БЫЛОЕ И КНИГИ
Александр Мелихов
Возвращение в Эдем
Выражение «женская проза» часто обижает писательниц, а иногда даже и читательниц: почему тогда не говорят о мужской прозе, нет прозы женской и мужской, есть просто проза. Что ж, можно зайти и дальше (или ближе?): нет литературы испанской и английской, есть просто литература. Но если мужчины и женщины чем-то все-таки отличаются, это непременно должно выразиться и в том, что они пишут и читают. Наверное, каждый наблюдал, как умная любящая женщина в ответственном собрании пасет мужа-интеллектуала, чтобы он не сморозил какую-нибудь бестактность. Эта же психологическая чуткость наделяет женщин драгоценным даром ощущать повседневную жизнь захватывающей драмой. О глубокомысленных и высоких материях я пишу с такой же легкостью, как и любой другой в наше время; но мне не дан тот поразительный дар, который благодаря верности чувства и описания делает увлекательными даже самые заурядные и обычные события и характеры, — это Вальтер Скотт о Джейн Остин.
Притом что люди в ее романах никогда не трудятся и вообще не занимаются серьезными делами — я, по крайней мере, такого не припомню. Возможно, просто-напросто потому, что женщины из приличного общества в ту пору почти не работали — или становились не вполне приличными: начнешь с «она езжала по работам», а закончишь — «служанок била осердясь».
Даже в Соединенных Штатах Америки, в деловом Нью-Йорке еще семидесятые годы XIX века были «Эпохой невинности» — так, по крайней мере, назвала свой роман (СПб., 2012) Эдит Уортон (1862—1937), первая женщина, получившая Пулитцеровскую премию. Издательская аннотация пытается раскалить наш интерес мелодраматической вулканизацией («непревзойденный шедевр, сотканный из интриг, подозрений, вины и страсти»), но первые же страницы открывают, что книга слишком изящна и умна для мелодрамы. Правда, аристократическая изысканность обстановки с тех же первых страниц наводит на мысль, что наше представление об Америке, добытое из Марка Твена, Джека Лондона и О. Генри, было несколько односторонним: главный герой, молодой адвокат Ньюленд Арчер, не торопясь выкуривает сигару «в готической библиотеке, уставленной застекленными книжными шкафами черного ореха и стульями с резными спинками». Он не спешит, потому что «Нью-Йорк — город столичный, и всем известно, что в столичных городах рано приезжать в оперу „не принято“, а понятие „принято“ или „не принято“ играло в Нью-Йорке Ньюленда Арчера роль не менее важную, чем непостижимый страх перед тотемами, которые вершили судьбы его предков много тысяч лет назад».
Слушая любовный дуэт, молодой денди одновременно любуется своей невестой в ложе напротив, умиляясь, что та в чистоте своей даже не подозревает, о чем, в сущности, идет речь. «И он погрузился в созерцание ее сосредоточенного лица с чувством собственника, в котором гордое сознание мужской многоопытности смешивалось с преклонением перед ее безграничной чистотой», надеясь при этом во время медового месяца на итальянских озерах раскрыть ей скрытый смысл ряда литературных шедевров. Но «если б ему вздумалось заглянуть в глубины своего тщеславия (порой ему это почти удавалось), он обнаружил бы там мечту, чтобы его жена была столь же искушенной и готовой угождать, как та дама, чьи чары почти два года слегка волновали его воображение».
«Он ни разу не удосужился задуматься о том, каким образом можно создать и сохранить в этом грубом мире вышеупомянутое чудо из льда и огня, ему было достаточно держаться своего мнения, никак его не анализируя, — ведь того же мнения были все тщательно прилизанные, облаченные в белые жилеты джентльмены, которые один за другим входили в клубную ложу».
При столь высоких требованиях к женской чистоте появление в ложе — не Анны Карениной, оставившей добропорядочного супруга ради вызывающе открытого незаконного сожительства, но просто одинокой женщины, бежавшей от «гнусного негодяя», — производит впечатление недопустимой дерзости. Несчастная графиня Оленская вдобавок еще и родственница невесты Ньюленда Арчера.
«От природы незлой и великодушный, молодой человек радовался, что ложная скромность не помешала его будущей жене обласкать (в домашней обстановке) несчастную кузину; однако принимать графиню Оленскую в семейном кругу — одно, а выставлять ее на всеобщее обозрение, тем более в опере, в одной ложе с девицей, чья помолвка с ним, Ньюлендом Арчером, будет объявлена через несколько недель, — совсем другое».
Однако ханжеское осуждение милой женщины, которая, о ужас, намеревалась еще и развестись, наконец доводит его едва ли не до протофеминизма: «Женщины должны пользоваться свободой — такой же свободой, что и мы». Да, он действительно готов был по-рыцарски разбить их оковы в убеждении, что «порядочные» женщины, «какое бы зло им ни причинили, никогда не стали бы добиваться той свободы, какую он имел в виду». Тем более — его жена. «Он, как „порядочный“ молодой человек, обязан был скрывать от нее свое прошлое, тогда как она, будучи девицей на выданьи, обязана не иметь никакого прошлого, которое следовало бы скрывать». Однако та «нежная и страстная дружба», какой рисовался ему будущий семейный союз, предполагала со стороны жены такой «опыт, широту мысли и свободу суждений, отсутствие которых в ней старательно воспитывали». Он уже чувствует, что его тяготит эта искусственная чистота и что графиня Оленская с ее нелегким опытом и обретенной дорогой ценой душевной зрелостью вызывает у него сначала нарастающий интерес, затем симпатию, а затем и страстную влюбленность…
Между тем брачные церемонии развиваются в запланированном темпе. И вчерашняя невеста, а ныне молодая супруга, с прежним же бесхитростным видом расстраивает вот-вот готовый выйти из берегов роман, сообщив разлучнице, что ждет ребенка. Хотя в тот момент это еще не было правдой. Благородная соперница уезжает, а «Эпоха невинности» заканчивается тем, что Ньюленд Арчер, видный общественный деятель, через двадцать шесть лет вспоминает, как Мэй призналась ему, что ждет ребенка, «со смущением, которое, несомненно, вызвало бы улыбку у современных молодых женщин».
«Если он думал об Эллен Оленской, то лишь отвлеченно и безмятежно, как можно думать о некоей идеальной возлюбленной из книги или с картины, — она сделалась как бы собирательным образом всего, чего ему недоставало. Этот образ, смутный и едва различимый, удерживал его от мыслей о других женщинах. Арчер был верным мужем, и, когда Мэй внезапно скончалась, заразившись инфекционной пневмонией от младшего сына, за которым она ухаживала, он искренне ее оплакивал. Их долгая жизнь показала ему: пусть брак и скучное исполнение долга, важно, чтобы он сохранял присущее чувству долга достоинство, ибо стоит этим поступиться, как брак тотчас же превращается в борьбу низменных страстей».
Это, пожалуй, и есть главное, что может сказать в свою защиту эпоха невинности.
«Эпоха невинности» стояла в магазине подержанной книги на полке серьезной литературы. А все дальнейшее я случайным образом надергал с полок, где навалены истрепаннейшие книжонки, прошедшие не через один десяток женских рук (вот на этих полках роются исключительно женщины!).
В «Эпохе невинности» много любви и совсем нет секса. «Овечке в волчьей шкуре» (М., 2006) Татьяны Поляковой тоже не до секса: «Я обеими ногами ударила его в живот, дядька слабо хрюкнул и осел в траву, а я ударила еще раз, теперь в голову». «Скромная воспитательница детского сада мечтала писать детективы. Попробовала — получилось», — аттестует издательство авторшу.
Уж не знаю, случайно ли, но подвернувшимся мне русским авторшам не до секса и уж тем более не до трудовых подвигов — все время надо кого-то мочить.
Героиня Дарьи Калининой — «Джентльмены не любят блондинок» (М., 2003) — и в прекрасной Вене вопит, взвывает: «Ты подлая свинья! Подонок! Чтоб тебе убиться на твоей тачке!» Ни одна из героинь отечественного производства не только не стремится быть красивой, но и никогда не помышляет ни о какой трудовой деятельности, — тягу к прекрасному и общественные обязанности мне удалось встретить лишь у писательниц с заграничными именами.
Айра Левин в «Томлении страсти» (М., 1995) начинает прямо с научной работы. Молодой антрополог Кэтрин Меллит в исследовательских целях пытается отыскать некоего современного Робинзона, много лет скрывающегося в горах от обвинения в убийстве. Проводник пытается ее изнасиловать, но ее спасает и уносит к себе в пещеру одетый в шкуру бородач.
«В Бруке чувствовалось истинное мужество, и, несмотря на длинную бороду и нечесаные волосы, в нем нет ничего отталкивающего, наоборот, он по-настоящему привлекателен». «Одним ударом Брук вошел в нее. Кэтрин задохнулась — так сильно было возникшее в ней ощущение. Она впилась ногтями в его плечи. <…> Он входил в нее глубже и глубже, и по мере того как убыстрялся стремительный бег его фаллоса, из горла ее вырывались все более громкие стоны наслаждения». А об антропологии более ни полслова — вся наука будто вовсе не бывала.
Путем к фаллосу даже у самых утонченных женщин оказывается не только наука, но и музыка (то-то порадовался бы Отто Вейнингер: он же говорил, что фаллос и есть их истинное божество!). Линда Фрэнсис Ли, «Белый лебедь» (М., 2004). Блестящая виолончелистка Софи Уэнтуорт перед концертом предвкушает волнение публики: «Медленно раздвинулся занавес. Его движение казалось столь же чувственным, как и прикосновение сильных мужских рук к женскому бархатному платью». И «когда малиновое платье с низким вырезом открыло ее белую кремовую кожу… Софи ощутила, как публику охватывает желание. <…> А потом медленно поставила инструмент между ногами движением, которое один из самых настойчивых ее поклонников назвал соблазнительной смесью смелой непринужденности и потрясающей эротичности».
Куда истерзанному обличителю развратительницы-музыки Позднышеву до этой смелости! Линда Фрэнсис Ли быстро находит более прямой путь к божеству: «Его руки гладили ее лицо, потом скользнули под капюшон к волосам, потом вниз по спине, к бедрам, обхватили округлые ягодицы, прижали к своему естеству, и она застонала».
Не только наука, искусство, но и женская гордость сдается этому естеству почти без боя: «Она преподаст этому самодовольному и наглому хлыщу хороший урок!» — однако урок оказывается сорванным: «С ее уст сорвался легкий стон блаженства, и она вновь отыскала руками его жезл». Этот маршальский жезл способен усмирить и национальную, политическую ненависть.
Джессалин Маккиннес, глава полуистребленного англичанами шотландского клана — это уже творение Ребекки Хэган Ли «Цветущий вереск» (М., 2006), — из политических видов оказывается выданной за английского офицера в ненавистном красном мундире: «Он прильнул к ее губам, пил ее дыхание, целовал ее до тех пор, пока ее гневный крик не превратился в нежный вздох. <…> Его настоящий талант заключался в способности убедить ее расстаться со своими запретами так же легко, как она рассталась со своей одеждой. Она вздохнула, когда он раздвинул пальцами нежные складки у нее между ног и проник внутрь».
Все поиски и конфликты выстраиваются ради этой минуты. Эпоха невинности с ее ханжеством, похоже, сменилась эпохой — тоже невинности, неведения о том, что в отношениях между мужчиной и женщиной вообще возможна какая-то греховность.
Такое вот возвращение в Эдем.
Прежняя сказка старалась внушить, что женщина вовсе лишена плотских влечений, — нынешняя пытается уверить, что ничего важнее для нее нет. В какой из них больше неправды, решайте сами. И какая из них более утешительна для женщин, обойденных любовью, тоже сказать не берусь. Но к полкам с книжным отрепьем их тропа не зарастает.