ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
Борис Лихтенфельд
МОБИЛИЗАЦИОННОЕ ПРЕДПИСАНИЕ
Нет, нет, я не о том, о чем сегодня
не думать невозможно. Брань Господня —
в сердцах, в крови, и эта колобродня
затишья не сулит. Мы не вольны,
границ не зная, как лесные звери,
прочь от огня, предчувствуя потери,
бежать, забыв, что вся, по Алигьери,
земная жизнь — тяжелый труд войны.
Стратегии и тактики в утробе
заложены азы, и ритму обе
обыкновенной барабанной дроби
подчинены. Когда ж на свет пора
нам вырваться, незримой рати трубы
встречают вестью будущей зарубы,
но, на прием не обижаясь грубый,
кричим свое невнятное ура!
Всех предстоящих тягот и лишений
не ведая, пересыпаем жменей
песок судьбы, к полку живых мишеней
приписаны едва ли не с пелен.
Следим за надвигающейся тучей,
нам каждый луч — как чудный дар, как случай.
Трепещем. Нарастает марш трескучий,
и переходный воздух накален.
Учебный плац: шагаем в ногу строем.
Едва придя в себя, окопы роем…
Враг вездесущ — как будто все нутро им
поражено, как на измор берет…
Давно ль клялись: не отдадим ни пяди!
А вот уж — в окружении, в осаде…
Не лучшее ли из противоядий
команда безрассудная «Вперед!»?
Бог даст, еще мы вспомним, как хлебнули
с лихвой, как коченели в карауле,
как в грязь валились, как свистели пули,
как дым нам ел глаза, а тело — вши,
и сон кошмарный апостериори
встряхнет наш ветеранский санаторий
и приглушит посредством аллегорий
страдания израненной души.
Удел ее — метафора солдата
той сновиденной армии... Расплата
вот ей за всё — истерзана, разъята…
Как целому, покинувшему часть,
теперь ей время — бремя, годы — гири.
На брюхе в заминированном мире —
и в сторону бегом. На все четыре —
в бескрайней шири без вести пропасть.
Ужель все жертвы, все труды — впустую?
Ужель — позор на голову седую —
чужой победы лицезреть статую?
Вот пытка: стыд мучительней, чем боль.
Стон совести контуженной: не знали,
как следовало действовать, одна ли
последняя надежда в арсенале,
последнее решение одно ль.
Рвануть ли под обстрел артиллерийский
всех адских сил, не взвешивая риски?
Чего от жизни ждать, милитаристки?
Не зимних же — с довольствием — квартир!
Но есть иная доблесть: «Надоело! –
сказать себе. — А мне какое дело,
кто победит!» — и в безнадежность смело
шагнуть. Ну что ты медлишь, дезертир!
НА ФОНЕ ПЕТРОПАВЛОВКИ
Внешний враг так ни разу и не штурмовал эти стены:
опоясаны мутной водой, высоки, неприступны, толстенны.
Занимал, обживал двести лет их лишь внутренний враг.
Равелины отеческой нашей бастилии и бастионы
еще помнят молитвы, проклятия, вздохи и стоны
заговорщиков, цареубийц, вольнодумцев-бумагомарак…
Ясно вспомнилось вдруг, как бежал вот по этой стене я
вслед за храброй девчонкой и, скрыть мандража не умея,
вниз бросал то и дело испуганный заячий взгляд,
как менты нам оттуда свистели и что-то кричали,
а с другой стороны катерок отдыхал на причале…
Холодок по спине: это было едва ль не полвека назад!
Дальше как-то нечетко, а сам я куда-то за край ускользаю…
Память волны вздымает, и прыгают к деду Мазаю
в лодку лунные зайчики, шубки спасают свои…
– Ох, не надо раскачивать! Будет, вещали оракулы, хуже! —
и размыло потопом, зачатым в Маркизовой Луже,
всю мозаику жизни, все разворотило слои.
Вот Волынь и Литва (всем — виват!) входят в невский фарватер,
и радушно в свой сон принимает их Петр император,
ни о чем не тревожась, не перевернувшись в гробу.
В усыпальнице той же, в соборе, его почивают потомки,
по футштокам загробным следя погруженье державы в потемки
и подъем их народа смиренного на роковую борьбу.
Петр апостол ждет ангела в темном сыром каземате.
Ну а тот не спешит. Золотой в сером небе сверкает гиматий,
и для ключника рая еще не открылась тюрьма.
А беда прибывает — на девять… одиннадцать футов
ординарный превысила уровень, тиной опутав
русский мир и подняв из глубин его столько дерьма,
что дышать невозможно: нужна цитадель карантина.
Детским ужасом перед глазами всплывает картина —
как вода в одиночную камеру дерзкой княжны
палачом сумасшедшим врывается. Близится казнь декабристов.
Колобродит народная воля (в сторонке - зачинщик и пристав).
Нарастает угроза: должно быть, какие-то дамбы нужны!
Обагренная пеной Цусимы, вот-вот развернется Аврора —
когти выпустит розовоперстое утро террора.
Вот и залп. Резонируют стены гранитные и берега.
Разверзаются хляби… Доселе в ушах отголоски…
Память, где твой оплот? Отплывает ковчег философский…
Не острог с острым шпилем, а в реку времен — острога…
Что стихия снесла: бедный разум ли? домик Параши?
вековые устои? Бунтарь у тюремной параши
пусть бормочет ужо свое или домашний уют,
как потерянный рай, вспоминает!.. Война ли, волна ли большая
на умышленный город накатится, опустошая, —
но орудья осадные стен крепостных не пробьют…
Здесь томился мой ровенский дед, а какая свобода
поманила студента в пылу революции пятого года,
мой под Вильной родившийся дед испытал на себе —
по течению выше, в «Крестах», в оборонной шарашке,
что в блокаду была переправлена в Молотов: гены-мурашки
разбегаются, как тараканы, подзудом притихшей судьбе.
Но сегодня не страх (разве что — за потомство), а старость
леденит мою кровь. Уж недолго томиться осталось,
и все меньше соратников рядом, в юдоли земной…
Не спасет от потопа меня этот заячий остров —
и спросонок порой, разогнав своих призрачных монстров,
голоса чьи-то слышу снаружи и чувствую: это за мной!