ВОЙНА И ВРЕМЯ

Дж. Глен Грэй

Воины. Размышления
о человеке в современном бою

Главы из книги

Американский философ Джесс Глен Грэй родился в 1913 году в Пенсильвании. В университете он изучал философию и германскую литературу. В 1941 году защитил диссертацию. В мае 1941 года он был призван в армию. Повестка пришла той же почтой, что и письмо из Колумбийского университета с подтверждением защиты диссертации. Знание иностранных языков определило характер службы в армии — Грэй был зачислен в контрразведку. Глен Грэй воевал в Италии, Северной Африке, Франции и Германии. Всю войну он вел подробный дневник.

После войны Грэй оставался некоторое время в Германии, участвуя в ее восстановлении.

Два года (1946—1947) работал в Мюнхенском университете, практически разрушенном бомбежками.

В эти годы в Германии начали проводить денацификацию, в том числе и в немецких университетах. Грэй остался этим недоволен, считая денацификацию поспешной и хаотичной. По его убеждению, трансформация мировоззрения людей — гораздо более трудный и мучительный процесс, чем изменение внешних условий существования. Глубокие корни тоталитарного взгляда на мир уничтожить нелегко.

В 1947 году Грэй женился на Урсуле Вернер. Известно, что она пережила бомбежку Дрездена.

По возвращении в Америку Глен Грэй до конца своих дней преподавал философию в Колорадо Спрингс Колледже.

Стоит отметить работу Грэя по переводу и изданию Хайдеггера. Он относился отрицательно к культу немецкого ученого, особенно к бездумной моде на прославление его личности. И к философским взглядам Хайдеггера Грэй относился достаточно критично. Тем не менее Грэй сделал очень много, чтобы работы крупнейшего философа ХХ века были доступны и изучались в Америке.

Для широкого читателя, хотя есть сомнения, насколько «широк» этот читатель, Грэй написал единственную книгу — «Воины. Размышления о человеке в современном бою».

Наше «мирное время» — понятие условное. Ограниченные военные конфликты вспыхивают то и дело в разных регионах. Тем не менее в нас живет тайная надежда, что все обойдется, что у человечества сработает какой-то инстинкт самосохранения и мировой войны не будет. У Глена Грэя такой надежды не было. Он родился за год до Первой мировой войны и воевал в самой чудовищной — Второй мировой. Ему понадобилось четырнадцать мирных лет, прежде чем он смог снова прочесть свой дневник и, опираясь на него, попытаться осмыслить свой военный опыт. В книге он пишет о том, как существование на войне меняет людей. Он пишет о трагическом состоянии воюющего человека, об отношении солдат к смерти, к любви, к сексу, к врагам.

В 1970 году вышло переиздание книги. Вьетнамская война была в разгаре, и Глен Грэй, как и многие американцы, пытался разобраться в причинах ужасов этой войны, а также в причинах насилия, хаоса, которые эти ужасы вызвали в его стране. Каждый военный конфликт обрушивается внезапно и приводит мыслящих людей в состояние эмоциональной растерянности. По словам Грэя, Вьетнамская война открыла старые интеллектуальные раны, которые он попытался излечить, когда десятилетие перед тем писал свою книгу.

В предисловии к книге Глен Грэй написал:

«Я далек от утверждения, что размышления о воюющих людях, которые составляют эту книгу, достаточно глубоки, чтобы установить какую-то веху. Но я уверен, что усилия, потраченные на изучение моего опыта солдата Второй мировой войны, дают возможность как-то осветить прошлое и немного заглянуть в будущее и тем самым помогают уменьшить разрывы в понимании ужасающего настоящего».

Умер Джесс Глен Грэй в 1977 году.

 

 

Глава 1. Память о войне и забвение

«Дорогой Фред, я давно не писал тебе. Не знаю, сколько времени прошло, — может, неделя, а может, три. Последнее время было трудным, произошло много горьких, отвратительных событий, и было только несколько счастливых передышек. Какое ужасное наследство оставили нацисты! Иногда я чувствую себя очень старым. Чего только я не видел! За долгое время на передовой картина, казалось, нисколько не менялась. Лишь персонажи другие. Радость и красота имеют множество обликов, но жестокость и ненависть не отличаются разнообразием. Я отбросил все сомнения и пришел к выводу, что для меня существует лишь один способ выжить здесь — это, идя тяжелым христианским путем, найти лучшие черты у тех, с кем я сталкиваюсь, и полюбить этих людей. Во время бессонницы в моем мозгу звенят холодные пророческие слова Одена: „Мы должны полюбить друг друга или умереть“.

Возможно, даже ты не сможешь до конца понять здешнюю жизнь. Надо видеть своими глазами, как разрушилась прекрасная-прекрасная семья, а люди, которых ты привык любить, испортились от мелочных личных обид. Надо видеть, как оскорбляют и бьют людей за то, что, возможно, они говорят неправду, или потому что некий садистский импульс должен быть удовлетворен. Видеть стариков и женщин на дорогах с жалкими пожитками, под проливным дождем бредущих неизвестно куда и пытающихся найти на спаленной земле немного еды и какое-нибудь убежище. О, ты должен многое увидеть, Фред, чтобы понять, почему я пришел к столь примитивной истине и почему у меня только одна альтернатива смерти — любовь и сострадание к людям-врагам, которых я как „нормальный“ человек хотел бы уничтожить.

Возможно, недалеко то время, если оно уже не настало, когда миллионы людей не захотят жить. Такое предсказывали, и предсказание сбывается. Сегодня я разговаривал с молодой женщиной. У нее трое детей. Она сказала, что ей все равно, что с ней произойдет. Она хочет умереть. В ее словах не было ничего театрального. Она не страдала физически и не была голодна. Угнетавшая ее разлука с мужем, постоянные бомбежки, жизнь по подвалам и отсутствие будущего — все это чересчур много для нее. Всегда одно и то же — immer das gleiche Bild.[1]

Я откуда-то нашел мужество и силу. Продолжу. Платон писал о мудреце, жившем в плохие времена, который отказался участвовать в преступлениях своих соотечественников и убежал из города, чтобы переждать бурю. Платон понимал. Но я увяз очень глубоко и больше не могу выносить окружающей действительности. Поэтому я прибегнул к христианству. Трудно, но для меня найденный выход — большое утешение. Я стал лучше спать, и потому что я дарю любовь, я нахожу ее чаще. Тебе не понравится то, что я пишу, но в настоящий момент я не могу писать ни о чем другом. Уже поздно, и я устал…»

 

 

9 декабря 1944 г.

Через четырнадцать лет мне тяжело читать свой военный дневник и такие вот письма. Грустное, смешное, странное — так Платон в конце своей книги «Государство» характеризовал поведение людей в ситуации выбора.[2]

Его описание лучше всего выражает мои сегодняшние чувства. Что меня ввергло в такое состояние? И есть ли смысл предаваться воспоминаниям и анализировать их в нашем сегодняшнем опасном мире? На первый вопрос я могу ответить честно, хотя это и непросто, — к такому состоянию меня привела моя память, когда я читал дневники и свои письма, переданные мне другом. Второй вопрос, надо ли все это ворошить, уже вызвал во мне множество раздумий, колебаний, сомнений, и конца я им пока не предвижу.

Процитированное письмо было написано в Эльзасе, когда продвижение нашей дивизии, ранее начавшееся на южном побережье Франции, было остановлено войсками фанатичных эсэсовцев. Нас прикомандировали к линии фронта, и уже более ста дней мы работали без всякой передышки. Легко представить, как мы устали. Ожесточенное сопротивление немцев сделало наше пребывание на границе с Германией скверным и опасным. Еще хуже было положение несчастных эльзасцев, которых обвиняли в сотрудничестве с немцами. Владельцы магазинов меняли свои вывески и переходили с немецкого языка на французский. Когда-то, в 1939 году, они совершали обратное действие. Политические предпочтения менялись не так легко в атмосфере мщения, где почти каждый попадал под подозрение. Более того, мы только что прибыли из горного района Вогез. Уходя оттуда, немцы сожгли всё с целью лишить нас любого убежища в преддверии морозов. Как следствие, дороги были забиты беженцами всех возрастов и разной степени здоровья и усталости. Они двигались, погрузив все, что могли унести на себе, увезти на велосипедах, тележках. Старики, женщины, дети плелись сзади.

То, что творилось там, мало отличалось от происходившего в Италии, где прошлой весной наша дивизия участвовала в аналогичном преследовании немцев от Кассино до Арно. Черчилль описывал итальянскую кампанию как «огненные грабли». Погода была еще хуже, чем здесь: в Италии беженцев постоянно преследовал дождь. Было, однако, еще одно отличие. Здесь нам часто попадались огромные крытые фургоны, которые тащили волы или быки. Фургоны были наполнены крестьянским скарбом и кухонными принадлежностями. На вершине, под полотном, сидели женщины и дети. Мужчины погоняли волов, а подростки следили за коровами, идущими сзади. Каким-то образом французские крестьяне уговорили немцев позволить им спасти часть имущества.

При взгляде на них на ум с неизбежностью приходили рассказы о конвоях наших американских первопроходцев XIX столетия. Однако, в отличие от первопроходцев, беженцы не имели цели своего движения. Они просто шли с темными лицами. Со щемящим сердцем я размышлял о первопроходцах и беженцах. Хотел бы я знать, будут ли когда-нибудь историки использовать такое сравнение и указывать на него как на наиболее характерное отличие XIX века от XX. В этом противопоставлении было что-то символичное, и я не мог выкинуть его из головы.

Враг был жесток — это понятно, но меня больше беспокоила жестокость с нашей стороны. Грубость и беспощадность немцев позволяли нам воевать с чистой совестью, наша жестокость ослабляла нашу волю и приводила ум в замешательство. Хотя масштабы жестокости были несравнимы, я чувствовал бо́льшую ответственность за ее проявление с нашей стороны. К тому же неприятные факты накапливались. Все началось в Италии в начале 1944 года, еще до того как наша дивизия достигла линии фронта. Мы расположились приблизительно в тридцати милях от линии фронта. Я наблюдал голодных итальянских женщин и детей. Они стояли под февральским дождем и держали банки из-под консервов с прикрученными проволочными ручками — ждали, когда можно забрать остатки еды после наших трапез. Американские солдаты были щедрыми. В контейнерах с объедками еды оставалось больше чем обычно. Изможденные жители редко ели прямо на месте, как бы они ни были голодны. Судя по всему, они тревожились об оставшихся в деревнях. Наши штабные командиры, неопытные и боящиеся незнакомой обстановки, издали строгий приказ: все остатки еды должны закапываться. Затем начался отвратительный спектакль. Солдаты неохотно и против своей воли отталкивали женщин и детей, пока остатки еды из контейнеров выбрасывались в свежевыкопанные ямы. Другие солдаты спешно разбрасывали мокрую грязь на мясо, хлеб, овощи. Чтобы предотвратить растаскивание по ночам, сверху сыпали сухую землю и плотно утрамбовывали. Не единожды мы наблюдали, как отчаявшиеся женщины и дети прорывались к засыпанным помойкам, пытаясь выковырять и спасти грязную еду до того, как их хватали и выгоняли солдаты. «И хотя мне больно было их наблюдать, — писал я в дневнике, — я скоро привык к зрелищу и мог съедать мою порцию целиком. Какое твердое сердце у человека!»

Неужели это я наблюдал и записывал эти сцены? Моя память меня не подводила, а если она это делала, то вот страницы дневника перед моими глазами. Большинство военных не желало вести себя подобным образом; на лицах людей было написано отвращение к бессмысленным приказам. Но мы не протестовали. Мы замыкались и, конечно, знали, что бывает гораздо хуже.

Излишне и чересчур больно рассказывать о многих, еще более худших эпизодах. Однако об одном случае, который застрял в моем мозгу как очень уж необычный, я расскажу. Он произошел вскоре после нашего вторжения на юг Франции. Однажды в наш временный штаб пришла привлекательная француженка. Она призналась, что сотрудничала некоторое время с местным гестапо и теперь боится мести партизан. Французский офицер, сотрудник спецслужбы, с которым я работал, спокойно ее допрашивал, и вскоре выяснилось, что девушка была влюблена в гестаповского начальника данного района и тот уговорил ее помогать в репрессивных операциях против бойцов Сопротивления. Так как наша часть почти сразу же покидала данную местность, французский офицер написал рапорт о своем допросе для передачи гражданским властям освобожденного города. В рапорте он рекомендовал девушку расстрелять! Вместе с девушкой, не догадывающейся о судьбе, которую ей уготовил офицер, мы направились в городскую тюрьму. (Приговор неминуемо будет исполнен в условиях военного времени.) По пути офицер заскочил в местное фотоателье и захватил фотографии своей жены и детей. Во время нашего краткого пребывания там он попросил фотографа проявить пленку. Офицер показал фотографии мне, и я их похвалил. После этого он передал их девушке, сидящей впереди в машине. Девушка восхитилась семейными фотографиями, и несколько минут оба они шутили и смеялись. Прохожие легко могли их принять за влюбленных.

Французский офицер не был свирепым и не жаждал крови. Он не испытывал ненависти к девушке, но ненавидел то, что она делала. Он мог бы переспать с ней, до того как приказал ее расстрелять. Когда я упрекнул его в черствости, он дал мне понять, что отличает себя как армейского офицера от себя как обычного человека. В нем с легкостью могли чередоваться две ипостаси, и я не раз это наблюдал. Как обычный человек он был способен проявлять доброту, даже нежность и внутри определенных границ был честен и справедлив. Как функционер он мог быть жестким без меры, не теряя при этом внешнего добродушия и самообладания. Точно такие же качества я наблюдал у фашистских и нацистских политиков и полицейских, с которыми меня сводила судьба.

После нескольких месяцев такого сорта работы с пленными я с ужасом стал замечать, что начинаю привыкать к жестокости и, более того, стал позволять ее себе. В дневниковых записях, датируемых весной 1945 года, я обнаружил следующую запись:

«Пришла весна, дни стали длиннее, повсюду солнечный свет и тепло. Зима кончилась, и стал очевиден масштаб зимних потерь. Прошлой весной я видел в Италии красные поля маков, цветов смерти — я знал, что под ними лежат мины. Этой весной на полях только мины. Так же и с нашими жизнями. Прекрасный, хотя и коварный, камуфляж исчез, и мы остались наедине с уродливой и смертоносной действительностью. Я стал ожесточенным и язвительным. Сегодня я накричал на арестованного, который мне соврал; я получил некоторое удовольствие, наблюдая, как у него выступил пот на лице и затряслись руки. Он знал мою власть над ним.

Так у человека портится характер и черствеет душа. Но достаточно об этом».

Через несколько месяцев в письме моему другу я написал:

«Можно стать невероятно жестким. Я прихожу в ужас от самого себя. Я допрашивал этих „ублюдков“, как мы насмешливо и оскорбительно называем их, и иногда испытывал холодное наслаждение от их раболепия. Я объявил, что, если когда-нибудь обнаружу кого-то, кто скажет: „Я есть, я был и останусь национал- социалистом, нравится вам это или нет“, я схвачу его руку и закричу: „Наконец-то
я встретил смелого и честного, хотя и плохого, человека. Мы не хотим арестовывать таких, как вы“. Но я думаю, что не найду такого человека. Все они противные, как и фашисты в Италии. Все — отъявленные трусы, твердившие, что их вынудили делать то, что они делали, даже если они вступили в партию в 1928 году. Сверху донизу — а мне попадались настоящие акулы — одна и та же история. У меня возникало желание объяснить их поведение недостатком мужества, страхом. Трусы лучше понимают психологию страха. Это утверждение многое объясняет.

Очень немногие из них способны покончить жизнь самоубийством. Сидящие в отделе шутили, что я не справляюсь с делами и желаю, чтобы они решали за меня. Мне не нравились шутки коллег. С другой стороны, я не чувствовал угрызения совести перед теми, кто мне врал. Грязное, паршивое дело. Иногда я спрашиваю Бога, почему Он выбрал меня для такой работы».

Теперь я понимаю, какие тоненькие ниточки связывали меня с друзьями и моим дневником. Эти связи позволили мне сохранить чувство собственного достоинства и не сильно запачкаться ужасающей грязью войны. Стать функционером может почти каждый из нас.

 

Однако, как бы ни был я временами озабочен жестокостью и страданиями, они были не единственными сторонами войны. Было бы неправильно размышлять только о них и игнорировать другие, равно важные стороны военного опыта. На войне мы не раз испытывали сильное нервное возбуждение от величия момента, и даже самые подавленные из нас осознавали свое участие в исторических событиях огромной важности. Тысячи ветеранов должны помнить, как после тоскливой, мрачной зимы и бесконечных боев в Анцио и Кассино в июне 1944 года наши войска вошли в Рим. Внезапно, как по волшебству, мы очутились в прекрасном городе, заполненном солнечным светом и радостными приветливыми людьми. Мы считали итальянцев печальными и унылыми существами, а увидели замечательных девушек, со свежими лицами, голоногих, голодных до мужчин, и казалось, они принимают нас за полубогов. В разливавшихся вокруг нас эмоциях было что-то примитивное и архаичное. Вечный город приветствовал очередного завоевателя. В течение нескольких часов нас обнимали перевозбужденные жители, и я испытывал те же чувства, что и солдат, покоривший город тысячи лет назад.

Захват Рима свелся к массовому приветствию победителей. Во Франции похожие встречи происходили во многих городах. Мы ощущали себя героями-завоевателями — то было чарующее мальчишеское чувство триумфа, глупое, но непреодолимое. В моем дневнике я нашел запись, хорошо описывающую один из таких моментов.

«Сегодня ночью мое сердце переполнено. Мы в городе под названием Вьенна, рядом с Лионом, и мы — первые американцы в городе. Нас встречали еще сердечнее, чем в Риме. Несмотря на дождь, все жители выбежали на улицу, и в течение нескольких часов нас целовали и забрасывали цветами. Мы возложили цветы на могилу неизвестного солдата, а затем нас поглотила толпа. Ни одного императора не встречали так искренне и с таким энтузиазмом. Нас повели в знаменитый ресторан Point, и я нигде так вкусно не ел, ни в Европе, ни еще где-нибудь. Затем нас привели в отель и выделили каждому по комнате с прекрасными постелями. Сегодня вечером все ушли гулять, а я попросил владельца отеля показать мне собор. Мой первый чисто готический собор, XI век. Он очистил мне душу. Я смотрел на город с высоты… Прекрасный город под вечерним небом, с красными крышами, с развалинами римских построек на соседних холмах. Вместе с хозяйкой гостиницы, итальянкой по рождению, я организовал кофейную вечеринку. К нам пришли пятнадцать или двадцать мужчин и женщин, и как они наслаждались кофе и сигаретами! Мы были почти богами для этих людей. Я смеялся над собой, но все равно меня возбуждало их внимание».

Смешение эмоций, как в последней строке письма, характерно для многих настроений тех дней. Радостно смеешься и одновременно смущаешься. Где-то в подсознании мы понимали, что мы не те, за кого нас принимают, но все равно было невероятно приятно. Для нас это была компенсация за другие ситуации и другое настроение, потому что каждый знает, каким мучительно скучным занятием бывает война. Войну от мирного времени резко отделяет чередование бессодержательной скуки и высочайшего возбуждения. Из-за такого чередования образуются разрывы в воспоминаниях. Война невероятно сжимает время и пространство, на которых реализуются величайшие противоположности.

Не только скука и трепетное возбуждение быстро сменяют друг друга, но и другие эмоции. В городе вблизи Вьенны люди одновременно приветствовали победителей и расправлялись с коллаборационистами, которых вылавливала молодежь из отрядов Сопротивления. В бредовой лихорадке свободы многие жители постоянно перебегали из толпы целующих и обнимающих возвращавшихся бойцов французского Сопротивления к толпам, пытавшим отдельных коллаборационистов. Мы могли наблюдать, как любовь и ненависть, нежность и грубость сменяют друг друга в одном и том же человеке в течение минуты. Возбуждение достигло апогея. Ликующие подростки вели немецких солдат. Те шли с поднятыми руками к месту сбора пленных. Мой товарищ и я с ужасом наблюдали, как на улице группа людей избивала девушку. Ее волосы были грубо обриты, а лицо в крови и синяках. Она горько рыдала, а мучители пинали ее, дразнили, улюлюкали. Очевидно, она была любовницей какого-нибудь немца и, возможно, доносила на местных бойцов Сопротивления. Немного дальше мы увидели человека с порезанным лицом, бежавшего, как раненый и испуганный зверь. Преследовавшие его люди творили с ним нечто гораздо худшее, чем с девушкой. Было ясно, что у него не было шансов остаться в живых, если преследователи догонят его.

Внезапно из группы приблизительно в двадцати ярдах от нас выбежала девушка. Тоненькая, как лань, она очутилась в моих руках быстрее, чем я успел что-либо сообразить. Объятие, быстрый поцелуй в губы — и с разгоряченными щеками она была уже в другой толпе. Все произошло на едином дыхании. Вокруг меня радостно смеялись и аплодировали, а я поднимал упавшую фуражку и пытался спрятать красное сконфуженное лицо. Действия девушки, несомненно, были чисто спонтанными. Взволнованная, она не понимала, что делает. Более типичных примеров беспорядочных эмоций во время войны, чем в этом городе в первые часы свободы от немецкой оккупации, трудно найти.

Существовали другие виды возбуждения, не столь ликующие по своей сути, но в них нервное напряжение было еще больше, если такое возможно. Вероятно, ни один солдат не смог бы адекватно описать свои чувства в день высадки союзных войск в Европе. Страх, предвкушение неизвестного, чувство беспомощности, мольбы, проклятия, возбуждение от участия в приключении сменяли друг друга с быстротой молнии. Хотя высадка на юге Франции была относительно легкой, я очень хорошо запомнил ее подробности. Через несколько часов после первых переправ пехоты наш десантный плот поплыл к берегу. Я прятался под джипом. В воде разрывались снаряды, и я был уверен, что следующий снаряд накроет именно наш плот. Глупо было полагать, что джип может спасти от немецких бомб, но я ничего не мог с собой поделать. Неожиданно сквозь сплетение механизмов машины я увидел американского офицера, капитана, стоящего на краю нашего плота. Он курил сигарету, и я завороженно смотрел, как он стряхивает пепел в воду. Его руки не тряслись совсем. Можно было подумать, что он стоял на пассажирском пароме Манхэттен — Статен-Айленд. И неизвестно почему, я почувствовал благодарность к нему. Ясно, что он подвергался такой же опасности, как и я, но он полностью контролировал себя. Меня охватило желание пролезть под джипом, обхватить его колени и смотреть на него с благоговением. Меня остановил не столько идиотизм поступка, сколько страх покинуть укрытие. Тем не менее его вид постепенно успокоил меня, и, когда наш плот достиг берега, я смог залезть в джип и поспешно вывести его через полосу прибоя на твердую землю.

В роще на берегу, в сотне метрах от моря, мы должны были остановиться и снять защитные чехлы, предохранявшие моторы джипов от воды во время движения по мелководью. Нас опять обнаружили, и снаряды стали разрываться очень близко. Наконец один разорвался прямо среди нас. Я бросился на землю, ожидая, что осколки вопьются в мое тело. Все, что мне досталось, — грязь и маленькие камешки, разбросанные снарядом. Но я перепугался до смерти. Я был уверен, что следующий снаряд прикончит меня. На мне не было защитной одежды, поэтому я встал и побежал к ближайшему плохонькому укрытию, которое смог найти. Там я обнаружил солдат, прижимавшихся к матушке-земле как можно ближе. Я последовал их примеру и стал ногтями копать узенькую траншею среди камней. Следующий снаряд взорвался подальше, и мы начали дышать спокойнее. Через некоторое время мы вернулись к машинам и обнаружили, что у ближайшего джипа огромные дыры в моторе. Еще несколько машин были в таком же плачевном состоянии.

Мое поверхностное описание высадки дает некоторое представление о том, какие разные чувства мы испытывали одновременно. Высадка — только один из примеров. Тот, кто пережил авианалет любой интенсивности, знает, что испытываемое возбуждение не похоже ни на что. Хотя преобладает страх, он вовсе не является единственным ингредиентом состояния. В такой эмоциональной ситуации часто возникает прилив жизненных сил и появляется кратковременная возможность чуть-чуть представить, что мы собой в реальности представляем или какими могли бы стать. В таких ситуациях некоторые люди способны проявить себя по отношению к другим простым, но в то же время неким фундаментальным образом. Нечеловеческая жестокость может смениться сверхчеловечной добротой. Комплексы исчезают, запреты снимаются, и проявляется сущность людей. Через некоторое время может показаться, что люди довольно быстро все забыли, однако, я думаю, воспоминания не уничтожаются до конца. В экстремальных ситуациях меня снова и снова вдохновляло проявление благородства одних моих товарищей и разочаровывало животное поведение других, или, точнее, возникновение обоих этих качеств в одном и том же человеке. Обычное поведение, известное нам по мирному времени, скрывает бо`льшую часть сущности человека.

Временами мы сталкивались со странными вещами. Я полагаю, каждый солдат когда-либо испытывал нечто такое, что никак не вписывалось в его предыдущий жизненный опыт. С нами могло происходить нечто непонятное, то ли абсурдное, то ли мистическое, то ли то и другое одновременно. Если странности учащались, мы начинали чувствовать себя какими-то пришельцами в другой мир. Чаще, чем дома, просыпались ночью и недоумевали, где мы находимся. За несколько секунд наши чувства восстанавливались, и мы задумывались, что бы это значило и почему мы находимся там, где находимся. Ощущение странности, я думаю, находило на нас из-за сосуществования с нашими товарищами. Мы их не выбирали, и обычно у нас не было с ними никаких отношений до войны. Какими бы близкими они ни стали в дни войны, они олицетворяли собой разрыв со всем прошлым и относились только к настоящему и ближайшему прошлому.

Признаюсь, что большое число американцев, встреченных мною в армии, изумляло меня своей разностью. Ни до ни после войны я не встречал похожих людей, что заставило меня понять, в каком узком кругу мы общаемся в мирное время. Большинство из нас не имеет представления, как живут и что думают девяносто процентов американцев. Мы наивно полагаем, что они такие же, как мы, или похожи на нас.

Какова бы ни была причина, я знаю точно, что я не был единственным, кто побывал во власти странного. Иногда проходили дни и даже недели, пока я мог привыкнуть к новой обстановке. Изучая Гегеля в колледже и позднее работая над диссертацией, я решил, что знаю этот мир. Теперь мое знакомство с миром стало выглядеть как исчезающая точка, потому что мне не удавалось уничтожить «пришельческий» характер моего опыта. Мой дневник свидетельствует о повторяющемся все время ощущении странности.

«6 ноября 1944 года. Странный случай произошел сегодня, который, как легенда о Лорелее, не выходит из головы. Сегодня утром два подростка из французского Сопротивления, работавшие на нас, пришли сообщить, что видели подозрительного солдата в лесу, у него было немецкое оружие, и он говорил по-французски и, кажется, по-немецки. Он был сам по себе и собирал разбросанные по лесу пайки. Они полагают, что, возможно, это какой-то немец раздобыл американскую форму и теперь прячется. Я решил пойти сегодня днем и посмотреть.

Шел дождь, было пасмурно. Мы ехали на джипе по лесной дороге. Все указывало на то, что здесь были ожесточенные бои. Вокруг лежали поломанные деревья. Одно нам пришлось оттаскивать с дороги. Я нервничал из-за боязни подорваться на мине, так как не видел следов американских машин, но подростки уверяли, что дорога проходима. Потом по дороге стало невозможно ехать, и нам пришлось идти пешком. Лес промок, с деревьев капало, а земля под ногами пропиталась водой. Тишина ошеломляла и немного пугала. Не было никаких признаков жизни, и повсюду виднелись следы недавних боев. Вокруг глубоких и сложных окопов, тянувшихся вдоль дороги, были разбросаны немецкие и американские боеприпасы, шлемы, одежда, письма из дома, всевозможные вещи. Мы наткнулись на тело немецкого солдата. Его пропустила команда, зачищавшая лес. Он лежал скрюченный — так часто лежат убитые во время боя. Кто-то натянул ему на голову шинель. Один из нас приподнял шинель, и стало видно, что снаряд попал немцу в голову. Он уже начал разлагаться. Рядом лежали его дневник и другие бумаги, но я не стал их смотреть. Труп немца дополнил мрачный пейзаж и сумрачный день. Мы продолжали идти. Меня немного тошнило. Казалось, наше путешествие было списано со страниц Эдгара По. Затем мы наткнулись на крестьянскую пару, деловито копавшуюся в траншее; очевидно, они искали что-нибудь полезное. Они слегка виновато посмотрели на нас, когда мы внезапно появились перед ними, и на вопрос одного из французов поспешно ответили, что никого не видели.

Мы продолжили наш путь и наконец вышли к небольшой низине в форме котлована. На ее дне была стрелковая ячейка. Она была покрыта чем попало: от бревен до солдатской одежды. Получилось что-то вроде хижины. Очевидно, это и было то, что мы искали, так как подростки окружили низину и взвели винтовки. Я забыл взять свое оружие и поэтому просто стоял рядом. Один из парней крикнул: „Hande hoch!“ Почти сразу же во входном проеме землянки появилась голова, а затем высокий, небритый и нечесаный солдат выполз наружу и встал. Он был в американской форме. Немного поколебавшись, я спросил: „Вы американец?“ Он ответил: „Да“.

Я понял, что он дезертир. Я запрыгнул в низину и подошел к нему. Было очевидно, что он на грани нервного срыва и вот-вот заплачет.

Он пробыл в лесу около недели и устроился вполне удобно. Внутри землянки горел огонь, и он только что приготовил себе еду. Сначала он пытался мне соврать по поводу своей части, но, поняв, что я настроен доброжелательно, все рассказал. Он провел вдали от дома более двух лет, воевал в Африке, Сицилии, Италии, а затем был переброшен во Францию.

„Все, кого я знаю и с кем я проходил подготовку, убиты или переведены в другие части. Я один. Мне обещали, что меня освободят и на мое место пришлют другого, но ничего не происходит. Я больше не могу служить в пехоте. Почему они не переведут меня в другую часть? Снаряды рвутся все ближе и ближе, и я не могу их выносить“. Он дрожал. Я дал ему высказаться и постарался, как мог, выказать свое сочувствие. Мне было бесконечно жаль его. Он был родом из Пенсильвании, образованный, хотя и не очень сообразительный. Он умолял меня позволить ему остаться еще на несколько дней, а после этого он обещал вернуться в свою роту. „Я привык к жизни в лесу, — сказал он. — Дома я часто путешествовал с палаткой“. Но, когда я объяснил, что не могу этого позволить и несколько дней все равно не помогут, он не стал спорить. „Я рад, что меня забрали вы, а не военная полиция, — сказал он и протянул мне немецкий пистолет П-38, очевидно, для него ценную вещь. — Военные полицейские отнимут его, и лучше, если вы возьмете“. Я отказывался, но потом согласился взять с условием, что после войны я перешлю пистолет ему домой. Я взял адрес его матери и верну ему пистолет когда-нибудь. Он был мне благодарен, особенно после того, как я заставил французских подростков вернуть ему немецкий полевой бинокль. Он полагал, что полицейские позволят его сохранить.

После того как подростки собрали пайки, одеяла и другие вещи, мы отправились назад через влажный лес. Дезертир был уверен, что они сообщили о нем из-за пайков, потому что они были здесь и раньше и пытались забрать их. Он сказал, что они знали, что он американец. Я был почти уверен, что он прав. Я позволил подросткам забрать еду, но одеяла и другие вещи передал в лагерь для военнопленных, а вещи дезертира и его самого передал в военную полицию. Похоже, там не удивились, и подозреваю, что они не будут его наказывать, а просто снова отошлют на фронт, как он с горечью и предсказывал.

Можно задать вопрос, который Эрнст Юнгер задавал в своем военном дневнике в 1940 году. Почему данное событие произошло именно со мной? Возможно, на это есть веская причина. Несмотря на кажущуюся произвольность всего происходящего, я все еще верю, что наши жизни направляются. Когда я перестану в это верить, я буду готов к смерти».

 

Самой странной для меня, и с сегодняшней точки зрения самой значительной, была встреча в Италии, произошедшая через несколько недель после того, как нас отправили на линию фронта. В какой-то момент у меня оказался час свободного времени. Я поднялся на один из близлежащих апеннинских холмов и оказался один под вечерним солнцем. В уходившей вверх оливковой роще постепенно исчезали признаки войны, и я поднялся на хребет холма. Здесь я встретил старика-отшельника. Он сидел на лужайке и курил старую трубку. Его ослик пасся рядом. В хижине из дерна, в которую я заглянул, были только лежанка из чистой соломы и самая незамысловатая утварь. Старик сердечно приветствовал меня, и мы разговорились, хотя общаться было трудно из-за его диалекта и моего несовершенного итальянского, выученного по книжкам. Старик курил сухую траву и расплылся в улыбке, когда я предложил ему хорошего американского табака.

Внизу в долине началась вечерняя канонада. С высоты нам было видно, как с обеих сторон летят снаряды и там, где они взрывались, поднимаются огромные пыльные облака. Отшельник начал жестикулировать и что-то спрашивать. До меня постепенно дошло, что он не понимает, что происходит, и хотел бы, чтобы я ему объяснил. Я спросил себя, возможно ли, что он ничего не знает о войне? Внезапно я вспомнил замечание Льва Толстого в «Войне и мире». Он говорил, что многие крестьяне, потерявшие всё при нашествии Наполеона в Россию, не имели ни малейшего представления, кто с кем воевал и почему. Однако так было в романе. Здесь спустя столетие я натолкнулся на человека, полностью отстраненного от того, что заполняло мою жизнь и жизнь миллионов таких, как я, людей.

Озадаченный, я попытался попроще объяснить на ломаном итальянском языке про Вторую мировую войну. И мало-помалу понял, что, даже владея безукоризненным итальянским, я не смог бы этого сделать. Как мне объяснить неграмотному старику, почему американцы, британцы и немцы, а также его соотечественники на обеих сторонах, воюют друг с другом в Италии? Знаю ли я это сам или у меня сложилось только поверхностное понимание? Я содрогнулся, осознав всю странность конфликта и мое в нем участие. Почему мы сражаемся с теми, кого никогда не видели и кто никогда не видел нас, то есть с такими же несчастными и непонимающими солдатами, как и мы?

Что я здесь делаю? Какое ко мне отношение имеет эта сумасшедшая вой­на? В течение нескольких минут я мог наблюдать зрелище военных действий изумленными глазами старого отшельника, то есть достаточно долго, чтобы уразуметь, что я понимаю так же мало, как и он.

Трудно выразить словами все противоречивые мысли, пронесшиеся в моей голове, когда я попрощался со стариком и стал спускаться с хребта. В этот момент я понял, что имел в виду философ Карл Ясперс, когда говорил о бездонности мира. Профессора, учившие меня философии, которых я глубоко уважал, внезапно утратили для меня свою значимость. Я мысленно представил, как они сейчас сидят в своих домах у радиоприемников, слушают новости и понимают так же мало, как и я с отшельником. Казалось, что даже великие мыслители западной цивилизации внезапно потеряли свой статус и превратились в обычных людей, не способных объяснить мне, чем занимаются миллионы европейцев и азиатов в данный момент. Их мудрость выглядела гротескно неадекватной. Я понял, что больше не могу полагаться на их помощь; я остался наедине с собой.

Если и было в моем водовороте эмоций какое-то преобладающее настроение, так это чувство незащищенности, потому что из-за войны у меня порвались все связи с природой и с традициями. Я изумлялся своему прошлому простодушию и, несмотря ни на что, радовался, что я его вполне осознал. В этот раз возникло чувство обретения свободы, чего не было в других столкновениях со странностями. Я понял, что не в моей власти избежать сумасшедшей и бессмысленной войны. Но, когда я вернулся в часть, я достиг некоторой степени отстраненности через большее понимание самого себя. Отстраненность недостижима для тех несчастных людей, у которых нет возможности передохнуть от боев. Я перестал быть жертвой конфликта, по крайней мере такой жертвой, как раньше. Внутри себя я защитился от опасности ложных надежд и веры в исход войны, а также, до некоторой степени, от ложной любви и ложной ненависти.

В некотором смысле я пришел сам к себе, как блудный сын, и это означало, что некоторые вещи я впервые увидел неискаженными. В обычном состоянии, по крайней мере такое создается впечатление, мы удаляемся от самых простых и самых важных истин. «Вполне соответствует удивительной интеллектуальной истории человечества то, — пишет Норман Энджелл, — что люди реже всего задают наиболее простые и наиболее важные вопросы». Возможно, причина в том, что требуемую наивность не так легко приобрести или сохранить. Озарения, возникшие в определенный момент, уничтожаются наплывом следующих событий, и мало кто из нас придерживается настоящего себя достаточно долго, чтобы открыть важные истины о себе и о быстро несущейся земле, за которую мы цепляемся. Это особенно верно по отношению к человеку войны. Великий бог Марс ослепляет нас, когда мы входим в его владения, а когда покидаем их, он щедро дает нам напиться из Леты.

 

Я не забыл о моей встрече с отшельником, но меня в очередной раз захватили повседневные дела. Через шестнадцать месяцев, переполненных разными событиями, война для меня закончилась, я оказался в сердце Германии. И тогда осознание важности, странности и жестокости происходящего смешалось с еще большей силой. Мне казалось, что эмоционально я онемел, и потому я удивился, когда в День Победы обнаружил, что не могу сдержать слез. Более всего мне было жаль тех, кто погиб в последние несколько дней войны. Какой можно найти смысл в трагедии тех, кто долгие годы в концентрационных лагерях и на линии фронта ожидал этого дня и погиб за несколько дней или даже часов до его рассвета? А я почему остался жив? На эти вопросы нет ответов.

Несколько следующих месяцев я отчаянно боролся со своим беспокойным состоянием. Такого рода психоз охватил практически всех, не только фронтовиков. Временами я хотел перевестись в UNRRA[3] и помочь восстанавливать страны, в разрушении которых участвовал. Временами я хотел уехать из Европы, казавшейся мне склепом, и попытаться реализовать себя в профессии, к которой готовился, но бывшей в тот момент невероятно далекой от жизни. Когда я неожиданно получил предложение о работе от президента американского колледжа, я не знал, радоваться мне или огорчаться. Я начал мечтать об обучении здравомыслящих, заинтересованных студентов, об обсуждении с ними мучительных проблем жизни и философии. Но одновременно задумывался, смогу ли я вынести огромную, бушующую, нераскаявшуюся Америку? Я размышлял в своем дневнике, что бы я ответил, если бы президент колледжа спросил меня о моих философских убеждениях. Скорее всего, сказал бы ему, что я идеалист с разбитым сердцем. Я понимаю, что данное утверждение ничего не значит в формальной философии, но для меня оно имеет значение. Вряд ли бы он понял такой ответ.

Однако время все изменило. Вскоре я демобилизовался и постепенно стал привыкать к мирной жизни. Я уже почти не верю в то, что некоторое время назад чувствовал себя голым, если на ремне не висела кобура с пистолетом, что передвигаться по траве я мог только мягко и осторожно, бессознательно опасаясь минных ловушек, этих дьявольских механизмов, способных убить или искалечить солдата, ступившего на него. Когда новое поколение студентов сменило ветеранов, с которыми я мог философствовать, не упоминая общего прошлого, война стала забываться еще быстрее. В наши дни людям кажется, что ее никогда не было.

И все-таки что-то в этом мире не так, что-то кошмарно неправильно. Мы так легко забыли о миллионах, кто невыносимо страдал, забыли об искалеченных или сошедших с ума. Мы так легко забыли тех, кто отдал жизнь до того, как осуществил свои цели. Во мне все восстает при виде этого безумного спектакля человеческого существования. Если я был бы одним из погибших, как мало это бы значило для кого бы то ни было сегодня. А мы, те, кто выжил, существенно ли изменились мы из-за Второй мировой войны? А я? И если изменился, то как?

Отвечая только за себя, могу сказать — недостаточно. Несмотря на настроение, отмеченное в моем письме из Эльзаса, я не принял христианское лекарство и не внял предупреждению Одена. Вместо этого я поддался старому искушению. Во время войны я часто ощущал полный разрыв с довоенными событиями; с тех пор я не чувствовал связи между прошлыми годами и тем, кем я стал. Как учитель философии и вроде как философ я старался увидеть хотя бы собственную жизнь как нечто целое и обнаружить в ней какую-то цель или хотя бы основное направление. Однако освоение военных воспоминаний мне дается с трудом и даже вызывает страх. Зачем пытаться это делать? Почему не продолжить забывать?

Соблазн все забыть искушает большинство из нас. Принято считать, что люди, которые действительно знают о войне, говорят о ней мало или совсем не говорят. А тех, кто о ней рассказывает, подозревают в желании увеличить свое маленькое эго рассказами о своих военных и гражданских подвигах. Кроме того, со всех сторон раздаются голоса, что люди устали от войны. Люди предпочитают читать о войне художественную литературу, они хотят перевести военные события на язык искусства, создать историю войны на основе мемуаров генералов и государственных деятелей. Все эти начинания, какими бы хорошими они ни были сами по себе, не требуют от нас больших усилий по преодолению пропасти между войной и миром. Люди редко задаются вопросами «почему?» и «зачем?», они странно нелюбопытны по поводу психологических и моральных взаимосвязей человека войны и гражданского человека.

Я боюсь забыть. Я подозреваю, что люди не могут забыть полностью, как, вероятно, это делают животные. Все то, чем тяготеет над нами прошлое, начинает преследовать и делает нас духовно нездоровыми в настоящем. Отсутствие непрерывности в современной жизни отрывает нас от наших корней и угрожает злом нигилизма в ХХ столетии. Мы можем стать беженцами в наши внутренние миры, если не вспомним о какой-нибудь цели.

Угроза новых, более страшных войн как-то связана с нашей неспособностью понять войну, в которой мы принимали участие. Если бы мы могли быть капельку умнее и понимали больше самих себя, как бы это повлияло на будущие события?

Маловероятно, что я когда-нибудь смогу понять, почему и по каким причинам происходит война. Но мои размышления о прошлом, возможно, помогут мне найти смысл в моей судьбе. Самый глубокий страх, оставшийся с военных лет, все еще со мной. Я боюсь, что все эти события не имеют реальной цели. Подобно тому, как случайности часто определяли мой путь, более упорядоченное мирное развитие может не означать ничего или очень мало. Такой вывод я не желаю делать без борьбы, вернее, я не желаю его делать вовсе, разве что уступая отчаянию. Как часто я писал в военном дневнике, что если этот день не имеет позитивного значения для моей будущей жизни, то он не стоит перенесенной боли.

Вступительная заметка и перевод Наталии Афанасьевой

Продолжение следует

 


1. Все время одинаковая картина (нем.).

2. У Платона люди выбирали себе будущую жизнь исходя из нелепых предпочтений в прошлой жизни.

Платон. Государство. Кн.10: «Стоило взглянуть, рассказывал Эр, на это зрелище, как разные души выбирали себе ту или иную жизнь. Смотреть на это было жалко, смешно и странно. Большей частью выбор соответствовал привычкам предшествовавшей жизни» (Примеч. перев.).

3. Администрация ООН по оказанию помощи и реабилитации.

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России