успели они родить троих детей: мальчика и девочек-двойняшек, получили квартиру от предприятия. Но потом Саня заболел туберкулезом, да еще в открытой форме, полежал по больницам. Дети к этому времени подросли, в квартире стало тесно. Сын вскоре женился, родился внук. Сын стал намекать, что ребенок может заразиться туберкулезом, что надо деду от него подальше держаться или вообще куда-нибудь отправляться. Саня всего этого не выдержал и поехал опять под Гдов, в деревню, где были знакомые. Вдобавок и врачи советовали уехать из Питера. А квартиру в городе потом все равно с доплатой разменяли…
Поступил Саня в совхоз трактористом, получил вагончик для житья-бытья. Обещали дать когда-нибудь и избу на главной усадьбе, в Сторожинце. Жена осталась в городе, но приезжала весной помочь с огородом да и летом в отпуске жила. И девчонки, тогда еще школьницы, приезжали на все лето.
Саня как-то расхрабрился и купил корову. К осени наметал огромный стог сена возле дома, но сено кто-то вдруг поджег. Помню, как бежал он, разъяренный, в Заречье, где был телефон, вызывать милицию — мобильных тогда еще не водилось. Но так концов и не нашли. Ходили слухи, что поджег кто-то из мальчишек — отомстить из ревности одной из дочерей Сани. Но точно никто ничего не знал. Саня махнул на это дело рукой и продал корову. И больше уж никого, кроме собаки, не заводил.
Так и жил он в своем вагончике. Обещанный дом, конечно, не дали, совхоз к этому времени развалился. Работы больше не было. Саняя стал уже получать пенсию, на нее и жил, кое-как выкручивался.
Девчонки приезжали реже, у них начались романы. С сыном он издавна не ладил. В город его не тянуло. Жена тоже приезжала нечасто, но по ее приезде такие у них возникали по пьяному делу скандалы, что она тут же собиралась и ехала назад. Жить в деревне постоянно ее не тянуло.
Саня привык к такой жизни. Был он незлобив, со всеми ладил, кроме жены. К нему все мужики заходили — выпить, поговорить; был здесь своего рода мужской клуб. Да и в баню к нему любили приходить те, у кого своей не было. Особенно часто появлялся один бывший воровской авторитет Валера, который купил недостроенный дом неподалеку, на берегу озера, а бани у него пока не было. Саня ладил и с ним. Тот иной раз ему что-нибудь привозил из города.
Саня любил рассказать и послушать. Рассказчик он был неплохой, с юмором.
По деревенскому обычаю он всегда помалкивал в спорных случаях: моя, мол, хата с краю, я ничего не знаю, и всё тут. В деревне любят сплетни, но прямо высказаться, постоять, так сказать, за справедливость никто не склонен. Если уж скажут что-то прямо в лицо, то обязательно с криком — прямой разрыв, скандал. Саня этого не любил. Один раз я сослалась на него в какой-то сложной ситуации: мол, при Сане договаривались (речь шла о деньгах), он знает, он свидетель, но Саня тут же сказал, что ничего не знает и не слышал тогда.
Помню, шли мы как-то с внуком по дороге и вдруг начали оба сильно кашлять, словно кто-то нас вдруг заставил. Дошли до Саниного вагончика. Там на крыльце сидел сам хозяин вместе с церковным сторожем хромым Володей.
— А что случилось, не знаете? — спросила я, поздоровавшись. — Что-то мы стали кашлять ни с того ни с сего. Там, возле кладбища. Только сейчас перестали.
— Да ничего такого особенного, ничего не было, — сказал, как всегда, уклончиво Саня.
А Володя, помолчав, все-таки сообщил нам:
— Да тут собаку Валерия пришлось перечным газом из баллончика опылять. Она руку мужику порвала одному.
Теперь уж я рассердилась не на шутку:
— Что же вы молчите? Я иду с ребенком, собака могла и на нас выскочить.
Володя усмехнулся:
— Да собаки этой уже и нет.
Оказалось, что злющая кавказская овчарка авторитета Валерия почему-то сидела в церковном сарае и без всякого предупредительного рычания бросилась на заглянувшего в сарай мужика с соседней дачи, разодрав ему бицепс чуть не до кости. Прибежал сын мужика с баллончиком; бедную злющую собаку, опрыскав перечным газом, в конце концов придушили. Валерий бегал потом и клялся, что убьет убийцу собаки. Но так дело и заглохло.
Я поняла тогда, что расспрашивать Саню о каких-либо неприятных событиях или ссылаться на него в поисках истины и справедливости не стоит.
И все-таки он готов был помочь в трудную минуту. Как-то в конце весенних каникул вдруг прошел снег, и выпало его так много, что наша машина застряла на повороте перед церковью, где колдобина, и ни с места, а надо было в город вернуться именно сегодня. Саня вместе с моим сыном пошел на ту сторону реки за трактористом, оказавшимся случайно в Заречье, и уговорил его сделать немалый крюк, чтобы приехать к нам: напрямую моста через Куну не было, только лава — хрупкие дощатые мостки.
— Надо ведь помочь мальцу, — говорил Саня убедительно.
И тракторист сдался, поехал, немалые, правда, деньги получил…
А летом появилась моя невестка, веселая и добрая молодуха, говоря по-деревенски, стала варить вкусные борщи и обязательно тарелку относила Сане. И вообще часто к нему забегала, просто поговорить, проверить, как он, жив ли… Любил Саню и мой сын, любил его рассудительность, его глупые шутки, его доброту.
— Он мне чем-то отца напоминает, — сказал он как-то.
— Да чем же?
— А своею глупостью. Любит тоже болтать чепуху. (Отец его, довольно известный ученый, любил рассказывать «школьные» анекдоты.)
Но выпить как следует Саня, конечно, любил. Делал он это тихо, спокойно, никуда не бежал, сидел себе дома или на крылечке с приятелями, а лучше дома, нигде не валялся…
Правда, как-то отказала у него вдруг левая рука, так, слегка перестала слушаться. Я вручила ему теннисный мячик — руку разминать, тренировать — и стала его уговаривать пить поменьше. А еще лучше — совсем бросить, завязать, а то ведь может быть очень худо.
Он посмотрел на меня как на сумасшедшую.
— Знаешь, как выпьешь, все забывается. Плохое. А иначе как жить? Тяжело иначе.
Тут возразить было нечего.
Жена приехала летом один раз, опять у них вышел скандал, и она уехала прямо ночью, вызвав такси из Гдова.
А осенью, кажется в ноябре, Саня умер. Был один-одинешенек, сидел за столом. Так нашел его авторитет Валерий, зашедший к нему поутру, возможно опохмелиться. Или услышал вой собаки. Дверь была почему-то не заперта изнутри, словно что-то предчувствовал Саня.
Похоронили его неподалеку, все на том же деревенском кладбище. На могильной фотографии он молодой и даже интересный, хотя на моей памяти был всегда страшен, как смертный грех, только добродушное выражение лица спасало. Кто-то из городских даже прозвал его тогда Квазимодо.
Через год я зашла опять на его могилу и удивилась, увидев рядом с ним еще один холмик. Я спросила у сторожа, кто же здесь еще похоронен.
— Как кто? — удивился сторож. — Жена его.
— Да разве она тоже умерла?
— А как же, совсем недавно. Вот видишь как: жили врозь, а лежат теперь рядом.
Он вздохнул и, не дождавшись моего ответа, пошел в свою сараюшку.