ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
Марк Амусин
Юзефович — выдумщик и хроникер
Жизнь странна. С этим общим тезисом писатель Леонид Юзефович, наверное,
согласится. Но странна, в частности, и его собственная литературная жизнь. Что в
ней странного, спросите? Ну, например, раннее, в глубоко советское время начало
и очень долгая раскачка, с редкими публикациями в периодике, да
и то больше провинциальной. Книги стали выходить только в 1990-е, а настоящая известность
пришла к нему лишь в начале 2000-х. Удивляет и постоянный возврат к раз найденным
сюжетам и темам — с переписыванием и переизданием исходных вариантов. Роман «Костюм
Арлекина» первоначально назывался «Ситуация на Балканах»; во второй раз он вышел
под именем «Триумф Венеры». Роман «Дом свиданий» первоначально существовал в виде
повести «Знак семи звезд». Роман «Казароза» когда-то был повестью «Клуб „Эсперо“».
И так далее.
Кроме того, Юзефович — дважды лауреат
премии «Большая книга» и дважды — «Национального бестселлера». «Большую книгу»
он получал за авантюрно-философский роман «Журавли и карлики» и за степенную документальную
прозу «Зимняя дорога», которую вполне можно обозначить как историческое исследование.
«Национальный бестселлер» — за детектив «Князь ветра» с запутанной фабулой и замысловатой
композицией и за ту же «Зимнюю дорогу». А ведь произведения эти принадлежат не то,
что к разным жанрам — чуть ли не к разным родам литературы.
Так что вполне напрашивается вопрос: кто вы, доктор Юзефович (ладно,
кандидат наук, — но будем иметь в виду, что за пределами России его титуловали бы
«доктором»)? В поисках ответа на этот вопрос начнем сначала — точнее, с начала успеха.
А таковым нужно признать небыстро сраставшуюся (об этом смотри выше) детективную
трилогию: «Костюм Арлекина», «Дом свиданий», «Князь ветра».
Трилогия эта получила немалую популярность, в том числе и благодаря
телесериалу, поэтому все знают, что герой ее списан с реального прототипа — Ивана
Дмитриевича Путилина, первого начальника сыскной полиции Санкт-Петербурга.
Юзефовича можно, наверное, считать родоначальником исторического детектива
в поздне- (и пост-) советской литературе — и в этом смысле предшественником Б. Акунина.
Сопоставление Юзефовича с Акуниным — общее место критиков и рецензентов.
Действительно, в историях о Путилине есть сходство с акунинскими сюжетами
об Эрасте Фандорине. Прежде всего, время и место действия: последняя треть XIX века,
Российская империя, еще патриархальная и стабильная, несмотря на первые тучки на
горизонте. Преступления — жестокие, конечно, но без «отмороженности», поддающиеся
рациональной разгадке, постижимые уму.
При этом легко увидеть и существенные отличия трилогии Юзефовича от
саги о Фандорине. Одно из них — позиция рассказчика относительно времени. У Акунина
в его исторических стилизациях персонажи, да и сюжеты словно стоят одной ногой в
будущем. Повествователь, которому это будущее известно, подпрыгивает в нетерпении,
норовя показать читателям: вот они, корни
и семена, из которых вскоре объявятся телефоны и автомобили, дактилоскопия и половодье
рекламы, революционные заговоры и сети шпионажа, политические киллеры и разборки
«новых русских паханов». «Изображаемое настоящее» чревато предсказуемым будущим,
тем и интересно.
Повествователь у Юзефовича ведет себя намного скромнее. Он знает только
то, что ведомо и его героям, спокойно и домовито расположившимся в своей эпохе.
Здесь никаких особых предвестий, «утренних зорь». Конечно, и Путилина посещают иногда
дурные предчувствия (обнаружившийся на Невском волк вызывает у него мысль о европейской
войне, которая, не дай бог, может разразиться), но это нормальные человеческие опасения,
а не апокалиптические провидения с подмигиванием.
Зато в трилогии немало неброских, но убеждающих деталей быта, ссылок
на реальные события, исторических фигур по краям полотна — от шефа жандармов графа
Шувалова («Костюм Арлекина») до Ивана Сергеевича Тургенева («Князь ветра»). В целом
быт и психология эпохи передаются здесь точнее, чем в сочинениях Б. Акунина.
Впрочем, при внимательном взгляде становится ясно, что трилогия о Путилине
внутри себя неоднородна, несмотря на «единство времени и места». «Дом свиданий»
— из трех романов самый «аутентичный» детектив, без особых мудрствований. Аккуратная
вязь эпизодов, тесный круг персонажей, так или иначе связанных с убитым купцом Куколевым,
туго закрученная пружина подозрений, стрелка которой последовательно указывает то
на одного, то на другого. Версии возникают и рассыпаются. Кусочки мозаики заменяются,
перемещаются, подгоняются — чтобы картина преступления в конце концов озарилась
ярким светом истины. Мастеровито воссозданная классика жанра…
Путилин хоть еще и не глава петербургской полиции, а рядовой сыскарь,
здесь демонстрирует зоркость глаза, упорство, психологическую проницательность.
При этом он — человек простой, с нормальными достоинствами и слабостями, честный
и надежный, но не упускающий из виду собственный интерес. А история в целом призвана
погружать читателя в уютную атмосферу «чистого» уголовного расследования, где царствуют
внимание к деталям, логика, здравый смысл и понимание грешной — увы! — человеческой
природы. Единственный осложняющий момент здесь — загадочная надпись на загадочном
же жетоне, появляющемся вблизи мест преступления. Поиски смысла этой фразы напоминают
рассуждения Умберто Эко, как популярные, так и академические,
о «пределах интерпретации».
Другой роман серии (а по времени написания первый) — «Костюм Арлекина»
— устроен сложнее. Сюжет убийства в Петербурге военного атташе Австро-Венгрии тоже
несет в себе все признаки нормального детектива. Путилину, однако, по ходу расследования
приходится столкнуться с трудностями особого рода. Убитый князь фон Аренсберг —
высокопоставленный дипломат как-никак. И напрашиваются соблазнительные конспиративные
объяснения, сопрягающие преступление с государственными интересами разных держав,
с «ситуацией на Балканах» и т. д.
На Ивана Дмитриевича давит начальство в лице графа Шувалова, а начальству
всегда хочется расширить масштабы, окружить события политическими
и идеологическими ореолами. И дипломаты и жандармы норовят состричь с убийства и
его расследования жирные купоны. Поэтому возникают один за другим болгарский, турецкий,
итальянский и «нигилистический» следы… Юзефович походя ставит под сомнение известный
принцип криминального расследования: ищи кому выгодно. Выгодно-то может оказаться
кому угодно, но не всякий «кто угодно» — организатор преступления.
Путилин давлению не поддается, на соблазнительные версии не клюет. Он
отбрасывает одну за другой версии политических заговоров. И не только из недоверия
к «большим нарративам» (хотя автором, быть может, такой скептицизм и движет). Ведь
невероятными эти далековедущие объяснительные схемы не назовешь: всякое бывает.
Но Путилин не останавливается и на «преступлении ревности», хотя такая разгадка
выглядит по-человечески вполне убедительной. Не довольствуется он и «карьерным»
объяснением: мол, убийство организовал австрийский посол граф Хотек (пренеприятная
личность) в целях устранения потенциального претендента на ту же должность.
В конце концов выясняется, что в основе лежит обычное ограбление, осложненное
и дополненное желанием уволенного слуги посчитаться с хозяином.
Что же руководит Путилиным в его поисках? Ну конечно, воля к истине
— это для полицейского первое дело. Ну а сверх того? Неужели мысль, будто самая
правильная разгадка — она же и самая элементарная, лежащая на поверхности, связанная
с базовыми человеческими инстинктами: страхом, алчностью, мстительностью? И в какой
степени такой подход разделяет Юзефович?
Похоже, автор «Костюма Арлекина» действительно склоняется к мысли, что
и ключ к преступлению, и благо жизни — в привычном, обычном, приватном, в «человеческом,
слишком человеческом», как сказал бы — с осуждением — Ницше. А вторжение высших
соображений и ценностей — будь то патриотизм, государственные интересы, стремление
изменить мир к лучшему — лишь искажает, затуманивает и картину преступления, и
«образ мира». Словно вспоминая о «бритве Оккама», писатель призывает не умножать
сущности без надобности.
Юзефович, однако, прекрасно сознает,
что такая надобность настает в определенные периоды истории, а также что образы
мира в разных цивилизациях сильно отличаются друг от друга. Об этом, собственно,
третий роман «путилинской» серии, несоизмеримый с двумя другими по сложности
композиции и изощренности литературной игры. В «Князе ветра» повествование, заключенное
в общую рамку — рассказ Путилина о делах минувших дней литератору Сафронову, нанятому
для написания его мемуаров, — развертывается на нескольких уровнях и в разных временных
планах. Перспектива лукаво мерцает, манит ложными ориентирами: линия холмов, тени
между ними, миражи, снова холмы… Это напоминает типичный пейзаж Монголии, к которой
тяготеют сердца многих персонажей и смыслы повествования.
(Здесь впервые в полной мере проявилась зачарованность автора Востоком.
Но не киплинговским, роскошным и изобильным, а суровой Центральной
и Северной Азией, погруженной в прошлое — или в безвременье.)
В самом начале романа автор усмешливо указывает на проблематичное соотношение
жизненной и текстовой реальности: «Отсюда не следует, что все нижеизложенное является
буквальным воспроизведением его <Сафронова> записей. Впрочем, и сами они вряд
ли дословно зафиксировали рассказ Ивана Дмитриевича, который, разумеется, тоже не
был… безукоризненно точным слепком реальности. Во всех трех случаях зазор достаточно
велик… Зато текст вклеенных в тетрадь записок Солодовникова сохранен в неприкосновенности».
Излишне говорить, что указанные записки — тоже вымысел Юзефовича, так что отсылка
к ним как к «островку тверди» насквозь иронична.
Запутанный сюжет включает в себя целую серию смертей: писателя Каменского,
монгольского дипломата Найдан-вана, истопника Губина, молодого востоковеда Рогова.
События многократно отражаются, повторяются, искажаются во встроенных текстах: отрывках
из приключенческих книжек Каменского, рукописи Рогова, научных статьях, воспоминаниях
и рассказах действующих лиц. Тексты перекликаются, перемигиваются между собой. Факты,
реалии набухают испарениями сознательной лжи, фантазий, добросовестных заблуждений,
мифов.
И все это подсвечивается сильным буддистско-монгольским колоритом. Юзефович
насыщает повествование массой сведений из области монгольской истории, географии,
политики, топонимики, религиозных верований. Записки русского офицера Солодовникова,
посланного в 1913 году инструктором в формирующуюся армию Монголии, служат как бы
реальным комментарием к фантасмагорической основной линии повествования, разворачивающейся
в Петербурге на треть века раньше. Они призваны подтвердить: все полулегендарные,
европейскому уму непостижимые феномены монгольского бытия
и сознания, о которых рассуждают и спорят персонажи романа, имеют под собой реальную
почву.
Дух упомянутого уже Эко с его «Маятником Фуко» и «Пражским кладбищем»
(последний роман написан, конечно, много позже) витает над повествованием: рассуждения
и домыслы о тайных и соперничающих друг
с другом сектах, о ритуальных сборищах с кровавыми жертвоприношениями,
о длящихся веками конспирациях. А иногда на ум приходят борхесовские сюжеты с метаморфозами,
лабиринтами и подменами, как в «Следе сабли»
и «Саде расходящихся тропок». Аллюзии эти, думается, Юзефович ввел вполне сознательно,
совершенно избегая при этом подражательности. Например, одним из действующих факторов
сюжета становится оригинальная, хоть и безумная идея о галлюцинациях, отделяющихся
от людей, в сознании которых они возникли, — «тулбо» по-монгольски.
Нужно, однако, признать: детективный каркас гнется и трещит под тяжестью
ориенталистской оснастки и метафикциональных механизмов. Внимание читателя зачастую
рассеивается, вестибулярному аппарату грозит расстройство. Да и сама схема преступления,
будучи проясненной, выглядит вычурной, неравновесной, как пирамида, поставленная
на острие. В основе всего, оказывается, лежит спор двух русских интеллигентов о
том, может ли монгол-буддист, принявший христианство, продать душу дьяволу, или
он считает, что совершил такую сделку самим фактом крещения и, как честный человек,
не может продавать один и тот же товар дважды. Из этого отвлеченного семечка и вырастает
куст убийств.
Но блеск литературно-смысловой игры — чарует, завораживает. А главное,
в повествовании очень органично разлита атмосфера грусти: разочарование
в собственном таланте, тщетность человеческих усилий и страстей, тоска приближающегося
одиночества, причудливая игра предопределенности и случайности… Поистине меланхолический
детектив!
Кстати, почему жанр детектива преобладает в сочинениях Юзефовича? Понятно,
что автору хотелось привлечь читательский интерес, завладеть вниманием почтеннейшей
публики, особенно в то время, когда знаменитая российская литературоцентричность
стала стремительно сходить на нет. К началу 1990-х Юзефович только-только вышел
на книжный рынок, и удержаться там можно было только с опорой на популярные жанры.
Но, думаю, были для этого и внутренние причины, может быть даже мировоззренческие.
Впрочем, до мировоззрения писателя мы еще толком не добрались. Вот навскидку один
его момент. В картине мира, встающей со страниц книг Юзефовича, господствует скорее
случайность, чем порядок. Писатель с подозрением относится к историческим законам,
к «сильным» идеологическим концептам, к проектам радикального усовершенствования
мира.
Да и твердые онтологические основания самой реальности вызывают у него
сомнения. Недаром ему близка буддистская мудрость, помещающая дольний мир под знак
радикального отрицания. Но при этом Юзефович не приемлет
и последовательно скептическую позицию, согласно которой все в мире — эфемерность
или хаос. Нет, он стремится сохранить — для себя и читателей — некую зону надежности
и надежды, вменяемости хотя бы на уровне повседневности. И детективный сюжет служит
воплощением такой надежды. Иван Дмитриевич Путилин, законченный эмпирик, не доверяющий
обобщениям и умозрительным версиям, раскрывает криминальные загадки, опираясь на
здравый смысл, наблюдательность и элементарную логику. Он недоверчив и непредвзят
—
и это дает ему видеть картину широко, последовательно исключать наименее вероятные
объяснения.
Важную роль в его облике играют приземленность, практичность — и домашность,
погруженность во «фламандской школы пестрый сор». Быт и для самого автора выполняет,
похоже, роль барьера против темных бытийных сил и начал, против иррационального
зла, против людского бесстыдства и безответственности.
В этом смысле особенно важны для автора эпизоды, живописующие отношения
Ивана Дмитриевича Путилина с женой. Они полны суховатого юмора, раздраженных пикировок,
всяческих квипрокво, и все это — на прочной основе любви, ставшей привычкой и не
умершей от этого. Путилин показан среди прочего большим знатоком женского сердца
и человеком, сочувствующим женской доле.
Вернемся, однако, к сквозным темам Юзефовича. При всех оговорках
и уточнениях, романы, о которых шла речь, — столичные
и «имперские» по месту действия и духу; их перспектива подернута элегическо-ностальгической
дымкой — криминальные перипетии схвачены крепкой рамкой стабильности, порядка,
достатка… Но Юзефовича, историка по образованию и первой профессии, влечет к себе
и совсем другой хронотоп — это Урал и Сибирь в буйную послереволюционную пору, с
хаосом и жестокостью братоубийственной борьбы. Правда, свою рефлексию на эти темы
писатель снова облекает в детективную форму. Вот повесть «Контрибуция» (у которой
есть и другое название — «Охота с красным кречетом»). Действие ее разворачивается
в 1918 году в Перми, только что отбитой у большевиков белыми войсками под водительством
молодого генерала Пепеляева. Этот исторический персонаж привлек внимание Юзефовича
еще
в конце 1980-х, когда повесть и была написана
В зачине «Контрибуции» точно нацеленными
мазками и ракурсами набросана картина перехода города из одних рук в другие: растерянность
и отчаяние отступающих, усталая радость победителей, изъявление населением покорности
новой власти. Первые страницы напоминают добротные, советской выделки саги о Гражданской
войне, только без идейного пафоса. Юзефович использует немногочисленные, но резкие
детали для воссоздания реального, не из прописей, колорита времени. Вот эпизод,
когда Пепеляев дает по уху перебежчику с противоположной стороны, поющему для демонстрации
лояльности «Боже, царя храни»: мы здесь не за Романовскую монархию воюем, больше
таких песен не пой.
Главное действующее лицо повести — Мурзин, начальник городской милиции
при большевиках, попавший в плен во время отступлении. Ему-то Пепеляев и поручает
поиск загадочно исчезнувшего брильянта, который городское купечество презентовало
белому командованию в качестве контрибуции. Не найдет — расстреляют, найдет — будет
отпущен на свободу вместе с тремя товарищами по несчастью.
Детективный сюжет повести сам по себе — изящная лаконичная миниатюра,
разыгранная по правилам Агаты Кристи, в замкнутом пространстве и с ограниченным
числом персонажей-подозреваемых. Впрочем, механизм преступления не слишком сложен
и разгадка оказывается довольно предсказуемой. Интересны здесь скорее эскизы социально-психологических
типажей и коллизий, характерных для того противостояния. Пепеляев обрисован человеком
решительным, бескорыстным, уверенным в правоте своего дела, но сомневающимся в успехе
— уж слишком много карьеристов, корыстолюбцев и просто шкурников участвует в Белом
движении. Он хочет быть человеком чести, сохранить незапятнанную совесть, но обстоятельства
Гражданской войны безжалостны: приходится
и проявлять жестокость, и отступаться от своего слова.
Мурзин — «сознательный пролетарий», боец другого стана, столь же убежденный
и субъективно честный. И тоже лишенный фанатизма, зашоренности. В начале повести
он по долгу службы жжет милицейские бумаги, но вдруг задумывается: будет ли лучше
городским обывателям, если уголовный элемент продолжит гулять на свободе? И он оставляет
несколько папок новым властям: пусть отловят супостатов, даже если это повысит
«имидж» белых в глазах населения…
В итоге Мурзину удается выполнить задание Пепеляева, найти похитителя
и брильянт. Однако честной сделки все равно не получается: троих товарищей Мурзина,
отпустить которых Пепеляев обещал, уже успели расстрелять. Мурзину удается уйти
к красным, прихватив брильянт: пусть послужит «диктатуре пролетариата».
Более широкое и детализированное полотно на сходную тему — роман «Казароза»,
вышедший в 2002 году. Это тоже исторический детектив, и тоже на материале Гражданской
войны, но построенный сложнее, с более ветвистой фабулой и более глубокой смысловой
перспективой.
Та же Пермь, но несколько позже — советская власть как раз празднует
годовщину своего возвращения в город. Кругом нищета, разруха, нехватка всего и,
соответственно, коррупция. Население, к примеру, обязывают заготовлять дрова для
городских учреждений: «Решением губисполкома каждый мужчина должен был заготовить
по пять кубов, каждая женщина — по два с половиной. Выполнившие эту норму или купившие
справку о ее выполнении получали документы на жительство, которые, конечно, тоже
можно было купить, но дороже… Платили иногда деньгами, чаще продуктами, но самой
твердой валютой считались две вещи: презервативы и рыболовные крючки».
Но наряду со всем этим — бурное оживление культурной жизни, пусть
и в своеобразных формах. Фабула вьется вокруг местного клуба эсперантистов. Возглавляет
его коммунист Свечников, мечтающий об использовании общемирового языка в интересах
интернационализма и грядущей мировой революции. В клубе соглашается выступить петроградская
певица Казароза, гастролирующая в городе. Там она и гибнет от револьверной пули.
Свечников вместе с юным газетчиком Вагиным и другими персонажами пытаются раскрыть
загадку этого убийства.
Трогательно обрисован образ Казарозы, певчей птицы, запертой в железной
клетке военного коммунизма. Эта маленькая хрупкая женщина «с абсолютным слухом в
искусстве» обречена на гибель — в громыхающую, ревущую эпоху, сметающую человека.
Напрасна ее мечта, о которой она поет своим дивным голосом: о тихой жизни вдвоем
с любимым в розовом домике на берегу моря, вдали от страстей и бурь. Где-то под
Пермью скрывается от большевиков ее бывший муж-эсер, и она — и при жизни и посмертно
— оказывается в эпицентре слежки, подозрений, вожделений…
Эсперантистская активность в красной Перми изображается не без иронии.
В клубе кипят фракционные свары, его члены упрекают друг друга в недостаточной или,
наоборот, избыточной приверженности доктрине Заменгофа,
в нехватке революционности, консерватизме, мелкобуржуазности. А стоят за этим не
только идейные установки, но и карьерные, пайковые амбиции.
Юзефович-рассказчик занимает позицию чуть отстраненного, чуть ироничного
наблюдателя. Большого исторического смысла в деяниях революционной эпохи он не видит
— ведь ему ведом конечный результат. Миропотрясающих изменений, на которые надеялись
творцы и бойцы революции, не произошло; с течением времени все стареют и устают
— люди, боги, идеологии, принципы. Для этого, очевидно, он использует в романе столкновение
разных временны`х планов: для демонстрации мощи «всепожирающего времени». Свечников
и Вагин встречаются в Перми полвека спустя, чтобы вспомнить прошлое —
и поразиться тому, как они оба изменились, сколь
многое забыто. Только призрак очаровательной Казарозы смутно мерцает в их
памяти (тут явная реминисценция из трифоновского «Старика»).
И при всем при том автор улавливает и передает существенную характеристику
той эпохи: владеющую многими яростную волю к небывалому, к скачку в иное бытийное
измерение, к штурму небес. И он принимает это по меньшей мере как данность. Юзефович
показывает, что благородная утопия всемирного языка и восторженная, воспаленная,
порой пугающая «проективность» большевизма растут из одного корня. Свечников вспоминает,
как, побывав позже за границей и послушав тамошних эсперантистов, он понял, что
на этом языке можно говорить по-разному: «Это лишь тогда, в России он звучал как
испанский — от страсти и надежды».
Сюжет же движется своими детективными путями. Возникают тени тайных
обществ, эзотерических ритуалов, политических или мистических заговоров, чтобы тут
же растаять; мерцают сквозные символы. Кто же убил певицу — бывший муж, соперница
по сцене, отвергнутый любовник, эсперантист-конспиратор?
Разгадка, как часто у Юзефовича, обескураживает своей прозаичностью.
Попали в Казарозу, а целились в Свечникова. Месть на лично-социальной почве: Свечников
выступал накануне в народном суде, и краткая его речь усугубила приговор злоумышленнику,
похищавшему паровозные приводные ремни, чтобы мастерить из них конскую упряжь. Нелепость
гибели Казарозы лишь подчеркивает ее закономерность — и трагикомический колорит
времени, когда высокие цели сочетались со страшными средствами, а мечты и идеалы
стопорились «нищенства тормозом».
К теме Гражданской войны к востоку от Урала Юзефович обращался еще дважды,
но уже в жанре хроникально-документального повествования. В недавно опубликованной
«Зимней дороге» он вернулся к фигуре Пепеляева, завладевшего, очевидно, его воображением.
Действительно, этот молодой генерал колчаковской армии был личностью не вполне типичной
для Белого движения: дворянин лишь во втором поколении, сделавший офицерскую карьеру
исключительно личными заслугами, человек с мировоззрением, близким к эсеровскому.
Именно он после поражения и гибели Колчака и явного торжества большевиков решил
взять на себя безнадежную и романтическую миссию — поднять восстание против советской
власти в Якутии и распространить его на всю Сибирь. Против него выступают части
красных под руководством анархокоммуниста Строда, фигуры тоже нестандартной.
Арена действия — север Дальнего Востока, с его малолюдьем, громадными
пространствами, однообразно-величественными пейзажами, делающими человеческое присутствие
необязательным, даже случайным. И на этом фоне Юзефович рисует картину эпическую,
отсылающую чуть ли не к «Илиаде»
и «Одиссее» — со множеством персонажей, обилием кровавых схваток, героизмом и предательством,
долгими и опасными путешествиями по суше и воде.
Манера изложения здесь подчеркнуто нейтральная, беспафосная. Описания
скупы и функциональны. Зато отдельные отобранные детали, характеризующие специфику
полупартизанской войны на этих бледно-сумрачных просторах, производят по-настоящему
мощное впечатление. Вот пепеляевцы взяли в кольцо отряд Строда в местечке Сасыл-Сарсы.
Обороняющиеся возводят вокруг своего лагеря укрепления, используя для этого мерзлый
конский навоз, а также трупы лошадей и людей — своих и чужих: «В центре небольшой
земляной площадки, буро-красной среди окружающих усадьбу снегов, чернели продырявленные
пулями юрта и хотон с девятью десятками раненых, а вокруг этого кишащего вшами ада
громоздились чудовищные, как в апокалиптическом видении, стены из человеческих и
конских трупов…» И далее: «Звякали пули о мерзлые тела, отрывали пальцы, куски мяса,
попадали в голову. От удара пули голова раскалывалась, и внутри был виден серый
окостеневший мозг. Труп вздрагивал, некоторые падали наземь. Их клали обратно. Казалось,
мертвые не выдержат сыпавшихся на них ударов и закричат: „Ой, больно нам, больно!“»
(здесь автор цитирует книгу воспоминаний Строда о тех событиях).
«Зимняя дорога» перенасыщена всяческими фактографическими сведениями:
именами, датами, названиями городов, селений, рек и возвышенностей. Юзефович дотошно
прописывает социально-культурный фон, перечисляет причины и обстоятельства тех или
иных событийных поворотов. Но сквозь эту густейшую вязь подробностей явственно проступает
простая авторская сверхидея: вожди двух дружин были людьми достойными, бескорыстными,
кое
в чем близкими мировоззренчески и при других обстоятельствах могли бы стать друзьями.
Читая этот документальный роман, трудно не вспомнить киплинговскую максиму: нет
Востока и Запада (читай: ни белых, ни красных), «если сильный с сильным лицом к
лицу у края земли встает».
И еще одна мысль проходит здесь рефреном: человеческие намерения, особенно
продиктованные сверхличными соображениями, идеалами, мало чего стоят; высокие цели
сплошь и рядом оборачиваются «противоцелями», сеют разруху и горе. Что ж, подобный
скептический взгляд для постсоветского историка довольно естественен. Во всяком
случае, «Зимняя дорога» выгодно отличается от большинства современных сочинений
на темы революции и Гражданской войны своей фактической выверенностью и взвешенностью
оценок.
Но задолго до этой книги Юзефович уже написал документальное исследование
по истории Гражданской войны на востоке России — «Самодержец пустыни». В центр его
он поместил такую экзотическую фигуру, как барон Унгерн, — фигуру, характерную для
эпохи безвластья, безбытности, словом — беспочвенности, когда фантомы, химеры могли
оказаться сильнее реальности, взять власть над ней.
Роман Федорович Унгерн был увлечен одной из таких химер — но и сам обернулся
химерой в глазах современников и последующих поколений. И то сказать: мало кому
из политиков или полководцев довелось в новейшее время стать воплощением божества
войны, оказаться причисленным к пантеону, пусть и монгольскому. Но, ведя разговор
о столь поразительном феномене, Юзефович и здесь сохраняет приверженность фактам,
трезвость, чувство меры.
Вспомним: много лет назад Пелевин вывел Унгерна в образе мифологизированного
(пусть и с долей иронии) барона Юнгерна, повелителя буддийской Валгаллы (см.: «Чапаев
и Пустота»). На нескольких страницах текста он ухитрился разлить колорит мистического
ужаса, жестокого чуда, источником которого является этот обитатель обоих миров
— земного и загробного. Ничего подобного мы не найдем в книге Юзефовича. Редкий
случай: в наше падкое на мистику и миф время он занимается демифологизацией, демистификацией.
Подробно, в будничной тональности автор рассказывает о клане Унгернов,
о предках и родственниках будущего самодержца, о его собственной жизни
в годы, предшествовавшие его звездному часу: образование, человеческие связи, интересы,
военная карьера. И перед нами вырисовывается образ человека своеобразного, странного,
с некоторыми отклонениями от «нормы», — но изначально вовсе не инфернального.
Не был Унгерн и патологическим садистом. Его действия в ипостаси начальника
Азиатской дивизии, фактического правителя Монголии, претендующего возглавить поход
воинства Шамбалы не только против большевиков, но
и против породившей их (!?) западной цивилизации, — устрашающи. Но мотивы их неоднородны.
Он оправдывал свою свирепость соображениями (по крайне мере квази) рациональными:
стремлением каленым железом выжигать красную заразу, необходимостью поддерживать
дисциплину (дикие эксцессы, очевидно, этому не противоречили), упреждать измену,
укреплять свой авторитет в глазах многоплеменного войска.
Он считал себя воином-философом,
чередуя мистические штудии с гаданиями и шаманскими ритуалами, он использовал новейшие
технологические достижения — и делал все возможное для воцарения новой архаики и
варварства. Он, происходя из немецкого рода, военного и культуртрегерского, веровал
в свою сакральную миссию и беззастенчиво совокуплял буддизм с христианством.
Похоже, автор сам колеблется в своем отношении к герою повествования.
Конечно, творимые им и его отрядами зверства приводят в содрогание любого человека
с нормальным нравственным чувством. Но при этом Юзефович оказывается под некоторым
обаянием этой сумрачной фигуры, обретающей под его пером черты некоего инфантильного
величия. Что ему в ней импонирует? Храбрость, воля, бескорыстие, готовность идти
до конца? Да, все это. А еще, похоже, исступленный иррационализм, непреклонная вера
в судьбу и собственную исключительность. Ученый-историк, написавший эту книгу, человек
ясной мысли, трезвого знания, отточенного слова, не может частицей души не сожалеть
о древнем дорефлексивном бытии, о «могучих иллюзиях», которым столь безраздельно
предался русско-остзейский барон и монгольский властелин.
Но интеллектуальная дисциплина побуждает автора с сожалением признать:
«…он прошел тот древний путь, на котором странствующий рыцарь неизбежно становится
бродячим убийцей, мечтатель — палачом, мистик — доктринером. На этом пути человек,
стремящийся вернуть на землю золотой век, возвращает даже не медный, а каменный».
Тут с Юзефовичем можно бы и поспорить: неизбежности в этом наборе превращений нет, и уж точно не всякий мечтатель обречен
на палачество. Но оставим ему право на «эпический пессимизм». В конце концов
автор пользуется этим инструментом деликатно и с чувством меры. И справедливо делает
упор на то, что причины «острого и болезненного интереса к этому человеку» кроются
прежде всего в нас самих.
А теперь — к произведению, которое смело можно считать главным опусом
Юзефовича, сводящим воедино разные устремления и горизонты его творчества. Я говорю,
конечно, о романе «Журавли и карлики», опубликованном
в журнальном варианте в 2008-м, а год спустя получившем премию «Большая книга».
Это, кстати, единственное большое произведение Юзефовича, действие которого развертывается
в наши дни.
В фокусе здесь — судьба интеллигента,
утратившего с наступлением 1990-х всякую почву под ногами, вынужденного суетиться,
унижаться, приспосабливаться. Эмблематичный этот образ предстает в двух ипостасях.
Гуманитарий Шубин — альтер-эго автора — зарабатывает публикацией своих «историй
о самозванцах»
в эфемерных журнальчиках. Его знакомый, инженер-геолог Жохов, пытается в неразберихе эпохи отхватить
свой кусочек счастья — сбыть нужным людям слиток дорогостоящего редкоземельного
металла. Искусно сочиненный авантюрный сюжет ведет его от неудачи к неудаче, вожделенная
сумма сделки
в долларах неуклонно тает — символ тщеты человеческих усилий вообще и миражности проектов «индивидуального спасения» в частности.
Да и жизнь Жохова постоянно висит на ниточке, которая в конце концов перерезается
— пусть
и случайным вроде бы образом.
Но это лишь передний план повествования, а общая перспектива романа
сложна. Есть там сквозной сюжет, который пишет Шубин, — о Тимофее Анкудинове, русском
авантюристе XVII века. Тот выдает себя то за сына, то за внука покойного царя Василия Шуйского и, меняя личины, мечется
по просторам Центральной и Восточной Европы. Но и у этого сюжета есть в романе двойник
— история наследника престола цесаревича Алексея, объявляющегося
в годы новой смуты — Гражданской войны. Да и Жохов по ходу романа постоянно выдает
себя не за того, кто он есть.
Жохов имеет внешнее сходство с Анкудиновым, оба они похожи на лже-Алексея
и на молодого монгола Баатара, с которым Шубин встречается уже
в начале нового тысячелетия во время поездки в Монголию. Эта анфилада подобий усиливает
ощущение причудливости сложносочиненного литературного текста, а равно и эфемерности
реальной жизни начала 1990-х, когда, перефразируя Ахматову, все, что хочешь, могло
случиться.
В «Журавлях и карликах» с особой рельефностью воплощается поэтика Юзефовича,
включающая в себя противоречивые моменты. Линейная, динамично развивающаяся фабула
— и торможения, временны`е скачки`, конструкции вроде «текст в тексте». Объективное,
минималистское изображение внешности и поведения героев — и внезапные, пронзительные
психологические «инсайты»:
«К утру Катя почувствовала, что за двое суток ее любовь к Жохову достигла того предела,
за которым сам он пока не нужен. Хотелось остаться наедине со своей к нему любовью».
Или: «Жена ответила ему улыбкой, за которую он когда-то ее полюбил. И у него опять,
как накануне… сжалось сердце. Недаром она всюду находила двойников. Тайное единство
мира проявляло себя в разделенных пространством и временем копиях скрытого от смертных
оригинала».
Наполненные скупыми подробностями описания расцвечиваются вспышками
неожиданных метафор и сравнений, усиливающих эффект визуализации. Вот мальчик, опекаемый
мамой, в подземном переходе играет «Мелодию» Глюка: «Перед ними лежал раскрытый
скрипичный футляр, похожий на узкокрылую безголовую бабочку. На синем бархате подкладки
врассыпную серебрилась мелочь. Ее было немного, и желто-белая сторублевая монета
упала туда беззвучно. Совершенством чеканки она искупала свою убывающую с каждым
днем ценность».
А кроме того роман полнится, как бутылка шипучки пузырьками газа, грустно-ироничными
суждениями о человеческой психологии и природе,
о превратностях любви (особенно женской) и дружбы, о неизменной готовности людей
приврать, предать, продать.
Важно, однако, что за этими деталями, наблюдениями, поданными гротескно
и ярко, с эффектом «остранения», не теряются ощущения и переживания героев романа,
«проснувшихся в незнакомой стране». Их растерянность, страх, безнадежность и ожидание
чуда передаются несентиментально, но убедительно. С некиношным драматизмом выстроен,
например, сюжет погони за Жоховым. Тут возникает показательный фрагмент пищевой
цепочки. «Злой чечен» Хасан, которому герой задолжал, преследует его неумолимо и
грозно. Но сам-то Хасан знает, что и ему нужно кормить семью, что и ему в затылок
дышит угроза, что его тоже «подъедают»…
В итоге возникает клубящаяся картина
смутной и хаотичной жизни, в которой ни одно лицо, ни один предмет не равны сами
себе, все непрочно и фантомно, ничто толком не завершается, а включено в замкнутую
цепь отражений, возвращений, превращений… Российская история разных эпох, со всеми
ее нелепостями и жестокостями, сводится в романе к некоему инварианту, рассматривается
в перспективе абсурдного мифа (почерпнутого из «Илиады») о длящейся извечно войне
«журавлей» и «карликов», бессмысленной и беспощадной…
Это и есть, очевидно, квинтэссенция
авторского мировоззрения. Но и у него есть «расширение». Жить невозможно, — но жизнь
продолжается, словно говорит Юзефович,
выдумщик и кукловод, печально усмехаясь. Потому что сама жизнь — единственная несомненность, некий глубинный субстрат,
явленный нам через калейдоскоп меняющихся личин и воплощений.
Леонид Юзефович — писатель, путь которого пролегает под знаком немилосердно
меняющегося времени. Пастернак говорил в 30-е годы прошлого века, что для него,
в отличие от, скажем, Мандельштама, плодотворна несвобода. Юзефович начинал в условиях
советской несвободы — подгнившей, размякшей. А после очутился в жестком силовом
поле требований спроса и рынка. Но, может быть, это ему как раз пошло на пользу?
В исторических детективах он делает шаг навстречу ожиданиям аудитории; в своих документальных
повествованиях демонстрирует независимость от этих ожиданий и верность глубоко выношенным
темам. В итоге — завидный и нечастый по нынешним временам жанровый диапазон.
Но и сам автор налагает на себя всякого рода дисциплинирующие ограничения.
Он любит помещать свое воображение в тесные фактографические рамки, тренируя его
на преодоление препятствий. Он поверяет миф историческими свидетельствами, ищет
поэзию в хронике, обуздывает языковую игру требованиями ясности, дельности.
Да, странный он и не совсем современный писатель, Леонид Юзефович. Не
сентиментальный, но сочувствующий. Ироничный, но не склонный к глумлению. Аналитик
— и скептик в отношении пределов человеческого ве´дения. Гуманист, не чуждый
буддистского нигилизма. Правдивый рассказчик, знающий цену приему и трюку. Но именно
таким его любит и жалует продвинутый читатель.