НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ

 

ГЕНРИ   ДЖЕЙМС

ПРЕССА

1

Тянулась долгая лондонская зима — насыщенное, но унылое время, оживляемое, если тут уместно это слово, лишь светом электрических огней, мельканием-мерцанием ламп накаливания, — когда они повадились встречаться в обеденный перерыв, разумея под этим любой час от двенадцати до четырех пополудни, в маленькой закусочной недалеко от Стрэнда. И о чем бы они ни болтали — о закусочных, об обеденных перерывах, пусть даже о чем-то очень важном, — всегда принимали тон, который выражал или, как им хотелось думать, должен был выражать, с каким безразличием, презрением и вообще иронией они относятся к обстоятельствам своей повседневной жизни. Ирония касательно всего и вся, которой они тешили и развлекали по крайней мере друг друга, служила обоим прибежищем, помогавшим возместить отсутствие чувства удовлетворения, отсутствие салфеток, отсутствие, даже слишком часто, звонкой монеты и многого, многого другого, чем они при всем желании не обладали. Единственное, чем они, вне всяких сомнений, обладали, была молодость — цветущая, прекрасная, почти не поддающаяся или, вернее, еще не подвергшаяся ударам судьбы; собственный талант они не обсуждали, изначально считая его само собой разумеющимся, а потому не располагали ни достаточной широтой ума, ни малоприятным основанием взглянутъ на себя со стороны. Их занимали иные предметы, вызывавшие иные вопросы и иные суждения, — например, пределы удачи и мизерность таланта их друзей. К тому же оба пребывали в той фазе молодости и в том состоянии упований и чаяний, когда на «удачу» ссылаются чрезвычайно часто, верят в нее слепо и пользуются сим изящным эвфемизмом для слова «деньги» — в особенности те, кто столь же утончен, сколь и беден. Она была всего-навсего девицей из пригорода в шляпке-матроске, он — молодым человеком, лишенным, строго говоря, возможности приобрести что-либо порядочное вроде цилиндра. Зато оба чувствовали, что город если и не одарит их ничем иным, то уже во всяком случае одарит их духом свободы — и с невиданным размахом. Иногда, кляня свои профессиональные обязанности, они совершали вылазки в далекие от Стрэнда места и возвращались, как правило, с еще сильнее разыгравшимся к нему интересом, ибо Стрэнд — paзвe только в еще большей степени Флит-стрит — означал для них Прессу, а Пресса заполняла, грубо говоря, все их мысли до самых краев.

Ежедневные газеты играли для них ту же роль, что скрытое на раскачивающейся ветке гнездышко для чадолюбивых птиц, рыщущих в воздухе за пропитанием для своих птенцов. Она, то бишь Пресса, была в глазах наших героев хранилищем, возникшим благодаря чутью, даже более значительному, каковым они считали журналистское, — интуиции, присущей наивысшим образом организованному животному, копилкой, куда всечасно, не переводя дыхание, делают и делают взносы: тo да се, по мелочи, по зернышку, все годное в дело, все так или иначе перевариваемое и перемалываемое, все, что успевал схватить проворнейший клюв, а смертельно усталые крылышки доставить. Не будь Прессы, не было бы и наших друзей, теx, о ком пойдет здесь речь, случайных собратьев по перу, простодушных и замотанных, но зорких до прозорливости, не стеснявшихся в преддверии оплаты беспечно заказанных и уже опорожненных кружек пива перевернуть их и, отставив тарелки, водрузить локти на стол. Мод Блэнди пила пиво — и на здоровье, как говорится; и еще курила сигареты, правда не на публике; и на том подводила черту, льстя себе мыслью, что как журналистка знает, где ее подвести, чтобы не преступить приличий. Мод была целиком и полностью созданием сегодняшнего дня и могла бы, подобно некоему сильно воспаленному насекомому, рождаться каждым утром наново, чтобы кончить свой век к завтрашнему. Прошлое явно не оставило на ней следа, в будущее она вряд ли вписывалась; она была сама по себе — во всяком случае в том, что относилось к ее великой профессии, — отдельным явлением, «экстренным выпуском», тиснутым для распродажи в бойкий час и проживающим самый короткий срок под шарканье подошв, стук колес и выкрики газетчиков — ровно такой, какой нужен, чтобы волнующая новость, разглашаемая и распространяемая в той дозе, какую определило ей переменчивое настроение на Флит-стрит, способна пощипать нервы нации. Короче, Мод была эпатажем в юбке — везде: на улице, в клубе, в пригородном поезде, в своем скромном жилище, хотя, честно говоря, следует добавить, что суть ее «юбкой» не исчерпывалась. И по этой причине среди прочих — в век эмансипации у нее были верные и несомненные шансы на счастливую судьбу, чего сама она, при всей ее кажущейся непосредственности полностью оценить не могла; а то, что она естественно походила на молодого холостяка, избавляло ее от необходимости уродовать себя еще больше, нарочито шагая широким шагом или вовсю работая локтями. Она бесспорно нравилась бы меньше или, если угодно, раздражала бы больше, если бы кто-нибудь внушил или подсказал ей мысль утверждать — сомнений нет, безуспешно, — будто она выше всего женского и женственности. Природа, организм, обстоятельства — называйте это как угодно — избавили ее от такого рода забот; борьба за существование, соперничество с мужчинами, нынешние вкусы, сиюминутная мода и впрямь поставили ее выше этой проблемы или, по крайней мере, сделали к ней равнодушной, и Мод без труда отстаивала эту свою позицию. Задача же состояла в том, чтобы, предельно сгладив свою личность, точно направив шаг и упростив мотивировки — причем все это тихо и незаметно, — без женской грации, слабости, непоследовательности, не пользуясь случайными намеками, исподволь пробиваться к успеху. И не будет преувеличением сказать, что успех — при простоватости девицы ее типа — главный успех, сколь поразительно это ни покажется, сулили нашей юной леди как раз те минуты, которые она проводила с Говардом Байтом. Ибо сей молодой человек, чьи черты, в отличие от особенностей его приятельницы, отнюдь не свидетельствовали о восхождении по ступеням эволюции, обнаруживал нрав недостаточно свирепый, или не настолько подлинно мужской, чтобы Мод Блэнди держалась от него на значительном расстоянии.

По правде сказать, она после того, как они несколько раз поболтали вдвоем, мгновенно нарекла его красной деvвицей. И, естественно, потом уже не скупилась на жесты, интонации, выражения и сравнения, от которых он предпочитал воздерживаться — то ли чувствуя ее превосходство, то ли потому, что, полагая многое само собой разумеющимся, таил все это про себя. Мягкий,чувствительный, вряд ли страдавший от сытости и обреченный — возможно, из-за неуверенности в результатах своих усилий — без конца мотаться туда-сюда, он относился с неприязнью к очень многим вещам и к еще большим с брезгливостью, а потому даже и не пытался строить из себя лихого малого. К этой маске он прибегал лишь в той мере, в какой требовалось, чтобы не остаться без обеда, и очень редко проявлял напористость, выуживая крупицы информации, ловя витающие в воздухе песчинки новостей, от которых зависел его обед. Будь у него чуть больше времени для размышлений, он непременно пришел бы к выводу, что Мод Блэнди нравится ему своей бойкостью: казалось, она многое для него могла бы сделать; мысль о том, чтоv она может сделать для себя, даже не мелькала у нeго в голове. Более того, положительная перспектива представлялась ему тут весьма туманно; но она существовала — то есть существовала в настоящий момент и лишь как доказательство того, что, вопреки отсутствию поддержки со стороны, молодой человек способен держаться сам и продвигаться собственным ходом. Мод, решил он, его единственная, по сути, поддержка и следует ему только примером: никаких наставлений, прямо скажем, не слетало с ее уст, речи ее были свободны, суждения искрометны, хотя ударения и не всегда правильны. Она чувствовала себя с ним на удивление легко, он же держался сдержанно до изысканности и был внимателен до аристократичности. А поскольку она ни первым, ни вторым не обладала, такие качества, разумеется, не делали в ее глазах мужчину настоящим мужчиной; она всякий раз нетерпеливо понукала Байта, требуя от него быстрых ответов, и тем самым создавала своим нетерпением защитный заслон, который позволял ее собеседнику выжидать. Впрочем, спешу добавить, выжидание было для обоих в порядке вещей, так как и он, и она одинаково считали период своего ученичества непомерно затянувшимся, а ступени лестницы, по которым предстояло подняться, чересчур крутыми. Она, эта лестница, стояла прислoненной к необъятной каменной стене общественного мнения, к опорной массе, уходящей куда-то в верхние слои атмосферы, где, видимо, находилось ее, этой массы, лицо, расплывшееся, недовольное, лишенное собственного выражения, — физиономия, наделенная глазами, ушами, вздернутым носом и широко разинутым ртом, вполне устраивающая тех, кому удавалось до нее дотянуться. Нo лестница скрипела, прогибалась, шаталась под грузом карабкавшихся тел, облепивших ее ступень за ступенью, от верхних и средних до нижних, где вместе с другими неофитами теснились и наши друзья, и все те, кто закрывал им вид на вожделенный верх. Говарду Байту с его вывернутыми понятиями — он и сам был такой — однако, казалось, что мисс Блэнди стоит на ступеньку выше.

Сама она, однако, полагала, что превосходит его лишь более цепкой хваткой и более четкой целью; она считала, она верила — в минуты душевного подъема, что газета — ее призвание; она сознавала, что в семье она одиннадцатый ребенок, к тому же — младший, а пресловутой женственности в ней ни на грош: ей вполне подошло бы имя Джон. Но прежде всего она сознавала, что им — ей и Байту — незачем пускаться в объяснения: это ни к чему бы не привело, разве только лишний раз убедило, что Говарду сравнительно везет. На его предложения многие отвечали согласием, и уж во всяком случае, отвечали, почти всегда, можно сказать, с готовностью, даже с жадной готовностью, — и поэтому он, охотясь на покупателей, всегда имел кого-то на крючке. Обpaзцoв человеческой алчности — алчущих и жаждущих быть на виду, бросаться на приманку известности — он собрал такое множество, что мог бы открыть музей, наполнив ими несколько залов. Главный экспонат, редчайший экземпляр для будущего музея, уже имелся: некая новоиспеченная знаменитость одна целиком заняла бы большую стеклянную витрину, осмотрев которую, посетитель отходил бы потрясенный тем, кого там увидел. Сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, был выставлен напоказ в натуральную величину благодаря, скажем прямо, более или менее близкому знакомству с Говардом Байтом, и присутствие в коллекции сего джентельмена было полностью и несомненно оправдано. Изо дня в день, из года в год его поминали под кричащими заголовками едва ли не на каждой странице каждого издания; он стал такой же непременной принадлежностью всякого уважающего себя листка, как заголовок, дата и платные объявления. Он всегда делал, или собирался делать, что-то такое, о чем требовалось известить читателей, и в результате неизбежно оказывался предметом ложных сообщений, в которых одна половина репортажа вступала в прямое противоречие с другой. Его деятельность — хотя тут лучше подошло бы слово «бездеятельность» — не знала себе равных по части мелькания перед глазами публики, и никто иной не удостаивался чести так редко и на такой короткий срок исчезать со страниц газет. И все-таки у ежедневной хроники его жизни была своя внутренняя и своя внешняя сторона, анализировать которые не составляло труда тому, кто располагал всеми подробностями. А так как Говард Байт круглый год почти ежедневно, положив обе руки на стол, разбирал и собирал эту жизнь вновь и вновь, шутливый обзор сведений по данному предмету нередко составлял пикантный соус к его беседам с мисс Мод. Они, эти двое молодых да ранних, полагали, что знают множество секретов, но, как с удовольствием отмечали, не знали ничего скандальнее тех средств — назовем их так, — с помощью которых сей славный джентльмен поддерживал свою славу.

Всем, кто соприкасался с Прессой, с пишущим братством, включавшим и сестер, бесспорно известно, что оно в высшей степени заинтересовано — его в конечном счете, разумеется, интересует хлеб насущный, и с кусочком масла, — заинтересовано скрывать подступы к Оракулу, не выносить сор из Храма. Они, все без исключения, кормились за счет величия, святости Оракула, а потому приезды и отъезды, деятельность и бездеятельность, расчеты и отчеты сэра
А. Б. В. Бидел-Маффета, кавалера ордена Бани, члена парламента, входили некой частью в это величие. При внешней многоликости Пpecca — этa взятая во всех ее ипостасях слава века — была, по сути, единым целым, и любое откровение в том смысле, что ей подсовывают или можно подсунуть для публикации факт, который на деле оказывается «уткой», закономерно подорвало бы доверие ко всей стрyктype — от ее периферии, где подобное откровение появилось бы скорее всего, до самого центра. И уж настолько-то наши суровые неофиты, как и тысячи других, были в этом осведомлены, все же  какая-то особенность их ума, какой его оделила природа, или состояние нервов, каким оно грозило стать, усиливало почти до злорадства наслаждение, которое они испытывали, смакуя столь искусное подражание голосу славы. Ибо слава эта была только голосом, и они, чье ухо не отрывалось от разговорной трубки, могли засвидетельствовать; и пусть слагаемые отличались каждое неимоверной вульгарностью, в сумме они воспринимались как триумф — один из величайших в нашем веке — усердия и прозорливости. В конце концов, разве правильно считать, будто человек, который добрый десяток лет питал, направлял и распределял зыбкие источники гласности, так-таки ничего не делал? Он по-своему трудился не хуже, чем землекоп, и, можно сказать, орудуя из ночи в ночь лопатой, честно заработал вознаграждение в несколько прославляющих его строк. Именно с этой точки зрения даже заметка о том, что неверно, будто сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, отбывает с визитом к султану Самаркандскому 23  числа, верно же, что он отбывает 29-го, вносила свою лепту по части привлечения к его особе общественного внимания, соединяя вымысел с фактом, миф с реальностью, исходную невинную ошибку с последующей и неопровержимой правдой; и при этом, в итоге, не исключалось, что в дальнейшем последует информация об отмене визита вследствие других необходимых дел. И таким образом — о чем и следовало тщательно заботиться — вода в газетных каналах не иссякала.

Однажды в декабре, отобедав, наш молодой человек придвинул своей сотрапезнице вечернюю газету, поместив большой палец у абзаца, на который она взглянула без особого интереса. Судя по ее виду, мисс Блэнди, видимо, интуитивно уже знала, о чем там речь.

— Так! — воскликнула она с ноткой пресыщенности в голосе. — Теперь он и этих взял в оборот!

— Да, если он за кого взялся, держись! К тому времени, когда эта новость облетит мир, наготове будет уже следующая. «Мы уполномочены заявить, что бракосочетание мисс Бидел-Маффет с капитаном Гаем Деверо из пятидесятого стрелкового полка не состоится». Уполномочены заявить — как же! Чтобы механизм работал, пружины нужно заводить снова и снова. Они каждый день в году уполномочены что-то заявлять. Теперь и его дочерей, раз уж они, бедняжки, понадобились — а их у него хватает, — тоже пустят в ход, когда недостанет других сюжетцев. Какое удовольствие обнаружить, что тебя, словно мяч для игры в гольф на загородной лужайке, запустила в воздух папенькина рука! Впрочем, я вовсе не думаю, что им это не нравится — с чего бы мне так думать! — В представлении Говарда Байта всеобщая тяга к рекламе приобрела сейчас особенную силу; и он, и его коллега — оба полагали, что они сами и их занятия заслуживают живейшей благодарности, в которой только самые нищие духом способны им отказать. — Люди, как я посмотрю, предпочитают, чтобы о них говорили любую мерзость, чем не говорили ничего; всякий раз, когда их об этом спрашивают — по крайней мере, когда я спрашивал, — я в этом убеждался. Они не только, словно проголодавшаяся рыбья стая, стоит протянуть лишь кончик, бросаются на наживку, но прямо тысячами выпрыгивают из воды и, колотясь, разевая пасть, выпучивая глаза, лезут к вам в сачок. Недаром у французов есть выражение dеs yeux de сагре.*  По-моему, оно как раз о том, какими глазами мы, журналисты, смотрим вокруг, и мне, право, иногда думается: если хватает мужества не отводить глаза, позолота с имбирного пряника иллюзий сходит слоями. «Все так поступают», — поют у нас с эстрады, и надо не удивляться, а мотать себе на ус. Ты выросла с мыслью, что есть возвышенные души, которые так не поступают, — то есть не станут брать Оракула в оборот, не шевельнут для этого и пальцем. Блажен, кто верует. Но дай им шанс — и среди самых великих найдешь самых алчущих. Клянусь тебе в этом. У меня уже не осталось и капли веры ни в одно человеческое существо. Исключая, конечно, — добавил молодой человек, — такое замечательное, как ты, и тот трезвый, спокойный, рассудительный джентльмен, которому ты не отказываешь в приятельских отношениях. Мы смотрим правде в глаза. Мы видим, мы понимаем — мы знаем, что надо жить и как жить. В этом, по крайней мере, мы берем интеллектуальный реванш, мы избавлены от недовольства собой — мол, дураки и возимся с дураками. Возможно, будь мы дураками, нам жилось бы легче. Но тут уж ничего не поделаешь. Такого дара нам не дано — то есть дара ничего не видеть. И мы приносим посильный вред в размере гонорара.

— Ты, несомненно, приносишь посильный вред, — выдержав паузу, откликнулась мисс Блэнди. — Особенно когда сидишь здесь, сочиняя свои безответственные статейки, и убиваешь во мне всякое рвение. А мне, знаешь ли, нужна вера — как рабочая гипотеза. Если не родился дураком, куда побежишь?

— Да уж! — беспечно вздохнул ее собеседник. — Только от меня не беги, прошу тебя.

Они обменялись взглядами над тщательно, до последней крошки вычищенными тарелками, и хотя ни в нем, ни в ней, ни в атмосфере вокруг не прорезывалось и проблеска романтических отношений, их ощущение поглощенностью друг другом заявляло о ceбe достаточно явно. Он, этот несколько язвительный молодой человек, чувствовал бы свое одиночество куда острее, не сложись у него впечатление — из невольного страха он не решался его проверить, — что эта суховатая молодая особа оберегает себя для него, и гнет отсутствующих возможностей, которому как нельзя лучше отвечала ее благоразумная сдержанность, становился на гран-два легче при мысли, что в ее глазах он чего-нибудь да стоит. Речь шла не о шиллингах — такие траты его не тяготили, тут было другое: как человек, знающий все ходы и выходы, каким он любил себя аттестовать, он непрестанно втягивал ее в дело, как если бы места хватало обоим. Он ничего от нее не скрывал, посвящал во все секреты. Рассказывал и рассказывал, и она нередко чувствовала себя убогой и скованной, лишенной таланта или мастерства, но при всем том наделенной достаточным слухом, чтобы ей играл — то почему-то умиляясь, то вдруг впадая в ярость — превосходный скрипач. Он был ее скрипачом и гением, хотя ни в своем вкусе, ни в его музыке она не была уверена, а так как ничего сделать для него не могла, то по крайней мере держала футляр, пока он водил смычком. Они ни разу и словом не обмолвились о том, что могли бы стать ближе друг другу, они и так были близки, близки в полное свое удовольствие, как могут быть близки только два молодых чистых существа, у которых нет никого ближе — ни у того, ни у другого. Увы, все известные им радости жизни были от них сейчас бесконечно далеки. Они плыли в одной лодке, хрупкой скорлупке, носимой по бурному безбрежному океану, и, чтобы удержаться на плаву, от них требовались не только такие движения, какие допускала шаткость их положения, но и согласованность и взаимное доверие. Их беседы над сомнительной белизны столешницами, которые, орудуя влажными серыми тряпками, беспрестанно протирали молодые особы в черных халатах с туго стянутым на затылке узелком; их словопрения, нередко продолжавшиеся в отделанных гранитолем зальцах среди устрашающих прейскурантов и пирамид из ячменных хлебцев, — давали им повод побездельничать — «посушить весла», тем паче что оба были накоротке со всем племенем дешевых, дотируемых правительством закусочных, с каждой из этой бесчисленной и малоразличимой категории, которые они посещали в относительно изысканные часы, самые ранние или самые поздние, когда вялые официанты, притомившись, посиживали вперемешку с унылыми посетителями на красных скамьях. Случалось, они вновь обретали взаимопонимание, о чем давали знать друг другу совсем не по-светски и как можно реже, чтобы избежать внимания посторонних. Мод Блэнди вовсе не требовалось посылать Говарду Байту воздушный поцелуй в знак того, что она с ним согласна; более того, воздушных поцелуев не было у нее в заводе: она в жизни никому ни одного не послала, а ее собеседник такого жеста с ее стороны и представить бы себе не мог. Его роман с ней был каким-то сepым — даже и не роман вовсе, а сплошная реальность, обыденность, без подходов, оттенков, утонченных форм. Если бы он заболел или попал в беду, она приняла бы его — не будь другого выхода — на свои руки. Но носил бы этот порыв, вряд ли даже материнский, романтический характер? Отнюдь нет. Как бы там ни было, но в данный момент она решила высказаться по главному вопросу:

— Кто о чем, а я о Бидел-Маффете. Великолепный экземпляр — очень мне нравится! Я к нему испытываю особое чувство: все время жду, чем вся эта история закончится. Ну разве не гениально! Выйти в знаменитости, ничего не имея за душой. Осуществить свою мечту всему вопреки — мечту стать знаменитым. Он же ничего собой не представляет. Ну что он такого сделал?

— Что? Да все, милый мой вояка. Он ничего не упустил. Он во всем, за всем, у всего, подо всем и надо всем, что происходило за последние двадцать лет. Он неизменно на месте, и если сам никаких речей не произносит, нет такой речи, где бы его не упомянули! Пусть этому не такая большая цена, но дела идут, о чем и разговор. И пока, — наставительно заявил молодой человек, — чтобы по любому поводу «быть на виду», он использует положительно все, потому что Пpecca — это все, и даже больше. Она и существует для таких, как он, хотя, сомнений нет, он из тех, кто умеет взять от нее все, что можно. Вот я беру газету, из наших крупнейших, и просматриваю от начала до конца — захватывающее занятие! — а вдруг его там хоть раз да не будет. Куда там. В последней колонке на последней странице — реклама, прости, не в счет! — он тут как тут: пятиэтажными буквами, не вырубишь топором. Но, в конце концов, это уже некоторым образом получается само собой, никуда от него не деться. Он сам собой туда входит, вламывается, буквы под пальцами наборщиков сами собой, по привычке, складываются в его имя — в любой связи, в любом контексте, какой ни на есть, и ветер, который он поначалу сам поднял, теперь дует напропалую и постоянно в его сторону. А загвоздка на самом деле в том — разве не ясно? — как выйти из этой игры. Это-то — если он сумеет себя вытащить — и будет, по-моему, величайшим фактом его биографии.

Мод со все возрастающим вниманием следила за разворачиваемой перед ней картиной.

— Нет, не сумеет. Он в ней с головой. — И замолчала: она думала. — Есть у меня одна мысль.

— Мысль? Мысль — это всегда прекрасно! И что ты за нее хочешь?

Она все еще раздумывала, словно оценивая свoю идею.

— Ну, кое-что из этого, пожалуй, можно сделать — только потребуется напрячь воображение.

Он с удивлением уставился на нее, а ее удивляло, что он не понимает.

— Сюжет для «кирпича»?

— Нет, для «кирпича» чересчур хорошо, а на рассказ не тянет.

— Значит, тянет на роман?

— По-моему, я разобралась, — сказала Мод. — Из этого много что можно выжать. Но главное, по-моему, не в том, что ты или я могли бы сделать, а что ему самому, бедняге, удастся. Это-то я и имела в виду, — пояснила она, — когда сказала: меня тревожит, чем все это кончится. Мысль, которая мне уже, и не раз, приходила на ум. Но тогда, — заключила она, — мы столкнемся с живой жизнью, с сюжетом во плоти.

— А знаешь, у тебя бездны воображения! — Говард Байт, слушавший с большим интересом, наконец-то уловил ее мысль.

— Он представляется мне человеком, у которого есть причина, и весьма веская, постараться исчезнуть, залечь поглубже, затаиться, — человеком, находящимся «в розыске», но в то же время под лучом яркого света, который он сам и зажег, да еще и поддерживал, и чудовище, им же порожденное, его буквально (как во «Франкенштейне», конечно) сжирает.

— И впрямь бездны! — Молодой человек даже зарделся, всем своим видом удостоверяя, явно, как художник, нечто такое, что на мгновение открылось его глазам. — Только тут придется порядком потрудиться.

— Нe нам! — отрезала Мод. — Он сам все сделает.

— Важно как! — Говарду воистину было важно — как. — Вся штука в том, чтобы сделал он это и для нас. Я имею в виду — с нашей помощью.

— О, с «нашей», — горько вздохнула его собеседница.

— А как же. Чтобы попасть в газету, он не прибегает к нам?

Мод Блэнди пристально на него посмотрела.

— То есть к тебе. Прекрасно знаешь, что ко мне пока еще никто не прибегал.

— Для почина я, если угодно, сам к нему прибежал. Заявился года три назад, чтобы изобразить его «в домашней обстановке», — о чем наверняка тебе уже рассказывал. Ему, думается, понравилось — он ведь ничего себе, забавный старый осел, — понравилось, как я его расписал. Запомнил мое имя, адрес взял, а потом раза три-четыре жаловал собственноручными посланиями: не буду ли я столь любезен, чтобы, воспользовавшись моими тесными (он надеется!) связями с ежедневной печатью, опровергнуть слухи, будто он отменил свое решение поставить одеяла в лазарет при работном доме в Дудл-Гудле. Он вообще никогда своих решений не отменял — и сообщает об этом исключительно в интересах исторической правды, не притязая более на мое бесценное время. Впрочем, информацию такого рода, он полагает, я смогу, благодаря моим «связям», реализовать за несколько шиллингов.

— Так-таки сможешь?

— И за несколько пенсов не могу. Все имеет свои расценки, а этот джент-льмен котируется низко — видимо, идет по ставке, которая не имеет выражения в денежных знаках. Нет, берут его всегда охотно, только платят не всегда. Но какая у него память! Каждого из нас в отдельности держит в голове и уж не спутает, кому написал, что того-сего не делал, а кому — что делал. Погоди, он еще ко мне обратится, скажем, с тeм, какую позицию занял по поводу даты для очередного школьного праздника в Челсинском доме призрения для кебменов. Ну а я подыщу рынок сбыта для столь бесценной новости, и это нас опять соединит. Так что, если те осложнения, которые ты интуитивно почуяла, и впрямь возникнут — а хорошо бы! — он, не исключено, снова обо мне вспомнит. Представляешь — приходит и говорит: «Что вы, голубчик, могли бы для меня теперь сделать?»

И Байт мысленно погрузился в эту счастливую картину, которая вполне удовлетворяла столь лелеемое им сознание «иронии судьбы» — столь леле-
емое, что он не мог написать и десяти строк, не воткнув туда эту свою «иронию».

Однако тут Мод вставила свое мнение, к которому, по-видимому, услышав о такой возможности, только что пришла:

— Не сомневаюсь, так оно и будет — непременно будет. Не может быть иначе. Единственный финал. Сам он этого не знает, да и никто не знает — колпаки они все. А вот мы знаем — ты и я. Только, помяни мое слово, приятного в этом деле будет мало.

— Так-таки ничего забавного?

— Ничего, одно досадное. У него должна быть причина.

— Чтобы заявиться ко мне? — Молодой человек взвешивал все обстоятельства. — Кажется, я понимаю, что ты имеешь в виду... Более или менее. Ну что ж! Для нас тут сюжет для «кирпича». Всего-навсего, и не более того. Какая у него причина — его дело. Наше же — использовать его смятение, беспомощность, то, что он — в кольце огня, который нечем и некому тушить, и что, охваченный пламенем, он тянется к нам за ведром воды.

Она помрачнела:

— Жизнь делает нас жестокими. То есть тебя. Из-за нашего ремесла.

— Да уж... Я столько всякого вижу. Впрочем, готов все это бросить.

— Зато я не готова, — вдруг заявила она. — Хотя мне как раз, надо полагать, и придется. Я слишком мало вижу. Недостаточно. Так что при всем том...

Она отодвинула стул и поискала взглядом зонтик.

— Что с тобой? — осведомился Байт преувеличенно безучастным тоном.

— Ничего. В другой раз.

Она посмотрела на него в упор и, не отводя глаз, принялась натягивать старые коричневые перчатки. Он продолжал сидеть как сидел — чуть развалясь, вполне довольный, а ею вновь овладело смятение.

— Мало видишь? Недостаточно? Вот уж не сказал бы! А кто сейчас так ясно разглядел, какая судьба ждет Бидел-Маффета? Разве не ты?

— Бидел-Маффет не моя забота. Твоя. Ты — его человек, или один из. К тебе он и прибегнет. К тому же тут особый случай, и, как уже сказано, мне твоего Бидела очень жаль.

— Лишнее доказательство тому, как отменно ты видишь.

Она промолчала, словно соглашаясь, хотя явно держалась другого мнения, высказывать которое не стала.

— Значит, не вижу того, что хочу, что мне нужно видеть. А что до твоего Бидела, — добавила она, — то придет он к тебе по причине ужасно серьезной. Потому и серьезной, что ужасной.

— Думаешь, он что-нибудь натворит?

— Несомненно. Хотя все, может, и останется шито-крыто, если он сумеет испариться со страниц газет и отсидеться в темноте. Ты, конечно, влезешь в его дела — не сможешь удержаться. Ну, а я не хочу ничего об этом знать ни за какие блага.

С этими словами она поднялась, а он продолжал сидеть, глядя на нее — из-за ее подчеркнутого тона — с особым интересом, но тут же встал, решив обратить все в шутку:

— Ну, раз ты такая чистоплюйка, ни слова тебе об этом не скажу.

2

Спустя несколько дней они встретились снова в восточной, не слишком аристократической части Чаринг Кросс, где в последнее время чаще всего и происходили их встречи. Мод выкроила часок на дневной спектакль по финской пьесе, который уже несколько суббот подряд  давали в маленьком, душном, пропыленном театрике, где над огромными дамскими шляпами с пышной отделкой и перьями нависал такой же густой воздух, как над флорой и фауной тропического леса, — и по окончании очередного действия, выбравшись из кресла в последнем ряду партера, она присоединилась к кучке независимых критиков и корреспондентов — зрителям с собственными взглядами и густо исписанными манжетами, все они сошлись в фойе для обмена мнениями — от «несусветная чушь» до «весьма мило». Отзывы подобного толка гудели и вспыхивали, так что наша юная леди, захваченная дискуссией, как-то и не заметила, что джентльмен, стоящий с другого бока образовавшейся группы — правда, несколько поодаль, — не спускает c нее глаз по какой-то необычной, но, надо полагать, вполне благовидной причине. Он дожидался, когда она узнает его, и, как только завладел ее вниманием, приблизился с истовым поклоном. Она уже вспомнила, кто он, — вспомнила самый гладкий, прошедший без сучка без задоринки, ничем не омраченный случай среди тех попыток, какие она предпринимала в профессиональной практике; она узнала его, и тут же ее пронзила боль, которую дружеское приветствие лишь обострило. У нее были основания почувствовать себя неловко при виде этого розового, сияющего, благожелательного, но явно чем-то озабоченного джентльмена, к которому некоторое время тому назад она наведалась по собственному почину — вызвавшему немедленный отклик — за интервью «в домашней обстановке» и приятные черты которого, чиппендейл, фото- и автопортреты на стенах квартиры в Эрлз-Корте запечатлела в самой что ни на есть живейшей прозе, на какую только была способна. Она с юмором описала его любимого мопса, поведала — с любезного разрешения хозяина — о любимой модели «Кодака», коснулась излюбленного времяпрепровождения и вырвала робкое признание в том, что приключенческий роман он, откровенно говоря, предпочитает тонкостям психологического. Вот почему теперь ее особенно смущало то трогательное обстоятельство, что он, несомненно, искал ее общества, без всякого заднего умысла и даже в мыслях не имел заводить разговор о предмете, которому у нее вряд ли нашлось бы изящное объяснение.

По первому взгляду он показался ей — она сразу же стала инстинктивно во всем подыгрывать ему — баловнем фортуны, и впечатление от его «домашней обстановки», в которой он так охотно давал ей интервью, породило в ней зависть более острую, чувство неравенства судьбы более нестерпимое, чем вce иные обуревавшие ее писательскую совесть, с которой, полагая ее справедливой, она не могла не считаться. Он, должно быть, был богат, богат по ее меркам: во всяком случае в его распоряжении было все, а в ее ничего — ничего, кроме пошлой необходимости предлагать ему и в его интересах, хвалиться — если ей за это заплатят — своей счастливой долей. Никаких денег она, откровенно говоря, зa свой опус так и не получила и никуда его не пристроила, что явилось практическим комментарием, достаточно острым, к тем заверениям, какие она давала — с ненужным, в чем скоро пришлось убедиться, пафосом, как это для нее «важно», чтобы люди ее до себя допускали. Нo этой безвестной знаменитости ее резоны были ни к чему; он не только позволил ей, как она выразилась, опробовать свои силы, но и сам лихорадочно опробовал на ней свои — с единственным результатом: показал, что среди находящихся за бортом ecть и достойнее, чем она. Да, он мог бы выложить деньги, мог бы напечататься — получить две колонки, как это называется, за собственный счет, но в том-то и состояла его весьма раздражающая роскошь, что он на это не шел: он хотел вкусить сладкого, но не хотел идти кривыми путями. Он хотел золотое яблоко прямо с дерева, откуда оно просто так, в силу собственного веса, к нему в руки упасть не могло. Он поведал ей свою заветную тайну: вдохновение посещало его, ему хорошо работалось только тогда, когда он чувствовал, что нравится, что его труд так или иначе оценен по достоинству. Художнику — существу неизбежно ранимому — нельзя без похвал, без сознания и постоянного подтверждения, что его ценят, пусть даже немного, хотя бы настолько, чтобы не поскупиться на крошечную, совсем крошечную похвалу. Они поговорили об этом предмете, после чего он полностью, пользуясь словами Мод, отдался в ее руки. И не преминул шепнуть ей на ухо: пусть это недопустимая слабость и каприз, но он положительно не может быть самим собой, не способен что-либо делать, тем более творить, не ощущая на себе дыхания доброжелательства. Да, он любит внимание, особенно похвалу, — вот так. А когда тобой постоянно пренебрегают — это, скажем прямо, режет под корень. Он боялся, что она подумает, будто он чересчур разоткровенничался, но она, напротив, дала ему полную волю, а кое-что даже попросила повторить. Они условились, она упомянет — так, мимоходом, — что ему приятно доброе слово, а как она это выразит, тут он, разумеется, может довериться ее вкусу.

Она обещала прислать верстку, но дальше машинописного экземпляра дело не продвинулось. Если бы она владела квартирой в Эрлз-Корт-Роуд, украшенной — только в гостиной — восьмьюдесятью тремя фотографиями, все как одна в плюшевых рамках, и была бы розовой и сияющей, налитой и по горло сытой, если бы выглядела по всем статьям — как не упускала случая вставить, когда хотела, не впадая в вульгарность, определить кого-нибудь занимающего завидное место в социальной пирамиде, — «неоспоримо благородной», если бы на ее счету числились все эти достижения, она была бы совершенно равнодушна к любым прочим сладостям жизни, сидела как можно крепче на своем месте, сколько бы ни мотало весь окружающий мир, а по воскресеньям молча благодарила бы свою звезду и не тщилась различать модели «Кодака» или отличать «почерк» одного романиста от другого. Короче, за исключением нечестивого зуда, ее «герой» вполне отвечал тому разряду, в который она сама с удовольствием бы вошла, а последним штрихом к его характеристике было то, как он сейчас заговорил с ней — словно единственной его целью было услышать ее мнение об этой «загадочной финской душе». Он посетил все спектакли — их дали четыре, по субботам, — тогда как ей, для которой они являлись хлебом насущным, пришлось ждать, когда ее облагодетельствуют бесплатным билетом на «свободное» место. Нe суть важно, почему он эти спектакли посещал — возможно, чтобы увидеть свое имя в каком-нибудь репортаже, где его назовут «на редкость верным посетителем» интересных утренников; важно было другое: он легко простил ей неудачу со статьей о нем и, несмотря ни на что, с беспокойством смотрел на нее голодными — при его-то сытости! — молящими глазами, которые теперь отнюдь не казались ей умными; хотя это тоже не имело значения. А пока она разбиралась в своих впечатлениях, появился Говард Байт, и ее уже подмывало увернуться от своего благодетеля. Другой ее приятель — тот, что только что прибыл и, видимо, дожидался момента, когда удобно будет с ней заговорить, мог послужить предлогом, чтобы прервать беседу с любезным джентльменом, прежде чем тот разразится попреками — ах, как она его подвела! Но себя она не в пример больше подвела, и на языке у нее вертелся ответ — не ему бы жаловаться. К счастью, звонок возвестил конец антракта, и она облегченно вздохнула. Публика хлынула в зал, и ее camaradе*  — как она при каждом удобном случае величала Говарда — исхитрился, переместив нескольких зрителей, усесться с ней рядом. Oт него исходил дух кипучей деятельности: поспешая с одного делового свидания на другое, он смог выкроить время лишь на один акт. Остальные он уже посмотрел по отдельности и сейчас заскочил на третий, сглотнув прежде четвертый, чем лишний раз показал ей, какой настоящей жизнью он живет. Ее — была лишь тусклой подделкой. При всем том он не преминул поинтересоваться: «Кто этот твой жирный кавалер?» — и тем самым открыто признал, что застал ее при попытке сделать свою жизнь поярче.

— Мортимер Маршал? — повторил он эхом, когда она несколько сухо удовлетворила его любопытство. — Впервые слышу.

— Этого я ему не передам, — сказала она. — Только ты слышал. Я рассказывала тебе о своем визите к нему.

Говард задумался — что-то забрезжило.

— Ну, как же. Ты еще показала мне, что тогда соорудила. Помнится, у тебя прелестно получилось.

— Получилось? Да ничего ты не помнишь, — заявила она еще суше. — Я не показывала тебе, что соорудила. Ничего я не соорудила. Ничего ты не видел, и никто не видел. И не увидит.

Она говорила вибрирующим полушепотом, хотя действие еще не началось, и он невольно уставился на нее, что еще сильнее ее задело.

— Кто не увидит?

— Никто ничего. Ни одна душа во веки веков. Ничего не увидят. Он — безнадежен, вернее, не он, а я. Бездарь. И он это знает.

— Ох-ох-ох! — добродушно, но не слишком решительно запротестовал молодой человек. — И об этом он как раз сейчас вел речь?

— Нет, конечно. И это хуже всего. Он до невозможности благовоспитан. И считает, что я что-то могу.

— Зачем же ты говоришь, будто он знает, что ты не можешь?

Ей надоело, и она отрезала:

— Не знаю, что он знает... разве только, что хочет быть любимым.

— То есть? Любимым тобою?

— Любимым необъятным сердцем публики… говорить с ней через ее естественный рупор. Ему хочется быть на месте... скажем, Бидел-Маффета.

— Надеюсь, нет! — угрюмо усмехнулся Байт.

Его тон насторожил Мод.

— Что ты хочешь сказать? На Бидел-Маффета уже надвигается? Ну, то, о чем мы говорили? — И так как он лишь уклончиво взглянул на нее, любопытство ее разгорелось: — Уже? Да? Что-нибудь случилось?

— Да, предурацкая история — нарочно не придумаешь... после того, как мы виделись с тобой в последний раз. Все-таки мы с тобой молодцы: мы видим. И то, что видим, сбывается в течение недели. Кому сказать — не поверят. Да и не надо. И без того удовольствие высокого класса.

— Значит, и впрямь началось? Ты это имеешь в виду?

Но он имел в виду только то, что сказал.

— Он снова мне написал: хочет встретиться. Договорились на понедельник.

— А это не прежние его игры?

— Нет, не прежние. Ему нужно выудить из меня — поскольку я уже бывал ему полезен, — нельзя ли что-либо сделать? On a souvent besoin d’un plus petit que soi.* Ты пока ни гу-гу, и мы еще не такое увидим.

С этим она была согласна; только от манеры, в которой он свою мысль выразил, на нее, видимо, повеяло холодом.

— Надеюсь, — сказала она, — ты по крайней мере будешь вести себя с ним пристойно.

— Предоставлю судить тебе. Сделать ведь ничего нельзя — время безвоз-вратно упущено. Я, конечно, не стану его обманывать, разве, пожалуй, чуть-чуть развлекусь на его счет.

Скрипки еще звучали, и Мод, немного помедлив, шепнула:

— Все-таки ты им кормился. То есть ты ими кормишься — им и eму подобными.

— Совершенно верно... а потому терпеть их не могу.

Она снова помедлила:

— Знаешь, не надо бросаться хлебом своим насущным, да еще с маслом.

Он вперил в нее взгляд, будто словил на намеренном и малоприятном, мягко говоря, назидательстве:

— Вот уж чего я ни в каких обстоятельствах не делаю. Но если хлеб наш насущный — пробивать дорогу всем и каждому, то в наших же интересах не давать им вертеть собой. Не им толкать меня туда-сюда, сегодня так, завтра этак. Попался — пусть сам и выкручивается. А для меня удовольствие — смотреть, сумеет ли.

— А не в том, чтобы ему, бедняге, помочь?

Но Байт был совершенно непреклонен:

— Черта лысого ему поможешь. Он с первого своего младенческого писка признает лишь один вид помощи — чтобы о нем эффектно — словцо-то какое, пропади оно пропадом — сообщали публике, а другая помощь ему ни к чему. Так что прикажешь делать, когда теперь нужно все это, напротив, прекратить, когда нужен особого рода эффект — вроде люка в пантомиме, куда наш голубчик исчезнет, когда потребуется. Сообщить, что он не хочет, чтобы о нем сообщали, — не надо, не надо, пожалуйста, не надо? Ты представляешь себе, как великолепно это будет выглядеть в наших газетах? А в заголовках американ-ских газет? Нет, пусть умрет так, как жил, — Газетным Кумиром на Час.

— Ах, — вздохнула она, — все это безобразно. — И без всякого перехода: — Что же, по-твоему, с ним случилось?

— Что, собственно, ты хочешь знать? Какие безобразные подробности тебя интересуют?

— Я только хотела бы знать: по-твоему, он и впрямь попал в большую беду?

Молодой человек задумался:

— Вряд ли все сразу у него пошло прахом — нет. Пожалуй, дама, на которой он собрался жениться, к нему переменилась — не более того.

— Как? Я думала — при той куче детей, вокруг которых столько шума, — он уже познал брачные узы.

— Естественно, иначе как бы он мог устроить такой бум вокруг болезни, смерти и похорон этой бедной леди, своей жены. Разве ты не помнишь? Два года назад. «Как нам дали понять, сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, настоятельно просит не посылать цветы на гроб его покойной супруги, досточтимой леди Бидел-Маффет». И тут же, на следующий день: «Мы уполномочены заявить, что повсеместно господствующее мнение, будто сэр А. Б. В. Бидел-Маффет возражает против возложения цветов во время погребального обряда при захоронении его покойной супруги, досточтимой леди Бидел-Маффет, зиждется на неверном истолковании личных взглядов сэра Бидел-Маффета. Многочисленные и разнообразные цветы и венки, доставленные на Куинз-Гейт-Гарденс, явились неоценимым источником удовлетворения, насколько это возможно в его обстоятельствах, для убитого горем джентльмена». И новый виток на следующей неделе: несколько неизбежных строк под соответствующим заголовком — замечания убитого горем джентльмена на тему о цветах на похоронах как обычае и прочем, высказанные им под сильным давлением, быть может, не всегда уместным, со стороны молодого растущего журналиста, всегда жадного до правдивого слова.

— Догадываюсь, о каком молодом и растущем речь, — после секундной паузы обронила Мод. — Так это ты его подбил?

— Что ты, дорогая. Я пыхтел в самом хвосте.

— До чего же ты циничен, — бросила она. — Дьявольски циничен.

— Да, циничен. На чем и поставим точку. — И тут же вернулся к оставленному было предмету: — Ты собиралась мне поведать, чем он известен, этот Мортимер Маршал.

Нo она не поддержала его: ее любопытство к другой затронутой в их беседе теме еще не было утолено.

— Ты точно знаешь, что он снова женится, этот убитый горем джентльмен?

Вопрос вызвал у него раздражение:

— Ты что же, голубушка, ослепла? Все это нам уже преподносили три месяца назад, потом перестали, потом преподнесли вновь, а теперь никто не знает, с чем мы имеем дело. Только я ничего не исключаю. Забыл, как эту особу зовут, но она, возможно, богата и, возможно, добропорядочна. И вполне возможно, поставила ему условие, чтобы духу его не было на той арене, где он единственно сумел обосноваться.

— В газетах?

— В ужасных, грязных, вульгарных газетах. Она, может, потребовала — не в полный голос, но четко и ясно, и я такой возможности не исключаю, — чтобы сначала он расстался с газетами, а уж потом состоится разговор, потом она скажет «да», потом он получит ее деньги. Вот это я вижу — уж яснее некуда: ему нужны деньги, необходимы, отчаянно, позарез; нужда в деньгах, пожалуй, и за-гнала его сейчас в яму. Он должен что-то предпринять — он и пытается. Вот тот побудительный мотив, которого недоставало в нарисованной нами позавчера картине.

Мод Блэнди внимательно все выслушала, но эти рассуждения ее, по всей видимости, не убедили.

— Нет, случилось что-то другое, и худшее. Ты это так толкуешь, чтобы твоя беспощадность в практических делах — а тебе этого от меня не скрытъ — вы-глядела не столь уж бесчеловечной.

— Ничего я не толкую, и мне совершенно все равно, что там с ним случилось. С меня достаточно той поразительной — великолепной — «иронии», которая тут заключена. А вот ты, я вижу, напротив, порываешься истолковать его дела в смысле — как ты выразилась? — «худшее». Из-за своего романтизма. Ты видишь все в мрачном свете. Но ведь и без того ясно — он свою распрекрасную невесту потеряет.

— Ты уверен, что потеряет?

— Этого требуют высшая справедливость и мои интересы, которые тут замешаны.

Но Мод продолжала гнуть свое:

— Ты, если не ошибаюсь, никого не считаешь добропорядочным. Так где же, помилуй, отыскать женщину, которая ставит подобное условие?

— Согласен, такую найти нелегко. — Молодой человек помолчал, соображая. — И если он нашел, ему очень повезло. Но в том-то и трагизм его положения: она может спасти его от разорения, но, вот поди ж ты, оказалась из тех странных созданий, чье нутро не все переваривает. Надо нам все-таки сохранять искру — я имею в виду искру порядочности, — и кто знает, может, она и тлеет в сем сосуде скудельном.

— Ясно. Только зачем столь редкостному женскому сосуду признавать себя сходным со столь заурядным мужским? Он же — сплошная самореклама, и для нее куда естественнее испытывать к нему отвращение. Разве не так?

— Вот уж нет. Что-то не знаю никого, кто испытывал бы к нему отвращение.

— Ты первый, — заявила Мод. — Убить его готов.

Он повернулся к ней пылающей щекой, и она поняла, что коснулась чего-то очень сокровенного.

— Да, мы можем довести до смерти. — Он принужденно улыбнулся. — И вся прелесть этой ситуации в том, что можем сделать это совершенно прямым путем. Подвести к ней вплотную. Кстати, ты когда-нибудь его видела, Бидел-Маффета?

— Помилуй, сколько раз тебе говорить, что я никого и ничего не вижу.

— Жаль, тогда бы поняла.

— Ты хочешь сказать, он такой обаятельный?

— О, он великолепен! И вовсе не «сплошная самореклама», во всяком случае отнюдь не выглядит напористым и навязчивым, на чем и зиждется его успех. Я еще посмотрю, голубушка, как ты на него клюнешь.

— Мне, когда я о нем думаю, от души xoчется его пожалеть.

— Вот-вот. Что у женщины означает — без всякой меры и даже поступаясь добродетелью.

— А я не женщина, — вздохнула Мод Блэнди, — к сожалению.

— Ну, в том, что касается жалости, — продолжал он, — ты тоже переступишь через добродетель и, слово даю, сама даже не заметишь. Кстати, что, Мортимер Маршал так уж и не видит в тебе женщину?

— Об этом ты у него спроси. Я в таких вещах не разбираюсь, — отрезала она и тут же вернулась к Бидел-Маффету: — Если ты встречаешься с ним в понедельник, значит, верно, сумеешь раскопать все до дна.

— Не скрою — сумею, и уже предвкушаю, какое удовольствие получу. Но тебе ничего, решительно ничего из того, что раскопаю, не выложу, — заявил Байт. — Ты чересчур впечатлительна и, коли дела его плохи — я имею в виду ту причину, что лежит в основе всего, — непременно ринешься его спасать.

Разве ты не твердишь ему, что такова и твоя цель?

— Ну-ну, — почти рассердился молодой человек, — полагаю, ты и в самом деле придумаешь для него что-нибудь спасительное.

— Охотно, если б только могла! — сказала Мод и на этом закрыла тему. — А вот и мой жирный кавалер! — вдруг воскликнула она, заметив Мортимера Маршала, который, сидя на много рядов впереди, крутился в своем узком кресле, выворачивая шею, с явной целью не потерять Мод из виду.

— Прямое доказательство, что он видит в тебе женщину, — заметил ее собеседник. — А он, часом, не графоман, творящий «изящную литературу»?

— Еще какой! Написал пьеску «Корисанда» — сплошная литературщина. Ты, верно, помнишь: она шла здесь на утренниках, с Беатрис Боумонт в главной роли, и не удостоилась даже брани. У всех, кто был к ней причастен — начиная с самой Беатрис и кончая матушками и бабушками грошовых статисток, даже билетершами, — у всех до и после спектакля брались интервью, и он тут же свое изделие опубликовал, признав справедливым обвинение в «литературности» — мол такова его позиция, что должно было стать отправной точкой для дискуссии.

Байт слушал с удивлением:

— Какой дискуссии?

— Той, которую он тщетно ждал. Но, разумеется, никакой дискуссии не последовало и не последует, как он ее ни жаждет, как по ней ни томится. Критики ее не начинают, что бы о пьеске ни говорилось; и я сильно сомневаюсь, что о ней вообще что-либо говорится. А ему по его душевному состоянию непременно нужно хоть что-то, с чего начать спор, хоть две-три строки из кого-нибудь вытянуть. Нужен шум, понимаешь? Чтобы сделаться известным, чтобы продолжать быть известным, ему нужны враги, которых он будет сокрушать. Нужно, чтобы на его «Корисанду» нападали за ее «литературность», а без этого у нас ничего не получается. Но вызвать нападки — гигантский труд. Мы ночами сидим — стараемся, но так и не сдвинулись с места. Внимание публики, видимо, как и природа, не терпит пустоты.

— Понятно, — прокомментировал Байт. — Значит, сидим в луже.

— Если бы. Сидим там, где осела «Корисанда», — на этой вот сцене и в театральных уборных.Там и завязли. Дальше ни тпру, ни ну, никак не сдвинуться с места — вернее, никакими усилиями не сдвинуть. Ждем.

— Ну, если он ждет с тобой!.. — дружелюбно съязвил Байт.

— То может ждать вечность?

— Нет, но с тихой покорностью. Ты поможешь ему забыть обидное пренебрежение.

— Ах, я не из той породы, да и помочь ему можно лишь обеспечив признание. А я уверена: это невозможно. Один случай, видишь ли, не похож на другой, они совсем разные, этот прямая противоположность твоему Бидел-Маффету.

Говард Байт сердито гмыкнул.

— Какая же противоположность, когда тебе его тоже жаль. Голову даю, — продолжал он, — ты и этого бросишься спасать.

Но она покачала головой.

— Не брошусь. Правда, случай такой же прозрачный. Знаешь, что он сделал?

— Сделал? Вся трудность, насколько могу судить, в том и состоит, что он ничего не способен сделать. Ему надо бить в одну точку. Пусть накропает вторую пьеску.

— Зачем? Для него главное — быть известным, а он уже известен. И теперь для него главное — это стать клиентом тридцати семи пресс-агентств в Англии и Америке и, подписав с ними договор, сидеть дома в ожидании результатов и прислушиваться, не стучит ли почтальон. Вот тут и начинается трагедия — нет результатов. Нe стучится почтальон к Мортимеру Маршалу. А когда тридцать семь пресс-агентств в необозримом англоязычном мире тщетно листают миллионы газет, — на что идет солидный кус личного состояния мистера Маршала, — такая «ирония» жестко бьет по его нервам; он уже смотрит на каждого как на виноватого и взглядом, от которого бросает в дрожь. Самые большие надежды он, разумеется, возлагал на американцев, и они-то сильнее всего его подвели. Молчат, как могила, и с каждым днем все глубже и безнадежнее, если молчание могилы может быть глубже и безнадежнее. Он не верит, что эти тридцать семь агентств ищут с должной тщательностью, с должным упорством, и пишет им, полагаю, сердитые письма, вопрошая, за что, так их и эдак, он, по их мнению, платит им свои кровные. Ну, а им, беднягам, что прикажешь делать?

— Что? Опубликовать его сердитые письма. Этим они по крайней мере нарушат молчание, что будет ему приятнее, чем ничего.

Вот это да! Мод, видимо, была поражена.

— И в самом деле приятнее, честное слово, — согласилась она, но тут же, подумав, добавила: — Нет, они побоятся. Они же каждому клиенту гарантируют что-нибудь о нем найти. Заявляют — и в этом их сила, — всегда что-то найдется. Признать, что дали маху, они не захотят.

— Ну, в таком случае, — пожал плечами молодой человек, — если он не исхитрится разбить где-нибудь окно...

— Вот-вот. Тут он как раз рассчитывал на меня. И мне, по правде сказать, казалось, я сумею, иначе не стала бы напрашиваться на встречу. Думала, кривая вывезет. Нo вот нет от меня никакого проку. Роковая неудачница. Не обладаю я легкой рукой, ничего не умею пробивать.

Она произнесла это с такой простодушной искренностью, что ее собеседник мгновенно отозвался:

— Вот те на! — чуть слышно пробормотал он. — Что за тайная печаль тебя гложет, а?

— Да, тайная печаль.

И она замкнулась, напряженная и помрачневшая, не желая, чтобы ее сокровенное обсуждалось в игриво-легкомысленном тоне. Тем временем над освещенной сценой наконец поднялся занавес.

3

Позже она была откровеннее на этот счет: произошло несколько коснувшихся ее событий. И среди прочих прежде всего то, что Байт досидел с нею до конца финской пьесы, в результате чего, когда они вышли в фойе, она не могла не познакомить его с мистером Мортимером Маршалом. Сей джентльмен явно ее поджидал, как и явно догадался, что ее спутник принадлежит к Прессе, к газетам — газетчик с головы дo пят, и это каким-то образом подвигло его любезно пригласить их на чашку чаю, предлагая выпить ее где-нибудь поблизости. Они не видели причины для отказа — развлечение не хуже других, и он повез их, наняв кеб, в маленький, но изысканный клуб, находившийся в той части города, которая примыкает к району Пикадилли, — в место, где они могли появиться, не умаляя исключительность своего журналистского статуса. Приглашение это, как они вскоре почувствовали, было, собственно, данью их профессиональным связям, тем, которые бросали в краску и трепет, томили мукой и надеждой их гостеприимного хозяина. Мод Блэнди теперь уже окончательно убедилась, что тщетно даже пытаться вывести его из заблуждения, будто она, неделями недоедавшая и нигде не печатавшаяся, а сейчас, в эти мгновения, когда ей совали взятку, осознавшая, что напрочь лишена способности кого бы то ни было пробивать, может быть полезна ему по части газет, — заблуждения, которое, по ее меркам, превосходило любую глупость, вызванную чрезмерной восторженностью. Чайная зала была выдержана в бледно-зеленых, эстетских тонах; налитые доверху хрупкие чашки дымились густым крепким янтарем, ломтики хлеба с маслом были тоненькими и золотистыми, а сдобные булочки открыли Мод, как зверски она голодна. За соседними столиками сидели леди со своими джентльменами — леди в боа из длинных перьев и в шляпках совсем иного фасона, чем ее матроска, а джентльмены носили прямые воротнички вдвое выше и косые проборы много ниже, чем Говард Байт. Беседа велась вполголоса, с паузами — не от смущения, а чтобы показать сугубую серьезность ее содержания, и вся атмосфера — атмосфера избранности и уединенности — казалась, на взгляд нашей юной леди, насыщенной чем-то утонченным, что разумелось само собой. Не будь с нею Байта, она чувствовала бы себя почти испуганной — так много, казалось, ей предлагали за то, чего исполнить она никак не могла. В памяти у нее застряла фраза Байта о разбитом окне, и теперь, пока они втроем сидели за столиком, она мысленно оглядывалась, нет ли вблизи ее локтя какой-нибудь хрупкой поверхности. Ей даже пришлось напомнить себе, что ее локоть, вопреки характеру его обладательницы, ни на что практическое не нацелен, и именно по этой причине условия, которые, как она сейчас осознала, по-видимому, предлагаемые ей за возможные услуги, нагоняли на нее страх. Что это были за услуги — как нельзя яснее читалось в молчаливо-настойчивых глазах мистера Мортимера Маршала, которые, казалось, не переставая, говорили: «Вы же понимаете, что я хочу сказать, вы же видитe мою сверхутонченность — не могу объясниться прямо. Пoймитe: во мне что-то есть — есть! — и при ваших возможностях, ваших каналах, право же, ничего не стоит всего лишь... ну, чуточку поблагодарить меня за внимание».

Тот факт, что он, возможно, каждый день точно с таким же трепетным волнением и такой же сверхделикатностью оказывал чуточку внимания в надежде на чуточку благодарности, этoт факт, сам по себе, не принес ей, считавшей себя, да и его самого безнадежными неудачниками, никакого облегчения. Он всячески обихаживал — где только мог изловить — «умную молодежь», а умная молодежь, в подавляющем большинстве, не брезговала кормиться из его рук и тут же о нем забывала. Мод не забыла о нем, очень его жалела, и себя тоже, ей всех было жаль, и с каждым днем все сильнее, — только как сказать ему, что, собственно, она ничего не может для него сделать? И сюда ей, конечно, не следовало приходить, и она не пошла бы, если бы не ее спутник. А он, ее спутник, держался крайне саркастически — в той манере, какую в последнее время она все чаще у него наблюдала, — и, нимало не стесняясь, принимал предложенную дань, придя сюда, как она знала, как чувствовала по всей его повадке, исключительно чтобы разыгрывать роль и мистифицировать. Он — а не она — был причастен к Прессе и входил в число ее представителей, и их несколько ошалелый амфитрион знал это без единого намека с ее стороны или вульгарной ссылки из уст самого молодого человека. Об этом даже не заикались, о сути дела не проронили ни слова; говорили, словно на светском приеме, о клубах, булочках, дневных спектаклях, о воздействии финской души на аппетит. Однако истинный дух их беседы меньше всего подходил к светскому приему — так по крайней мере ей по простоте душевной казалось, и Байт ничего не делал, хотя и мог, чтобы оставаться в рамках дозволенного. Когда мистер Маршал вперял в него немой намекающий взгляд, он отвечал ему тем же — точно таким же молчаливым, но еще более пронзительным и, можно сказать, недобрым, каким-то подчеркнуто буравящим и, если угодно, злобным взглядом. Байт ни разу не улыбнулся — в знак сочувствия, возможно, намеренно воздерживаясь егo выказывать, чтобы придать своим обещаниям больший вес: и потому, когда подобие улыбки появлялось у него на губах, она не могла — так ее коробило! — не хотела встречаться с ним глазами и малодушно их отводила, старательно разглядывая «приметы» этого недоступного простым смертным места — дамские шляпы, многоцветные ковры, расставленные островками столы и стулья — все в высшей степени чиппендейл! — самих гостей и официанток им под стать. В первый момент она подумала: «Раз я изобразила его в домашней обстановке, теперь, само собой, надо подать его в клубе». Но вдохновенный порыв тут же стукнулся о ее роковую судьбу, как оказавшаяся в четырех стенах бабочка об оконное стекло. Нет, она не могла обрисовать его в клубе, не испросив разрешения, а такая просьба сразу открыла бы ему, как слабы ее усики — слабы, потому что она заранее ждала отказа. Ей даже легче было, отчаявшись, выложить ему начистоту все, что она о нем думает, лишь бы вновь не выставлять напоказ, до чего сама она неудачлива, просто ничто. И единственное, в чем за истекшие полчаса она находила утешение, было сознание, что Маршал, видимо, полностью околдован ее спутником, так что, когда они стали прощаться, чуть ли не кинулся к ней с благодарностями за бесценную услугу, которую она на этот раз ему оказала, — явный знак того, насколько бедняга потерял голову. Он, без сомнения, видел в Байте не только чрезвычайно умного, но и благожелательного человека, хотя тот почти не разжимал рта и лишь таращил на него глаза с видом, который при желании можно было принять за оторопь от почтительности. С тем же успехом бедный джентльмен мог увидеть в нем и идиота. Но бедному джентльмену в каждом встречном и поперечном виделась «рука», и разве только крайнее нахальство могло бы склонить его к мысли, что она, угрызаясь за прошлое, привела к нему вовсе не искусника по части нужных ему дел. О, как теперь он будет прислушиваться
к стуку почтальона!

Все это предприятие вклинилось в кучу дел, которые по горло занятому Байту требовалось переделать до того, как на Флит-стрит разведут парыv, и, выйдя на улицу, наша пара тут же должна была расстаться и только при следующей встрече — в субботу — смогла, к обоюдному удовольствию, обменяться впечатлениями, что составляло для обоих главную сласть, пусть даже с привкусом желчи, в повседневном самоутверждении. Воздух был напоен величественным спокойствием весны, дыхание которой чувствовалось задолго до того, как представал взору ее лик, и, словно подгоняемые желанием встретить ее на пути, они отправились на велосипедах, бок о бок, в Ричмонд-парк. Они — по возможности — свято блюли субботу, посвящая ее не Прессе, а предместьям — возможность же зависела от того, удастся ли Мод завладеть порядком заезженными семейными колесами. За них шла постоянная борьба между целым выводком сестер, которые, яростно нажимая на педали, гоняли общее достояние в самых различных направлениях. В Ричмонд-парк наша молодая пара ездила, если не вникать глубже, отдохнуть — отыскать тихий уголок в глубине парка, где, прислонив велосипеды к одной стороне какого-нибудь могучего дерева, привалившись рядом к другой, можно было наслаждаться праздностью. Но обоих охватывало словно разлитое в воздухе волнение, опалявшее сильнее жаркого пламени, а на этот раз Мод, вдруг сорвавшись, раздула его еще пуще. Хорошо ему, Говарду, заявила она, быть умным за счет всеобщей «алчности к славе»; он смотрит на «алчущих» сквозь призму собственного чрезвычайного везения, а вот она видит лишь всеобщее безучастие к тем, кто, предоставленный сам себе, умирает с голоду в своей норе. К концу пятой минуты этого крика души ее спутник побелел, принимая большую его часть на свой счет. Это воистину был крик души, исповедь — прежде всего по той причине, что ей явно стоило усилий побороть свою гордость, не раз ее удерживавшую, к тому же такое признание выставляло ее продувной бестией, живущей на фу-фу. Впрочем, в этот миг она и сама вряд ли могла бы сказать, на что жила, но сейчас вовсе не собиралась ему жаловаться на испытываемые ею лишения и разочарования. Она вывернула перед ним душу с единственной целью — показать, что вместе идти они не могут: слишком широко он шагает. Люди в мире делятся на две совершенно различные категории. Если на его наживку клюют все подряд — на ее не клюет никто; и эта жестокая правда о ее положении — прямое доказательство, по самому малому счету, тому, что одним везет, другим не везет. И это двe разные судьбы, две разные повести о человеческом тщеславии, и совместить их нельзя.

— Из всех, кому я писала, — подвела она краткий итог, — только один человек удосужился хотя бы ответить на мое письмо.

— Один?..

— Да, тот попавшийся на удочку джентльмен, который пригласил нас на чай. Только он... он клюнул.

— Ну вот, сама видишь, те, кто клюет, попадаются на удочку. Иными словами — ослы вислоухие.

— Я другое вижу: не на тех я ставлю, да и нет у меня твоей безжалостности к людям, а если и есть толика, так у нее другая основа. Скажешь, не за теми гоняюсь, но это не так. Видит Бoг — да и Мортимер Маршал тому свидетель — я не мечу высоко. И я егo выбрала, выбрала после молитвы и поста — как самого что ни на есть подходящего — не какая-нибудь важная персона, но и не полный ноль, и благодаря стечению обстоятельств попала в точку. Пoтом я выбирала других — по всей видимости, не менее годных, молилась и постилась, а в ответ ни звука. Нo я преодолевала в себе обиду, — продолжила она, слегка запинаясь, — хотя поначалу очень злилась: я считала, раз это мoй хлеб насущный, они не имеют права не пойти мне навстречу, это их долг, для того их и вынесло наверх — дать мне интервью. Чтобы я могла жить и работать, а я всегда готова сделать для них столько, сколько они для меня.

Байт выслушал ее монолог, но ответил не сразу.

— Ты так им и писала? — спросил он. — То есть напрямую заявляла: вот та капелька, которая у меня для вас есть?

— Ну, не в лоб — я знаю, как такое сказать. На все своя манера. Я намекаю, как это «важно» — ровно настолько, чтобы они прониклись важностью этого дела. Им, разумеется, это вовсе не важно. И на их месте, — продолжала Мод, — я тоже не стала бы отвечать. И не подумала бы. Вот и выходит: в мире правят две судьбы, и моя доля — от рождения — натыкатъся на тех, от кого получаешь одни щелчки. А ты рожден с чутьем на других. Зато я терпимее.

— Терпимее? К чему? — осведомился Байт.

— К тому, что ты только что мне назвал. И так честил и облаивал.

— Крайне благодарен за это «мне», — рассмеялся Байт.

— Не стоит благодарности. Разве ты не этим живешь и кормишься?

— Кормлюсь? Не так уж шикарно — и ты это прекрасно видишь, — как вытекает из твоей классификации. Какой там шик, когда на девять десятых меня от всего этого выворачивает. Да и род людской я ни во что не ставлю — ни за кого не дам и гроша. Слишком их много, будь они прокляты, — право, не вижу, откуда в этих толпах взяться особям с таким высоким уделом, о которых ты говоришь. Мне просто везло, — заметил он. — Без отказов, правда, и у меня не обошлось, но они, право, были иногда такие дурацкие, дальше некуда. Впрочем, я из этой игры выхожу, — решительно заявил он. — Один Бог знает, как мне хочется ее бросить. — И, не переводя дыхания, добавил: — А тебе мой совет: сиди, где сидишь, и не рыпайся. В море всегда есть рыба...

Она помолчала:

— Тебя выворачивает, и ты выходишь из игры, иными словами, она недостаточно хороша для тебя, а для меня, значит, хороша. Почему мне надо сидеть, не рыпаясь, когда ты сидишь, развалясь?

— Потому что оно придет — то, чего ты жаждешь, не может не прийти. Тогда, со временем, ты тоже скажешь — баста. Но уже, как и я, вкусив этой кухни и изведав, чем она хороша.

— Что, не пойму, ты называешь хорошим, если тебя от нее воротит? — спросила она.

— Две вещи. Первая — она дает хлеб насущный. И второе — удовольствие. Еще раз: сиди, не рыпайся.

— В чем же удовольствие? — снова спросила она. — Научиться презирать род людской?

— Увидишь. Всe в свое время. Оно само к тебе придет. И тогда каждый день будет приносить тебе что-то новое. Сиди, не рыпайся.

Его слова звучали так уверенно, что она, пожалуй, не меньше минуты взвешивала их про себя.

— Хорошо, ты выходишь из этой игры. А что будешь делать?

— Писать. Что-нибудь художественное. Работа в газете по крайней мере научила меня видеть. Благoдapя ей я многое познал.

Она снова помолчала.

— Я тоже — благодаря моему опыту — многое познала.

— Да? Что именно?

— Я тебе уже говорила — сострадание. Я стала гораздо участливее к людям, мне очень их жаль — всех этих рвущихся к известности, пыхтящих, задыхающихся, словно рыба, выброшенная из воды. Ужасно жаль.

Он с удивлением взглянул на нее:

— Мне казалось, это никак не вытекает из твоего опыта.

— О, в таком случае будем считать, — возразила она с раздражением, — все интересное я познаю исключительно из твоего. Только меня занимает другое. Я хочу этих людей спасать.

— Вoт как, — отозвался молодой человек таким тоном, будто эта мысль и его не миновала. — Можно и спасать. Вопрос в том, будут ли тебе за это платить.

— Бидел-Маффет мне заплатит, — вдруг заявила Мод.

— В точку, — засмеялся ее собеседник. — Я как раз ожидаю, что он не сегодня, так завтра — прямо или косвенно — уделит мне что-нибудь от щедрот своих.

— И ты возьмешь у него деньги, чтобы утопить беднягу поглубже? Ты ведь прекрасно знаешь, что губишь его. Ты не хочешь его спасать, а потому потеряешь.

— Нy, а ты что стала бы в данном случае за эти деньги делать? — спросил Байт.

Мод надолго задумалась.

— Напросилась бы на встречу с ним — должна же я сначала, как говорит английская пословица, поймать того зайца, которого собираюсь зажарить. А потом села бы писать. Необычайный по смелости, созданный рукою вдохновенного мастера рассказ о том, в какой переплет попал мой герой и как жаждет из него выбраться, умоляя оставить его в покое. Я так это представлю, чтобы и подумать нельзя было иначе. А потом разослала бы экземпляры по всем редакциям. Остальное произошло бы само собой. Ты, конечно, не можешь действовать подобным образом — ты будешь бить на другое. Правда, я допускаю, что на мое послание, поскольку оно мое, могут и вовсе не взглянуть или, взглянув, отправить в мусорную корзину. Но мне надо довести дело до конца, и я сделаю это уже тем, что коснусь его, а коснувшись, разорву порочный круг. Вот такая у меня линия: я пресекаю безобразие тем, что его касаюсь.

Еe приятель, вытянув во всю длину ноги и закинув сцепленные в пальцах руки за голову, снисходительно слушал.

— Так-так. Может, чем мне возиться с Бидел-Маффетом, лучше сразу устро-ить тебе свидание с ним?

— Не раньше, чем ты пошлешь его на все четыре стороны.

— Значит, ты хочешь сначала с ним встретиться?

— Это единственный путь... что-то для него сделать. Тебе следовало бы, если уж на то пошло, отбить ему телеграмму: пусть, пока со мной не встретится, не раскрывает рта.

— Что ж, отобью, — проговорил наконец Байт. — Только, знаешь, мы лишимся великолепного зрелища — его борьбы, совершенно тщетной, с собственной судьбой. Потрясающий спектакль! Второго такого не было и не будет! — Он слегка повернулся, опираясь на локоть, — молодой человек на лоне природы, велосипедист из ближайшего пригорода. Он вполне мог бы сойти за меланхолика Жака, обозревающего далекую лесную поляну, тогда как Мод, в шляпке-матроске и в новой — элегантности ради — батистовой блузке, длинноногая, длиннорукая, с угловатыми движениями, в высшей степени напоминала мальчишескую по виду Розалинду. Обратив к ней лицо, он почти просительно обронил:

— Ты и впрямь хочешь, чтобы я пожертвовал Бидел-Маффетом?

— Конечно. Все лучше, чем принести в жертву его.

Он ничего не сказал на это; приподнявшись на локте, целиком ушел в созерцание парка. И вдруг, вновь обернувшись к ней, спросил:

— Пойдешь за меня?

— За тебя?..

— Ну да: будь моей доброй женушкой-женой. На радость и на горе. Я, честное слово, — с неподдельной искренностью объяснил он, — не знал, что тебя так прижало.

— Со мной вовсе не так уж скверно, — ответила Мод.

— Нe так скверно, чтобы связать свою жизнь с моей?

— Не так скверно, чтобы докладывать тебе об этом — тем более, что и ни к чему.

Он откинулся, опустил голову, улегся поудобнее:

— Слишком ты гордая — гордость тебя заела, вот в чем беда, — ну а я слишком глуп.

— Вот уж нет, — угрюмо возразила она. — Ты не глупый.

— Только жестокий, хитрый, коварный, злой, подлый? — Он проскандировал каждое слово, словно перечислял одни достоинства.

— Я ведь тоже не глупа, — продолжала Мод. — Просто такие уж мы злосчастные — просто мы знаем, что есть что.

— Да, не спорю, знаем. Почему же ты хочешь, чтобы мы усыпляли себя чепухой? Жили, словно ничего не знаем.

Она не сразу нашлась с ответом. Потом сказала:

— Неплохо, когда и нас знают.

— Опять не спорю. На свете много всего — одно лучше другого. Потому-то, — добавил молодой человек, — я и спросил тебя о том самом. 

— Не потому. Ты спросил, потому что считаешь: я чувствую себя никчемной неудачницей.

— Вот как? И при этом не перестаю уверять тебя, что стоит немного подождать, и все придет к тебе в мгновение ока? Мне обидно за тебя! Да, обидно, — продолжал приводить свои неопровержимые аргументы Байт. — Разве это доказывает, что я действую из низких побуждений или тебе во вред?

Мод пропустила его вопрос мимо ушей и тут же задала cвoй:

— Ты ведь считаешь, мы вправе жить за счет других?

— Тех, кто попадается на нашу удочку? Да, дружище, пока не сумеем вы-плыть.

— В таком случае, — заявила она после секундной паузы, — я, если мы поженимся, свяжу тебя по рукам и ногам. Ты и шагу не сможешь ступить. Все твои дела рассыплются в прах. А так как сама я ничего такого не умею, куда мы с тобой залетим?

— Ну, разве непременно надо залетать в крайности и прибегать к вывертам?

— Так ты и сам вывернутый, — парировала она. — У тебя и самого — впрочем, как у всей вашей братии, — только «удовольствия» на уме.

— И что с того? — возразил он. — Удовольствие — это успех, а успех — удовольствие.

— Какой афоризм! Вставь куда-нибудь. Только если это так, — добавила она, — я рада, что я неудачница.

Долгое время они сидели рядом в молчании — молчании, которое прервал он:

— Кстати, о Мортимере Маршале... а его как ты предполагаешь спасать?

Этой переменой предмета беседы, которую он совершил необыкновенно легко, словно речь шла о чем-то постороннем, Говард, видимо, стремился развеять то последнее, что, возможно, еще оставалось от его предложения руки и сердца. Предложение это, однако, прозвучало чересчур фамильярно, чтобы запомниться надолго, и вместе с тем не настолько вульгарно, чтобы совсем забыться.  В нем не было должной формы, и, пожалуй, именно поэтому от него тем паче сохранялся в дружеской атмосфере слабый отзвук, который, несомненно, сказался на том, как сочла нужным ответить Мод:

— Знаешь, по-моему, он будет вовсе не таким уж плохим другом. Я хочу сказать, при его неуемном аппетите что-то все-таки можно сделать. А ко мне он не питает зла — скорее, наоборот.

— Ох, дорогая! — воскликнул Говард. — Не опускайся на этот уровень! Ра-ди всего святого.

Но она не унималась:

— Он льнет ко мне. Ты же видел. И ведь кошмар, — то, как он способен «подать» себя.

Байт не шелохнулся; потом, словно в памяти всплыл обставленный сплошным чиппендейлем клуб, проговорил:

— Да, «подать» себя так, как может он, я не могу. Ну, а если у тебя не выйдет?..

— Почему он все-таки льнет ко мне? Потому что для него я все равно потенциально Пресса. Ближе к ней у него, во всяком случае, никого нет. К тому же я обладаю кое-чем еще.

— Понятно.

— Я неотразимо привлекательна, — заявила Мод Блэнди.

С этими словами она поднялась, встряхнула юбку, взглянула на отдыхающий у ствола велосипед, прикинув мысленно расстояние, которое ей, возможно, предстояло преодолеть. Ее спутник медлил, но к моменту, когда она уже в полной готовности его ожидала, наконец встал с мрачноватым, но спокойным видом, служившим иллюстрацией к ее последней реплике. Он стоял, следя за ней глазами, а она, развивая эту реплику, добавила:

— Знаешь, мне и впрямь его жаль.

Вот такая, почти женская изощренность! Взгляды их снова встретились:

— О, ты с этим справишься!

И молодой человек двинулся к своему двухколесному коню.

4

Минуло пять дней, прежде чем они встретились вновь, и за эти пять дней много чего произошло. Мод Блэнди с воодушевлением — в той части, которая ее касалась, — воспринимала и остро сознавала происходившее; и хотя отзывавшееся горечью воскресенье, которое она провела с Говардом Байтом, ничего не внесло в ее внутреннюю жизнь, оно неожиданно повернуло течение ее судьбы, поворот этот вряд ли произошел потому, что Говард заговорил с ней о браке, — она до самого позднего часа, когда они расстались, так ничего определенного ему и не сказала; для нее самой чувство перемены началось с того момента, когда ее внезапно, пока в полной темноте она катила к себе в Килбурнию, пронзила счастливая мысль. И эта мысль заставила ее, невзирая на усталость, весь остаток пути сильнее крутить педали, а наутро стала главной пружиной дальнейших действий. Но решающий шаг, определивший суть всех последующих событий, был сделан чуть ли не сам собой еще до того, как она отправилась спать, — в тот же вечер она сразу, с места в карьер, написала длинное, полное размышлений письмо. Она писала его при свете оплывшей свечи, дожидавшейся ее на обеденном столе в застойном воздухе от остатков семейного ужина, без нее состоявшегося, — остатков, с резкими запахами которых  не совладал бы и сквозняк, а потому отбивших у нее oхоту даже заглянуть в буфет. Она было собралась, говоря ее языком, «махнуть» на улицу, чтобы, перейдя на другую сторону, бросить конверт в почтовый ящик, чья яркая пасть, разинутая в непроглядную лондонскую ночь, уже поглотила великое множество ее бесплодных попыток. Однако передумала, решив подождать и убедиться — утро вечера мудренее! — что порыв ее не угас, и в итоге, едва встав с постели, опустила свое послание в щель недрогнувшей рукой. Позднее она занялась делами или по крайней мере попытками оных в местах, которые приучила себя считать злачными для журналистов. Однако ни в понедельник, ни в последующие дни она нигде не обнаружила своего приятеля, которого перемена ряда обстоятельств, каковые она сейчас не бралась рассмотреть, позволила бы ей с должной уверенностью и должной скромностью возвести в ранг сердечного друга. Кем бы он ни был, но прежде eй и в голову не приходило, что на Стрэнде можно чувствовать себя одинокой. А это, если угодно, показывало, насколько тесно они в последнее время сошлись, — факт, на который, пожалуй, следовало взглянуть в новом, более ровном свете. И еще это показывало, что ее собрат по перу, вероятно, затеял что-то несусветное, и в связи с этим она, буквально затаив дыхание, не переставала думать о Бидел-Маффете, уверенная, что именно он и его дела повинны в непонятном отсутствии — где его только носит? — Говарда Байта.

Всегда помня, что в карманах у нее не густо, она тем не менее неизменно оставляла пенс или по крайней мере полпенса на покупку газеты, и те, которые сейчас пробежала, убедили ее, что там все обстоит как обычно. Сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, в понедельник вернулся из Андертоуна, где лорд и леди Шепоты принимали в высшей степени избранное общество, собравшееся у них с вечера прошлой пятницы; сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, во вторник намерен присутствовать на еженедельном заседании Общества друзей отдыха; сэр А. Б. В. Бидел-Маффет любезно согласился председательствовать в среду на открытии в Доме самаритян распродажи изделий, сработанных миддлсенскими инвалидами. Эти привычные сообщения не утолили, однако, ее любопытства — напротив, только сильнее раздразнили, она прочитывала в них мистические смыслы, какие ни разу не прочитывала прежде. Правда, полет ее мысли в этом направлении был ограничен, поскольку уже в понедельник на собственном ее горизонте забрезжили новые возможности, а во вторник... ах, разве этот вторник, когда все озарилось вспышкой живого интереса, достигающего степени откровения, разве этот самый вторник не стал знаменательнейшим днем в ее жизни? Да, именно такими словами, очевидно, следовало бы обозначить главным образом утро этого дня, если бы ближе к вечеру она — во исполнение своего плана и под воздействием охватившего ее, кстати, как раз с утра, волнения — не отправилась на Чаринг-Кросский вокзал. Там, в книжном киоске, она накупила ворох газет — все, какие были выставлены; и там, развернув одну из них наугад, в толпе под фонарями, она поняла, поняла в тот же миг с особой отчетливостью, насколько ее сознание обогащает «Беглый взгляд (номер девяносто три) — Беседа с новым драматургом», которая не нуждалась ни в стоявших в конце инициалах «Г. Б.», ни в тексте, обильно уснащенном огромными, как на афишах, Мортимерами Маршалами, почти вытеснившими все остальное, чтобы помочь ей найти объяснение, на что потратил свое время ее приятель. К тому же, как ей вскоре стало ясно, потратил весьма экономно, чем вызвал у нее удивление, равно как и восхищение: помянутый «Взгляд» запечатлел не что иное, как «чашку чая», которой в прошлую субботу их потчевал бесхитростный честолюбец, со всеми заурядными подробностями и бледными впечатлениями от Чиппендейл-клуба, вошедшими в состряпанную Байтом картину.

Байт не стал ходатайствовать о новом интервью — не такой он был дурак! Потому что при ее уме Мод сразу смекнула, какого дурака он свалял бы, и повторная встреча только бы все испортила. Он, как она увидела, — а увидев, от восхищения просияла, — поступил иначе, выказав себя журналистом высочайшего класса: состряпал колонку из ничero, приготовил яичницу, не разбив и двух-трех яиц, без которых ее, как ни старайся, не приготовишь. Единственное яйцо, которое на нее пошло, — рассуждения милого джентльмена о месте, куда он любил приходить на фaйф-о-клок, — было разбито с легким треском, и этот звук, разнесшийся по свету, был для него сладчайшим. Чем и было автору наполнить статейку, о герое которой он и впрямь ничего нe знал! Тем не менее Байт умудрился заполнить ее именно тем, что как нельзя лучше служило его цели! Будь у нее больше досуга, она могла бы еще раз подивиться подобным целям, но поразило ее другое — как без материала, без мыслей, без повода, без единого факта и притом без чрезмерного вранья он сумел прозвучать с такой силой, словно бил на балаганном помосте в барабан. И при всем том не выказал излишней предвзятости, ничем не досадил ей, ничего и никого не назвал и так ловко подбросил Чиппендейл-клуб, что тот легким перышком влетел в строку за много миль от истинного своего местоположения. Тридцать семь пресс-агентств уже выслали своему клиенту тридцать семь вырезок, чтобы, разложив тридцать семь вырезок, их клиент мог разослать их по знакомым и родственникам, по крайней мере оправдав тем самым понесенные затраты. Однако это никак не объясняло, зачем ее приятелю понадобилось брать на себя лишние хлопоты — потому что хлопот с этой статейкой было немало; зачем, прежде всего, он урывал у себя время, которого ему и так явно недоставало. Вот в чем ей предстояло немедленно разобраться, меж тем как все это было лишь частью нервного напряжения, вызванного боvльшим, чем когда-либо прежде, числом причин. И напряжение это длилось и длилось, хотя ряд дел, с ним не связанных, почти так же плотно ее обступил, и потому минула без малого неделя, прежде чем пришло облегчение — пришло в виде написанной кодом открытки. Под открыткой, как и под бесценным «Взглядом», стояли инициалы «Г. Б.», Мод назначалось время — обычное для чаепития — и место, хорошо ей знакомое, ближайшей встречи, а в конце были приписаны многозначительные слова: «Жаворонки прилетели!»

В назначенный Байтом час она ждала его за их начищенным, как палуба, столиком, наедине с горчичницей и меню и с сознанием, что ей, пожалуй, предстоит, хочет она того или нет, столько же выслушать от него, сколько сказать самой. Поначалу казалось, так оно, скорее всего, и произойдет, так как вопросы, которые между ними возникли, не успел он усесться, были преимущественно именно те, на каких он сам всегда настаивал: «Что он сделал, что уже и что осталось еще?» — вот такому дознанию, негромкому, но решительному, он и подвергся, как только опустился на стул, что не вызвало у него, однако, ни малейшего отклика. Немного погодя она почувствовала, что его молчания и позы с нее хватит, а если их мало, то уж его выразительный взгляд, буравящий ее, как никогда прежде, ей совершенно нестерпим. Он смотрел на нее жестко, так жестко — дальше некуда, словно хотел сказать: «Вот-вот! Доигралась!», что, по сути, равнялось осуждению, и весьма резкому, по части интересующего их предмета. А предмет этот был, ясное дело, нешуточный, и за последнее время ее приятель, усердно им занимаясь, явно осунулся и похудел. Но потрясла ее, кроме всего прочего, одна вещь: он проявлялся именно так, как ей бы хотелось, прими их союз ту форму, до которой они в своих обсуждениях-рассуждениях еще не до-шли, — чтобы он, усталый, возвращался к ней после тьмы дел, мечтая о шлепанцах и чашке чая, ею уже приготовленных и ждущих в положенном месте, а она, в свою очередь, встречала его с уверенностью, что это даст ей радость. Сейчас же он был возбужден, все отвергал и еще больше утвердился в своем неприятии, когда она выложила ему новости — начав, по правде сказать, с вопроса, который первым подвернулся на язык:

— С чего этo тебе понадобилось расписывать этого тютю Мортимера Маршала? Не то что бы он не был на седьмом небе...

— Он таки на седьмом небе! — поспешил вставить Байт. — И крови моей не жаждет. Или не так?

— Разве ты расписал его ради него? Впрочем, блестяще. Как ты это сумел... только по одному эпизоду!

— Одному эпизоду? — пожал плечами Говард Байт. — Зато какой эпизод! Все отдай, да мало. В этом одном эпизоде — тома, кипы, бездны.

Он сказал это в таком тоне, что она несколько растерялась:

— О, бездны тебе и не требуются.

— Да, чтобы наплести такое, не очень. Там ведь нет и грана из того, что я увидел. А что я увидел — мое дело. Бездны я припасу для себя. Сохраню в уме — когда-нибудь пригодятся. Так, сей монстр тебе написал? — осведомился он.

— А как же! В тот же вечер! Я уже наутро получила письмо, в котором он изливался в благодарностях и спрашивал, где можно со мной увидеться. Ну, я и пошла с ним увидеться, — сообщила Мод.

— Снова у него?

— Снова у него. Мечта моей жизни, чтобы люди принимали меня у себя.

— Да, ради материала. Но когда ты уже достаточно набрала — а о нем ты уже набрала целый кузов.

— Бывает, знаешь ли, набирается еще. К тому же он рад был дать мне все, что я в силах  взять. — Ей захотелось спросить Байта, уж не ревнует ли он, но она предпочла повернуть разговор в другую плоскость: — Мы с ним долго беседовали, частично о тебе. Он восхищен.

— Мною?

— Мною, в первую голову, думается. Тем паче, что теперь оценили — представь себе — мое то интервью, отвергнутое и разруганное, в его первоначальном варианте, и он об этом знает. Я снова предложила мои заметки в «Мыслитель» — в тот же вечер, как вышла твоя колонка, отослала вместе с ней, чтобы их раззадорить. Они немедленно за них ухватились — в среду увидишь в печати. И если наш голубчик не умрет — от нетерпения! — в среду я с ним пирую: пригласил меня на ленч.

— Понятно, — сказал Байт. — Вoт за этим мне и понадобилось его пропечатать. Прямое доказательство, как я был прав.

Они скрестили взгляды над грубым фаянсом, и глаза их сказали больше любых слов — и к тому же говорили и вопрошали о многом другом.

— Он полон всяческих надежд. И считает, мне нужно продолжать.

— Принимать его приглашения на ленч? Каждую среду?

— О, он на это готов, и не только на это. Ты был прав, когда в прошлое воскресенье сказал: «Сиди, не рыпайся!» Хороша бы я теперь была, если бы сорвалась. Вдруг, понимаешь, стало вытанцовываться. Нет, я очень тебе обязана.

— Да, ты совсем другая, — буркнул он. — Настолько другая, что, боюсь, я упустил свой шанс. Да? Твой змий-искуситель меня мало волнует, но тут есть еще кое-что, о чем ты мне не говоришь. — Молодой человек, уперев плечо в стену, а рукою перебирая ножи, вилки и ложки, отрешенный, опустошенный, словно без видимой цели, ронял фразу за фразой: — У тебя появилось что-то еще. Ты вся сияешь! Нет, не вся, потому что тебе не удается довести меня до белого каления. Никак не получается распалить до того накала, до которого хочется. Нет, ты сначала обвенчайся со мной, а потом испытывай на прочность. И впрямь, почему бы тебе не продолжать? Я имею в виду — украшать его ленч? — Тон вопросов был шутливый, словно он задавал их просто так, да и ответа на них он ни секунды не ждал, хотя у нее, скорее всего, нашелся бы мгновенный ответ, не будь шутливый тон не совсем то, чего она от него ждала. — Он пригласил тебя туда, куда он нас тогда водил?

— Нет, зачем же... Мы завтракали у него на квартире, где я уже была. В среду ты все прочтешь в «Мыслителе». По-моему, я ничего не смазала — там, право, все изображено. На этот раз он мне все показал: ванную, холодильник, пресс для брюк. У него их девять, и все в ходу.

— Девять? — угрюмо переспросил Байт.

— Девять.

— Девять пар?

— Девять прессов, а сколько брюк, не знаю.

— Ай-ай-ай, — сказал он, — это большое упущение, недостаток информации читатель сразу почувствует и вряд ли одобрит. Ну и как, тебя эти приманки достаточно прельстили? — поинтересовался он и тут же, так как она ничего не ответила, не сдержавшись, спросил с какой-то беспомощной искренностью: — Скажи, он и в самом деле рвется тебя заполучить?

Она отвечала так, словно тон вопроса допускал забавную шутку.

— А как же. Вне всякого сомнения. Он ведь принимает меня за такую особу, которая круглый год заправляет всем и вся. То есть в его представлении я принадлежу вовсе не к тем, кто сам непосредственно пишет о «нашем доме» — благо свой у меня есть, — а к тем, кто благодаря тому, что вхож в Органы Общественного мнения, поставляет (в чем ты дал ему случай убедиться) пишущих. И он не видит, почему и ему — если я хоть вполовину порядочная — не зреть свое имя в печати каждый день на неделе. Он для того вполне годится и вполне готов. А кто, скажи на милость, подойдет для такого дела лучше, чем та, что разделит с ним кров. Все равно что завести сифон, эту роскошь бедняков, и изготавливать содовую дома — собственную содовую. Дешево и сердито, и всегда стоит на буфете. «Vichy chez soi».*  Свой репортер у себя на дому.

Еe собеседник помедлил с ответом.

— Э нет, шалишь! Твое место у меня на буфете — такую шипучку днем с огнем поискать надо! Значит, он, худо-бедно, метит на место Бидел-Маффета!

— Именно, — подтвердила Мод. — Спит и видит.

Сейчас она, как никогда, была уверена, что эта реплика не останется без последствий.

— Неплохое начало, — откликнулся Байт, но больше не проронил ни слова: казалось, как ни распирало его от желания излить душу, Мод увела его мысли в сторону.

Тогда заговорила она:

— Что ты с ним делаешь, с беднягой Биделом? Что, скажи на милость, ты из него делаешь? Ведь стало еще хуже.

— Разумеется, еще хуже.

— Oт него просто прохода нет: он кувыркается на каждой крыше, выскакивает из-за каждого куста. — В тоне ее прозвучала тревога. — Небось твоих рук дело?

— Если ты имеешь в виду, что я встречаюсь с ним, — да, встречаюсь. С ним одним. Нe сомневайся — на него не жалеют краски.

— Но ведь ты работаешь на него?

Байт помолчал.

— Добрых полтысячи человек работают на него, только дело за малым — в том, что он называет «эти адовы силы рекламы», под которыми разумеет десять тысяч других, что работают против него. Нас всех, по сути, привлекли... чтобы отвлекать публику от всего такого, ну вот наши усилия и создают этот оглушительный шум. Всегда и везде, в любой связи и по любому поводу сэр
А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, объявляет публике, что не желает, чтобы его имя везде упоминали, а в результате оказывается, что это его желание прямиком способствует тому, что оно появляется во стократ чаще или, несомненно и самым поразительным образом, ниоткуда не исчезает. Машина умолчания ревет, как зоосад в часы кормления зверей. Он не может исчезнуть; он слишком мало весил, чтобы уйти на дно; а ныряльщик всегда обнаруживает себя плеском. Тебе угодно знать, что я при сем делаю, — развертывал Байт свою метафору, — удерживаю его под водой. Только мы с ним — на середине пруда, а берега осаждают толпы любопытных. Того гляди, не сегодня — завтра поставят турникеты и начнут взимать плату. Вот так обстоят дела, — устало улыбнулся он. И, переходя на какой-то странный тон, добавил: — Впрочем, думаю, завтра ты сама все узнаешь.

Он наконец-то ее пронял; она разволновалась:

— Что узнаю?

— Завтра все выйдет наружу.

— Почему ты сейчас мне не скажешь?

— Скажу, — проговорил молодой человек. — Он и впрямь исчез. Исчез как таковой. То есть нет его. Нигде нет. И лучше этого, знаешь ли, чтобы стать повсеместно известным, не придумаешь. Завтра он прогремит по всей Англии. А пропал он во вторник, с вечера — вечером его видели в клубе последний раз. С тех пор от него ни звука, ни знака. Только разве может исчезнуть человек, который так поступает? Это же все равно — как ты сказала? — что кувыркаться на крыше. Правда, публике об этом станет известно лишь завтра.

— А ты когда об этом узнал?

— Сегодня. В три часа дня. Нo пока держу про себя. И еще... немного... попридержу.

Она не понимала, зачем; на нее напал страх.

— Что ты рассчитываешь на этом заработать?

— Ничего... в особенности, если ты испортишь мне всю коммерцию. А ты, по-моему, не прочь...

Она словно не слышала, занятая своими мыслями:

— Скажи, почему в твоей депеше, которую ты послал мне три дня назад, стояли загадочные слова?

— Загадочные?

— Что значит «Жаворонки прилетели»?

— А, помню. Так они и в самого деле прилетают. Я это своими глазами вижу, то есть вижу, что случилось. Я был уверен, что так оно неминуемо и случится.

— Что же тут плохого?

Байт улыбнулся:

— Как — что? Я ведь тебе сказал: он исчез.

— Куда исчез?

— Просто сбежал в неизвестном направлении. В том-то и дело, что никто не знает куда — никто из его присных, из тех, кто по крайней мере может или мог бы знать.

— И почему — тоже?

— И почему — тоже?

— Один ты и можешь что-то сказать?

— Ну-у, — замялся Байт, — я могу сказать о том, что последнее время бросалось мне в глаза, что наваливалось на меня во всей своей нелепости: ему требовалось, чтобы газеты сами раструбили о его желании уйти в тень. С этим он ко мне и пришел, — вдруг прибавил Байт. — Не я к нему, а он ко мне.

— Он доверял тебе, — вставила Мод.

— Пусть так. Нo ты же видишь, что я за это ему отдал, — самый цвет моего таланта. Куда уж больше? Я выпотрошен, выжат, измочален. А от его мерзкой паники меня мутит. Сыт по горло!

Нo глаза Мод смотрели по-прежнему жестко:

— Он до конца искренен?

— Бог мой! Конечно, нет. Да и откуда? Только пробует — как кошка, когда прыгает на гладкую стенку. Прыгнет, и тут же назад.

— Значит, паника у него настоящая?

— Как и он сам.

— А его бегство?.. — допытывалась Мод.

— Поживем, увидим.

— Может, для него тут разумный выход? — продолжала она.

— Ах, — рассмеялся он. — Опять ты пальцем в небо?

Но это ее не отпугнуло: у нее уже появилась другая мысль.

— Может, он и вправду свихнулся?

— Свихнулся? О, да. Но вряд ли, думается, вправду. У него ничего не бывает вправду, у нашего милейшего Бидел-Маффета.

— У твоего милейшего, — возразила, чуть помедлив, Мод. — Только что тебе мило, то мне гнило, — и тут же: — Когда ты видел его в последний раз?

— Во вторник, в шесть, радость моя. Я был одним из последних.

— И, полагаю, также одним из вреднейших. — И она высказала засевшую у нее в голове мысль: — Ведь это ты подбил его.

— Я доложил ему, — сказал Байт, — об успехах. Сообщил, как подвигаются дела.

— О, я вижу тебя насквозь! И если он мертв...

— Что — если?.. — ласковым голосом спросил Байт.

— Его кровь на твоих руках.

Секунду Байт внимательно разглядывал свои руки.

— Да, они порядком замараны из-за него. А теперь, дорогая, будь добра, покажи мне свои.

— Сначала ответь, что с ним, по-твоему, произошло, — настаивала она. — Это самоубийство?

— По-моему, это та версия, которой нам надо держаться. Пока какая-нибудь бестия не придумает что-нибудь еще. — Он всем своим видом показал готовность обсасывать эту тему: — Тут хватит сенсаций на несколько недель.

Он подался вперед, ближе к ней, и, тронутый ее глубокой озабоченностью, не меняя позы и не снимая локтей со стола, слегка потрепал пальцем по подбородку. Она, все такая же озабоченная, отпрянула назад, не принимая его ласки, но минуту-другую они сидели лицом к лицу, почти касаясь друг друга.

— Мне даже жалко тебя не будет, — обронила она наконец.

— Что ж так? Всех жалко, кроме меня?

— Я имею в виду, — пояснила она, — если тебе и впрямь придется себя проклинать.

— Не премину. — И тотчас, чтобы показать, как мало придает всему это-му значения, сказал: — Я ведь, знаешь, всерьез с тобой говорил, тогда в Ричмонде.

— Я не пойду за тебя, если ты его убил, — мгновенно откликнулась она.

— Значит, решишь в пользу девятки? — И так как этот намек при всей его подчеркнутой игривости оставил ее равнодушной, продолжил: — Хочешь поносить все имеющиеся у него брюки?

— Ты заслуживаешь, чтобы я выбрала его, — сказала она и, вступая в игру, добавила: — А какая у него квартира!

Он ответил выпадом на выпад:

— Цифра девять, надо думать, тебе по сердцу — число муз.

Но эта краткая пикировка со всей ее колкостью, как ни странно, снова их сблизила; они пришли к согласию: Мод сидела, упершись локтями о стол, а ее приятель, слегка откинувшись на спинку стула, словно замер, приготовившись слушать. И первой начала она:

— Я уже трижды виделась с миссис Чёрнер. В тот же вечер, когда мы были в Ричмонде, я отослала ей письмо с просьбой о встрече. Набралась наглости, какой себе ни разу не позволяла. Я заверила мадам, что публика мечтает услышать из ее уст несколько слов «по случаю ее помолвки».

— По-твоему, это наглость? — Байт был явно доволен. — Ну и как? Небось, она сразу клюнула.

— Нет, не сразу, но клюнула. Помнишь, ты говорил тогда... в парке. Так оно и произошло. Она согласилась меня принять, так что в этом отношении ты оказался прав. Только знаешь, зачем она на это пошла?

— Чтобы показать тебе свою квартиру, свою ванную, свои нижние юбки? Так?

— У нее не квартира, а собственный дом, притом великолепный, и не где-нибудь, а на Грин-стрит, в Парк-Лейне. И ванна у нее — не ванна, а мечта, из мрамора и серебра, прямо экспонат из коллекции Уоллеса — не скрою, я тоже видела; а уж нижние юбки — в первую очередь; и это такие юбки, которые тем, кто их носит, показать не стыдно: есть на что посмотреть. И деньгами — судя по ее дому и обстановке, да и по внешности, из-за которой у нее, бедняжки, бездна хлопот, — Бог ее, без сомнения, не обидел.

— Косоглазая? — с сочувствием спросил Байт.

— Страшна, как смертный грех; ей просто необходимо быть богатой; меньше чем при пяти тысячах фунтов такого уродства себе позволить нельзя. Ну а она, в чем я убедилась, может себе что угодно позволить, даже вот такой носище. Впрочем, она вполне-вполне: симпатична, любезна, остроумна — словом, великолепная женщина, без всяких скидок. И они вовсе не помолвлены.

— Она сама тебе так сказала? Ну и дела!

— Это как посмотреть, — продолжала Мод. — Ты и не подозреваешь, о чем речь. А я, между прочим, знаю: с какой стороны посмотреть.

— Значит, тем более: ну и дела! Это же золотая жила.

— Пожалуй. Только не в том смысле, какой ты сюда вкладываешь. Кстати, никакого интервью она давать мне не стала — совсем не ради того меня приняла. А ради того, что куда важнее.

Байт без труда догадался, о чем речь:

— Того, к чему я причастен?

— Чтобы выяснить, что можно сделать. Ей претит его дешевая популярность.

У Байта просветлело лицо.

— Она так и сказала?

— Она приняла меня, чтобы мне это сказать.

— И ты еще не веришь мне, что «жаворонки прилетели». Чего еще тебе нужно?

— Ничего мне не нужно — к тому, что есть; ничего, кроме одного: помочь ей. Мы с ней подружились. Она понравилась мне, а я — ей, — заявила Мод Блэнди.

— Прямо как с Мортимером Маршалом.

— Нет, совсем не как с Мортимером Маршалом. Я с ходу схватила, какая мысль у нее возникла. У нее возникла мысль, что я могу помочь ей — помочь в том, чтобы заставить их замолчать о Биделе, и для этой цели — так ей, видимо, кажется — я к ней просто с неба свалилась.

Говард Байт слушал, но, помедлив, вставил:

— Кого их?

— Как кого? Мерзкие газетенки — твою разлюбезную прессу, о которой мы с тобой все время толкуем. Она хочет, чтобы его имя немедленно исчезло с газетных страниц — немедленно.

— И она тоже? — удивился Байт. — Значит, и ее трясет от страха?

— Нет, не от страха, — вернее, не тогда, когда я последний раз ее видела. От отвращения. Она считает, что все это слишком далеко зашло, и хотела, чтобы я — женщина честная, порядочная и по уши, как она полагает, сидящая в газетном деле — прониклась ее чувствами. И теперь, при наших с ней отношениях, я таки прониклась, и думается, если удастся здесь что-то исправить, мне это будет не в укор. А ты мешаешь исправить и тем самым режешь меня без ножа.

— Не бойся, дорогая, — отвечал он, — кровью я тебе истечь не дам и до смерти не зарежу. — И тут же изобразил, как сказанное искренне его поразило. — Значит, по-твоему, она вряд ли знает?..

— Что знает?

— Ну, о том, что могло и дойти. О его бегстве.

— Нет, она не знала... наверняка не знала.

— И ни о чем таком, что делало бы его бегство вероятным?

— То есть о том, что ты назвал непонятной причиной? Нет, ничего такого она не говорила. Зато упомянула, и в полный голос, что он сам в ужасе — или делает вид, будто так, — от того, как ежедневно треплют его имя.

— Это ее слова, — спросил Байт, — что он делает вид?..

Мод уточнила:

— Она чувствует в нем — так сама мне сказала — что-то смешное. Вот такое у нее чувство, и, честное слово, мне как раз это в ней и нравится. В общем, она не вытерпела и поставила условие: «Заткните им рот, — сказала она, — тогда поговорим». Она дала ему три месяца, но готова ждать все шестъ. И вот тем временем — когда он приходит к тебе — ты помогаешь им орать во всю глотку.

— Пресса, детка, — сказал Байт, — сторожевой пес цивилизации, а на сторожевых псов — тут ничего не поделаешь — бывает, находят приступы бешенства. Легко сказать: «Заткните им глотки»; бегущего зверя окриком не остановишь. Ну, а миссис Чёрнер, — добавил он, — и впрямь персонаж из сказки.

— А что я сказала тебе на днях, когда ты, пытаясь найти обоснование его поступкам, выдвинул предположение — чистая гипотеза! — что дело в такой женщине, какой она, по-твоему, должна быть? Гипотеза претворилась в жизнь, с одной только поправкой — в жизни все оказалось сложней. Впрочем, не в этом суть. — Она искренне отдавала ему должное. — В тебе говорило вдохновение.

— Прозрение гения! — Как-никак, а он догадался первым, но тут еще кое-что оставалось невыясненным: — Когда ты виделась с нею в последний раз?

— Четыре дня назад. Наша третья встреча.

— И даже тогда она не знала всей правды?

— Я же не знаю, что ты называешь всей правдой, — отвечала Мод.

— То, что он — уже тогда — стоял на перепутье. Этого вполне достаточно.

— Не думаю. — Мод проверяла себя. — Знай она это, она была бы очень расстроена. Не могла не быть. А она не была. И сейчас вовсе нe выглядит огорченной. Но она — женщина своеобычная.

— М-да, ей, бедняжке, без этого не обойтись.

— Своеобычности?

— Нет, огорчений. И своеобычности тоже. Разве только она забьет отбой. — Он осекся, но тут было еще о чем поговорить. — Как же она, видя, какой он непроходимый осел, все же согласна?

— Об этом «согласна» я и спрашивала тебя месяц назад, — напомнила Мод. — Как она могла согласиться?

Он совсем забыл, попытался вспомнить:

— И что же я сказал тогда?

— В общем и целом, что женщины — дуры, ну и еще, помнится, что он не-отразимо красив.

— О да, он и впрямь неотразимо красив, бедненький, только красота нынче в загоне.

— Вoт видишь, — сказала Мод.

И оба встали, словно подводя итог диалогу, но задержались у столика, пока Говард ждал сдачу.

— Если это выйдет наружу, — обронила Мод, — он спасен. Она — как я ее вижу — узнав о его позоре, выйдет за него замуж, потому что он уже не будет смешон. И я ее понимаю.

Байт посмотрел на нее с восхищением — он даже забыл пересчитать сдачу, которую опустил в карман.

— О вы, женщины...

— Идиотки, не так ли?

Этого вопроса Байт словно не услышал, хотя все еще пожирал ее глазами.

— Тебе, верно, очень хочется, чтобы он покрыл себя позором.

— Никоим образом. Я не могу хотеть его смерти — а иначе ему не извлечь из этого дела пользы.

Байт еще несколько мгновений смотрел на нее.

— А не извлечь ли тебе из этого дела пользы?

Нo она уже повернулась к выходу; он пошел за ней, и как только они очутились за дверью в тупичке — тихой заводи в потоках Стрэнда — между ними завязался острый разговор. Они были одни, улочка оказалacь пуста, они на миг почувствовали, что самое интимное еще не высказано, и он немедленно воспользовался благой возможностью.

— Небось, этот тип опять пригласил тебя на ленч к себе на квартиру.

— А как же. На среду, без четверти два.

— Сделай милость, откажись.

— Тебе это не нравится?

— Сделай милость, окажи мне уважение.

— А ему неуважение?

— Пopви с ним. Мы запустили его. И хватит.

Но Мод желала быть справедливой:

— Это ты его запустил; ты, не спорю, с ним поквитался.

— Моя заметка запустила и тебя — после нее «Мыслитель» пошел на попятный; вы оба мои должники. Ему, так и быть, я долг отпускаю, а за тобой держу. И у тебя только одно средство его оплатить... — и, так как она стояла, уставив взгляд на ревущий Стрэнд, закончил: — Благоговейным послушанием.

Помедлив, она посмотрела на него в упор, но тут случилось нечто такое, отчего у обоих слова замерли на губах. Только сейчас до их ушей донеслись выкрики — выкрики мальчишек-газетчиков, оравших на всю огромную магистраль — «Экстренный выпуск» вперемежку с самой сенсационной новостью, которая обоих бросила в трепет. И он, и она изменились в лице, прислушиваясь к разносившимся в воздухе словам «таинственное исчезновение...», которые тут же поглощались уличным шумом. Конец фразы, однако, было легко восстановить, и Байт завершил ее сам:

— Бидел-Маффета. Чтоб им было пусто!..

— Уже? — Мод явно побледнела.

— Первыми разнюхали. Прах их побери!

Байт коротко рассмеялся — отдал дань чужому пронырству, но она быстро коснулась ладонью его локтя, призывая прислушаться. Да, вот оно, это известие, оно звучало в пронзительных глотках; там, за один пенс, под фонарями, в густом людском потоке, глазеющем, проплывающем мимо и тут же выбрасывающем это из головы. Теперь они уловили все до конца — «Известный общественный деятель!». Что-то зловещее и жестокое было в том, как преподносилась эта новость среди сверкающей огнями ночи, среди разлива перекрывающих друг друга звуков, среди равнодушных — по большей части — ушей и глаз, которые тем не менее на лондонских тротуарах были достаточно широко открыты, чтобы утолять цинический интерес. Да, он был, этот бедняга Бидел, известен и был общественным деятелем, но в восприятии Мод это не было в нем по крайней мере сейчас главным, когда его во весь голос обрекали на небытие.

— Если его нет, я погорела.

— Егo, безусловно, нет — сейчас.

— Я имела в виду — если он умер.

— Может, и не умер. Я понял, что ты имеешь в виду, — добавил Байт. — Если он умер, тебе не придется его убивать.

— Он нужен ей живой, — отрезала Мод.

— Ну да. Иначе как же она ему откажет от дома?

Эту реплику Мод, как ни была она взволнована и заинтригована, оставила пока без ответа.

— Вот так — прощайте, миссис Чёрнер. А все ты.

— Ах, радость моя! — уклонился он.

— Да-да, это ты довел его, а раз так, это полностью возмещает то, что ты сделал для меня.

— Ты хочешь сказать — сделал тебе во вред? Право, не знал, что ты примешь этo так близко к сердцу.

И снова, пока он говорил, до них донеслось: «Таинственное исчезновение известного общественного деятеля!» И пока они вслушивались, казалось, разрастаясь, заполнило все вокруг; Мод вздрогнула.

— Мне это нестерпимо, — сказала она и, повернувшись к нему спиной, направилась к Стрэнду.

Он тотчас оказался с нею рядом и, прежде чем она скрылась в толпе, успел на мгновение ее задержать:

— Так нестерпимо, что ты решительно не пойдешь за меня?

Вопрос был, что называется, поставлен ребром, и она ответила соответственно:

— Если он умер, нет.

— А если нет, то да?

Она бросила на него жесткий взгляд.

— Значит, ты знаешь?

— Если бы... я был бы на верху блаженства.

— Честное слово?

— Честное слово.

— Ладно, — сказала она, поколебавшись, — если она не порвет со мной...

— Это твердо?

Но она опять ушла от прямого ответа:

— Сначала предъяви его живым и невредимым.

Так они стояли, выясняя отношения, и долгий взгляд, которым они обменялись, окончательно закрепил заключенный между ними договор.

— Я предъявлю его, — сказал Говард Байт.

 

Перевод с английского М. А. Шерешевской

 

 

Окончание следует

 

 

Глубокоуважаемые и дорогие читатели и подписчики «Звезды»!
Рады сообщить, что № 3 и № 4 журнала уже рассылается по вашим адресам. № 5 напечатан и на днях также начнет распространяться. Сердечно благодарим вас за понимание сложившейся ситуации!
Редакция «Звезды»
30 января
В редакции «Звезды» вручение премий журнала за 2019 год.
Начало в 18-30.
31 октября
В редакции «Звезды» презентация книги: Борис Рогинский. «Будь спок. Шестидесятые и мы».
Начало в 18-30.
Смотреть все новости

Всем читателям!

Чтобы получить журнал с доставкой в любой адрес, надо оформить подписку в почтовом отделении по
«Объединенному каталогу ПРЕССА РОССИИ «Подписка – 2021»
Полугодовая подписка по индексу: 42215
Годовая подписка по индексу: 71767

Так же можно оформить подписку через ИНТЕРНЕТ- КАТАЛОГ
«ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2021/1
индексы те же.

Группа компаний «Урал-пресс»
ural-press.ru
Подписное агентство "Прессинформ"
ООО "Прессинформ"

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27


Мириам Гамбурд - Гаргулья


Мириам Гамбурд - известный израильский скульптор и рисовальщик, эссеист, доцент Академии искусств Бецалель в Иерусалиме, автор первого в истории книгопечатания альбома иллюстраций к эротическим отрывкам из Талмуда "Грех прекрасен содержанием. Любовь и "мерзость" в Талмуде Мидрашах и других священных еврейских книгах".
"Гаргулья" - собрание прозы художника, чей глаз точен, образы ярки, композиция крепка, суждения неожиданны и парадоксальны. Книга обладает всеми качествами, привлекающими непраздного читателя.
Цена: 400 руб.

Калле Каспер - Ночь - мой божественный анклав


Калле Каспер (род. в 1952 г.) — эстонский поэт, прозаик, драматург, автор пяти стихотворных книг и нескольких романов, в том числе эпопеи «Буриданы» в восьми томах и романа «Чудо», написанного на русском. В переводе на русский язык вышла книга стихов «Песни Орфея» (СПб., 2017).
Алексей Пурин (род. в 1955 г.) — русский поэт, эссеист, переводчик, автор семи стихотворных книг, трех книг эссеистики и шести книг переводов.
Цена: 130 руб.

Евгений Каинский - Порядок вещей


Евгений Каминский — автор почти двадцати прозаических произведений, в том числе рассказов «Гитара и Саксофон», «Тихий», повестей «Нюшина тыща», «Простая вещь», «Неподъемная тяжесть жизни», «Чужая игра», романов «Раба огня», «Князь Долгоруков» (премия им. Н. В. Гоголя), «Легче крыла мухи», «Свобода». В каждом своем очередном произведении Каминский открывает читателю новую грань своего таланта, подчас поражая его неожиданной силой слова и глубиной образа.
Цена: 200 руб.
Алексей Пурин - Незначащие речи


Алексей Арнольдович Пурин (1955, Ленинград) — поэт, эссеист, переводчик. С 1989 г. заведует отделом поэзии, а с 2002 г. также и отделом критики петербургского журнала «Звезда». В 1995–2009 гг. соредактор литературного альманаха «Urbi» (Нижний Новгород — Прага — С.-Петербург; вышли в свет шестьдесят два выпуска). Автор двух десятков стихотворных сборников (включая переиздания) и трех книг эссеистики. Переводит голландских (в соавторстве с И. М. Михайловой) и немецких поэтов, вышли в свет шесть книг переводов. Лауреат премий «Северная Пальмира» (1996, 2002), «Честь и свобода» (1999), журналов «Новый мир» (2014) и «Нева» (2014). Участник 32-го ежегодного Международного поэтического фестиваля в Роттердаме (2001) и др. форумов. Произведения печатались в переводах на английский, голландский, итальянский, литовский, немецкий, польский, румынский, украинский, французский и чешский, в т. ч. в представительных антологиях.
В книге впервые публикуются ранние стихотворения автора.
Цена: 130 руб.
Моя жизнь - театр. Воспоминания о Николае Евреинове


Эта книга посвящена одному из творцов «серебряного века», авангардному преобразователю отечественной сцены, режиссеру, драматургу, теоретику и историку театра Николаю Николаевичу Евреинову (1879-1953). Она написана его братом, доктором технических наук, профессором Владимиром Николаевичем Евреиновым (1880-1962), известным ученым в области гидравлики и гидротехники. После смерти брата в Париже он принялся за его жизнеописание, над которым работал практически до своей кончины. Воспоминания посвящены доэмигрантскому периоду жизни Николая Евреинова, навсегда покинувшего Россию в 1925 году. До этого времени общение братьев было постоянным и часто происходило именно у Владимира, так как он из всех четверых братьев и сестер Евреиновых оставался жить с матерью, и его дом являлся притягательным центром близким к семье людей, в том числе друзей Николая Николаевича - Ю. Анненкова, Д. Бурлюка, В.Каменского, Н. Кульбина, В. Корчагиной-Алексан-дровской, Л. Андреева, М. Бабенчикова и многих других. В семье Евреиновых бережно сохранились документы, фотографии, письма того времени. Они нашли органичное место в качестве иллюстраций, украшающих настоящую книгу. Все они взяты из домашнего архива Евреиновых-Никитиных в С.-Петербурге. Большая их часть публикуется впервые.
Цена: 2000 руб.


Калле Каспер - Песни Орфея


Калле Каспер (род. в 1952 г.) – эстонский поэт, прозаик, драматург, автор шести стихотворных книг и нескольких романов, в том числе эпопеи «Буриданы» в восьми томах и романа «Чудо», написанного на русском. «Песни Орфея» (2017) посвящены памяти жены поэта, писательницы Гоар Маркосян-Каспер.
Алексей Пурин (род. в 1955 г.) – русский поэт, эссеист, переводчик, автор семи стихотворных книг, трех книг эссеистики и шести книг переводов.
Цена: 130 руб.


Пасынки поздней империи


Книга Леонида Штакельберга «Пасынки поздней империи» состоит из одной большой повести под таким же названием и нескольких документальных в основе рассказов-очерков «Призывный гул стадиона», «Камчатка», «Че», «Отец». Проза Штакельберга столь же своеобразна, сколь своеобразным и незабываемым был сам автор, замечательный рассказчик. Повесть «пасынки поздней империи» рассказывает о трудной работе ленинградских шоферов такси, о их пассажирах, о городе, увиденном из окна машины.
«Призывный гул стадиона» - рассказ-очерк-воспоминание о ленинградских спортсменах, с которыми Штакельбергу довелось встречаться. Очерк «Отец» - подробный и любовный рассказ об отце, научном сотруднике Института имени Лесгафта, получившем смертельное ранение на Ленинградском фронте.
Цена: 350 руб.

Власть слова и слово власти


Круглый стол «Власть слова и слово власти» посвящен одному из самых драматических социокультурных событий послевоенного времени – Постановлению Оргбюро ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград» 1946 г.
Цена: 100 руб.



Елена Кумпан «Ближний подступ к легенде»


Книга Елены Андреевны Кумпан (1938-2013) рассказывает об уходящей культуре 1950 – 1960-х годов. Автор – геолог, поэт, экскурсовод – была дружна со многими выдающимися людьми той бурной эпохи. Герои ее воспоминаний – поэты и писатели Андрей Битов, Иосиф Бродский, Александр Городницкий, Рид Грачев, Александр Кушнер, Глеб Семенов, замечательные ученые, литераторы, переводчики: Л.Я. Гтнзбург, Э.Л. Линецкая, Т.Ю. Хмельницкая, О.Г. Савич, Е.Г. Эткинд, Н.Я. Берковский, Д.Е. Максимов, Ю.М. Лотман и многие другие
Книга написана увлекательно и содержит большой документальный материал, воссоздающий многообразную и сложную картину столь важной, но во многом забытой эпохи. Издание дополнено стихами из единственного поэтического сборника Елены Кумпан «Горсти» (1968).
Цена: 350 руб.


Елена Шевалдышева «Мы давно поменялись ролями»


Книга тематически разнообразна: истории из пионервожатской жизни автора, повесть об отце, расследование жизни и судьбы лейтенанта Шмидта, события финской войны, история поисков и открытий времен Великой Отечественной войны.
Цена: 250 руб.


Нелла Камышинская «Кто вас любил»


В сборнике представлены рассказы, написанные в 1970-1990-ж годах. То чему они посвящены, не утратило своей актуальности, хотя в чем-то они, безусловно, являются замечательным свидетельством настроений того времени.
Нелла Камышинская родилась в Одессе, жила в Киеве и Ленинграде, в настоящее время живет в Германии.
Цена: 250 руб.


Александр Кушнер «Избранные стихи»


В 1962 году, более полувека назад, вышла в свет первая книга стихов Александра Кушнера. С тех пор им написано еще восемнадцать книг - и составить «избранное» из них – непростая задача, приходится жертвовать многим ради того, что автору кажется сегодня лучшим. Читатель найдет в этом избранном немало знакомых ему стихов 1960-1990-х годов, сможет прочесть и оценить то, что было написано уже в новом XXI веке.
Александра Кушнера привлекает не поверхностная, формальная, а скрытая в глубине текста новизна. В одном из стихотворений он пишет, что надеется получить поэтическую премию из рук самого Аполлона: «За то, что ракурс свой я в этот мир принес / И непохожие ни на кого мотивы…»
И действительно, читая Кушнера, поражаешься разнообразию тем, мотивов, лирических сюжетов – и в то же время в каждом стихотворении безошибочно узнается его голос, который не спутать ни с чьим другим. Наверное, это свойство, присущее лишь подлинному поэту, и привлекает к его стихам широкое читательское внимание и любовь знатоков.
Цена: 400 руб.


Л. С. Разумовский - Нас время учило...


Аннотация - "Нас время учило..." - сборник документальной автобиографической прозы петербургского скульптора и фронтовика Льва Самсоновича Разумовского. В сборник вошли две документальные повести "Дети блокады" (воспоминания автора о семье и первой блокадной зиме и рассказы о блокаде и эвакуации педагогов и воспитанников детского дома 55/61) и "Нас время учило..." (фронтовые воспоминания автора 1943-1944 гг.), а также избранные письма из семейного архива и иллюстрации.
Цена: 400 руб.


Алексей Пурин. Почтовый голубь


Алексей Арнольдович Пурин (род. в 1955 г. в Ленинграде) — поэт, эссеист, переводчик. Автор пятнадцати (включая переиздания) стихотворных сборников и трех книг эссеистики. Переводит немецких и голландских (в соавторстве с И. М. Михайловой ) поэтов, опубликовал пять книг переводов. Лауреат Санкт-Петербургской литературной премии «Северная Пальмира» (1996, 2002) и др.
В настоящем издании представлены лучшие стихи автора за четыре десятилетия литературной работы, включая новую, седьмую, книгу «Почтовый голубь» и полный перевод «Сонетов к Орфею» Р.-М. Рильке.
Цена: 350 руб.


Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru