ВОЙНА И ВРЕМЯ
Наталья Громова
Ташкентские вавилоны
Анна Ахматова и Ксения Некрасова
«В большом южном городе жизнь идет открыто — во дворе, — писал в своих воспоминаниях Эдуард Бабаев. — Большие дворы Ташкента, разноязыкие, населенные множеством народа, в годы войны были настоящими Вавилонами».1
Таким «вавилоном» был дом на улице Жуковского, 54, который состоял из нескольких построек — главный особняк и строение в глубине двора. К нему была пристроена снаружи деревянная лестница, ведшая наверх, на балахану. До того как там поселилась Анна Ахматова, в доме уже жило много писателей, в том числе — Иосиф Уткин, Луговской, Погодин и другие.
На балахане ранее жила Елена Сергеевна Булгакова, после ее отъезда в конце мая 1943 года в ее две небольшие комнатки въехала Ахматова. Одна из комнат была длинная, большая, с окном почти во всю стену. О своем новом жилище Анна Андреевна написала два стихотворения. Одно из них называется «Хозяйка». Посвящено это стихотворение Елене Сергеевне Булгаковой — «колдунье». В стихотворении — тайна бывшей хозяйки и тайна ее, Ахматовой, обживающей новое пространство, вглядывающейся в тени комнаты.
Елена Сергеевна была дружна с Анной Андреевной еще с 1930-х годов. Ахматова любила талант Михаила Афанасьевича Булгакова, написала стихотворение на его смерть. В Ташкенте Елена Сергеевна давала читать друзьям роман «Мастер и Маргарита». М. Алигер, со слов Раневской, писала о том, как Ахматова читала вслух куски романа Булгакова и повторяла: «Фаина, это гениально, он гений!»
В этом «вавилоне» жил Евгений Яковлевич Хазин, к которому из Джамбульской области приехала Надежда Яковлевна Мандельштам со своей старенькой матерью. Елена Сергеевна писала, что приехали Хазины, «все на одно лицо». Они действительно были все очень похожи; но в худобе Евгения Яковлевича было своеобразное изящество, а Надежда Яковлевна, истощенная и истерзанная несчастьями, физической работой в колхозе, и до того не очень-то привлекательная, теперь вообще стала неотличимой от брата.
Надежда Яковлевна Мандельштам была близкой подругой Ахматовой. Она приехала в Ташкент к брату, надеясь на облегчение жизни. Но ее ждала такая же тяжкая судьба и здесь: медленное угасание матери, голод, постоянный поиск заработка, отсутствие взаимопонимания с родными, их эгоизм… После отъезда Елены Сергеевны Надежда Яковлевна ухаживала за больной Ахматовой. В те дни она пишет их общему с Осипом Мандельштамом другу Борису Кузину: «Встреча с друзьями. Основное, конечно, Женя (Хазин. —Н. Г.). Очень хорошо приняла Лена. Анна Андреевна — неузнаваема — так молода и хороша. Много стихов. Скоро выйдет книга. Стихи горькие и прекрасные. С этими хоть на смерть идти. <…> Анна Андреевна говорила, что боялась думать о моем приезде, так хотела его. Но я, видно, тяжелая. Помните, какая я была болтунья. А теперь я с трудом говорю. Нужно какое-то громадное усилие, чтобы произнести слово».2
Трудно уже представить себе, как выглядели комнатки наверху, остались ли там придуманные Еленой Сергеевной детали уюта. О «милых выдумках» она написала Татьяне Луговской в Алма-Ату, когда еще жила в Ташкенте: «Прожила у Володи в его отсутствие Паустовская — с неделю. Очень мне понравилась. Разрисовала мне комнатку. Очень остроумно: над кроватью моей с белым покрывалом — на стене нарисовала дорожку — рисунок с покрывала. Потом еще очаровательно — на печке сделана как бы крышка футляра мирленовских духов: тоненькая девушка в пышной юбке, с крестиком на шее. С букетом цветов и корзиной в руках. Фотографии — в рамках, нарисованных на стене. Много милых выдумок».3
2 июня 1943 года Анна Андреевна писала в Москву своим друзьям Томашевским: «Я болела долго и тяжело. В мае стало легче, но сейчас начинается жара и, значит, погибель. <…>».
Здесь, как и положено в «вавилонах», стала появляться странная поэтесса Ксения Некрасова. Она ходила в ветхом ватнике, наброшенном на простое платье, в разбитых башмаках. Жить ей было негде, и она попросилась к Ахматовой. Надежда Яковлевна Мандельштам рассказывала Берестову, как та пришла и, открыв грудь, сказала: «У меня нет насекомых».
В письме от 31 июля 1943 года она раздраженно писала Борису Кузину: «Некрасова — юродивая поэтесса. Мусор и чудесные хлебниковские стихи вперемешку. Она живет в горах и приехала гостить к Анне Андреевне, а кстати, устраивать свои дела. Т<о> е<сть> у нее мания, что ее должны печатать».4
По воспоминаниям, Ахматову более всего поразило стихотворение Некрасовой:
Лежало озеро с отбитыми краями…
Вокруг него березы трепетали,
и ели, как железные, стояли,
и хмель сучки переплетал.
Шел человек по берегу — из леса,
в больших болотных сапогах,
в дубленом буром кожухе,
и за плечами, на спине,
как лоскут осени —
лиса
висит на кожаном ремне…
Некрасова спала на полу в комнате Ахматовой. «Опекавшие Ахматову дамы, — вспоминал Валентин Берестов, — (они получили прозвище „жен-мироносиц“) советовали Анне Андреевне прогнать Ксению. Один из таких разговоров был при мне. И я помню царственный ответ: „Поэт никого не выгоняет. Если надо, он уходит сам“. И я понял: для того чтобы быть и оставаться поэтом, нужно жить по каким-то высоким правилам. <…> Ксения привезла Анне Андреевне свои стихи. Многое она написала уже в доме Ахматовой. Стихи стали в списках распространяться среди эвакуированных интеллигентов. Нравились они не всем. Критик Корнелий Зелинский, как записано у меня в дневнике, назвал их „кискиным бредом“».
Нина Татаринова, ходившая к Ахматовой заниматься, вспоминала: «Доброта Ахматовой была безгранична. Она умела, как никто, поделиться последним. В этом я убедилась все в том же белом доме, где впервые увидела Ксению Некрасову. Округлости форм со всех сдуло ветром войны. И все-таки на Ксении платье висело как-то угрожающе свободно. Прямые, реденькие, кое-как собранные на затылке волосы открывали всем ветрам худенькое, сероватого оттенка, некрасивое лицо, с полной всегда влажной оттопыренной губой. Тоненький голосок, редкие фразы с долгими паузами между словами. Я спросила, не больна ли Ксения?
— Нет. Она прошла пешком через прифронтовую степь с мертвым ребенком на руках, — пояснили мне.
Позже выяснилось, что все это фантазия самой Ксении. На самом деле, она приехала из Алма-Аты. Ей очень не хватало тепла. Вот и выдумала она историю с ребенком, стремясь вызвать сочувствие у окружающих. Война отняла у Некрасовой все, оставив только то, что невозможно отнять — ее дар:
Когда неверие ко мне приходит,
Стихи мои мне кажутся плохими,
Тускнеет зоркость глаза моего,
Тогда с колен я сбрасываю доску,
Что заменяет письменный мне стол,
И собирать поэзию иду
Вдоль улиц громких.
(«Исток»)
Ксения Александровна, думается, хорошо знала цену своим стихам. Может, поэтому прямо с вокзала пришла к Ахматовой с выдумкой о прифронтовой степи и неживом ребенке. Обогревшись, Некрасова сказала: „Я буду… жить… здесь“. Попросила для начала матрасик Ахматовой: „Я вот здесь… на полу… переночую“. Потом взяла единственную подушку из-под головы пятидесятилетней Анны Андреевны. Неизвестно, чем бы все это кончилось (Ахматова со своей христианской кротостью отдала бы и последнюю нитку). К счастью, Ксению Александровну поселили в освободившуюся поблизости комнату».5
«Некрасову, трудную, непохожую на других, она очень ценила, — вспоминала Галина Козловская, — верила в нее и бесконечно много ей прощала. Так было в Ташкенте, что потом было — не знаю. Бедную, голодную, затурканную, некрасивую и эгоцентрично агрессивную было легко пихать, высмеивать и отталкивать. Но Анна Андреевна была самой прозорливой и самой доброй. Она прощала ей все ее выходки, грубости, непонимание, словно это было дитя, вышедшее из леса, мало знавшее о людях и еще меньше о самой себе».6
В письме от 15 августа 1943 года, когда Некрасовой уже не было в Ташкенте, Ахматова просит помочь ей Эренбурга:
«Милый Илья Григорьевич,
Посылаю Вам стихи Ксении Александровны Некрасовой. Мне они кажутся замечательным явлением, и я полагаю, что нужно всячески поддержать автора.
Стихи Некрасовой уже появлялись в журналах до войны. По эвакуации она попала в горы, на рудники. Потеряла ребенка. Муж сошел с ума и терроризирует ее. Сама она на границе всяких бед.
Не знаю, что можно для нее сделать, может быть, вызвать ее в Москву, может быть, снестись с Фрунзе (она в Киргизии), чтобы ее вызвали в центр и снабдили всем необходимым.
Конечно, самое лучшее было бы напечатать стихи Некрасовой в журнале или газете — Вам виднее.
Пожалуйста, передайте мой привет Любови Михайловне.
Надюша целует вас обоих.
Ахматова
Адрес Некрасовой: Сюлюкта, К.С.С.Р. Ошская обл. Советская ул. № 102 кв. 20 Кс. Ал. Высоцкая.
Мой адр<ес>. Ташкент ул. Жуковского, 54».7
Луговские жили в двух небольших комнатках во флигеле, под лестницей на балахну, где после Булгаковой поселилась Ахматова.
«Наши комнаты, сделанные из каких-то сараев, но зато каждая имела свой выход во двор. Был еще и дом нормальный, каменный, с фасадом на улицу, но в нем жили люди привилегированные — Погодин, Вирта, Уткин. По этому главному дому и наши лачуги назывались — Жуковская, 54».8 Пытаясь обжить чужое пространство, в котором они оказались неизвестно на какое время, Татьяна Луговская как художник создавала декорацию и костюмы из того, что буквально лежало под ногами. «Я навела уют, — рассказывала она, — купила на барахолке два бильярдных кия и повесила занавески из простынь, выкрасив их акрихином. Еще купила детскую пирамидку. У Поли был поклонник электромонтер, он сделал мне лампу из пирамидки». Так возникли две милые маленькие комнатки, в которых потом, после отъезда Луговских жила Н. Я. Мандельштам.
В архиве Луговского обнаружилось письмо, видимо того самого мужа Ксении Некрасовой (Сергея Софроновича Высоцкого), который «сошел с ума», оно действительно производит странное впечатление. Написано оно в 1953 году. И здесь большая часть письма посвящена событиям уже десятилетней давности:
«…Мы случайно и совершенно неожиданно с Оксаной расстались.
Сначала съехались.
Правление С<оюза> П<исателей> Узб<екистана> приняло участие в ее жизни. Организовало ей два публичных выступления (кажется в зале Дома ученых). Помогло ей выехать. Вы еще были в ту пору в Ташкенте?
Она меня ждала. Но меня угораздило лечь в больницу в Ташкенте. За это время квартиру воры (соседи просто!) разгромили, включая даже мебель.
Я, как птица в обстрелянной стае, потерял и путь и ориентацию.
Кое-как нашел сына. Вызвали его в г. Сулюкту Кирг. ССР.
Помог он мне доехать вот сюда, где я и окаменел по сей день.
Жизнь, как подстреленная птица, подняться хочет и не может… (люблю мысль, душу и слова Тютчева).
Что же с ней, бедной?
Счастлива ли она? Хоть обеспечена ли? И как т-а-к?
Почему она при таком ясно-утреннем начале поэтической жизни своей, своеобразном, звонком, обнадеживающем… кончила тусклым туманным вечером осени?
Или как она?
Во всяком случае — я слежу и не вижу россыпей ея самоцветных и самосветных камешков, ея калейдоскопа слов. Что с ней, бедной?
Как по Вашему?
Имел ли я какое-то значение и влияние на развитие, на формирование и рост ея поэтических возможностей?
Помог ли я ей морально и материально? В Союзе, в Ташкенте, полагали, что я писал ей стихи.
Об этом не раз мне говорила литконсультантка Сомова (конечно, знали такую. Жила на окраине в отдельном маленьком домике, в глубине двора).
Так развитие ее и речь ея непохожи были на ея стихи.
Да! Казалось, что они сыпались на нее из каких-то радужных сфер.
Я сам видел, как люди разного возраста и разных развитий плакали при чтении ею своих стихов.
Что с ней, бедной?
Вспомнил интересную нашу азиатскую встречу.
В знойном безмолвном унынии (ведь там птиц нет!) черно бурых, утомляющих и и тело, и взор, и душу азиатских гор, мы, перевалили в одну из таких чудовищных могил земных великих битв за свое формирование — облегченно вздохнув, спускались вниз…
Впереди зеленело счастье: кишлак Караганча.
(К слову, сколько там разных Кара! А „Бешагач“ помните? Не имели счастья отоваривать там свои талоны?) Навстречу нам, на гору нашу карабкалась кавалькада на… одном (!) ишаке: детишек двое на пегасе гор, черный бравый узбек рядом и… нежная прелестная блондинка за ним.
Оказалось — семья. Разговорились… Блондинка — начитана, поэтична. Очень любит стихи… Ксении Некрасовой! Бережно хранит газету, журналы с ея, Некрасовой стихами!
Беседа была так искренна и так ярка и так необычна вся встреча, что я забыл, где мы находимся.
Вот не помню — признались ли мы ей, что она беседует с Некрасовой.
К великому моему огорчению, мы в последующее наше посещение Караганчи, никак не могли найти кибитки наших милых знакомцев.
Подумал я — раны души, страдания сердца, так же как раны физические — неизгладимы.
Рубцы их остаются на всю жизнь, только более чуткие, недотрожные.
Читаете? Прочли? Слава богу, значит, живы и нашло Вас письмо. Бледное, слабое, но отражение жизни».9
Это письмо прежний муж Некрасовой посылал Луговскому, видимо, потому что тот принимал какое-то участие в ее судьбе. Какое, до конца не понятно, но в его архиве было несколько стихотворений и жалобное письмо поэтессы с просьбой помочь напечатать ее стихи (приводимое нами здесь без изменения пунктуации и орфографии). Знакомство Луговского и Некрасовой скорее всего началось в ташкентском дворе на улице Жуковского, поэтому она уже в 1950-е годы пыталась прибегать к его помощи.
«Г. Москва. Замоскворечье. Лаврушенский переулок. Дом писателя.
Поэту Владимиру Александровичу Луговскому.
Сев. ж. д. Московск. обл. г. Мытищи. Роддом. 1-е отд. К. А. Некрасовой.
Мытищи: 25.5.51; Москва: 3.6.51.
Поэту В. А. Луговскому
Искренно уважаемый Владимир Александрович, посылаю вам моих два стихотворения — написанные мною в больнице; в моем печальном „виде“.
Внутренно мне очень, очень тяжко: обидно, что от меня все отвернулись, и никто ко мне не заглянет, ко всем приходят, а я все одна и одна.
Нервы мои держатся на веревочке и только вера в стихи, как в господа бога не дает лопнуть этой веревочке, — должно быть, что эта самая веревочка свита из нержавеющей стали, а так пора ей уже треснуть.
Прочтите пожалуйста эти два стиха; одно из них взято из цикла, задуманного мной, — «Моя современность» или «Московские дома», а другое — «Сквер Пушкина» (посвящается Русскому артисту Лемешеву) просто зимний эпизод. И нельзя ли первое напечатать.
Ксения Некрасова 23.5.51 г.
Ксения Некрасова
«Моя современность»
или
«Новый дом в Замоскворечьи»
стихи 11/1У-51 г.
Кланяемся до земли мы человеку,
Что несет в руках уменье мастерства, —
В облегченье тяжкого труда
Сердце гор заброшенное в дому
Принимает образ синего коня:
Вместо ног зубчатые колеса
И стальная кожа на боках.
И за что Христа назвали богом,
Ведь Христос не сотворял предметов,
Не создал из стали для раба,
Словно тракторного вола,
Ну а современники мои
Садоводы, инженеры, кузнецы
Рядом с древнею природой новый мир
Строят из цветов и из машин;
Вон стоит по направленью к Третьяковке;
Поднятый уменьем мастеров
Новый дом в исторьи коммунизма
Над приплюснутыми крышами веков,
Камни так уложены в строений,
Что углы, как юношеский хор
Стройным и мощным песнопением
Поднимают стены в небосклон,
Лишь фундамент, словно бас тяжелый
Прикрепил к земле многоэтажный дом
А вокруг отмершие столетья –
В облике окаменелых зданий,
Даже греческих колонн фасады
Меркнут перед белыми стенами.
Встал сам человек как будто,
В грандиознейшем понятьи слова –
Вышедший из революции, и восстаний,
И перешагнул творенье бога.
И что ранее казалось нам великим,
И сердечным ветхостью своей
От его явленья потускнело
И приплюснулось фасадами к земле.
Кланяемся до земли все мастерам мы
Их делам и мыслям в голове.
Ксения Некрасова
«Сквер Пушкина»
Посвящается Русскому артисту Лемешеву
Этюд
Светлый праздник к земле пришел:
Сквер Пушкина лежит в снегах,
И крупный снег роняют облака,
И каждая снежинка на лету,
Касаяся ветвей иль острия угла,
Вдруг издает звучание рожка.
Зимой расцветают
Московские скверы
Цветами ребячьих шубок и лиц,
И взрослые, движения смирив,
Идут в аллеях вверх и вниз.
Вон Лемешев среди других,
Уткнув лицо в пушистый воротник,
Задумчиво проходит средь стволов.
Во след сердечному певцу
Роняют люди теплую молву.
И словно хор ребячьих голосов,
Поет вокруг сияние снегов».
И все-таки несмотря на бесприютность, на то, что она не хранила рукописи и писала то на клочках бумаги, то в альбом для рисования; в 1955 году в издательстве «Советский писатель» вышел первый сборник стихов «Ночь на баштане»; Ксению Некрасову даже приняли в Союз писателей и стали готовить к изданию вторую книгу стихов. Но 17 февраля 1958 года в возрасте 46 лет Некрасова умерла, и только в 1960 году вышла ее вторая книга стихов «А земля наша прекрасна».
1 Бабаев Э. Воспоминания. М., 2000. С. 154.
2 Кузин Б. Воспоминания. Произведения. Переписка с Н. Я. Мандельштам. 192 письма к Б. С. Кузину. М., 1999. С. 698.
3 Луговская Т. Как знаю, как помню, как умею. М., 2001. С. 302.
4 Кузин Б. Переписка. Мандельштам Н. С. 614.
5 Татаринова Н. Звездный кров Анны Ахматовой // Мангалочий дворик. В 2 т. Ташкент, 2003. С. 20.
6 Козловская Г. Воспоминания об Анне Ахматовой. М., 1991. С. 390.
7 Эренбург И. Почта. 1916—1967. Я слышу все… М., 2006. С. 127.
8 Семейный архив Т. Луговской и С. Ермолинского.
9 Громова Н. «Эвакуация идет…» 2007. С. 267—268.
10 Семейный архив Луговского.
Братья Айтаковы
За несколько лет до войны в Ташкенте оказались два брата-близнеца Айтаковы: Зелили и Эдуард, дети репрессированного в 1937 году председателя ЦИК Туркмении Недирбая Айтакова. Сразу же после ареста отца была арестована их мать Мария Осиповна Жилина, закончившая в Ташкенте медицинский институт. Братьев, за которыми пришли энкавэдэшники, а им было всего по шесть лет, спасла русская бабушка, спрятавшая мальчишек под своей огромной юбкой, где они и просидели несколько часов, пока их искали. Бабушка отправила братьев в Ташкент к сестре матери Раисе. Перед самой войной дети, закончившие с похвальными грамотами первый класс, решили показать их матери, в тюремном вагоне проезжавшей мимо Ташкента в Карлаг, но охранники отогнали мальчиков от проходящего поезда.
Теперь братья — известные хирурги. Записывая рассказ одного из них — Эдуарда Айтакова — о ташкентском детстве на улице Карла Маркса, я не могла отсечь историю послевоенной жизни братьев с матерью в Карлаге.
«Отвезла нас к себе мамина старшая сестра, она была просто бухгалтер. Привезла нас в Ташкент, где были две огромные комнаты, с высокими потолками — каждая по 29 метров, и коридор — 20 метров. Но никаких удобств, ни туалета, ни отопления, правда, были голландские печи. В начале века в Ташкенте жил Великий князь, брат Николая (Николай Константинович, считавшийся слабоумным), у него был большой, очень красивый дворец, расположенный недалеко от нас, из него сделали Дворец пионеров. Там было очень много прекрасных картин. Верещагин, например. Мы с братом туда ходили и слушали все лекции. На нашем доме стояла дата — 1902 год, и в нем когда-то жила вся челядь Великого князя. А двор был такой — одни ворота для дома № 5 и для дома № 7 по улице Карла Маркса. В доме № 7 помещалось афганское консульство и жило много афганцев.
Мы с братом писали десятки писем — дорогому всесоюзному старосте Михаилу Ивановичу Калинину. И соседи писали, у которых были посажены родственники.
Потом одну из наших комнат отобрали. Подселили к нам какого-то алкоголика с тетей Зиной, который въехал в дом на кровати, лежа пьяным, и всю ночь матерился. Мы эти фразы запомнили и стали утром их произносить, а соседи стали отворачиваться. Но мы играли в шахматы, ходили во Дворец пионеров, где был хороший директор — Лидия Андреевна, теплая русская женщина, чего нельзя было сказать об учителях. Полина Семеновна называла нас „детьми врага народа“. В футбол мы гоняли с утра до вечера и в войну, конечно, играли, камнями бросались, разбивали головы.
Когда началась война, то все сразу в один день стали мрачными, молодых ребят тренировали на Красной площади, и мы им подражали. Сделали себе две палки и ходили за этими солдатиками и пели с ними песни. Очень часто приезжал к ним генерал армии Иван Ефимович Петров, который потом стал командовать 4-м Украинским фронтом, оборонял Севастополь. Его страшно ненавидел Сталин. А ненавидел, потому что тот был интеллигентным, порядочным. Его очень любили узбеки. И вот мы так ходили с ними, ходили, а потом остались вдвоем, в грязь, в слякоть, в дождь, в снег — маршировали, пока нас заметил фронтовик один — Штырь, он и отвел нас во Дворец пионеров. Во Дворце пионеров мы организовали юную армию. Нам пошили форму, мы организовали с братом больше тысячи человек по 30 взводов: 29 мужских и 1 женский. Там нас учили стрелять, разбирать ружья. И когда мы выходили на улицу, вот эти 30 взводов, по 40 человек, и начинали петь «Вставай, страна огромная», все замирали и плакали. В Ташкенте было столько беспризорных детей, сколько сейчас во всей России.
И вот однажды мы увидели, как уезжают все эти афганцы из дома, а когда они выехали, мы пошли по комнатам посмотреть, что осталось, нашли маленькие афганские игрушки. Потом в них был ремонт, это было два двухэтажных дома старой постройки. И вот приехали писатели. Мы были рады новым людям и вышли их встречать. Я помню, что первым приехал Сергей Городецкий вместе со своей дочерью, она нам очень понравилась, может, это детское воспоминание, но она нам показалась очень красивой. И они нас сразу с братом пригласили, мы им сказали, где у нас что. Где книжный магазин, их это интересовало. Они говорят, а молоко? Мы говорим, будет молочник приходить. Один будет кричать: „Кислый, пресный молоко“, а другой, более интеллигентный, будет говорить: „Молочник. Молочник“. И тут же начали приезжать все остальные. Большая шевелюра, по-моему, Лебедев-Кумач. На втором этаже жил писатель Бородин, помню его дочку и жену. Были две семьи Левиных, один из них морской офицер. Помню, что приходил туда очень часто Корней Чуковский. Как-то мы сидели с братом, сажали помидоры, хотя они у нас никогда не дозревали, а мы все равно их сажали; он взял мою руку в свою, а у него рука большая, и пожал ее: „Славы вам желаю, славы“. Очень хорошо помню Ахматову и ее тень — Раневскую. Анна Ахматова жила на втором этаже, у ее комнатки окна выходили и в наш двор и в соседний, уже далекий двор, к которому вход был с другой стороны улицы. И вот помню, что она носила вуаль и у нее была муфта; приехали они все зимой, в октябре—ноябре. Зима была очень холодная — 24 градуса мороза, что редко для Ташкента. Туалета не было. Туалет это была выгребная яма во дворе. Когда вывозили содержимое, запах на весь двор стоял на дня два-три. Вывозили все ночью. Водопровод был — одна колонка на два двора. Воду надо было таскать на себе. Бани работали очень далеко.
А народу было! Обычно во всем Ташкенте 500 тысяч, а к этому моменту как минимум — 3 миллиона человек. Мы ходили в школу напротив Красной площади, входить надо было в арку через ступеньки. Арка была широкая, метра полтора-два шириной. И вот здесь рано утром, часов в восемь, проезжали огромные арбы и туда грузили трупы замерзших. Люди замерзали ночью. Им негде было жить. Их бросали как кули со словами: „Илькиуч!“ „Раздватри!“ И они падали, как чурки.
И помню, когда к нам подходили Раневская и Ахматова, они держались немного отчужденно от всех, мы слышали, как дети кричали Раневской: „Муля!“ (это из „Подкидыша“). Но мы не кричали так — никогда!
Лучше всех к нам относилась семья Лидина. Это была светлая, порядочная семья с очень милой дочерью Леночкой. Она не была красавица. Как все высокие женщины, немножко сутулилась. Видя, как мы голодаем, приносила нам белый хлеб, который мы не ели уже года два. Приносила прекрасные французские булочки, колбасу. Она подарила нам очень много книг: „Войну и мир“, „Наполеона“ Тарле и многие другие. Мы прятали их за печкой, которая топилась саксаулом (азиатский уголь). Писатели жили у нас во дворе два или три года.
15 мая 1945 года я сижу дома и пою „На сопках Маньчжурских…“, открывается дверь и появляется женщина в черном плаще, и я только спустя восемь лет сказал ей «мама». Она прилетела из далеких казахских лагерей, ее отпустили, чтобы взять нас. Она сидела в знаменитом Карлаге, который по территории был более полумиллиона километров. В нем сидело очень много известных людей. Там был Солженицын, пела Русланова и ее ученица Иванова, и многие другие. Мы жили при больнице, за стеной оперировали, и слышались крики больных. Из водопровода текла соленая вода.
Мамина работа на поселении (она уже отбыла срок) состояла в том, что она вскрывала трупы в яме, хотя она была терапевтом. Она вскрывает и говорит санитару: а что это собаки подбежали сюда? А это не собаки были, а волки, они сидели на краю ямы и чувствовали запах крови. И настолько их было там много, мы ночью в полнолуние видели на стогах для топки, как они сидят на них и воют. Диагноз почти у всех умерших был один: дистрофия. Как-то мы с мамой поехали по далеким участкам проверять работу и возвращались оттуда, когда уже стемнело, мы ехали на санях, и нас окружили волки. Мама встала на колени и начала бить лошадь, а та бежит, пена бьет вовсю. А волки все ближе и ближе. К счастью, у нас оказались спички, под нами было сено, и мы это сено накручивали и кидали, они сразу отбегали метров на сто в сторону и метров пятьсот давали нам еще проехать. А потом снова приближались. Гнались они за лошадью. А если они бы лошадь съели, то за это под суд, и опять — срок. Так мы и въехали прямо в лагерь, который охранялся огромными псами. Но волки тоже вбежали в лагерь и по нему разбежались».