ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
ВИТАЛИЙ ШЕНТАЛИНСКИЙ
Селекция
Цикл коротких
рассказов
АНДРЕЙ ИВАНЫЧ
Учителя звали Андрей Иваныч.
Он был небольшой, как бы без возраста, с круглым мягким лицом,
поросшим седым пухом, — похож на поздний одуванчик; кажется, дунь ветерок покрепче —
облетит. Таким я его запомнил.
Шел первый послевоенный год. Горстка деревянных домиков дымила над оврагом,
у речки Ырыклы, совсем близко от города Чистополя в Татарии. Здесь раньше
было какое-то селекционное хозяйство, преобразованное в совхоз «Стахановец»,
но называли по-старому, память прочно закрепила, — «Селекция». Вот на этой
самой «Селекции», мы, ребятня, и произрастали, играли в войну, других
игр у нас тогда и не было, паслись у речки, ловили пескарей под дружелюбный
хор лягушек.
Детям надо учиться, имелась начальная школа, а поскольку учителей
в деревне не осталось, преподавать пригласили Андрея Иваныча, человека грамотного,
одинокого, эвакуированного из Ленинграда. Там при бомбежке у него погибла семья —
жена и дети, вот он и осиротел.
Пожалуй, более удивительного человека я никогда потом, за целую жизнь,
не встречал.
Школа располагалась в одной
комнате с двумя окнами и печкой — здесь и гомонились все, рассаживаясь
на партах стайками, по классам. Я был в первом. Вот появлялся Андрей Иваныч —
стихало. Он был укутан длинной темной блузой
со множеством кармашков и увешан мешочками, разных размеров: все свое носил
с собой, и все у него было в своем, отдельном кармашке или мешочке:
ручка, чернильница-непроливайка, очки, книжка, тетрадка, кружка, ложка, тарелка,
хлеб, соль, спички и что-то еще непонятного назначения.
Сначала Андрей Иваныч затапливал печку. Потом давал задания — каждой
стайке. Строго следил: ручку мы должны были держать так, чтобы перо было ложбинкой
вверх, наизнанку, и чтобы мы писали каждое слово, до последней буквы, не отрывая
пера от бумаги. Так надо. Зачем, мы не спрашивали.
Тем временем печка разгоралась, веяло дымком и теплом, наш учитель
шуровал кочергой, сгребал угли и ставил чугунок с едой — варил себе
обед. Чаще всего это была картошка или каша, но как-то ребята подбили ворону и принесли
в школу, и Андрей Иваныч, ощипав ее, тоже сунул в чугунок.
Пока варилась пища, учитель вызывал нас к доске, но чаще подсаживался
сам за парту, то там, то здесь, и помогал, проверял, как мы справились. Однажды
Андрей Иваныч повесил перед нами большой лист с изображением голого человеческого
тела — это была женщина, наполовину с мышцами, наполовину скелет. Мы испуганно
в нее вперились. А Андрей Иваныч, обычно молчаливый, на сей раз долго
и подробно, орудуя самодельной указкой, рассказывал, как устроен человек: что
у него где и для чего, как течет кровь, как переваривается пища, куда
она попадает и откуда выходит и даже откуда появляются дети. Это было
потрясение — вот ведь как, оказывается!..
Обедал обычно Андрей Иваныч тут же, на учительском столе, с жадным
аппетитом, не обращая на нас никакого внимания. Потом почти сразу засыпал. А мы,
дождавшись этого мига, чаще всего через окно, исчезали — вылетали в сияющий
день, в мир, который открывали и обживали. И он, этот мир, был для
нас в самую пору, как портки, перешитые из материнской юбки, и такой же
новенький, как купленные в сельпо блестящие галоши. Неведомое — рядом,
за оврагом; даль — на все стороны света.
В деревне все держалось на бабах, мужиков почти нет — погибли на
фронте, а те, что вернулись, покалечены и контужены. Конечно, наш учитель
был завидным женихом, однако он жил особняком, ни с кем тесно не сходился.
Из разговоров взрослых до нас, мелюзги, доходило, что и тут он — не как
все. В баню Андрей Иваныч ходил почему-то вместе с женщинами. Рассказывали,
пришел с тазиком: «Не гоните, бабоньки, я тут в уголочке помоюсь. Не смущайтесь,
я на ваши прелести уже нагляделся…» И бабоньки, посмеявшись, махнули рукой:
да пусть себе будет, поди и спину-то потереть некому, бог с ним!
Однажды мальчишки сообщили: у Андрея Иваныча кто-то есть. Когда
стемнело, мы отправились подглядывать. Его окошко светилось, занавеска была слегка
отдернута, и в этом просвете мы разглядели: в глубине желтеет неподвижная
женская фигура… Из дерева! А по стене движется тень Андрея Иваныча…
Мы бросились наутек. А потом порассуждали и решили: да это
он делает себе жену! Жену, точь-в-точь похожую на погибшую. Вот зачем ему нужен
был скелет, вот зачем он ходит в женскую баню!..
Мы уже давно не жили на «Селекции». Отца перебрасывали из деревни в деревню —
поднимать отстающие колхозы. Старших классов там не было, и я оказался в Чистополе, кончать школу. Поселился
квартирантом, родители сняли для меня койку.
Как-то пошел в магазин. Продавали повидло из свеклы, слипшиеся
комом конфеты-подушечки, каменные пряники и хлеб — его выдавали по карточкам,
строго по весу. К буханке часто полагался довесок — отдельный кусочек.
У магазина, возле поленницы, сгорбился нищий, и выходящие складывали
ему в торбу свои довески. Что-то меня остановило… Мешочки, мешочки и кармашки…
Я узнал своего первого учителя.
Испугался: вдруг и он меня узнает? Растерялся. Совсем не знал,
что делать. Не подошел…
Больше я Андрея Ивановича не видел.
РУБЛЬ
— Ну, ты теперь большой,
во второй класс перешел, — сказала мама. — Вот тебе рубль. Можешь пойти
в Чистополь и гульнуть как следует…
И я перешел по мостику наш
овраг, взобрался на бугор и бодро зашагал по пыльной дороге. Рублевую бумажку
крепко сжимал в ладони. Над головой сияло солнце, пели жаворонки — я был
самым счастливым человеком на свете. Прикинул: так, целый рубль, хватит, чтобы купить
мороженое и сходить в кинотеатр «Темп», — а что еще человеку
надо! А может, останется еще на одно мороженое?..
Впереди уже выросли окраины
Чистополя, до него от дома было километра два, рукой подать, еще немного —
и я там. Вспомнил о рубле — поднял ладонь — она была пуста!
Рубль исчез!
Солнце померкло. Брызнули
слезы. Не может быть! Я его найду! Побежал по дороге обратно, обшаривая глазами
каждую ямку, каждый камешек. Рубля не было. И еще раз — в Чистополь,
теперь уже медленно, оглядывая обочины, — вдруг ветром отнесло? Рубля не было.
Я понял: и не будет…
В один день я стал и самым
счастливым, и самым несчастным человеком и впервые узнал, как близко они
друг от друга — счастье и несчастье.
ШОКОЛАДНЫЙ РУЛЕТ
Отец съездил в командировку
в Казань и вернулся с подарками.
— Вот, — сказал
он, протянув мне толстый продолговатый брусок в бумажной обертке, — это
тебе.
— Мне? А что это?
— Это шоколадный рулет.
— Это что?
— Рулет из шоколада.
— Он весь мой?
— Да, он весь твой.
Можешь съесть сразу, можешь по частям.
Я взял это сокровище двумя
руками, оно было тяжелое и чудесно пахло. Отвернул краешек бумажки, ковырнул
ногтем, лизнул…
Есть его сразу я не стал,
долго думал, куда бы получше спрятать. Наконец придумал: залез на печку и засунул
подарок в старый валенок. И убежал на улицу.
Была зима, я катался с ребятами
на санках с горки, но время от времени вспоминал, какой же я богач, что` меня ждет дома!
Вечером, вернувшись, первым
делом, конечно, полез на печку. От нее веяло жаром. Обняв заветный валенок левой
рукой, правую сунул внутрь — ужас! — внутри какая-то слякоть. Выдернул руку: с пальцев капала
коричневая жижа, смешанная с волосками и сором… Подарок растаял.
— Ну что, вкусно было? —
спросила потом мать.
— Угу…
Признаться в своем позоре
я не решился. Валенок втихаря промыл и высушил.
Так я и не знаю до сих
пор, что же это такое — шоколадный рулет.
КОРАБЛЬ
Никогда не забуду первое свое настоящее путешествие, еще до школы. Мы
заспорили с приятелем, что это там торчит за вспаханным полем, далеко на горизонте…
— Рига старая, — сказал он, — молотильня развалилась.
— Нет, смотри, там же две мачты и обрывки паруса. Это корабль,
брошенный корабль!
Сначала он хохотал, потом злился, но, видно, так сильна была моя уверенность,
что он засомневался: а если правда?..
И мы снарядили экспедицию. Стояла весенняя распутица, моросил мелкий
холодный дождь, и поле, по которому мы отправились напрямик к цели, превратилось
в непролазную хлябь. Мы все же поперли по ней и далеко ушли, потому что
деревня стала еле видна. Но в конце концов увязли по колено и совсем выбились
из сил…
— Да ну тебя! — сказал приятель и, с трудом выдирая
ноги из глины, поплелся назад.
А я, то ли из упрямства, то ли из-за обувок, которые снимались на каждом
шагу, — идти без них не решался — замер на месте: ни туда ни сюда, заляпанный
с ног до головы грязью, размазывая по лицу струйки дождя.
Приятель все же не оставил в беде, вернувшись в деревню, разыскал
мою мать и сообщил ей недолго думая:
— Тетя Наташа, Витька утонул!
Мама примчалась на телеге, отчаянно погоняя лошадь, сгребла меня в охапку
и, плача от испуга и радости, доставила домой.
Так кончилась эта история. И все же, я думаю, случилась она неспроста —
иначе почему же и теперь стои`т перед глазами прекрасным призраком и зовет
тот корабль…
ЗОР
У моего отца был самый потрясающий в Чистопольской окру´ге
конь. Звали его загадочно — Зор. Потом, уже повзрослев, я узнал, что Зор —
значит сила, мощь, в переводе то ли с персидского, то ли с цыганского.
Гнедой, с серебристым отливом, белым лбом, черной гривой и хвостом, с гордым
взмахом морды и бешеным косом глаз, поджарый, обтекаемый, он не мог стоять
или ходить: все время или перебирал ногами, танцевал, или бежал, летел. И если
впереди по дороге встретится другая лошадь, не успокоится, пока не обгонит.
Отец мой работал директором совхоза.
Тогда, сразу после войны, легковой машины в деревне не было, только одна старая,
разбитая полуторка, зато были рабочие лошади и один особый конь для выездов —
это Зор, его берегли и холили.
Под стать ему отец заказал и зимние сани, одному причуднику —
мастеру-умельцу по дереву. Тот сотворил нечто легкое, стройное и невероятное —
«Сон Татьяны»: бока и спинку саней украшали резные доски, покрашенные серебряной
краской, на них изображались все чудища, приснившиеся пушкинской Татьяне, а в центре
сладко баюкалась сама главная героиня — глаз не оторвешь.
Когда родители отправлялись в ближайший городок — Чистополь,
они, случалось, брали и меня — это всегда становилось событием. Зор стремительно
переносил нас через поля, холмы и овраги, мост над речкой Ырыклой, и дальше —
мимо базара, водонапорной башни, церкви и кладбища, мимо кинотеатра «Темп» —
к горисполкому на центральной площади с памятником Ленину. Прохожие замирали
и провожали глазами летящего Зора, а когда он останавливался, вокруг сразу
собиралась толпа: такого коня и таких саней больше на свете не было!
Потом каждый раз, перечитывая «Онегина», я попадал в эти сани,
и Зор мчал меня через ослепительно белые, с солнечными искрами чистопольские
просторы.
…Бразды пушистые взрывая,
Летит кибитка удалая;
Ямщик сидит на облучке
В тулупе, в красном кушаке…
Однажды мы возвращались из гостей поздно ночью, под луной. Отец, сидя
на передней скамейке и туго натянув вожжи, правил, мы с мамой качались
сзади, на сиденье, плотно укутавшись. Родители были навеселе, дурачились, весело
хохотали. Зор мчал во весь опор, в вихре снежной пыли, сани раскатывались по
наезженной дороге то вправо, то влево, ударяясь об обочину. В какой-то момент
они вдруг резко накренились, встали на бок и я, как из рогатки, полетел далеко
в сугроб. А Зор помчал дальше и нырнул за бугор, вместе с родителями…
Я оказался один в снежной пустыне, ошарашено торча из сугроба.
Вот тут-то и ожили, и окружили меня чудища и дикие звери из «Сна
Татьяны», спрыгнув с резных досок наших саней…
>
Но вдруг сугроб зашевелился.
И кто ж из-под него явился?
Большой, взъерошенный медведь;
Татьяна ах!
А он реветь…
И дальше:
Еще страшней, еще чуднее:
Вот рак верхом на пауке,
Вот череп на гусиной шее
Вертится в красном колпаке,
Вот мельница вприсядку пляшет
И крыльями трещит и машет;
Лай, хохот, пенье, свист и хлоп,
Людская молвь и конской топ!..
Впрочем, это уже пришло спасение — конский топ Зора и людская
молвь матери и отца.
КУМИР
Одна из школ, где я учился: скука, зубрежка, учителя, читавшие уроки
по учебникам, «мероприятия», собрания по политическим датам — обычное занудство.
Но вот появился новый учитель, учитель истории. И сразу же стал для меня кумиром.
Он не заглядывал в учебник, рассказывал то, чего в нем не
было, расхаживая по классу и размахивая руками, вываливал на наши головы вороха
неизвестного — история в его рассказах оживала, разворачивалась вереницей
невероятных событий и героев. Он распахнул перед нами большой мир всех времен
и народов и говорил о прошлом так, будто бы в нем жил. И главное —
требовал, чтобы мы не зубрили, а думали, думали сами. Такого учителя мы видели
впервые, и, даже когда звенел звонок, наступала переменка, не срывались с места.
Его предмет сразу стал самым интересным, и сама школа вдруг обрела смысл.
Но случилось происшествие, которое
в одно мгновение похоронило эту мою влюбленность. Класс наш считался неблагополучным —
среди ребят были известные в округе хулиганы и воришки, некоторые уже
выпивали и даже в школу иногда приходили под хмельком. Прекрасный учитель
истории считался плохим воспитателем, до нас доходило, что ему не раз попадало за
это от начальства. А поскольку он еще числился у нас классным руководителем,
ему пришлось принять меры, взяться за воспитание. Как-то перед уроком он подошел
ко мне и тихо сказал:
— Слушай, кажется, Терентьев опять выпил. Понюхай и скажи
мне.
Доверие мое к учителю было столь безгранично и слепо, что
я не задумываясь сделал то, что он просил. От Сашки Терентьева — здоровенного
дылды, переростка, уже второй год сидевшего в одном классе, — действительно
несло сивухой. О чем я и доложил учителю.
И тут же понял, что сделал подлость. Но было уже поздно.
— Терентьев! — крикнул учитель. — Ты опять пьян. Убирайся
из школы! И пока твой отец ко мне не придет, здесь не появляйся. Позор! Юный
алкоголик Советского Союза!..
Ребята загоготали. А я, я себя ненавидел. Рухнул и мой кумир.
Но урок доносительства, который преподал тогда учитель истории, запомнил на всю
жизнь.
БОЛЬШАЯ ИСТОРИЯ
Я могу точно назвать день, когда в мою жизнь ворвалась большая
история, когда я впервые — нет, не задумался еще, а только почувствовал
ее дыхание. Это было 6 марта 1953 года.
Захолустная деревушка в Татарии — Большой Толкиш. Мне тринадцать
лет, седьмой класс школы. Отец работал председателем колхоза «Борьба за урожай»,
и у нас был единственный на всю деревню радиоприемник, на батареях —
электричества к нам еще не провели. Помню его название — «Родина». Рано
утром отец разбудил меня — он стоял около
включенного приемника, бледный, необычайно серьезный, и, что самое
ужасное, впервые такое — слезы на глазах… А по радио вместо обычных бодрых
голосов и песен — печальная тихая музыка…
— Сынок, обеги коммунистов, скажи, что умер Сталин…
Я ничего еще толком не осознал, но слезы брызнули сами — в ответ
на отцовские. Так и помчался по деревне, подхваченный чувством: случилось что-то
непоправимое, страшное для всех, мир, привычный и обжитой, — рухнул. Бегал
от избы к избе, пугая собак и кур, — коммунисты были наперечет, я
всех их знал — изо всех сил колотил в дверь и кричал:
— Сталин умер! Сталин умер!..
Это было так, как если бы пришел конец света: искаженные лица, растерянные
восклицания и слезы, слезы…
На свое крыльцо выскочила завуч нашей школы, выскочила в одной
ночной рубашке.
— Зоя Петровна, Сталин умер!
Слезы…
Всегда в пиджаке, застегнутая на все пуговицы, в сапогах,
с тугим узелком на затылке, с начальственным карающим голосом — а тут!
Босые, голые ноги, голые руки, волосы, рассыпанные по плечам, в глубоком вырезе —
грудь… Зоя Петровна — женщина! И красивая! Я обомлел.
Но это начиналась уже другая история.
КОВАНЫЙ ГВОЗДЬ
Булдырь — старинное русское село. А вообще-то — самый
пуп Татарии, ее географический центр. Булдырь — волдырь, шишка, а еще —
место на отшибе, особняком…
Особняком стоит Булдырь. Издалека виден, и из него видно далеко.
Раскинулся высоко на холме, под ним бежит небольшая, полная рыбы речка Прость, а дальше,
до горизонта — пойма Камы, займище, разнотравные заливные луга и темный
сосновый бор на высоком, том берегу.
Еду туда — возвращаюсь в детство, еще один мой деревенский
адрес. Пыльная, в колдобинах, дорога — та же самая, то ныряет в глубокий
овраг, то снова выносит на простор. И так же упоенно жаворонки заливаются,
зависая над землей на нитке голоса…
А в памяти — зимний рассвет,
голубеют морозные узоры на окнах, в темных углах бегают красные всполохи. Будит
меня запах свежеиспеченного хлеба. Мама орудует у печки — вся в огненных
бликах — варит, жарит, печет, стряпает жизнь.
Пора вставать — в школу. Карабкаюсь по скользкой ледяной тропке,
петляющей прямо от нашего забора — выше и выше. Школа — на самом
верху оврага, в центре большой площади. Со всех сторон сбегаются ребята.
А вот и Райка Потасьева, тоже снизу поднимается, соседка. Наши
дома разделяет только длинный деревянный желоб с чистой, студеной водой, из
родника. Когда я делаю уроки у окна, прямо передо мной — этот желоб и иногда,
подняв глаза, вижу Райку, стройную фигурку, полушалок в цветах, с кистями, ноги в сапожках, она набирает
воду в ведра, цепляет на коромысло и медленно, прямо, покачиваясь, уносит
к своему крыльцу… Никогда не узна`ет Райка, как я заглядывался на нее.
И вот он, Булдырь, спустя полвека… Поставили машину, дальше пешком.
Редкие покосившиеся дома, заросшие бурьяном дворы, заброшенные огороды.
Не слышно ни петухов, ни коров, не лают собаки, не наскакивают, угрожающе крича
и шипя, гуси. Да и людей что-то не видно. Запустение.
Та самая площадь. Наша школа… Нет
школы! Какое-то дурнолесье, и в нем — серые руины. Призрак.
Продрался через кусты, крапиву и лопухи. Гнилые бревна. Мусор.
Крыша обвалилась, но стены еще стоят, зияя дырами. Вот там, слева, была учительская,
здесь классы, тут, в коридоре, стоял бачок с водой, и висела на цепочке
кружка. А вот зал…
Здесь нас принимали в комсомол. В заявлении на прием все писали:
«Хочу быть в первых рядах строителей коммунизма…» Мы стояли в строю, серьезно,
торжественно. Порог взрослой жизни, четырнадцать лет… Красный билет в руки,
на грудь — красный значок: бодрый флажок с призывным профилем Ленина и буквами —
ВЛКСМ.
А до того — собеседование. Знать наизусть устав ВЛКСМ и принцип
демократического централизма. Какими орденами, когда и за что награжден комсомол.
Но не так уж все просто, были и каверзные вопросы.
Сколько комсомольцев принимало участие в штурме Зимнего? Да нисколько,
потому что комсомол образован в 1918 году.
А что говорил о комсомоле Карл Маркс? Да ничего, потому что умер
задолго до комсомола.
И наконец, сколько стоит Устав ВЛКСМ? Мы, конечно, видели на обложке
брошюры с уставом — вполне конкретная цена, до сих пор помню —
20 копеек. Но это неправильный ответ. Правильный ответ: бесценен!
И все было искренно и честно! Мы верили в светлое будущее!..
Да, да, это наш зал, точно, — прямоугольный, с белеными стенами,
портретами вождей… Но что это? Из-под обвалившейся штукатурки на стенах обнажились,
проступают изувеченные временем неясные фрески…
Господи, это церковь? Это была церковь?! Вот где мы учились! И ничего
не знали, нам не говорили!
Нужны были десятки лет, падение советской власти, чтобы прозреть: наша
школа была храмом!
Так в нашем сознании, когда с него слетела советская штукатурка, —
начали проступать, как полустертые фрески, знаки прошлого — послания предков,
красота… и вера.
В развалинах своей школы-церкви я подобрал старинный массивный кованый
гвоздь, четырехгранный, с широкой шляпкой. Взял с собой — на память
о Булдыре.
ДУРАКАМ ВЕЗЕТ
В давнее время жил в нашем городке Чистополе местный дурачок, Володей
звали. Молодой, симпатичный, стройный, но учиться не смог, заговаривался, начинал
что-то молоть. Обитал где-то на окраине, с матерью.
День-деньской бродил Володя по улицам,
возникая то там, то здесь. Была у него неудержимая страсть — любил целовать
красивых девушек и женщин. Но только непременно красивых. Как увидит такую —
просияет и вдохновенно бросается. Переполох! Встречали кто как: пищали,
закрывались, отворачивались, толкали, убегали, а кто заранее в переулок
нырял, прятался, — но без особых обид, со смехом: знали, Володя худа не сделает,
разве что там приобнимет и чмокнет, того и довольно, не больше того. Зато
слава какая: значит, красивая!
Но даже и простой чмок может быть опасен: постепенно женское население
Чистополя невидимо разделилось на два непримиримых лагеря — на тех, кого хочет
Володя поцеловать, и тех, кого не хочет, пройдет мимо. Вот ведь беда! С женщинами
всегда все непросто.
И еще одна бешеная страсть владела Володей — мечтал летать в небе.
И потому всегда носил летную фуражку, кто-то ему подарил. И называл себя
так: «Пилотчик!» Часами просиживал на травке, на краю аэродрома, наблюдал, как взлетают
и садятся «Аннушки», маленькие самолетики АН-2, других там, по-моему, и не
было…
И вот однажды — взлетел! Да-да, взлетел! И его полет люди
увидели!
Случилось это так. Готовили очередной рейс, долго заводили мотор, что-то
вроде: — Контакт! Контакт! Есть контакт! От винта!..
Наконец «Аннушка» поднялась, полетела. И Володя полетел!
Никто не заметил в суетне: он подобрался к самолету и как-то
уцепился на хвосте. И ловко уцепился. Когда увидели, завопили, было поздно:
Володя уже оторвался от земли. Свершилось!
Полет длился, впрочем, недолго, самолет еще не набрал высоты, Володя
все-таки не выдержал, разжал руки — и опять полетел, теперь уже вниз…
Дальше произошло самое невероятное. Как раз в том месте закладывали
силосную яму, мужики валили туда зеленую массу, траву. И тут с неба, прямо
в середину этой ямы упал человек!..
Володя не получил ни сотрясений, ни повреждений. Но как же был горд!
Теперь он и вправду — пилотчик! Герой, неотразимый для девушек и женщин!
МЕМОРИАЛЬНАЯ ЛУЖА
Я с детства помню эту необъятную лужу на улице Бутлерова в городе
Чистополе. Невдалеке, на той же улице — школа, которую я кончал. Крутой берег
над затоном Камы, вдалеке — песчаная коса, куда мы, мальчишки, частенько переплывали.
Однажды настигла страшная гроза, со свирепым ветром, ливнем и градом, еле догреб
до берега…
Ручей от подземного родника, стекая на улицу, размывает дорогу, наносит
непролазную липкую грязь, а тут еще дожди добавляют — вот и не просыхает
никогда эта неуправляемая лужа, все время меняясь в размерах. Наспех перекинутые
жителями доски, жердочки служат недолго, а до прочной дороги у властей
все руки не доходили.
Место это я вижу и с закрытыми глазами. И мне совсем
нетрудно представить себе то, что произошло здесь очень давно, 27 августа
1941 года. Остались воспоминания участницы случившегося тогда, я прочел их,
и давно знакомое, привычное озарилось новым, ярким, как при вспышке молнии,
светом…
Вот с той стороны лужи, от центра города, как бы навстречу мне,
приближаются две женщины. Одна — крупная, с пышными волнистыми волосами
и решительными движениями. Другая — старше, небольшого роста, худая, серое
лицо, серое пальто, серый берет, в руках — мешочек…
Я для них растворен в воздухе будущего. Они меня не видят, а я
их — да. Вижу и слышу.
Они ищут дом, где могла бы поселиться та, что в беретике, она эвакуирована
из Москвы. Та, что ведет ее, помогает — тоже здесь в эвакуации, приехала
чуть раньше.
Впереди — лужа. Спутницы пытаются перейти ее…
— Одному я рада, — говорит решительная. — Тому, что
Ахматова сейчас не здесь, не в Чистополе. Надеюсь, ей выпала другая карта.
Здесь она непременно погибла бы.
— По-че-му? — раздельно произносит ее спутница.
— Потому что не справиться бы ей со здешним бытом. Она ведь ничего
не умеет, ровно ничего не может. Даже и в городском быту, даже и в мирное
время…
— А вы думаете, я —
могу?! — бешено выкрикнула спутница и задохнулась. — Ахматова не
может, а я, по-вашему,
могу?..
И, отдышавшись:
— Какая ужасная улица. Я не могу тут жить. Страшная улица…
Женщины эти — Марина Цветаева и Лидия Чуковская — она-то
и оставила воспоминания.
«Ахматова в Чистополе! Это так же невообразимо, как Адмиралтейская
игла или арка Главного штаба — в Чистополе», — запишет она в дневнике.
Менее чем через два месяца, 21 октября 1941-го, у той же лужи
вновь появляются две женщины: одна — уже знакомая нам, с решительными
движениями; другая — с измученными впалыми глазами, нос — горбинкой,
в шубе и в белом шерстяном платке. Она тоже ищет, где поселиться,
тоже эвакуированная, но только из Ленинграда, а не из Москвы.
Только что Лидия Корнеевна рассказала своей новой спутнице подробности
о смерти Цветаевой: после той встречи в Чистополе уехала в Елабугу
и там через четыре дня покончила с жизнью.
— Странно очень… Два месяца тому назад на этом самом месте, через
эту самую лужу я переводила Марину Ивановну. И говорили мы о вас. А теперь
ее нету и говорим мы с вами о ней. На том же месте!..
Много лет утекло. Я навестил город своего детства.
Лужа была на месте. Долго ходил вокруг да около, то с одной,
то с другой стороны, смотрел на Каму, слушал иступленное пение соловьев.
Вдруг откуда ни возьмись за спиной возникли два парня.
— Вы что ищете?
— Здесь, — говорю, — произошло странное, почти невероятное
событие. — Здесь, вот на этом самом месте, в сорок первом, чуть не встретились
два великих русских поэта…
— Кто это?
— Цветаева и Ахматова.
— А-а, — равнодушно протянул один. — Проходили в школе…
— Вы, наверное, каждый день здесь ходите, а не знаете, что
лужа-то мемориальная!
— Часы у вас хорошие…
— Что-что?! — не понял я.
— Часы, говорю, у вас хорошие.
Нет-нет, ничего не случилось! На том и разошлись.
Часы… А я-то думал о загадках судьбы. История идет не по часам.
А как?
Лужа всех пережила — на то она и мемориальная.
ПРОСТЬ
Сижу на берегу реки Прость, ужу рыбу, жду, когда клюнет. Солнце —
ласково, трава — нежна, ветерок — гладит, ничего больше не надо, счастье
от самой жизни, просто от возможности дышать. И я — мальчишка…
Мир дарил мне себя. И рыбка — ловилась. Однажды у меня
кончились червяки, и я прицепил на крючок серебристую обертку от конфеты. И что
же? Поймал большого окуня! А в другой раз мыл сапог и увидел рядом замеревшую
среди осоки щучку. Подвел к ней сапог — и раз! — щучка в моих
руках!
Жизнь клевала без наживки…
И вот, уже седой, вспоминаю реку Прость, и ничего мне не надо,
кроме того чувства жизни, какое испытал в детстве.
Как же мне вернуться на ту рыбалку?