ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
Алексей Иванов
Тот берег
Лесная тропинка потянула в горочку, свернула направо, вильнула раз-другой и сбежала к неширокому ручью. Иван Алексеевич Смольников спустился к нему, чувствуя приятную, знакомую сырость густого хвойного леса. Вода в ручье была чистая, чуть коричневатая от торфяного болота, того, дальнего, далеко слева, за шоссе. Смольников не без труда нагнулся, зачерпнул ладонью воду и протер лицо. Холодная вода освежила, Смольникову даже захотелось, как в детстве, встать на колени, погрузить лицо в воду и пить, пить, не закрывая глаз, глядя, как мелкие соринки, муть и мусор плывут мимо. Пить болотную воду Смольников не рискнул, но еще раз побултыхал ладонью в воде. Неподалеку просел в воду старый, сгнивший до трухи мост, рядом, тоже очень давно, были брошены нетолстые лесины, по которым не без опаски можно было перебраться на тот берег ручья. Смольников, пошатываясь и балансируя руками, перешел по подгнившим, отпотевшим в утреннем тумане ольховым бревнышкам на другой берег и стал подниматься по некрутой дорожке вверх. Он помнил эту дорожку с детства. Когда-то там, наверху, слева, в густом молодом ельнике, он нашел первые в своей жизни рыжики. И с тех пор всякий раз, стоило ему прийти сюда, он непременно поднимался к густому ельнику, который с годами то еще более густел, то вытягивался вверх, прореживаясь, то засыхал, страдая от древоточцев, покрываясь болезненно-ржавыми иглами, но рыжиков он там больше никогда не находил. А выше, там, где дорожка уходила вправо, а слева открывались лесные поляны, он припоминал, тоже всегда, как он шел однажды вслед за удивительно красивой девочкой, глядя на ее стройные, не схваченные еще загаром ноги (видимо, было самое начало лета), и она повернулась к нему, улыбаясь белозубо и поправляя вьющиеся волосы, и вдруг спросила: «Я тебе нравлюсь?» Смольников не знал толком тогда, что значит «нравлюсь», просто ему было приятно смотреть на нее, и сердце чуть-чуть щемило, погружаясь в холодок, когда она смотрела на него. Особенно вот так, оборачиваясь. Кажется, она поцеловала его тогда, он припоминал какие-то ощущения на губах, хотя, как ни странно, не помнил, как звали эту девочку. Кажется, ее брата звали Олегом. Он был младше их на несколько лет. Впрочем, сейчас это было совершенно не важно. Скорее всего, и брата уже давно нет.
От некрутого подъема Смольников чуть задохнулся, но не стал останавливаться, а, преодолевая одышку, упорно шел, опираясь на трость и даже ощущая будто бы какой-то прилив сил. Наверное, от радости узнавания когда-то близких, чуть ли не родных мест. После небольшого подъема должны были открыться поляны, поросшие реденьким подлеском, развилка. Дорожка вправо — к дому, чуть левее и прямо — в лес. Исхоженный Смольниковым вдоль и поперек. Хороший лес. Чистый, грибной. С древними высохшими пеньками, на которые можно присесть отдохнуть. Последним усилием он поднялся на горку, передохнул, промокнув пот на лбу и веках, и неожиданно не узнал места, в котором бывал сотни раз. Справа, за мелколесьем, куда должна была уходить дорожка, открывался большой, длинный спуск к какой-то реке. За рекой виднелись строения, тоже неизвестные Смольникову и к тому же неожиданно большие. От реки вверх неторопливо и беззвучно поднимались какие-то люди. Беззвучно — потому что они явственно переговаривались, Смольников это видел, но уши будто бы заложила ватная тишина. Он даже хлопнул в ладоши, чтобы проверить, слышит ли. Хлопки он слышал. Это было удивительно. Но еще удивительнее было то, что с левой тропинки, с той, что шла из леса, тоже двигались люди. Они были оживлены, дети, как и положено, бегали вокруг родителей, старики беззвучно переговаривались, а несколько человек, отделившись от толпы, направились в сторону Смольникова. Он неожиданно испугался, но прятаться было негде: редкий, словно выжженный, ельник — слева; справа — сразу за деревьями спуск к незнакомой реке. Но тут же Смольников обнаружил, что этим людям он совершенно не интересен. Они прошли мимо, даже не заметив его. И опять же странно, он не слышал и их голосов. Хотя и различал какие-то звуки: то ли легкий шепот листвы, то ли дальние-предальние детские голоса… А может быть, и какую-то музыку… Но удивительно, что они шли мимо Смольникова так, словно его не существовало! Спускались с его горки и шли, шли… Смольников посмотрел им вслед, вниз, где под пригорком должен быть ручей, через который он только что перебрался, но там неожиданно открылись какие-то сизо-коричневые дали, холмы, невысокие выветрившиеся горы… Что за чушь! Он повернулся направо, там был хоть и незнакомый, но какой-то свой, узнаваемый спуск к реке… Но и там словно жаркий пустынный морок выжег всю зелень: спуск стал красно-коричневым, дорога, по которой поднимались люди, — каменистой, пыльной, и из-за деревьев, сквозь которые Смольников смотрел вниз, дохнуло чужим, незнакомым пыльным жаром. Смольников сунул руку в карман за носовым платком и обнаружил, что не только платка нет, но и сам он вместо привычного «грибного» костюма — старых кроссовок, джинсов, толстовки — наряжен в какую-то цветную хламиду и сандалии, отчасти похожие на ненавидимые им вьетнамки. И это притом что люди, не очень торопливо проходящие мимо него, были одеты вполне по-европейски. Разве что как-то вразнобой и отчасти старомодно. Встречались даже сюртуки, котелки и цилиндры. Некоторые пожилые дамы были в чепцах. Молоденькие же — в разноцветных и разнофасонных веселеньких шляпках.
И снова Смольников с неприятным удивлением отметил, что на него не обращают внимания, не видят и не хотят видеть. Он понял это, когда вполне респектабельный джентльмен в каком-то фрачке брусничного цвета с укороченными фалдами свернул с общей дорожки, подошел едва ли не вплотную к Смольникову и лихо, по-матросски, отстегнув клапан коротких штанов (в голове мелькнуло откуда-то: «Колоты»), принялся мочиться. А чуть дальше и правее молоденькая девушка, задумчиво глядя прямо в лицо Смольникову, присела, изящно подхватив широкую юбку, и, видимо, делала то же самое, что и джентльмен, почти бегом вернувшийся в толпу. При этом он едва не зацепил плечом Смольникова. Тот увернулся, однако так и остался стоять в растерянности, пока к нему не подбежал детеныш в панамке и с удивлением спросил: — Vous qui? («Вы кто?»)
— Je... je... (Я… я…) — с трудом вымолвил Смольников, стараясь ответить по-французски.
— Qu’est ce que vous faites ici? (Что вы тут делаете?)
— Je... je me promène... (Я… гуляю…)
— Mais pourquoi vous vous promenez dans notre jardin? (А почему вы гуляете по нашему саду?)
Смольников поднял голову: действительно, невдалеке виднелся белый старинный барский дом с башенкой, балкончиком на втором этаже и террасой со ступеньками в сад.
— Je suis arrivé là par hasard... (Я нечаянно сюда попал…)
— Vous êtes passé à côté? Vous êtes un voyageur? (Вы шли мимо? Вы странник?)
— Oui en quelques sortes... (Да, в каком-то смысле…)
— Votre français est très drôle! (У вас смешной французский!) — покровительственно сказал детеныш. — Vous étiez un mauvais élève quand vous etiez petit? (Вы плохо учились, когда были маленьким?) — Он стал терять интерес к Смольникову. — Et vous savez jouer au cerceau? (А в серсо вы умеете играть?) — и, не дожидаясь ответа, развернулся на одной ноге и побежал к дому, странно уменьшаясь вместе с домом и садом, пока не исчез вовсе.
Но тут же, едва ли не с того места, где исчезли дом, сад, ребенок (и где должна быть дорожка в грибной лесок!), прямо на Смольникова ринулся целый строй всадников, поднимая золотящуюся на солнце пыль, пахнущую конским потом и навозом. Всадник на серой кобыле, летевший крупной рысью перед строем, осадил кобылу, едва не подняв ее на дыбы.
— C’est quoi ce monstre? (Это что за чучело?)
Розовощекий молодой человек в фуражке с ремешком под подбородком остановил коня рядом со Смольниковым и нагнулся с седла.
— Que faites vous ici, père? Qui êtes-vous? (Что вы здесь делаете, отец? Что вам здесь надо?)
И тут же вернулся в строй, услышав певучую команду: «Эс-кад-рон-н-н!»
Смольников, пропуская всадников, резво отскочил в сторону, на обочину, и двинулся дальше, через канаву к лесочку. Пахнуло успокаивающей лесной сыростью, грибами и цветущим папоротником. Смольников с опаской раздвинул ветви и выглянул на полянку. Эта была не та полянка, которую он ожидал увидеть, с привычным некрутым спуском к реке, поросшим мелколесьем и кустарником. Но все же похожая. От прогретой солнцем поляны веяло теплом, Смольникову даже показалось, что он расслышал пение каких-то пичуг. Это успокоило. Он вышел на полянку, двинулся было по густой траве, забирая вправо и вниз, стараясь придерживаться тени. И вдруг замер. Прямо к нему, держа в левой руке легкий, словно игрушечный, зонтик, поднималась женщина в длинном белом платье и шляпке. Маленькая негустая вуалька (как ему удалось рассмотреть это?) была заброшена вверх. Правой, свободной, рукой женщина ласково гладила метелки трав, обвивавшихся вокруг ее ног. Смольников замер, схватившись почему-то за лицо и ощущая под ладонями двухдневную старческую щетину. Лицо женщины было скрыто полями шляпки и игрушечным зонтиком, но сами фигура, легкость и мягкость движений были так знакомы, так понятны Смольникову, что его стала бить какая-то некрупная, но омерзительно противная дрожь. Он даже присел на подвернувшуюся сухую лесину, не отрывая взгляда от изящной фигуры, кружевного зонтика и руки`, так нежно и знакомо ласкающей высокие метелки трав и фиолетовые соцветия иван-чая. «Иван-чай растет на развалинах и пожарищах», — глупо мелькнуло в голове. И тут же ветер донес легкий, неслышный почти запах духов. Или это не духи? Он узнал его, это был запах матери Смольникова — когда она сразу после войны приехала за ним, еще мальчишкой, в Сиверскую, в лагерь, куда детдом отправили на лето. Это был запах ее рук, загорелых по локоть, ее платья, тела, может быть, и каких-то духов… Этот запах он однажды почувствовал в каком-то сельском клубе, на танцах. И заметался по залу, освещенному керосиновыми лампами, с зашарканным грязными сапогами полом и раскачивающимися в деревенском танго парами.
Женщина в белом исчезла, растаяв вместе с порослью иван-чая, и ветер принес жар, будто где-то нагревали на открытом огне булыжники. Смольников, как когда-то в сельском клубе, заметался, путаясь в густой траве, подошел к кустам, возле которых растаяла женщина, выглянул из-за них и отпрянул: он оказался на крутейшем красно-кирпичного цвета обрыве. Источенная ветрами и солнцем земля уступами сползала вниз, в ущелье. По дну ущелья, поднимая облако пыли, шли верблюды, ослики, странные повозки с огромными колесами, брели люди в цветистых одеждах с тюрбанами на головах. Впереди каравана белые верблюды с невиданными, сверкающими белизной, как когда-то колотый сахар, палантинами на спинах. Возле них вертелись всадники, то вылетая вперед, то возвращаясь, поднимая пыль, осаживая скакунов возле задумчивых и безразличных к этой жизни верблюдов. Где-то совсем вдали, около едва видимого конца ущелья, поднимались стены то ли города, то ли крепости. Неожиданно под стенами города-крепости вспухло облако пыли и понеслось навстречу каравану. Смольников не сразу рассмотрел всадников в тюрбанах с игрушечными саблями в руках, мчащихся перед пыльным облаком. Караван остановился, послышались гортанные крики, всадники помчались к его хвосту, и он довольно быстро перестроился. Белых верблюдов с нелепыми палантинами загнали в середину, шедшие сзади люди неожиданно оказались вооружены длинными пиками, которые они, сомкнув ряды, выставили навстречу всадникам с игрушечными сабельками. Громадная высота позволяла Смольникову видеть всю картину боя. Она же делала схватку совершенно кукольной, мультяшной, будто бы ее снимал не очень умелый режиссер: с этого ракурса и с такой высоты трудно было рассмотреть сражавшихся, время от времени и вовсе скрывавшихся в пыли.
Смольников обернулся назад и, ухватившись за корни и шершавые, горячие стволы кустов, выбрался подальше от обрыва, оказавшись снова на густой травяной лужайке. Он, боясь оглянуться, заторопился, обнаружив в траве едва заметную тропку. Впереди виднелась опушка леса, показавшаяся ему знакомой. Там должна быть дорожка, по самой опушке, ведущая к дому. По этой дорожке направо, потом по старой дороге вниз, к поселку, по мосту через речушку и — дома. А сейчас больше всего ему хотелось упасть, обхватить руками голову и лежать, лежать, прижимаясь к земле, чтобы не видеть эти дикие кирпичные горы, ущелья, всадников, верблюдов. Нереальность всему придавала еще и какая-то легкая дымка, какое-то легкое дрожание воздуха, какое бывает в жару. Смольников поднялся по тропинке к лесу и с облегчением увидел дорожку. Похожую, похожую на ту, что должна бы тут быть. Но как-то она была… больше ухожена, что ли, больше наезжена… Она, да не она… Пока он озирался, стараясь узнать дорожку, на ней из-за поворота (странно, не должно бы тут поворотов быть!) мягко выкатила коляска, запряженная серым в яблоках мерином. Смольников едва увернулся от разгоряченной лошади.
Из коляски, резко, рывком остановив ее, соскочил нестарый еще человек в белом костюме и соломенной шляпе. Странным показалось Смольникову лишь то, что брюки его были заправлены в русские сапоги.
Человек поинтересовался Смольниковым, не без удивления рассматривая его «грибной» наряд — кроссовки, джинсы, перешедшие ему от внука, и заштатную толстовку с отвисшими карманами, — представился управляющим в имении Смольниковых и уехал, приподняв шляпу за короткое твердое поле. Смольников мог бы поклясться, что это был бред, видение, если бы не совершенно натуральная, дымящаяся куча конского навоза, оставленная серым мерином. И парочка воробьев, уже спикировавших к ней.
Смольников побрел по наезженной дорожке направо. Открылись луга (это вместо грибного леса!), желтые поля ржи (Смольников легко узнал рожь по двухрядному колосу), уставленные кое-где снопами, и не виданными Смольниковым с детства. И бабы, нарядные, крупные, бойкие, с серпами в руках, ловко вяжущие снопы и укладывающие их в крестец.
Бабы светло и озорно поглядывали на Смольникова, перебрасывались шутками, где-то вдали пели. Или это жаворонок звенел над полем?
Из-за поворота появилась удлиненная повозка, груженная доверху снопами. Соловый битюг с длинным белым хвостом, белой гривой и громадными копытами в белой опушке легко тянул повозку. Рядом шел молодой мужик, тоже бело-соловый, удивительно схожий со своим битюгом.
— Здравия пожелаем, барин, — мужик остановился и согнулся в поклоне, прижав к груди поярковую шляпу.
— Бог на помощь, — неожиданно для себя ответил Смольников и тоже поклонился.
Битюг покосился лиловым глазом, фыркнул, мотнув головой и зазвенев удилами, потащил мимо Смольникова бесконечно длинную повозку. Пахло сухими снопами, конским крепким потом, новенькой упряжью. Сзади, держась за веревку, идущую от гнета, сидел на жердине, удлинявшей повозку, белесый малыш. Его трясло, подбрасывало на шаговитом ходу битюга, он смеялся и корчил рожи.
Повозка прошла и словно смыла все: и жаворонка с тонкой далекой песней, и жаркое марево над жнивьем, и веселых загорелых баб с повязанными по глаза цветными платками, издали кланяющихся в пояс. Справа открылось вдруг опять красно-кирпичное ущелье, глубоченная пропасть. С извилистой дорогой. Если можно было назвать дорогой вихлявшую между выветрившихся скал тропу, по которой спускались, чуть оседая на задние ноги, ослики, груженные полосатыми тюками, и горластые всадники. Крики их отдавались эхом по ущелью, поднимая с островерхих, башнеподобных скал громадных черно-белых птиц. Они бросались вниз и только потом раскрывали крылья, сразу как бы застывая в раскаленном, пышущем жаром воздухе, плавными кругами поднимающем их вверх. Смольников направился за обозом, стараясь не приближаться близко — облако бурой пыли долго не хотело оседать. Скала справа становилась все круче и наконец стала отвесной стеной, на которой явственно виднелись черные язвы пещер. «Монастырь», — сообразил Смольников. И тут же шарахнулся в сторону, укрывшись в тени скалы. Мимо с гиканьем, свистом, визгом пронеслись всадники на конях. Чуть позади них, нисколько не отставая, промчались всадники на верблюдах. Верблюды мотали головами, странно, мучительно стонали, но бежали не отставая, по-цирковому разбрасывая ноги в стороны.
За скалой, куда метнулся Смольников, он неожиданно обнаружил небольшой родник, аккуратно выложенный тесаными камнями. Маленький, чуть заметный ручеек вытекал вниз, в сторону ущелья. Но вокруг стояли пальмы, упершие короткие слоновьи ноги в красную землю и прячущие небольшие кроны в тени скалы. Слева от родника была вырублена в скале скамья. Или лежак, если кому-то придется заночевать возле воды. Сбоку на ровной стенке, были выбиты какие-то знаки, буквы. Смольников принялся рассматривать старинные письмена и, как ни странно, почти сразу стал понимать их. Оказалось, что здесь, неподалеку отсюда, погиб какой-то неизвестный Смольникову царь Йемена Зу Нувас… Он был иудеем и погиб от преследовавших его эфиопов… (Боже, при чем тут Зу Нувас…) Были и еще надписи, вырубленные, процарапанные чем-то (вроде «Здесь был Вася»), начертанные краской, — эти стерлись. Почти. Виднелись отдельные буквы. Едва читаемые. С пробелами. Смольников зачем-то стал ползать носом по этим исчезающим буквам. «Тот, кто сможет понять…» Что, что понять? Опираясь двумя руками на палку-посох, Смольников тянулся вверх, к едва различимым буквам. «…пройти путь Клавдия Птолемея…» «При чем тут Клавдий Птолемей? Он же вроде был грек?» — попытался припомнить Смольников. «Кто сможет стать мостом между воюющими народами, тот…» — дальше буквы были нечитаемы. Смольников спустился с каменной приступки возле стены и подошел к роднику. Две синие стрекозы повисли над зелеными травками, выросшими у родника. Время застыло, стало стеклянным, как эти стрекозы, светлой бирюзы вода и зеленые кинжальчики травы, помещенные сюда величайшим мастером изящного пейзажа.
За скалой снова раздался топот, гортанные крики, плачущие голоса верблюдов, визги, женский или детский плач и удары хлыстов. Смольников осторожно выглянул, стараясь не появляться из тени. Тропа была уже пуста, вилась только еще красно-бурая пыль, да черные громадные птицы, сбавив высоту, спикировали на мелкие острые скалы и стали видны как на ладони.
Смольников быстро пошел, почти побежал по каменистой дороге, словно его гнал кто-то. Чуть позже он понял, что гнало его сюда. Его гнал страх увидеть то, что он увидел. Поле мертвецов после сражения. Никогда и никому из самых великих живых людей не удалось и не удастся изобразить поле мертвецов после сражения. Потому что в языке нет этих слов, а в палитре — красок для изображения подлинного ужаса. Ни символа, ни крика, ни страшных подробностей разрубленных и почерневших частей человеческих тел, к которым уже слетелись грифы, сбежались лисы и где, пища` и захлебываясь сгустками крови, возились крысы. Все это не передает ужаса человека перед убийством. Через миг после смерти лица убитых становятся спокойными, а отрубленные и разорванные части тел не более страшны, чем кровавая бутафория, вылепленная художниками для фильма ужасов. Ужас невозможно передать. Испытать?.. Да!
И Смольников испытал его. Он шел, закрыв лицо руками, спотыкаясь о собственный посох, сбивая ноги о камни. И слышал только клекот, урчание, треск разрываемых человеческих тел, чавканье и ленивое рычание обожравшихся человеческим телом. Одно из тел, лежавших спиной к дороге, зашевелилось, и Смольников бросился к нему, но вдруг из живота бывшего человека со стоном вырвался гриф, держащий в клюве свою страшную добычу, и попытался взлететь, нелепо разгоняясь на коротких когтистых лапах, и не смог: окровавленная человеческая требуха перетянула, и он беспомощно остановился, оглядываясь на Смольникова. Тот вдруг понял, что гриф принял его за какое-то мощное существо, запоздавшее к дележу добычи, и просто уступил сильному его место.
Смольников, мучительно прижимая руки к лицу, бросился вниз по дороге, стараясь не видеть и не слышать ничего. Дорога неожиданно быстро закончилась. Прямо перед Смольниковым разверзлось страшное дымящееся ущелье, по дну которого с ревом бешено неслась вода, таща за собою деревья и ворочая камни. Летели брызги, над взбесившейся водой поднималось облако тумана, а слева вдали беззаботно висела радуга, словно стараясь показать, что все, что видел и пережил Смольников, ничего не стоит. Есть что-то выше этого, и радуга будет сиять всегда. Что-то подобное Смольников видел во время аварии на небольшой горной гидроэлектростанции: вода, стеной летевшая по горному ущелью, прорвала плотину и ринулась, бурля, переворачивая и круша всё, вниз, на крохотный аул, на сады, поля, жалкие домики с красными флагами на крышах. В селе праздновали Первомай. Рев воды смешался с криками жителей, падающих с крыш сносимых домов, лаем собак и почему-то жалким воем автомобильных гудков. А над проломом гидростанции, где пенистым гудящим смерчем неслась вода, сияла, подрагивая, первомайская радуга.
Смольников подошел к краю ущелья и понял, почему разыгралась эта трагедия. Мост через ущелье рухнул. То ли сам по себе, то ли оттого, что слишком много людей, скота, повозок бросилось на мост, спасаясь от гибели… И сейчас остатки моста жалкими, неживыми декорациями свисали с обеих сторон ущелья. А то, что было его серединой, вместе с людьми, повозками со скарбом и живностью, — всё исчезло в ревущем потоке.
Смольников сел на камень, запахнув хламиду и опираясь на посох. На том берегу ущелья, неслышимые, метались люди, всадники пытались успокоить (или разогнать?) толпу, женщины раздирали лица и падали на землю. Одна даже схватила ребенка и попыталась швырнуть его в пропасть, но ее, кажется, удержали.
Он сидел молча, неподвижно, сам постепенно становясь частью этого пейзажа, осененного радугой. «…кто может понять и стать мостом…»
Он закрыл глаза, ощущая покой. «…стать мостом…» Как он раньше этого не понимал?
Смольников вдруг почувствовал, как удлиняются руки, крепнет спина, наливаясь незнакомой мощью, а столбообразные ноги несут его к краю ущелья. Он протянул руки вперед, наклоняясь над бушующей водой, и относительно легко зацепился за противоположный берег. Живот приятно холодил водяной пар, летящий от потока. Он пошевелил ногами, укрепляя их на прочном каменном фундаменте.
Он услышал крики и почувствовал первые, неуверенные шаги смельчаков. Стать мостом… счастье стать мостом…
Еще немного, и, напрягши мышцы, он мог бы выдержать не только эти жалкие повозки и орущих противными голосами верблюдов, но и настоящие тяжести. Но люди с обеих сторон (когда они успели собраться на этой стороне, за его спиной, и почему он их не слышал?) рванулись на хлипкий, не набравший силы навесной мост, размахивая саблями и выставляя вперед пики. Смольников, напрягший все силы, вдруг увидел, как один из обороняющихся с той, противоположной стороны, из тех, кому он сочувствовал, рубанул саблей по рукам-вантам из крепчайших манильских канатов, не сумел перерубить их сразу и принялся гвоздить изо всех сил, издавая сладострастные визги, когда, свиваясь, рвались одна за одной жилы каната. С разрывом последней мост опрокинулся набок, сбрасывая в ущелье всех, сцепившихся в схватке. Смольников, помедлив миг, разжал вторую руку, не изуродованную саблей взбесившегося от одного только вида боя человека, и мост рухнул, стряхнув в желтовато-грязную пену потока тех, кто еще висел, из последних сил цепляясь за напрягшиеся ванты.
Мост повис на одной стороне ущелья, потом вода поднялась как бы в последнем усилии, и мост обвалился, потянув за собой береговые камни, кусты, обрушив гнезда стрижей, взмывших над кручей.
Вода понесла его вниз, обмотала вокруг коряг и камней и принялась терзать, разрывая чужеродное тело, мешающее ее бешеной скачке.
Смольников повернулся, чуть поскрипывая. Да, он был мостом. Совершенно другим. Через какую-то жалкую речку. Он поиграл железными мышцами, напряг пресс, выложенный бетонными плитами, и подвигал чуть подгнившими досками настила. Забавно, что жители поселка так привыкли к нему, что проходят по мосту, почти его не замечая. И хорошо бы дети, эти и не могли помнить, но старухи! Старики! Неужели не помнят, что за хлипкое сооружение лежало тут до него? Нет, не помнят… Да им на все наплевать. Повадились ночью на мосту устраивать свидания. Смольников был не против, даже забавно посмотреть, как ведет себя современная молодежь. Как целуются, обнимаются. Не похоже на нас. То есть похоже, но как-то не так. А недавно… Он даже хмыкнул, заскрипев досками на середине пролета. Парочка устроилась у перил, прямо возле его лица. Это было уже хамство. Он принялся раскачиваться, давая понять, что всему есть предел… Но парень нагнул подругу лицом к перилам, и раскачивания моста их только смешили. Они подумали, что мост качается от… ну, словом, от их занятия. Поразительная наглость! И самомнение. Так после того, как они завершили свое дело, эта девчонка подождала, пока парень сойдет с моста, и присела, задрав юбку, которая только что красовалась у нее на спине. И зажурчала! Причем чуть ли не в лицо Смольникову. Он даже зажмурился. А открыв глаза — струйка лилась куда-то за ухо, — увидел… в общем, то самое вожделенное место во всех физиологических подробностях. Конечно, он стар и давно этого не видел, но даже у него что-то потеплело и, как ему показалось, зашевелилось чуть ниже живота.
Смешно! Особенно смешно было, когда они пошли в сторону леса и девчонка споткнулась о приподнявшиеся доски настила.
— Ладно, — сказал охламон, — они просто вздыбились. Надо будет завтра поправить. У меня как раз есть гвозди здоровенные, строительные.
— Я уже убедилась! — захихикала эта дрянь.
Не хватало, чтобы он завтра приперся со своими гвоздями!
Через час они вернулись. Все так же обнявшись и обмениваясь то поцелуями, то шлепками по задницам.
— Ой, смотри, здесь что-то блестит, — закричала зоркая девица и попыталась выковырять что-то блестящее, застрявшее между бревен.
Совместными усилиями они извлекли неровный кругляшок золотого римского динария и с изумлением разглядывали его при свете фонарика.
— Слушай, здесь Николай Второй изображен, — сообразил вдруг малый, —
я видел такие в музее. Это золото!
— Подожди, здесь не Николай, а какая-то тетка… — Они принялись изучать римский динарий Тита Каризия с изображением Юноны Монеты.
Смольников ухмыльнулся. Откуда им знать, что монету году в пятидесятом до Рождества Христова потерял один из римских легионеров, триарий, старый и опытный боец третьей линии манипулы. Короткий меч одного из взбунтовавшихся гладиаторов после короткого обманного замаха вошел ему под бронзовую кирасу, пробив кожаный мешок с монетами, укрепленный на поясе. Звон рассыпавшихся монет триарий услышал раньше, чем почувствовал коварный удар. И нагнулся к сверкнувшим кругляшкам, пропустив последний, решающий удар кинжалом в горло. И монеты подбирал уже гладиатор, наскоро упрятав те, что схватил, за щеку.
Речушка, над которой расположился Смольников, еще недавно была удивительно чистой. На нерест заходили даже миноги из Финского залива. А крупная плотва стояла за камнями в ожидании летучей мелочи.
Смольников потянулся, разминая затекшие ноги, и почувствовал, как что-то хрустнуло возле дальней правой опоры.
Утром сторож дачного кооператива, расположившегося вдоль берега речушки с коричневатой от близких болот водой, позвонил председателю правления прямо на работу.
— В чем дело, Петрович? Быстро излагай, я занят!
— Василий Васильич, тут такое дело… не хотел вас огорчать, вы же с ним почти ровесники были…
— Чего мямлишь, помер кто? — В кооперативе состояло одно старье, и мерли они как мухи.
— Мост наш рухнул! Стоял вчера, а сегодня ни с того ни с сего рухнул! Как теперь на тот берег…
— Ладно, — сказал, отматерившись по полной программе, председатель. — Что заныл: на тот берег, на тот берег… Придет время, доставят тебя на тот берег, не волнуйся!