ПЕЧАТНЫЙ ДВОР
Давид Самойлов, Лидия Чуковская.
Переписка: 1971 — 1990 \ Вступ. статья А. С. Немзера, коммент. и подгот. текста Г. И. Медведевой-Самойловой, Е. Ц. Чуковской
и Ж. О. Хавкиной. — М.: Новое литературное обозрение. 2004.
Не поразительно ли? Всего каких-то пятнадцать лет назад некоторые люди, желая узнать
друг от друга: как здоровье? что пишете? что читаете? — и уведомить, в свой черед:
читаю то-то и то-то и вам советую, но глаза ни к черту, а надо работать;
сочинил кое-что; покажу при встрече, на которую надеюсь, — обменивались при
помощи государства конвертами с исписанной бумагой.
Понятно, что про e-mail
еще ни слуху ни духу. Понятно, что и телефон обитателю
частного сектора, хотя бы и в городе Пярну, поставят
только если обитатель, дожив до 60-ти, скажет на юбилейном вечере в ЦДЛ
секретарю СП СССР: «Вы лучше меня не чествуйте, а телефон поставьте», — а тот
позвонит (если позвонит) в эстонский СП, а тамошний секретарь доложит в местный
ЦК партии — а оттуда спустят указание в Пярнуский горком.
Но все равно: настольная лупа,
неудобно громоздкая, помогает лишь при мощной лампе; фломастеры — дефицит и
долго не живут; та же история с лентами для пишущих машинок; ГБ перлюстрирует
все письма — и которые надо скопировать целиком, а лень, — крадет, приобщая к
делам, заведенным на обоих отправителей-получателей. А они знай
пошучивают: «Ерундит этот Шпекин»,
— а то и дразнятся:
«Чтобы окончить письмо более
радостной нотой — сообщаю, что по случаю XXVI съезда КПСС ул. Горького иллюминована, и многие проспекты тоже, и на телеграфе часто
вещает радио».
И продолжают, из десятилетия в
десятилетие продолжают переписку, на которую вообще-то нет уже и сил. Потому
что абсолютно необходимо — хотя бы через минуту наступила смерть! — сказать
тому, кто точно поймет:
«…я все равно
(полная тьма, комната исчезла из глаз, полушарие на 4 минуты вышло из строя —
оно ведает глазами!) не люблю «Вакханалию» (кроме конца и начала); «Зимняя
ночь», «На Страстной», «Рождественская звезда», «Дурные дни» — это волшебство,
чудотворство, а «Вакханалия» — не без беллетристики».
Абсолютно необходимо. Поскольку в
размене подобных как бы пустяков: это люблю, это не люблю, этот текст гениален,
а тот всего лишь талантлив, такой-то автор не бездарен, но, увы, не умен, а
другой неглуп, зато стукач, — из таких диалогов,
рукописных, а также устных, только и состояла надземная жизнь культуры.
Была еще подземная: из монологов,
обращенных в неведомую даль. Как бы из лучей, не пересекающихся в черном
пространстве.
Но таких немногочисленных, что если
звезда не поговорит хоть иногда с другой звездою, — обе, чего доброго, поверят:
их уже нет.
Двоих таких разных людей, как Лидия
Чуковская и Давид Самойлов, — поискать.
Л. К. Я — от природы, от рождения не люблю того, что
условно называется «жизнь». Не та или другая; не то или другое десятилетие, или
тот или иной возраст — а вообще. У меня к ней аппетита нету
— и не было ни в 7, ни в 17, ни в 27 и т. д. …Вот минуты счастья за 72 года —
они набрались. Ими жива».
Д. С. Я привержен удовольствиям жизни, я жизнь люблю
«физически» гораздо больше, чем умом. В этом моя слабость, но это мое свойство,
видимо, единственное, что позволяет мне считать себя поэтом. (По какому-то
самому большому счету я себя поэтом не считаю — не хватает гениальности.)
В ней восхищало его то, чего не было
в нем, — и местоимения можно переставить. Было и сходство
(скобка открывается: Ватерлоо в холодеющих сердцах, —
закрываем скобку) — про него не говорили. Говорили о литературе. Которая
одна во времена, подобные советскому, дает человеку образ такого мира, где хорошее привлекательней дурного. То есть
дает ключ к истинной реальности — но он же отпирает и мнимые: например, т. н.
современность.
И сразу видно, кто свой, кто чужой, —
а ты, Шпекин, примечай! ты, Шпекин,
так и быть, переписывай:
Л. К. ...Правда дает человеку талант, а кривда — нет.
Курбский талантлив, а Грозный бездарен, как все палачи. Работает стереотипами.
Д. С. Если Грибоедов разделял идеи декабристов, это не
значит, что ему нравилась среда, где немало, видимо, было пустозвонства,
тщеславия, незрелости и своеобразного карьеризма.
Переписка работала как молотилка.
Отделяя, стало быть, зерна от плевел. Спасая для горстки современников хороший
вкус и здравый смысл.
Вот Л. К. в 1977 году прочитала роман
Валентина Распутина «Живи и помни».
«Жива
осталась, помнить не буду. Да ведь это морковный кофе, фальшивка, с приправой
дешевой достоевщины, неужели Вам это нравится?... А синтаксис
вялый, безмускульный, боборыкинский…
Лишен ли автор таланта? Не знаю. Быть может, и не лишен.
Иногда мелькает кое-где темперамент. Но бескультурье в языке (т. е. в мысли)
полнейшее, смесь бюрократического с пейзанским…»
Примерно такая же порция достается в
1981 году Натану Эйдельману:
«…читать не могу. Он языка не знает,
возраста слов не чувствует. Цитаты из документов начала XIX века совершенно
противоречат одесскому жаргону самого автора. Книгу о тончайшем стилисте Лунине
я не могла читать (вопреки восторгам «всех»). Эйдельман прекрасный
исследователь и ужасный писатель».
Д. С. обычно снисходительней, бывает
и проницательней; ракурс у него иной:
«Важная черта современных исторических
писателей, что они занимаются разными формами обоснования конформизма.
Обоснования эти тонкие, существенные, объясняющие необходимый аморализм любого
заговора. Все это вполне нетрадиционно и соответствует нашей конформистской
эпохе».
Но есть персонажи, насчет которых — в
один голос:
Л. К. Катаева я уж давно не читаю. Даже
когда он не лжет, не клевещет и не антисемитничает (и
не исключает меня из Союза), он — мертв. Этакий очень
талантливый мертвец. Зачем его читать? Я к нему вполне равнодушна, пусть хоть
на голову станет — не оглянусь.
Д. С. У него с фразой все в порядке. И вообще все в порядке
— и построение, и сюжет, и лица. Но как будто внутри всего этого подохла мышь —
так и несет непонятной подловатиной.
Так, слово за слово, получается не
взвешенный такой путеводитель по руине, над которой еще клубится пыль. Не
берите Катаева, возьмите Можаева. И зачем вам Зара Минц, если есть Лидия
Гинзбург? А вот насчет Венедикта Ерофеева, Л. К., — не соглашусь: просто запах
алкоголя вас раздражает, мешая вникнуть.
Вдруг забывают — то она, то он — о
людях и книгах. Слышен легкий вздох, мелькает улыбка.
Л. К. Сижу у открытого окна, пахнет листвой и яблоками.
Яблок нынче много. Одна яблоня доится ежедневно и дает по 5 ведер в день!
Д. С. У нас в маленьком саду пел настоящий соловей, довольно похоже. Теперь свищут какие-то безымянные птички,
тоже талантливо.
Эрленд Лу. Наивно. Супер: Роман \ Пер. с норвеж. И. Стребловой. — СПб.: Азбука-классика, 2004.
Реклама не терпит халтуры.
То есть, конечно же, терпит, куда она
денется. Но когда товар с ходу отменяет этикетку — написано, допустим:
джин-тоник, а из банки льется в глотку виски с колой, — оно, может, и вкусней,
а все-таки языковые пупырышки чувствуют как бы обиду.
Сказано на обороте титула: так, мол,
и так, самая известная, популярного норвежского, на
дюжину языков, и встречена везде с восторгом, — отлично, why
not? Нет, недостаточно, поддадим жару, намекнем на
содержание: «от лица тридцатилетнего
героя, переживающего „кризис середины жизни”»!
Мне-то по барабану, что за кризис, а
кто-нибудь, пожалуй, из-за этих самых слов и купил.
Но его обманули. Во-первых, герою
романа едва стукнуло двадцать пять; во-вторых, всем известно, какая в Норвегии
продолжительность жизни. Впрочем, согласен: на
арифметику плевать. Но страдания студента (точней, бакалавра
— по-нашему, наверное, аспиранта) о смысле жизни — вы уверены, что это именно
кризис середины? Я — не уверен. А у него от этих слов крыша съехала бы
совсем.
Она и стронулась-то со стропил
оттого, что вроде пора начинать эту самую жизнь — в
которой другие, как рыбы в воде, — а непонятно: зачем? Кто я вообще такой, чего
на самом деле хочу, и какова моя роль в мироздании? Пока не разберусь — или не
объяснят, — палец о палец не ударю, и пошли вы все.
«Я постоял у окна, глядя на улицу.
И вот принял решение.
Я сел на велосипед, отправился в университет
и сообщил, что по некоторым обстоятельствам не могу сейчас сдать специальность.
…После этого я снова сел на
велосипед, вернулся в город и свернул все дела, связанные с моим прежним
существованием. Я побывал в газете, куда от случая к случаю сдавал свои
материалы, и сказал, что на время бросаю писать, а может быть, и вообще
навсегда. Я отказался также от комнаты, которую снимал, от телефона,
рассчитался за телевизор и отменил газетную подписку.
Все остальное, что у меня было,
поместилось в рюкзаке и двух картонных коробках. Коробки я поставил к родителям
на чердак, а рюкзак закинул на спину, взял велосипед и поехал на квартиру
своего брата.
Приехал весь в поту, сел и сижу.
Вот я и совершил
наконец настоящий поступок.
Это вам не шуточки!»
Вот, читатель, вы все и поняли. Про
перевод, про книгу и про героя.
Перевод приличный. Книга приятная.
Герой симпатичный.
Единственное, что раздражает, — что
ему действительно по паспорту 25.
Тогда как на самом деле — 17, от
силы. А если говорить всю правду — не больше 13-ти.
Нет, кто спорит, все это чистая
правда и страшно важно — что через сколько-то тысяч лет погибнет человечество, через столько-то миллиардов
лет погаснет Солнце, да и само время, кстати, — совершенно загадочная вещь. И
если дела обстоят именно так, а у вас при этом нет девушки и часов «Ролекс» (или хотя бы «Таймекс»,
или «Сейко», на худой конец «ТАГ-Хейер»),
— то какого черта вам ходить в университет?
Несравненно лучше и даже как-то
честней кататься днем на велике, а также купить мячик
и по вечерам во дворе кидать его в стенку и ловить. Кидать и ловить.
И почитывать популярное сочинение о
физике Вселенной. И всплакивать от навязчивого
ощущения бессмысленности всего сущего. И потихоньку разбирать себя на
стандартные детали: игра вроде «Лего» — только не
конструктор, а деконструктор. Что, например, приводит
меня в восторг? Или — есть ли на свете люди, на которых я смотрю с восхищением?
(Ответ — да: это Ганди, Армия спасения, Астрид
Линдгрен…) И мечтать о часах. О девушке. О друге. Об Учителе.
«Хорошо, если бы он давал мне
задание, на мой взгляд бессмысленное, я злился бы и
возмущался, но выполнял бы заданный урок. И затем, понемногу, после многих
месяцев тяжкого труда я бы начал понимать, что во всем есть скрытый глубокий
смысл и наставник действовал по заранее продуманному, точному плану. И мне
вдруг открылась бы причинная связь вещей. Я понял бы суть вещей и явлений.
Увидел бы логику мировых событий и человеческого поведения. Я научился бы также
управлять собою и вызывать в людях проявления самого лучшего, что есть в каждом
человеке, ну и так далее. И наставник сказал бы, что ему больше нечему меня
учить. И на прощание он подарил бы мне что-то. Наверное, что-то большое. Может
быть, автомобиль. И тогда я мог бы сказать ему, что это слишком, что такого подарка
я не могу принять, но он бы настоял на своем, и мы
расстались бы с ним, и прощание было бы грустным, но значительным. И тогда я
окунулся бы в жизнь и, может быть, повстречал бы кого-то, желательно девушку, и
создал бы семью, и, пожалуй, основал бы фирму, которая производила бы полезные
товары и услуги».
В общем-то, ничего смешного. Никто, я
думаю, не отказался бы от такого Учителя. И от такой жизни, в которой хотя бы
проглядывал общий смысл.
И если уровень благосостояния
позволяет — отчего бы человеку и не потосковать? Тем более — человек ничего не
пьет крепче джина с тоником. Больше налегая на молочный коктейль.
А потом небольшая экскурсия в
Нью-Йорк — развеяться. И мало-помалу все, глядишь, пройдет.
Но книга не про наивность. Про
невинность. Про то, как функционирует ум, не принимающий в расчет Зло.
Как если бы в норвежских детских
садах делали такую прививку, после которой Зло к человеку мало того что не пристает, — а еще и как бы исчезает для него из
видимого спектра.
И это не одно лишь норвежество. Вот в
Америке наш герой заговаривает на улицах с прохожими.
«Я спрашиваю людей, думают ли они,
что все в конце концов будет хорошо.
Некоторые просто качают головой,
услышав такой вопрос, но некоторые все же отвечают мне, из них половина
отвечает „yes”, а половина — „no”».
Попробуйте сунуться с подобной
ерундой к отечественному незнакомцу.
Не знаю, что на самом деле имел в
виду г-н Лу: потешается ли он над западной молодежью, любуется ли. А может,
просто правильно рассчитал, что если витаминную таблетку с микродозой философии
развести дистиллированным юмором — публике понравится. В любом случае он
добился своего.
Но что тамошние
взрослеют медленней наших — факт. И стареют позже. Видать, НАТО их вконец
разбаловал, агрессивный блок.
Джордж Оруэлл. Да здравствует
фикус! Роман \ Пер. с англ. В. Домитеевой.
— М.: Текст, 2004.
То ли третий, то ли четвертый роман
Оруэлла. Вышел в 1936 году. Шедевром, естественно, не считается. Но уместно
предположить — и полезно убедиться: создатель великой книги «1984» веников не
вязал вообще.
И странно признаться себе, что еще раз в жизни повезло: случилось прочитать
еще одно произведение литературы настоящей. Прозу такого качества, что и сквозь перевод (знающий цену
оригиналу!) и при явных нарушениях линейной перспективы (подумаешь! одна
второстепенная фигура немножко крупней, чем следовало бы; другая, напротив,
отчасти пренебрежена), — автор, возвышаясь над
героем, смотрит вам прямо в глаза. История банальнейшая,
разыгранная когда-то в декорациях давно истлевших, обогащает читателя опытом
(иллюзорным) всепонимающего сострадания,
самоотверженной иронии.
Так читается гоголевская «Шинель»
(без которой, по-моему, тут не обошлось). Так читается набоковский,
скажем, «Дар» (в глубине которого
пребывает, по-моему, и не дает о себе забыть этот фикус).
Конечно, перехваливаю — но ненамного.
Тут есть то, за что, собственно, и любят литературу (те, кто любит ее так):
энергия времени превращается в вещество событий, заурядные факты передают игру
смыслов, — и вообще реальность, хоть и не зависит от ума, проницается
им, как волшебным лучом.
Роман — про бедность, с подробными
числительными. Так удивительно: прожиточный минимум продавца из лондонского
книжного магазина — едва ли не ниже, чем у нашего Башмачкина. И пищевой рацион не калорийней. И квартирная
хозяйка не добрей. И много нужно употребить ухищрений, чтобы, согрев
собственным телом отсыревшую постель, наконец заснуть.
Хорошо еще, климат позволяет кое-как обходиться без пальто. Но зато сигарета в
уличном автомате стоит пенни, а зарплата — два фунта — по пятницам, а уже к
среде в кармане остается пенсов этак пять, — вот что
скверно. Двадцатый, называется, век!
Роман — про принципы. Типа:
перебиваться с чая на кекс не западло,
а западло зашибать деньгу рифмами для фирм, раз уж ты
поэт; и продавать Устроительнице Судеб единственное, что у тебя есть, — личную
свободу.
Но Устроительница знает свое дело. И
не таких, как этот Гордон Комсток (двадцать девять,
из низов среднего класса, образование приличное третьеразрядное) хватала на
лету.
Фикус, как вы догадались, — эмблема
пресловутого мещанского счастья. Но и символ отваги. Природа
которой — в самых различных проявлениях: от порядочности до героизма — кажется,
интересовала мистера Оруэлла больше всего.
С.
Гедройц