ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
Игорь Ефимов
Стремление к счастью
Париж, Монтиселло, Вашингтон
Исторический роман
ВЕСНА, 1785. ПАРИЖ
— Как? — воскликнул Джефферсон. — Вы готовы пропустить запуск нового воздушного шара братьев Монгольфье? Ваши внуки спросят вас: «Бабушка, неужели ты видела первые полеты человека по воздуху?» Что вы ответите им? «Да, я была в Париже, но не пошла смотреть»?
Абигайль Адамс, прищурившись, вдела нитку в игольное ушко, сделала узелок, откусила хвостик и вернулась к важному делу — перелицовке своего платья для подросшей дочери.
— Мистер Джефферсон, дорогой Томас, мы вместе уже смотрели один запуск в сентябре — для меня довольно. Вся эта шумиха и балономания, охватившая Париж, слава Богу, пока проносится мимо моего семейства. Я своими глазами видела шляпы в форме летучих шаров, именами изобретателей называют новые танцы и прически, изображения рисуют на камзолах и плащах. Мое же отношение к происходящему определяется простым фактом: купить билеты на это модное зрелище для нас четверых будет стоить больше тридцати ливров. И я знаю, что мы не можем позволить себе такой расход, до тех пор пока Конгресс не увеличит жалованье моему мужу.
Они сидели в саду, окружавшем большой полузаброшенный дом, арендованный Адамсами в парижском предместье Аутель. Каменные плиты тропинки едва были видны из-под прошлогодней подгнившей листвы, цветущие ветви апельсиновых деревьев нависали над потрескавшейся оградой, заросший кувшинками пруд был украшен давно бездействующим фонтаном. Внутри дома Адамсам удалось расчистить один этаж для жилья, в двух других десятки комнат оставались в состоянии романтического запустенья. Бродя по ним, Джефферсон однажды попал в восьмиугольный зал, каждая стена которого представляла собой большое зеркало. Толпа собственных пыльных отражений потом несколько раз возвращалась к нему в сновидениях.
— Сегодня вы едете к доктору Франклину? — спросила Абигайль. — Довелось вам уже встретиться там с неповторимой, возвышенной, талантливой, непревзойденной мадам Гельвециус?
— О, да! И не раз. Для вашего сарказма есть достаточно оснований. Но знаете, я заметил, что с мужчинами она ведет себя совершенно по-другому. Если же в комнате появится дама, она начинает двигаться и говорить в три раза быстрее — видимо, чтобы не оставить сопернице просвета ни в пространстве, ни во времени.
— Через месяц после нашего приезда в Париж добрый доктор Франклин сказал, что хочет представить нас лучшей женщине в мире, воплощению французского обаяния, предельно раскованной, свободной от светских условностей. Мадам Гельвециус, войдя в зал и увидев меня и Нэби, вскричала: «Боже мой, где Франклин? Почему меня не предупредили, что здесь женщины? Как я выгляжу?» Появившегося хозяина дома эта шестидесятилетняя кокетка немедленно облобызала в обе щеки и в лоб. За обедом она сидела между доктором и моим мужем, закидывала руки на спинки их кресел, время от времени обнимала доктора за шею. Если все это называется «раскованностью», то что же мы назовем распущенностью и вульгарностью?
— Я тоже поначалу был шокирован многими непривычными для нас манерами и всем стилем французской жизни. Другая поклонница доктора Франклина, мадам Бриллон, развлекающая его музыкой и пением, взяла за правило время от времени садиться к нему на колени, даже в присутствии своего мужа. Впрочем, говорят, что муж не возражает, потому что имеет много утешений на стороне.
— Мы с вами вот-вот утонем с головой в болоте сплетен. Но согласитесь, что количество бастардов вокруг нас — пугает. Хорошо, внебрачный сын доктора Франклина явился плодом юношеского увлечения и вырос серьезным человеком, стал губернатором Нью-Джерси. Но почему так должно было случиться, что и его сын родился вне брака? Сейчас — это любимый внук нашего доброго доктора, для которого он пытается выхлопотать место секретаря при посольстве. Если мы будем так небрежно относиться к святости брачных уз, не ждет ли Америку судьба Парижа, в котором оперируют пятьдесят тысяч проституток? Директриса сиротского приюта Святых сестер сказала мне, что каждый год к ним поступает до шести тысяч подкидышей.
— Кроме брачных отношений есть большая разница и в отношении к труду. В Америке мы привыкли считать нормальным и похвальным, что человек проводит свои дни в полезных занятиях, а для досуга ему остаются выходные и праздники. И доктор Франклин всю жизнь не стеснялся демонстрировать окружающим свое трудолюбие и целеустремленность. Но во Франции он пытается скрывать эти достоинства. Потому что французы ведут себя так, будто жизнь должна проходить в погоне за удовольствиями и развлечениями, а любое отклонение от этой цели считают проявлением дурного вкуса.
— И это не только в светском обществе! — воскликнула Абигайль. — Посмотрите на слуг! Кучер скажет, что он занимается исключительно коляской и лошадьми, а убрать навоз с дорожки — дело дворника. Дворник скажет, что передвинуть стол из одной комнаты в другую — не его работа. Кухарка готовит обед, но требует, чтобы для мытья посуды наняли специальную помощницу. Мы вынуждены содержать в доме восемь слуг, и все они половину рабочего времени сидят без дела или сплетничают о хозяевах.
— Восемь слуг? А знаете ли вы, сколько слуг в доме английского посла? Пятьдесят! А у испанского — семьдесят пять. В Конгрессе не понимают, как дорога жизнь в Париже. Они воображают, что посол может прожить на жалованье в девять тысяч долларов, не роняя при этом престижа и достоинства страны, которую он представляет. На самом же деле…
Джефферсон чувствовал, что разговор опять может соскользнуть на опасную тему, но уже не знал, как свернуть. Бережливость и практичность Абигайль Адамс были для него постоянным живым укором. Да, вирджинский сквайр оказался совершенно неготовым и беззащитным перед соблазнами огромного европейского города. Он привычно заносил в бухгалтерский журнал все свои расходы до мелочей, однако просуммировать их и сопоставить с размерами доходов откладывал на потом. В конце концов, откуда ему было знать, какие будут в этом году цены на табак, отправляемый его управляющими из Вирджинии в Европу? И сколько его удастся собрать с полей? Цифры дохода расплывались в розовом тумане грядущих месяцев и лет и не могли удержать от сегодняшних трат, каждой из которых находилось свое оправдание.
Хорошо, снять жилье в окрестностях Парижа стоило бы меньше той безумной арендной платы, которую он платил за дом в центре города. Но тогда ему пришлось бы тратить массу времени для поездок на деловые встречи — разве не так? А карета? Покупая ее, он не мог предвидеть, что ремонт обойдется так дорого, что внутренняя обивка из зеленой марокканской кожи доведет этот расход до пятнадцати тысяч ливров. Приятельница генерала Шастеллю, графиня де Брийон, любезно предложила дать рекомендацию двенадцатилетней Патси-Марте для поступления в престижную школу-пансион при монастыре Аббе-Ройяль де Пантеон. Правила школы обещали, что ученицы из протестантских стран не будут подвергаться никакой католической пропаганде. Только математика, география, литературные композиции, рисование, музыка, латынь, вышивание. Плата за обучение была немалая. Но образование любимой дочери — не та статья, на которой можно экономить.
За обучение Джеймса Хемингса искусству французской кухни тоже нужно было платить. Также ему, как и Патси, понадобилось купить новую одежду, обувь, шляпу, перчатки. Чтобы облик американского посланника соответствовал требованиям Версальского двора, пришлось обзавестись шелковыми рубашками, кружевными манжетами и жабо, парадной саблей. В стране, где внешний вид ценился выше всех внутренних достоинств, даже экономной Абигайль Адамс пришлось нанять парикмахершу, укладывавшую прически ей и дочери Нэби.
Список трат возрастал неудержимо. Мебель для дома, клавикорды, струны для скрипки, канделябры, жалованье шести слугам, ящики бордо, картины, скульптуры… А книги! Парижские книготорговцы не могли нарадоваться на американского дипломата. Он покупал толстые тома по истории, философии, юриспруденции, естествознанию не только для себя, но ящиками отправлял их друзьям в Америку — Мэдисону, Монро, доктору Рашу, генералу Вашингтону.
Сущим разорением были праздники и торжества, устраиваемые королевским двором. Чтобы явиться на прием, посвященный рождению наследника престола, Джефферсону пришлось заказать новый костюм из шелка. Летом двор переезжал в Версаль и цены на жилье в окрестностях тамошнего дворца подскакивали втрое. По протоколу дипломатический корпус должен был присутствовать на еженедельных банкетах по вторникам. Американцам приходилось после обеда уезжать из Версаля, и это вызывало презрительные усмешки за их спинами.
В поучительных письмах дочери Джефферсон наставлял ее не покупать ничего, на что бы у нее не было в тот момент наличных денег в кармане, предупреждал о мучительных переживаниях, связанных с любой задолженностью. Сам же погружался в пучину долгов с каждым месяцем. Кредит Америки стоял невысоко, и ему было все труднее находить покладистых французских банкиров. В какой-то момент Джон Адамс помог занять у банка в Амстердаме. Но это спасло не надолго. Оставалось лишь надеяться, что Континентальный конгресс откликнется наконец на вопли-призывы своих дипломатов и поднимет их оклады до приличного уровня.
Отец и сын Адамсы появились в саду после своей утренней прогулки оживленные, вспотевшие, разгоряченные спорами о судьбах Америки, Франции, мироздания, собственной семьи. На что решиться молодому Джону Квинси: искать должность секретаря посольства в Европе или вернуться в Массачусетс и поступить в Гарвардский университет?
— Папа, не ты ли всегда внушал мне, что лучший путь к независимости — образование? Конечно, жизнь в Европе, путешествие в Россию, овладение языками дали мне очень много. Но без диплома от хорошего университета я не смогу свободно выбирать тот жизненный путь, к которому будет тянуться моя душа.
За последние месяцы Джефферсон необычайно привязался к молодому Адамсу. В беседах с ним можно было непринужденно путешествовать по страницам мировой истории, поэзии, философии. Готовясь к поступлению в университет, он уже переводил на английский Вергилия, Горация, Овидия, Цицерона, Цезаря, Аристотеля, Плутарха, Лукиана, Ксенофонта. Алгеброй, геометрией, арифметикой они занимались по вечерам вместе с отцом, а перед сном вся семья позволяла себе отдохнуть за партией в вист. Джефферсон уговорил молодого человека пользоваться его домом в Париже не стесняясь, обедать и ночевать в нем, когда это только будет ему удобно. Абигайль он сознавался, что Джон-Квинси в какой-то мере воплотил для него мечту о собственном сыне.
Для утоления отцовских чувств в Париже у Джефферсона оставалась лишь дочь Марта-Патси. В первый месяц ее пребывания в пансионе Аббе-Ройяль он навещал ее там каждый день, потом — не реже раза в неделю, а в перерывах засыпал письмами с поучениями. Вдруг в январе маркиз Лафайет привез из Америки ужасное известие: Люси-Элизабет, оставленная в семье тетки, умерла от коклюша, не дожив до трех лет. Снова, как и после смерти жены, Джефферсон сделался так болен от горя, что Адамсы умоляли его обратиться к докторам, может быть, даже прибегнуть к лечению магнетизмом, которое тогда завез в Париж знаменитый венский медик Мессмер.
К врачам Джефферсон не пошел, но твердо решил вызвать к себе во Францию Полли-Марию. Не обещал ли он умирающей Марте взять на себя всю заботу о дочерях? Семейство Марты Эппс он не мог обвинить в небрежности, та же болезнь в те же недели унесла их собственного ребенка. Но все равно, все равно! Полли-Мария должна быть с ним! Он отдаст ее в ту же школу-пансион, где учится Марта-Патси. И сестры будут поддержкой и утешением друг для друга.
Он написал письмо супругам Эппс с просьбой посадить девочку на корабль, как только начнется летняя навигация. И что же?! В ответ пришло несколько строчек аккуратных круглых букв, выведенных самой Полли-Марией, в которых семилетняя упрямица объявляла, что будет рада повидать отца и сестру, но для этого им надо приехать в Америку. О том же, чтобы она покинула дом любимых ею дядюшки и тетушки, не может быть и речи.
Последние недели безжалостная подагра не позволяла доктору Франклину вставать с постели, поэтому американским посланникам приходилось собираться для своих совещаний в его доме. Карета покрывала расстояние от Аутеля до Пасси за двадцать минут. По дороге Адамс не смог удержаться и опять начал жаловаться Джефферсону на трудности своих отношений с главой американской дипломатической миссии.
— Не понимаю, откуда он берет время заниматься делами. Встает поздно, завтракает долго, а после завтрака сразу начинается поток посетителей, как важных, так и тех, кто просто мечтает увидеть самого знаменитого американца. Приглашения на обеды — каждый день. Он любезно звал меня с собой, но с какого-то момента я начал придумывать отговорки, чтобы иметь время для писания необходимых писем, для занятий французским, для общения с семьей.
— Продолжал ли он здесь свои опыты с электричеством?
— Насколько мне известно — нет. Честно сказать, я не понимаю, почему эти наблюдения над молниями вызвали такой ажиотаж в Европе, принесли ему мировую известность.
— Мне кажется, человеку приятно отвоевывать у небожителей их прерогативы. Прометей прославился, похитив огонь, доктор Франклин — похитив молнии у Зевса-громовержца. На Прометея в наказание наслали орла, клюющего его печень. Не за открытие ли электричества боги наслали на бедного доктора подагру и камни в почках?
— При встречах с французскими и британскими дипломатами мы с ним ведем себя совершенно по-разному. Там, где я пытаюсь воздействовать на оппонента твердостью и доказательствами, он будет обольщать и уговаривать. Я стараюсь держаться принципов морали, он действует игривостью и юмором. Девять лет назад, по пути на встречу с британским генералом для переговоров, нам довелось ночевать в гостинице в одном номере. Мы проспорили полночи о том, что лучше: задыхаться в комнате с закрытым окном или замерзать — с открытым.
Колеса кареты простучали по деревянному мостику, утиное семейство с возмущенными воплями посыпалось в воды речушки.
— А рассказывал я вам о том, как была устроена его встреча с Вольтером во Французской академии? Оба прославленных мудреца согласились на это торжество под большим напором. Они воображали, что им удастся ограничиться дружеским рукопожатием на глазах у публики. Не тут-то было! Вся аудитория начала скандировать: «Обнимитесь! Поцелуйтесь!» Что оставалось делать несчастным старикам? Они подчинились и облобызали друг друга. На следующий день газеты пестрели заголовками в стиле: «Жаркое объятие нового Солона с новым Софоклом».
«Новый Солон» приветствовал гостей, лежа в постели, помахивая одной рукой, придерживая костыль другой. Светлые глаза его поблескивали за стеклами двойных очков — его собственного изобретения, позволявшего то разглядывать посетителей, то переводить взгляд на строчки письма.
— Хотите послушать куплеты, которые прислала мне очаровательная и безжалостная мадам Бриллон? «Наш мудрец опять в постели! / Он мечтал о женском теле, / но врага в кровать впустил, / потому что много пил, / позволял себе паштеты / и креветок, и котлеты. / Враг-подагра тут как тут. / Его норов очень крут». Я должен сочинить в ответ какую-нибудь сатиру на нее и отпечатать на своем домашнем прессе. Например, о даме, пытавшейся вернуть меня на путь добродетели и воздержания, а вместо этого ввергнувшей в пучину греха и соблазна.
— Для вашего домашнего пресса, — сказал Адамс, — я бы очень рекомендовал книгу нашего друга, сидящего рядом со мной. Такая досада, что он отпечатал свои «Заметки о Вирджинии» тиражом всего лишь в двести экземпляров. Ее должны прочесть все культурные люди в Европе. Страницы о природе, об индейцах, о рабстве — на вес золота.
— Мистер Джефферсон, я был бы рад получить экземпляр. Открывать европейцам глаза на Америку — такая же важная задача, как и открывать посольства в их столицах. Год назад я опубликовал на французском и английском нечто вроде наставления тем, кто подумывает об эмиграции в Соединенные Штаты. Главная мысль: ехать стоит тем, кто готов заниматься нужными делами — торговлей, ремеслами, фермами, плавильнями. Тем, кто мечтает о быстром обогащении и беспечной жизни, в Америке делать нечего.
Вошедший слуга тем временем придвинул к постели широкий стол. Адамс и Джефферсон разложили на нем последние послания из других стран, проекты договоров, вырезки из газет. Весь последний год трое американских дипломатов пытались наладить прочные торговые связи с остальной Европой, но пока им удалось заключить конкретное соглашение только с Пруссией. Предстояло возрождать разрушенную войной торговлю с Англией — но это представлялось возможным только после открытия амриканского посольства в Лондоне.
Другой постоянно всплывавшей темой на совещаниях была борьба с пиратством в Средиземном море и восточной Атлантике. Алжир, Тунис, Марокко, Триполи и другие мусульманские страны на севере Африки превратили охоту за торговыми судами в доходный бизнес. Пока Америка была частью Британской империи, английские фрегаты защищали ее корабли. Но после отделения этот щит исчез. Теперь британцы не без злорадства следили за печальной судьбой американских пленных моряков, попавших в рабство к африканцам. Потери конкурентов были выгодны английским купцам. Франклин любил повторять печальную шутку: «Если бы Алжир не существовал, Англии было бы полезно создать его».
Джефферсон, столкнувшись с этой проблемой, испытал одновременно два чувства: яростного возмущения и унизительной беспомощности. Пиратов даже не так интересовали захваченные товары, как пленники, за которых они требовали — и получали — выкуп. Пока деньги не поступали, моряков отправляли на адский труд в каменоломнях, где многие погибали. Конгресс сообщил, что в этом году он сможет выделить на выкуп только 80 тысяч долларов. В среднем это получалось по двести за человека. Алжирский бей рассмеялся в лицо американскому посланцу. Он требовал 6000 за капитана, 4000 за помощника и 1500 за простого моряка.
— Построить десять фрегатов, отдать их под команду адмиралу Полу Джонсу и послать патрулировать африканский берег! — горячился Джефферсон. — За каждое нападение на американский корабль — бомбардировать тот порт, из которого вышли пираты. Такие люди понимают только язык силы.
Миролюбивый Франклин не то чтобы возражал ему, но предлагал глубже исследовать мирные варианты.
— Я говорил много раз, повторю и еще раз: «Не бывает хороших войн, так же, как не бывает плохого мира». По всей истории человечества видно, что война есть самое дурацкое, разорительное и жестокое занятие из всех придуманных людьми. Насколько мне известно, многие средиземноморские страны сумели тайно договориться с пиратами и платят им постоянную дань, так сказать, выкуп заранее. Нужно отправить специального посланника, чтобы он выяснил, сколько запросит алжирский бей, марокканский султан и остальные за обещание оставить американские суда в покое.
Споры между Франклином и Адамсом вскипали вокруг другого вопроса. Адамс считал, что Америка ведет себя слишком уступчиво в отношениях с версальским двором. Да, Франция оказала огромную поддержку Соединенным Штатам в Войне за независимость, но делала она это, преследуя собственные интересы, стремясь ослабить своего вечного противника. Франклин же считал, что, несмотря на окончание военных действий, на Америке до сих пор лежит груз моральных обязательств и нет ничего зазорного в том, чтобы время от времени демонстрировать благодарность Людовику Шестнадцатому и его министрам. Иметь в Европе такого могучего союзника — важнейшее условие успеха американской дипломатии в Старом Свете.
— А что если бы подбить французов использовать изобретение братьев Монгольфье в военном деле? — воскликнул Джефферсон. — Представьте себе: воздушный шар появляется над Алжиром и сбрасывает бомбу на дворец бея. Дикие язычники могут решить, что сам Аллах разгневался на них и послал небесный корабль в наказание за грехи.
Технические новинки были любимым коньком Франклина, и он с удовольствием подхватил новую тему разговора.
— Вы не представляете, как далеко ушли французы за два года, прошедших с первого полета человека в корзине воздушного шара. Летом 1783 года я своими глазами видел запуск первого аппарата, наполненного не горячим воздухом, а водородом. Его создатель, Жак Чарльз, вскоре сам совершил полет, длившийся два часа и покрывший двадцать четыре мили. Другой изобретатель, Жан-Пьер Бланчард, уехал в Англию, и там ему удалось сконструировать шар, который перелетел через Ла-Манш. Пилоты уже научились неплохо изменять высоту полета, выпуская часть газа или сбрасывая мешки с балластом. Проблемой остается направление. Никакие воздушные лопасти-весла не помогают, шар летит по воле ветра.
— Я слышал, что однажды шар без пилота был унесен за двадцать километров от Парижа, — сказал Адамс. — Он приземлился на поле рядом с деревней. Крестьяне сначала до смерти перепугались, а потом накинулись на небесного гостя с вилами и топорами. Интересно, как реагировали бы фермеры у нас в Новой Англии. Наверное, стали бы кружком на колени и призвали пастора для совершения молитвы.
В конце совещания поговорили о надвигающихся переменах. Было известно, что Конгресс признал необходимым открыть посольство в Лондоне. Сторонники Джона Адамса настаивали на его кандидатуре, им возражали скептики, считавшие, что Георг Третий откажется разговаривать с бунтовщиком, еще недавно поносившим его в своих памфлетах. Семидесятипятилетний Франклин давно просил у Конгресса разрешения удалиться на покой. При этом он не был уверен, дадут ли ему камни в почках и подагра возможность и силы пересечь океан. Даже поездки в карете порой оборачивались для него невыносимыми страданиями.
— В любом случае, — сказал он, обернувшись к Джефферсону, — я уверен, что, по решению Конгресса, вам предстоит заменить меня на посту американского посла во Франции.
— Заменить вас невозможно, — сказал Джефферсон. — Но, если Конгресс примет такое решение, я сочту за честь унаследовать вашу должность.
26 апреля в Париж было доставлено послание, подтвердившее предсказание доктора Франклина: он освобождался от должности посла, его обязанности переходили к Джефферсону, а Джону Адамсу следовало срочно отправляться в Лондон, чтобы успеть представить двору верительные грамоты до четвертого июня, до празднования дня рождения короля. Опечаленная предстоящим расставанием Абигайль Адамс согласилась принять от Джефферсона прощальный подарок: два билета для себя и дочери на очередной запуск воздушного шара.
Утро выдалось солнечное, легкий неопасный ветерок слегка покачивал яйцеобразное сооружение размером с двухэтажный дом, привязанное к столбам и покрытое зелеными и красными изображениями небесных светил. Вокруг него концентрическими кругами шли ряды стульев, заполненные возбужденными парижанами и гостями, приехавшими из других городов. Каждый запуск требовал немалых расходов, и продажа билетов должна была обеспечить бесперебойность модного зрелища.
— Я помню, — говорил Джефферсон, — что вы не раз высказывались критически о французской толпе, отдавали явное предпочтение англичанам. Но взгляните на эти оживленные лица, столь открытые ожиданию чудесного! Нет, никогда я не отдам моих вежливых, приветливых, ироничных, щедрых, гостеприимных, чувствительных французов за тех заносчивых, плотоядных, хвастливых, бранчливых, надутых обитателей Альбиона, среди которых вам предстоит оказаться. Если бы местному народу удалось заполучить правительство получше и очистить свою религию от суеверий, жизнь здесь стала бы завидным уделом.
— Порой мне начинает казаться, что страстные антибританские эмоции так кипят в вашем сердце только потому, что большинство безжалостных кредиторов, сдирающих с вас грабительские ежегодные проценты, — англичане.
— Да, их банкиры поймали меня в свои сети еще до революции. Когда умер отец моей жены, мистер Вэйлс, его большое наследство было поделено между дочерьми. Все мужья дочерей, принимая свою долю, согласились принять и соответствующую часть долгов, лежавших на имении. Не зная хитросплетений британских финансовых законов, мы просто подписали соответствующие поручительства. Но, оказывается, мы должны были оговорить, что проценты будут выплачиваться только с доходов, приносимых собственностью покойного. Теперь кредиторы могут доить лично каждого из нас до конца жизни, независимо от того, приносит наследство какой-нибудь доход или нет. Конечно, за создание такой хитроумной системы для ловли простофиль я имею право возненавидеть лондонских финансовых крючкотворов.
Абигайль иронично улыбалась, прикрывала глаза, подставляла все еще моложавое лицо весеннему солнцу.
— Ожидание чудесного? Не кажется ли вам, что для собравшихся зрителей самым чудесным подарком было бы падение одного из воздухоплавателей с высоты в тысячу футов?
— Не спорю, элемент опасности присутствует в этих зрелищах и возбуждает. Но и к нему можно относиться по-разному. Когда планировался первый полет человека, его чувствительное величество Людовик Шестнадцатый предложил взять для этой цели преступника из Бастилии. Куда там! Множество представителей знатной молодежи кинулись оспаривать честь совершить первый полет. По жребию выиграли маркиз д’Арланд и Пилатр де Розье.
— Смотрите, корзина загорелась! — воскликнула Нэби Адамс. — Пилоты могут погибнуть на земле!
Джефферсон поспешил успокоить девушку:
— Нет, они просто зажгли топливо в металлической печке. Смесь соломы и шерсти, сгорая, посылает горячий воздух и дым внутрь шара. Другие конструкции создают подъемную силу иначе: наполняют пустоту водородом, который намного легче воздуха. Доктор Франклин пошутил по этому поводу: «Если вы нуждаетесь в веществе легче воздуха, наполните шар обещаниями любовников и придворных».
— Вы, я вижу, очень увлечены этим изобретением, — сказала Абигайль. — А может быть от него какая-нибудь практическая польза?
— Да, я еще до отплытия в Европу выписал книгу месье Сэнтфорда с подробным описанием первых полетов и конструкций шаров. Применение на практике? О, десятки возможностей. Перевозка тяжелых и громоздких грузов. Пересечение пустынь и джунглей. Во время войны — разведка позиций противника. Или доставка сообщений осажденному гарнизону. Путешествие к Северному полюсу над вечными льдами. Уже был совершен перелет через Ла-Манш. Представьте себе, если через год я прилечу к вам в гости на воздушном шаре.
Абигайль повернулась к нему, посмотрела долгим взглядом в глаза и сказала без улыбки:
— Это было бы просто чудесно.
Что-то было в ее голосе, что заставило Джефферсона смущенно умолкнуть. Шутливый тон вдруг стал неуместен, улыбка окаменела на губах. Общение с этой женщиной порой вызывало в нем желание приоткрыть створки своей душевной раковины. Когда подобное случилось с ним в последний раз? Да, пожалуй, пятнадцать лет назад, когда он стоял рядом с Мартой Вейлс-Скелтон в бальном зале губернаторского дворца в Вильямсбурге. Кажется, и музыка действовала на Абигайль столь же безотказно, как на него самого. Когда они сидели рядом в соборе Парижской Богоматери и загремел хорал Куперена в честь рождения наследника престола, им не удалось скрыть друг от друга навернувшиеся на глаза слезы.
— Единственное, что меня печалит в предстоящем отъезде, — все так же серьезно сказала Абигайль, — это расставание с вами. За прошедшие месяцы мы с мужем так привыкли к тому, что у нас есть человек, с которым можно поделиться главными чувствами и мыслями. Быть с кем-то самой собой — большая радость. Даже счастье.
Возникла неловкая пауза. Нужно было чем-то заполнить ее, но на ум — на язык — просились только пустые любезности, которыми он уже научился успешно отгораживаться от собеседников в парижских салонах. На самом деле ему хотелось сказать Абигайль Адамс, что и для него предстоящая разлука — огромная утрата. Что он никогда не встречал таких женщин, как она. Что он завидует ее мужу. Что иметь подругу, спутницу, жену, с которой можно чувствовать себя совсем-совсем на равных — по уму, по чуткости, начитанности, по силе желаний, — должно быть чем-то волнующим, даже пугающим. Что знакомство с ней открыло ему такие комнаты и окна в доме души, которые он считал запертыми навсегда. Но ничего этого он сказать не посмел.
В это время раздался звон сигнального колокола, и служители начали отвязывать веревки. Под восторженные крики собравшихся гондола оторвалась от земли и начала возноситься в небеса. Легкий ветерок подхватил наполненное горячим воздухом яйцо, бережно перенес через верхушки деревьев. В какой-то момент нарисованные на боках изображения глазастого солнца заслонили солнце настоящее, и шар оказался окруженным кольцом протуберанцев.
Абигайль повернула к нему улыбающееся лицо и сказала с едва заметной иронией:
— Если бы перенести эту картину на холст, получилась бы прекрасная иллюстрация к обещанному вами в Декларации независимости «стремлению к счастью».
Июнь, 1785
«Кажется, где-то я прочла, что Париж всегда покидают с грустью. Сознаюсь, мне было грустно расставаться с нашим садом, ибо я не надеюсь найти ему замену в этих краях. Но еще грустнее было расставаться с единственным другом, в котором мой спутник жизни находил полную свободу общения… Неделю назад я ходила слушать музыку в Вестминстерском аббатстве. Исполняли „Мессию“. Это было неописуемо возвышенно. Мне так хотелось, чтобы вы были рядом, потому что ваша любимая страсть получила бы необычайное удовлетворение.
Я могла бы вообразить себя перенесенной в разряд высочайших существ, если бы не одна шумливая дама, сидевшая, к несчастью, позади меня. Ее голос музыке заглушить было не по силам».
Из письма Абигайль Адамс Томасу Джефферсону в Париж
Весна, 1786
«В феврале 1786 года мистер Адамс настоятельно просил меня присоединиться к нему в Лондоне безотлагательно, потому что ему почудились знаки потепления Британского министерства по отношению к Америке. Я выехал из Парижа 1 марта, и по прибытии в Лондон мы выработали общие формы желательного договора, касавшегося кораблей, гражданства и товарообмена. Как полагается, я был представлен королю и королеве на одном из их приемов. Невозможно себе представить более нелюбезное поведение, чем то, которым они удостоили мистера Адамса и меня. Британский министр иностранных дел на первой же конференции продемонстрировал такую холодность и отдаленность, говорил так уклончиво и туманно, что мне стало ясно: они не хотят иметь с нами никакого дела».
Томас Джефферсон. «Автобиография»
Осень, 1786
«Туфли, заказанные Вами, будут готовы сегодня и отправлены Вам вместе с этим письмом. Только не шлите мне деньги за них. Из вложенного отчета Вы увидите, что в нашей торговле это я всегда в долгу у Вас, а не наоборот. Здесь ходят слухи, что кто-то готовил покушение на английского короля. На свете нет человека, за продление жизни которого я возносил бы такие молитвы, как за него. Для Америки он был настоящим Мессией, да продлит Господь его дни. Двадцать лет он трудится, толкая нас в сторону добра, и мы нуждаемся в нем еще на двадцать лет вперед. Здесь во Франции мы имеем только пение, танцы, смех и веселье. Никаких убийств, никаких предательств, никаких бунтов. Когда наш король выходит гулять, французы падают ниц и целуют землю, по которой он ступает. Потом кидаются целовать друг друга. В этом и есть их величайшая мудрость. Они имеют столько счастья за один год, сколько англичанин не получит и за десять лет».
Из письма Джефферсона Абигайль Адамс в Лондон
ОКТЯБРЬ, 1786. ПАРИЖ
Непостижимое — неведомое — всегда являлось Джефферсону в обличьях непредсказуемых. Всю жизнь, сталкиваясь с ним, он в первую очередь спешил узнать, имеет ли очередной лик непостижимого название — имя — на человеческом языке. Довольно часто названия имелись. Смерч. Электричество. Землетрясение. Наводнение. Мираж. Магнетизм.
Теперь ему предстояло дать имя тому, что происходило с ним в течение последних двух месяцев. Спрашивать у знакомых и мудрецов не было смысла. Он заранее знал, что ему ответят. Любовь. Но это был ответ неправильный, ответ-увертка. Любовью называлось то, что он испытывал к дочерям, к племянникам, к друзьям, к покойной жене. Он хорошо знал это чувство, дорожил им, горевал, когда оно ослабевало. То, что опалило его при первом же взгляде на лицо Марии Косвей, при звуке ее голоса, при дуновении ее духов, должно было иметь другое — совершенно особое — название. У древних греков был праздник, называвшийся «Большие дионисии». На нем вакханки впадали в экстаз, носились по улицам в бурном танце, забрасывали друг друга гирляндами цветов. Может быть, этот праздник каким-то чудом перенесся через века и закружил их обоих в осеннем Париже?
Как всегда, у него постижение чего-то неведомого должно было осуществляться с пером в руке. Но как это сделать, если правая кисть, упрятанная в толстый слой бинтов, лежала тут же, рядом с чернильницей, и распухшим пальцам не удавалось удержать даже зубочистку? Река боли вытекала из сломанных костей, поднималась до плеча, растекалась по шее и позвонкам.
Ну что ж — надо было учиться орудовать левой.
Джефферсон взял перо и коряво, буква за буквой, вывел на листе бумаги:
«Дорогая мадам! Исполнив свою печальную обязанность, посадив вас в карету у павильона Сент-Дени и увидев, как колеса пришли в движение, я повернулся и — полуживой — побрел к противоположной двери, к ожидавшему меня экипажу».
Нет, надо было унестись прочь из этого печального октябрьского дня, на два месяца назад, в теплое августовское утро, обещавшее лишь обычную цепочку легких визитов и мимолетных встреч с парижскими знакомыми.
Джон Трамбалл — вот кто был во всем виноват!
Молодой американский художник приехал из Лондона с рекомендательным письмом от Адамсов — конечно, его пришлось принять со всем радушием, поселить у себя, в доме посольства. Джона обуревали идеи создания целой серии исторических полотен на темы американской революции. В Лондоне он сделал несколько эскизных портретов Джона Адамса для задуманной картины «Подписание Декларации независимости», теперь делал портретные зарисовки Джефферсона. Но в то утро он отложил мольберт и стал уговаривать своего гостеприимного хозяина отправиться на прогулку в Сен-Жермен.
— Там завершено строительство нового крытого рынка, — объяснял он. — Вы же не только дипломат, но и архитектор. Вам будет интересно взглянуть на конструкцию огромного деревянного купола.
— Дорогой Джон, мой день расписан по часам, намечено много важных встреч. И уж конечно, я никак не могу пропустить обед у герцогини Данвиль.
— Час еще ранний, мы успеем вернуться к полудню. Кроме того, я хочу познакомить вас со своими лондонскими друзьями, мистером и миссис Косвей. Они много слышали о вас и тоже очень хотели бы встретиться. Оба художники, весьма талантливые. А Мария, вдобавок, поет и сочиняет музыку. Уверен, она вам понравится.
Коварный Трамбалл! Выбрал такое заурядное, повседневное слово — «понравится». Не мог честно сказать: ослепит, заворожит, пронзит сердце, затуманит разум.
Да, именно так: появление Марии внесло раздор в отношения между его разумом и его сердцем. Нужно описать происходившее как диалог между этими двумя.
Джефферсон опять взял перо непривычными пальцами левой руки и продолжил послание:
«Разум (обращаясь к Сердцу): В тот день, пока я пытался привлечь твое внимание к архитектурным деталям купола нового рынка, ты только строило планы, как избежать расставания с супругами Косвей. Гонцы со лживыми посланиями, отменявшими намеченные встречи, были разосланы всем знакомым. Ты даже осмелилось сообщить герцогине Данвиль, что в последний момент пришли важные дипломатические депеши, которые требовали принятия срочных мер, что лишает нас возможности явиться к ней на обед. Ты требовало у меня, чтобы я придумал более убедительную отговорку, но я не желал быть замешан в этом обмане. А ты увлекло новых знакомых на обед в Сен-Клоде, потом на фейерверки на улице Сен-Лазар, потом в гости к Крумхольцам, где жена Джулия услаждала вас игрой на арфе до позднего часа. Если бы день был длинным, как лето в Лапландии, ты бы ухитрилось заполнить его новыми развлечениями, лишь бы вам не расставаться».
Брюзжание разума воспроизводить было нетрудно. Но и ответный монолог Сердца полился на бумагу легко и вдохновенно.
«Сердце: Говори, говори, вспоминай этот день! Все выглядело ослепительно прекрасным. Зеленые холмы по берегам Сены, радуга над дворцом в Сент-Жермен, сады, статуи. А развалины старинной башни со спиральной лестницей внутри, по которой королева Екатерина Медичи со своим звездочетом поднималась на вершину, чтобы прочесть на ночном небе тайну будущего! Колесо времени состязалось в скорости с колесами нашей кареты, но казалось, что и сотни часов не хватит, чтобы вместить все счастье того незабвенного дня».
Джон Трамбалл рассказал Джефферсону, что супруги Косвей в Лондоне владели домом, заполненным живописными полотнами, элегантной мебелью, японскими ширмами и веерами, персидскими коврами, мозаичными столиками с инкрустациями из яшмы и перламутра, музыкальными часами, вделанными в черепаховый панцирь, и прочими редкостями. Их салон посещали аристократы и художники, а по воскресным вечерам устраивались музыкальные представления, на которых Мария развлекала гостей игрой на арфе и пением итальянских песен.
В художественном мире репутация обоих была очень высока. Они выставлялись в Академии, были близки с такими знаменитостями, как Джошуа Рейнольдс и Томас Гейнсборо, а наследник трона, принц Уэльсский, заказывал Ричарду Косвею миниатюрные портреты своих возлюбленных. Среди лондонских повес и ловеласов Ричард также был известен тем, что изготавливал табакерки, расписанные эротическими сценами, которые тайно продавал за большие деньги. Его манеры и речь до такой степени были окрашены преувеличенной светской любезностью, что их можно было считать проявлением искренности. «Да, я даже не пытаюсь притворяться правдивым и откровенным». Сразу можно было заметить, что близость, если когда-то и была между супругами Косвей, она испарилась в водовороте светской жизни уже давно.
После первого дня, проведенного вместе, последовали другие, заполненные посещениями Лувра, Версаля, Королевской библиотеки, новой церкви Святой Женевьевы. Вместе с Джоном Трамбаллом они посетили мастерские художника Давида и скульптора Гудона. По поручению ассамблеи Вирджинии, Джефферсон заказал Гудону бюст Лафайета, который должен был быть установлен в Парижской мэрии как дар благодарных вирджинцев герою, защищавшему их от британцев. А Континентальный конгресс выделил тысячу гиней на создание статуи Вашингтона, и Джефферсон уговорил знаменитого скульптора совершить для этой цели путешествие в Америку.
Вскоре Ричард Косвей должен был приступить к выполнению тех заказов, для которых он приехал во Францию, и ошеломленный своей удачей Джефферсон смог остаться с Марией один на один, показать ей свои любимые места в Париже и окрестностях. Ей особенно понравился идиллический парк Дезерт де Рец, украшенный гротом, развалинами готической церкви, китайской пагодой, храмом бога Пана. Ах, какой был бы восторг, если бы он смог пересечь с ней океан и открыть для нее красоты родной Вирджинии!
Левая рука старательно продолжала выводить на бумаге нежные каракули.
«Сердце: А разве это невозможно? Где как не в Америке талантливая художница найдет пейзажи, достойные ее карандаша и кисти? Ниагарский водопад, причудливая вулканическая арка, образовавшая мост через реку Джеймс, ущелье Потомака, разрезающее Голубые горы! И наше родное Монтиселло, где природа разостлала свой богатейший покров из лесов, скал, холмов, рек. Мы будем вместе созерцать сверху все чудеса Творения у наших ног: облака, снег, град, дождь, радугу. А солнце, встающее из водных глубин, будет золотить отроги дальних вершин».
Мария рассказывала ему о своем детстве. Она жила с родителями в Италии, поэтому ее английский был окрашен очаровательным итальянским акцентом. Страшное несчастье постигло семью незадолго до рождения Марии: четверо из пяти детей, появившихся на свет до нее, внезапно умерли в одну ночь по неизвестной причине. Отец подозревал, что кто-то приложил к этому руку, поэтому нанял специальную надежную гувернантку и велел ей не спускать глаз с новорожденной. Однажды гувернантка подслушала, как итальянская горничная, качая Марию, нежно приговаривала: «Золотое дитя, я уже отправила четверых на небеса, скоро отправлю и тебя». Горничную арестовали и поместили в сумасшедший дом. Мария хранила нежную память об отце, спасшем ее и потом заботившемся о ее образовании.
После смерти отца во Флоренции подрастающая девочка выразила желание стать монахиней. Но мать-протестантка не хотела и слышать об этом. Семья вернулась в Англию, где Марию взяла под свое покровительство знаменитая художница Анджелика Кауфман. Многие были покорены очарованием Марии, искали ее руки, но Ричард Косвей сумел так привлечь на свою сторону — деньгами и лестью — ее мать, что под давлением обоих девушка дала согласие на брак. Первые годы супруги прожили в мире и согласии, но потом начались измены Ричарда — с женщинами и мужчинами, — и к моменту встречи с Джефферсоном Мария чувствовала себя одинокой и несчастной.
В послании пора было дать голос и Разуму тоже.
«Разум: Взвешивай каждый свой шаг. Положи на одну чашу удовольствие, которое может доставить тебе встретившийся человек, на другую — страдания, которые он может причинить, и смотри, какая чаша перевесит. Не хватай приманку радости, не проверив, не спрятан ли в ней крючок. Искусство жить есть искусство избегать боли. Умелый штурман знает, как огибать скалы и мели. Приобретение новых друзей — дело нешуточное. Нам хватает собственных несчастий. Представь себе, каково тебе будет, если добавятся боль и несчастья других. Друг всегда может попасть в беду, заболеть или просто покинуть тебя, и ты останешься доживать кровоточащим обрубком. Не лучше ли ограничить себя наслаждением, даруемым созерцанием мира и всех чудес Творения, вознесясь над мирской суетой?»
Мария прочитала «Заметки о Вирджинии» и говорила ему, что у нее открылись глаза. До встречи с ним ее представление об Америке вырастало из чтения лондонских газет, переполненных бранью и клеветой. Новая республика представала там государством бандитов и головорезов, царством анархии и беззакония, в котором не уважались ни собственность, ни религия, ни жизнь человека.
Все предстало для нее в новом свете. Она заразилась его любовью к американцам, увидела их его глазами — занятых строительством школ и университетов, прокладкой дорог и судоходных каналов, веротерпимых и законопослушных. И да она мечтала увидеть его страну. «О, если бы я была мужчиной и могла ехать туда, куда мне захочется!», — восклицала она.
С печальной иронией Мария описывала ему, каким бы она изобразила его на живописном полотне, если бы ей довелось рисовать его на фоне Монтиселло: одинокий и задумчивый, он сидит на большом камне, одетый в монашескую рясу, а над головой его витает душа покойной жены, заслоняющая своими крыльями блеск восходящего солнца.
Да, они оба почувствовали — опознали — душевное одиночество друг в друге. Не в этом ли таилось ощущение глубкого внутреннего родства, пронзившее обоих? Но могли ли они спастись от одиночества, разрушив стены житейских обстоятельств, разделявшие их? При своей глубокой религиозности — решилась бы она на развод? При его любви к дочерям — решился бы он нарушить обещание, данное умирающей жене? Или нужно было просто дать волю своему чувству и бездумно кинуться в объятия друг друга, как это делали сотни пар вокруг них?
В то лето лихорадка любовных страстей в Париже, казалось, достигла размаха эпидемии. Подлинные и выдуманные амурные истории передавались сплетниками из салона в салон. В письме молодому американскому другу Джефферсон писал, что не рекомендует ему приезжать для получения образования в Европу, потому что «сильнейшая из человеческих страстей здесь господствует над душами и здешние красавицы могут убедить его в том, что соблюдение супружеской верности недостойно джентльмена и разрушительно для счастья». До него уже доходили слухи о любовных приключениях внука доктора Франклина, который явно вознамерился обогнать деда на этом поприще. Художник Трамбалл, недавно имевший в Америке скандал в связи с незаконным ребенком, не отставал от него. Лафайет, расставшись с одной красавицей, тут же подпал под чары другой. Даже секретарь американского посольства Вильям Шорт заразился лихорадкой и завел пламенный роман с пятнадцатилетней дочерью хозяев дома, где он снял себе жилье.
Ричард Косвей, конечно, не подходил на роль слепого мужа из водевиля, который последним узнает об увлечениях своей жены. Следуя правилам светского этикета, он приветливо улыбался американскому дипломату при встречах, но с каждым разом улыбка делалась напряженнее и кислее. Мария объясняла Джефферсону, что высокие мужчины безотказно вызывали особенное раздражение и нелюбовь в ее низкорослом муже. Он говорил жене, что им надо будет покинуть Париж, как только он закончит работу над заказанными портретами.
Вильям Шорт оказался прекрасным помощником, и Джефферсон мог перекладывать на него большую часть деловой переписки посольства. В каждом дне нужно было вырезать окно — просвет — для встречи с Марией, придумать новую загородную прогулку, поход в музей, визит в мастерскую художника, посещение оперы. Но в сентябре почти все его светские друзья вернулись в Париж, и на него посыпался град приглашений, многие из которых было невозможно проигнорировать.
Его популярность росла неудержимо с того момента, когда Лафайет объяснил своим соотечественникам, кто является автором американской Декларации независимости. Потом генерал Шастеллю опубликовал свои путевые заметки, в которых был дан такой лестный портрет хозяина Монтиселло. «Заметки о Вирджинии» для многих членов Французской академии стали главным источником знаний о далеком загадочном континенте. Джеймсу Мэдисону наконец удалось провести в Вирджинской ассамблее законы о веротерпимости, над которыми они вместе трудились восемь лет назад, и опубликование этих законов в переводе на французский и итальянский стало сенсацией в политических кругах Парижа.
Знакомить европейцев с подлинной Америкой, прославлять ее достижения во всех сферах научной и культурной жизни Джефферсон считал своим долгом. Поэтому он с радостью извлек из очередной почты первый сборник стихов Филипа Френо, с поэзией которого он был немного знаком по газетным публикациям. Поэт был сокурсником Джеймса Мэдисона в Принстоне, во время войны служил на флоте, попал в плен к англичанам, провел несколько недель в трюмах тюремного корабля в Нью-Йорке, что еще больше разогрело жар его антибританских сатир.
Листая сборник, Джефферсон хотел выбрать стихи, которые могли бы увлечь Марию Косвей. Может быть, прочесть ей раннюю поэму «Сила фантазии»? Он читал отрывки из нее пятнадцать лет назад Марте Скелтон, когда она еще не была его женой, и до сих пор помнил одну строфу:
Все чудеса, что мы видим вокруг:
Солнце и звезды, море и луг,
Люди и звери, цветы и листва —
Что это все, как не труд Божества?
Жизни и смерти незваный черед,
И время само, что за солнцем идет,
Твердь и вода, и весь шар земной,
Сиянье и тьма, холод и зной,
Что этот вечный круговорот –
Как не Всевышнего замысла плод.[1]
Также хорошо звучит «Политическая литания», но она слишком пронизана ненавистью к лордам и королям, а Мария, как-никак, подданная британской короны. Нет, уместнее всего будет вот это: «Обитель ночи». Не важно, что там поэт затрагивает тему смерти. Он делает это с такой приподнятой романтичностью, с такой смелостью. Душевное прикосновение к тайнам гроба возбуждает в нем обостренно радостное переживание жизни и человеческой судьбы — это главное.
Человеческая судьба! Думал ли ни в чем неповинный поэт, что его строчки могут когда-нибудь обернуться такой бедой и болью для его — ни в чем неповинного — читателя?!
Был чудный сентябрьский день. Они с Марией шли по уединенной аллее в Булонском лесу. Он предупредил ее, что у него есть поэтический сюрприз для нее, но такой, который нужно читать, непременно стоя на возвышении. Валун, белевший посреди травы в двух ярдах от дорожки, показался ему вполне подходящим постаментом. Он выпустил локоть своей спутницы, легко разбежался и…
Видимо, перед валуном, скрытая травой, в земле была незаметная вмятина, ямка, углубление. Его правая нога, готовясь оттолкнуться, утонула в ней на два-три дюйма, левой ноге, нацелившейся вознести его на валун в виде монумента, не хватило тех же двух-трех дюймов, она стукнулась носком о камень, и прославленный американский дипломат, одетый в модный парижский камзол, на глазах у дамы своего сердца рухнул во весь свой рост на жесткий французский суглинок, спрятанный под обманчиво мягким клевером.
Да, он успел выставить руки вперед, и левая немного смягчила удар. Но правая инстинктивно продолжала сжимать томик стихов, и кисть скрипача затрещала под навалившейся на нее тяжестью.
В глазах потемнело от боли.
Мария кинулась к нему на помощь, опустилась рядом на колени.
Он кое-как повернулся, сел, попытался улыбнуться.
Не вышло.
Все силы уходили на то, чтобы не застонать вслух.
— Ничего, ничего, это пустяки… Вот когда я падал с лошади, то было посерьезнее…
Пришлось возвращаться к карете.
День, начинавшийся так чудесно, померк.
Каждая выбоина под колесом откликалась толчком боли в сломанных костях.
Вызванный хирург качал головой, укоризненно вздыхал, настаивал на постельном режиме. Наложенная повязка казалась сделанной из раскаленного железа. Джеймса Хемингса с рецептом на обезболивающую микстуру ландолин послали в аптеку. Потянулись тоскливые дни.
Мария присылала справляться о здоровье, иногда появлялась сама, полная участия и неподдельной нежности. Но день ее отъезда приближался неумолимо. С трудом ей удалось вырваться, чтобы нанести ему прощальный визит. Они говорили о том, что разлука не будет долгой, что она вернется в Париж весной, а пока — письма, письма! Им так много нужно сказать друг другу. И лучше вести переписку через верного Трамбалла — он умеет хранить секреты.
Несмотря на предупреждения врача, несмотря на ее возражения Джефферсон встал с постели и поехал провожать супругов Косвей до Сен-Дени. Конечно, поездка не способствовала выздоровлению. Боль вернулась с прежней силой.
Джефферсон отложил перо и потянулся к пузырьку с ландолином.
А не было ли его падение подстроено судьбой как наказание за вечные прятки, которые он устраивает своим главным, самым сильным чувствам? Может быть, пришел момент перестать притворяться, будто он пишет двоим? Закончить галантный диалог Сердца и Разума? Дать им примириться, слиться в простом и ясном призыве: оставь мужа, стань моей женой, уедем вместе в Америку. Да, там у тебя не будет блистательного общества, которое окружает тебя в Лондоне и Париже. Но разве за эти недели не стало нам ясно, что мы можем заполнить жизнь друг друга с утра до вечера, что, пока мы вместе, нам никто, никто не нужен?
Он глубоко вздохнул и возобновил писание:
«Сердце: Холмы, долины, дворцы, сады, реки — все было исполнено радости только потому, что она радовалась, взирая на них. Пусть унылый монах, замкнувшийся в своей келье, ищет удовлетворения, удаляясь от мира. Пусть возвышенный философ хватается за иллюзию счастья, облаченную в наряд истины! Их высшая мудрость есть не что иное, как высшая глупость! Они принимают за счастье простое отсутствие боли. Если бы им довелось хоть раз пережить трепетное содрогание сердца, они были бы готовы отдать за него все холодные спекуляции ума, наполняющие их жизни».
Закончив писать, Джефферсон, неловко орудуя одной рукой, вложил листки в большой конверт и написал на нем: «Англия, Лондон, Стрэнд-Корт, мистеру Джону Трамбаллу, в собственные руки».
Ноябрь, 1786
«Мое сердце переполнено и готово разорваться… Я вчитывалась в каждое слово в Вашем письме, в ответ на каждую фразу могла бы написать целый том… Здесь все покрыто туманом и дымом, печаль захватывает душу в неприветливом климате… Ваши письма никогда не могут быть слишком длинными… Но что означает Ваше молчание? Каждый раз, когда в почте нет письма из Парижа, я впадаю в тревогу… Боль расставания превратилась в постоянное беспокойство…»
Из письма Марии Косвей Джефферсону
Весна, 1787
«Восстание в Массачусетсе сыграло свою роль в том, что американцы осознали дефекты имевшегося федерального правительства. Стремление к реформам набирало силу, и 14 мая 1787 года в Филадельфии собралась конвенция для выработки новой конституции. Меня включили в делегацию от штата Пенсильвания. Сознавая критическую важность происходившего, я посещал заседания почти ежедневно. Последние запасы жизненной энергии мне хотелось потратить на создание американской нации, которой я уже отдал так много в своей жизни. Во время весьма острых дебатов я старался находить компромиссы и играть роль примирителя».
Бенджамин Франклин. «Автобиография»
Весна, 1787
«Дорогой маркиз, Вы, наверное, будете удивлены, получив от меня письмо, отправленное из Филадельфии. Вопреки моим публичным заявлениям и искренним намерениям я снова вовлечен в общественную жизнь. Глас народа и давление, оказанное на меня, были настолько сильными, что я согласился принять участие в конвенции штатов. На этом съезде будет решаться, получим ли мы сильное правительство, способное обеспечить права на жизнь, свободу и собственность, или окажемся в плену анархии, в которой власть достанется энергичным демагогам, заботящимся не о благе страны, а только о своих корыстных интересах».
Из письма Вашингтона маркизу Лафайету
Май, 1787
«Надеюсь, это письмо будет вручено Вам моей дорогой Полли, когда она прибудет к Вам, желательно в том же добром здравии, в каком она сейчас. До тех пор, пока я не получу подтверждения ее благополучного прибытия к Вам, я буду умирать от беспокойства. Мои дети побудут на корабле с ней денек, чтобы она пообвыкла и примирилась с путешествием. Ради Бога, дайте нам знать о ее прибытии так скоро, как только будет возможно».
Из письма Элизабет Эппс Томасу Джефферсону в Париж
ЛЕТО, 1787. НОРФОЛК—ЛОНДОН—ПАРИЖ
Да, рассматривать себя глазами других людей Салли Хемингс научилась у брата Джеймса. Это он рассказал ей, сколько веселья можно извлечь из этого невинного обмана. Но играть в «как будто» она придумала сама. И как преобразилась ее жизнь с того момента!
Больше не надо было проводить скучные часы, подметая комнаты в большом доме в Монтиселло. Теперь это была игра «как будто я подметаю комнаты». Кончилось долгое мытье посуды у бадьи в кухне или у колодца. Теперь это была игра в мытье посуды. А там, где игра, разрешалось ждать чудесного, неожиданного, удивительного.
В подметаемую комнату мог войти юный охотник, подстреливший фазана и ищущий девушку, которая была бы достойна получить его добычу в подарок. К колодцу вдруг мог подъехать торговец бусами, лентами и браслетами, принимающий в уплату за свой товар улыбки и поцелуи. Или опустится лебедь, изображенный в большой книжке, которую они с Полли тайком листали в библиотеке поместья в Эппингтоне, куда их поселили после отъезда массы Томаса Джефферсона во Францию. Этот лебедь был на самом деле богом Зевсом — тоже большим мастером устраивать всякие «как будто», являвшимся разным красавицам то в виде быка, то в виде золотого дождя, а то, наоборот, превращавшим новую возлюбленную в корову.
Полли легко усвоила правила игры в «как будто» и с удовольствием принимала участие в ней. Она была на пять лет младше Салли, но ее фантазия была расцвечена сказками белых, которые ей рассказывала тетушка Элизабет или читал из книжки дядюшка Фрэнсис Эппс. Полли сама уже умела читать и писать, а Салли еще только училась разбирать по слогам напечатанные слова. Причем училась сама, тайком, потому что белые придумали себе правило: черных грамоте не учить. Полли нарушала это правило, помогала Салли узнавать буквы алфавита, даже когда они были нарисованы на коробках или в газетах по-другому — не так, как в букваре.
Ощущала ли себя Салли черной?
Кожа ее была настолько светлой, что продавцы в лавках Шарлотсвиля или Ричмонда, куда они ездили с тетей Элизабет за покупками, часто говорили ей «мисс». Правда, это было связано и с тем, что тетя, как и ее покойная сестра, миссус Марта, покупали Салли очень хорошую одежду. Или дарили платья, туфли, рубашки, из которых выросли их собственные дочери. Разделение на белых и черных казалось Салли просто одним из многочисленных «как будто», которые взрослые придумали для своей забавы, но которым надо было строго подчиняться, чтобы не портить игру.
Другим важным «как будто» были родственные связи. Мама Бетти довольно рано объяснила ей, что для рождения ребенка обязательно нужны двое: мужчина и женщина. Все дети, рожденные мамой Бетти от разных мужчин, становились для Салли братьями и сестрами. Но, оказывается, и дети, рожденные разными женщинами от одного и того же мужчины, имели право считать друг друга братьями и сестрами. Хозяин мамы Бетти, покойный мистер Вэйлс, сначала любил одну женщину и родил с ней мисус Марту. Потом та женщина умерла, он женился на другой и родил с ней тетю Элизабет. Марта и Элизабет называли себя сестрами и любили друг друга. А когда и мать Элизабет умерла, мистер Вэйлс полюбил маму Бетти и родил с нею Роберта, Джеймса, Феню, Критту, Питера и последней — ее, Салли.
Салли была послушной девочкой и довольно быстро научилась играть в главное «как будто» обширного потомства мистера Вэйлса: «как будто» миссус Марта и тетя Элизабет по отношению к ней являются только белыми хозяйками, но никак не сестрами. А она по отношению к Полли — только нянька, но никак не тетушка. Увлечение семейства игрой в «как будто» распространилось даже на имена: Полли на самом деле была записана в церковной книге как Мария, ее старшую сестру, Марту, все называли Патси, да и сама Салли при рождении была названа Сарой.
С одной стороны, игра в «как будто» была важным подспорьем в жизни маленькой девочки, отрадой и развлечением. С другой стороны, бывали случаи, когда Салли заигрывалась и оказывалась лицом к лицу с нешуточной опасностью. Взять хотя бы ту историю, когда ее послали на реку полоскать белье. И она, стоя на мостках, хлестала рубахами по воде, воображая себя плывущей в лодке. А потом взяла доску и стала орудовать ею как веслом. И старые мостки вдруг сорвались с кольев, вбитых в дно, и превратились в плот. Который течение начало быстро уносить вниз совсем не «как будто», а по-настоящему. Дядюшке Фрэнсису пришлось догонять ее по берегу на лошади и потом кидать ей спасательное лассо.
Мистер и миссис Эппс были очень добры к Салли. Тетя Элизабет, конечно, никогда открыто не называла ее сестрой, но всячески выражала ей внимание и заботу. Иногда даже называла «мой личный доктор». Это потому, что у Салли в руках открылись такие же лечебные свойства, как и у ее брата Джеймса. Простыми поглаживаниями по вискам она прогоняла приступы мигрени, которые часто одолевали миссис Эппс.
Да, в детстве было немало опасных ситуаций. Но все они теперь казались пустяками. Потому что в одно прекрасное утро они с Полли проснулись не посреди реки, а посреди взаправдашнего океана. На корабле с парусами, на котором, кроме них двоих, не было других пассажиров. Только моряки со жвачкой во ртах и с обветренными суровыми лицами. Что будет, если они перестанут слушаться доброго капитана Рэмси и захотят сделать с ними то, что белый капитан Хемингс проделал когда-то с бабушкой Салли, родившей потом от него маму Бетти?
Угроза этого плавания нависала над Полли уже давно. Ее отец, масса Томас, слал дядюшке Фрэнсису письмо за письмом, требуя отправить дочь к нему в Париж. Его можно было понять. После смерти маленькой Люси-Элизабет он сходил с ума от беспокойства. Видимо, воображал, что силы небесные, столь часто поминаемые белыми по всякому поводу, будут больше послушны ему во Франции, чем дяде Фрэнсису и тете Элизабет — здесь, в Эппингтоне. Но какие силы небесные помогут двум девочкам, если морское чудовище проткнет своим клювом тонкое днище корабля и черная бездна глубиной в сотни футов проглотит их вместе со всей командой?
Супруги Эппсы готовы были исполнить просьбу массы Томаса, но каждый раз всплывали какие-то препятствия, заставлявшие отложить отплытие. Кроме того, отец Полли требовал, чтобы женщине, назначенной сопровождать ее, была сделана прививка против оспы. Эппсы нашли подходящую черную невольницу, она была согласна подвергнуться страшной процедуре и плыть через океан, но вдруг выяснилось, что она беремена и не может взяться за такое важное дело. Тогда тетя-сестра Элизабет, отчаявшись, попросила Салли взять на себя эту роль. На прививку времени уже не оставалось, но зато Полли так любила свою няньку и так доверяла ей, что с нею ей плыть было бы менее страшно, чем с кем-нибудь другим.
Почему Салли согласилась?
Воображала, что ей удастся преодолеть страх, привычно превратив опасное плавание в игру «как будто мы пересекаем океан»?
Не хотела расставаться с Полли, которая стала для нее за прошедшие годы ближе родной сестры, а точнее — племянницы?
Рвалась увидеть новые страны, города, людей?
Ведь с далекой Францией ей довелось столкнуться еще в детстве, не выезжая из Монтиселло. Той весной, когда родилась Люси-Элизабет, поместье посетил французский генерал. Его слуга Марсель знал лишь несколько слов по-английски, и все Хемингсы потешались, слушая за обедом на кухне его рассказы, сопровождавшиеся прыжками, гримасами, выкриками, мычаньем, кудахтаньем. Салли запомнила несколько французских слов: «вояж, бонжур, аревуар, руж, нуар». Ну и конечно, те три слова, которые Марсель неизменно произносил, устремляя свой черный блестящий взгляд на нее, девятилетнюю, когда сталкивался с ней у конюшни, на кухне, под цветущей сиренью: «мадемазель», «шармант», «магнефик».
Возможно, эти встречи происходили не совсем случайно. Марсель мог вынырнуть из-за поворота тропинки, из кустов боярышника, из тени, отбрасываемой главным зданием на карету французских гостей. И каким-то чудом вслед за ним, неведомо откуда, неизбежно появлялась мама Бетти. Будто она находила его и шла за ним по запаху французского одеколона, всегда окружавшего его невидимым облаком. А у Салли каждый раз от этих встреч оставалось чувство, будто кто-то надел ей на шею невидимое тесное ожерелье.
Такое же чувство тесного ожерелья она пережила три года спустя, когда они с Полли уже жили в поместье Эппсов. Но в этот раз приехавший в гости пятнадцатилетний племянник хозяев не удостаивал ее ни взглядом, ни словом. Черная девочка-рабыня не представляла никакого интереса для отпрыска белых богачей. Это она, тайком взглядывая на него, мысленно произносила «шармант», «магнифик», «амур». Бусины ожерелья казались мягкими, боль, вызываемая ими, была сладостной, но все же это была боль. И ее никак не удавалось превратить в очередное «как будто».
В первые дни плаванья Салли ощущала себя виноватой перед Полли. Ведь это она придумала и подсказала тете-сестре Элизабет, как можно заманить девочку на корабль. Полли начинала рыдать, как только заходила речь о возможном расставании с любимыми дядей и тетей, с их уютным домом, со всеми лошадьми, кошками и собаками, которых она знала по именам, кормила и гладила своими руками вот уже три года.
А что если устроить «как будто» праздник на воде?
Как будто капитан Рэмси захотел порадовать всех детей семейства Эппсов. И «как будто» исключительно для этой цели привел свой бриг «Роберт» вверх по реке Джеймс до самого поместья Эппингтон. Полли поверила и вместе со своими кузинами радостно носилась по палубе и трюмам, играя в прятки и жмурки. А потом, к вечеру, для всех был устроен праздничный ужин на капитанском мостике. После которого, как и следовало ожидать, Полли безмятежно заснула в кресле. Ее кузин родители тихо увели на берег и увезли домой. А Полли проснулась на следующий день посреди океана.
Нет, на Салли она не сердилась. Ведь ее нянька и сама стала жертвой обмана — так она считала. Ее тоже оторвали от любимого дома, от всех родных, послали в неведомую даль, полную чужих людей и неведомых опасностей. Теперь им обеим нужно было собрать все детские силенки, чтобы перетерпеть — оставить позади — пять недель жизни между небом и водою. В Священном Писании сказано, что Бог отделил воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью, «и назвал сушу землею, а собрание вод назвал морями». Однако корабль их, видимо, заплыл в те места, где это отделение еще не произошло. Суши, с травой и деревьями, не было нигде — лишь мокрая холодная вода и ослепительно равнодушное небо.
Девочкам оставалось только придумывать новые «как будто». В тесной судовой кухне добрый кок, негр Вилли, уступал Салли одну конфорку на плите, и она «как будто» варила на ней кашу для них обеих или пекла лепешки из кукурузной муки. Тот же Вилли извлекал из океана бадью воды, чтобы Салли могла «как будто» постирать одежду.
Раз в три дня они устраивали купанье. Здесь «как будто» не требовалось, потому что купанье было удовольствием и без игры. Бадью с водой оставляли на пару часов на палубе, чтобы она успела согреться под солнцем. Заботливая тетя-сестра Элизабет оставила в их каюте дорожный сундучок со всем необходимым: мыло, две мочалки, полотенца, ковшик, домашние тапочки, гребни, булавки, иголки и нитки, баночку меда, галеты, мешочек с орехами, сушеные абрикосы. Положила даже колокольчик с цепочкой, который умирающая миссус Марта подарила Салли.
Дверь каюты имела прочный засов, так что можно было не опасаться случайных или намеренных вторжений. Полли уже прекрасно умела мыться сама, Салли оставалось только обливать ее водой из ковшика и обтирать полотенцем. Потом наступала ее очередь. Она залезала в бадью, намыливалась с головы до ног, и Полли не без зависти разглядывала холмики на ее груди, обтекаемые струйками мыльной воды.
Из книг у капитана Рэмси была только Библия. Полли читала из нее отрывки вслух и по-настоящему. Но священная книга для Салли всегда была собранием лучших историй «как будто», каких ей самой никогда бы не придумать.
В этот раз ей ярче других запомнилась история про Авраама и Агарь. Может быть, потому, что Агарь тоже была служанкой в доме господина своего, как и мама Бетти, и тоже родом из Африки. Бог обещал Агари, что от сына ее, Измаила, произойдет великий народ. Вот бы узнать, какой из народов, населяющих Землю, произошел от Измаила! В Библии не говорилось, какого цвета была кожа Агари. А что если все черные — это и есть народ, произведенный Господом от Измаила?
Во время всего плавания небо вело себя по-доброму, ни разу не послало на них ни одного из тех злобных ураганов, которыми оно умело время от времени карать за грехи всех вирджинцев. Постепенно девочки успокоились, свыклись с корабельной жизнью. В конце плаванья, в погоне за развлечениями, они придумали довольно рискованную «как будту»: «как будто капитан Рэмси это на самом деле отец Полли, притворившийся мореплавателем, чтобы тайно приплыть за своей дочерью в Америку». Полли так вошла в роль, что в любую свободную минуту вертелась вокруг капитана, радостно смеялась любым его шуткам, говорила, что ни за что не расстанется с ним. Капитан реагировал на ее выходки добродушно, баловал сластями из своего запаса, обещал, что, когда она вырастет, он уговорит своего сына жениться на ней, и тогда они все вместе заживут в одном доме одной семьей.
Но, разговаривая с Полли, осыпая ее несбыточными обещаниями, подыгрывая отведенной ему роли, капитан Рэмси не сводил своих тяжелых выпуклых глаз с ее четырнадцатилетней няньки.
Тесное ожерелье безотказно возникало у Салли на шее под этим взглядом. Но в этом чувстве не было и тени счастливого трепыхания, которое она испытывала, находясь вблизи от белого красавца — племянника Эппсов. Скорее оно напоминало то ожерелье, которое набрасывал на нее заезжий парижанин Марсель. И после него — многие другие мужчины, белые и черные, богатые и бедные, красивые и уроды. Потому что сомнений не оставалось: Господь выбрал для Салли Хемингс судьбу родиться и вырасти очень миловидной. Или, как говорили некоторые, «хорошенькой». Или даже «красивой». «Шармант, магнифик, ла белла». Ни в какую «как будту» этот простой факт превратить было невозможно. Оставалось учиться тому, как приспособиться к этой судьбе, как избежать опасностей, таящихся в ней.
С капитаном Рэмси ей приходилось вести постоянную невидимую войну. Он все время искал повода остаться с ней наедине, прикоснуться якобы невзначай к руке, лежащей на коленях, поправить волосы, выбившиеся из-под косынки. Несколько раз начинал расспрашивать, какие инструкции дал ее хозяин, мистер Джефферсон, насчет дальнейшей судьбы обеих девочек. Полли отдадут в школу-пансион? Значит, услуги няньки-горничной ей больше не понадобятся? Оставят ли ее в Париже или отправят обратно в Америку? Пусть Салли знает, что на его корабле ей всегда будет предоставлена отдельная каюта и самое доброе и заботливое отношение.
Салли испытала большое облегчение, когда плаванье закончилось и корабль пристал к английскому берегу.
Город Лондон проплывал за окнами кареты довольный тем, что у него нашлось еще несколько чудес, чтобы поразить воображение двух юных американок. Эти огромные мосты через Темзу. Эти башни, купола и шпили церквей и соборов. Звон гигантских часов Большого Бена. Потоки шикарных экипажей, ландо, колясок, фаэтонов на улицах, разряженная толпа, сверкающие окна и витрины модных лавок… Нет, ничего подобного не доводилось им видеть в Ричмонде или Вильямсбурге. Нужно было срочно привыкать к своей муравьиной малости, потерянности, никому ненужности. Когда капитан Рэмси передавал своих пассажирок миссис Адамс, Полли уже без всякого притворства цеплялась за него, плакала и говорила, что ни за что, ни за что не расстанется с ним, что он стал для нее как отец родной.
Дом американского посланника мистера Адамса был большим и удобным. Каменные стены хорошо защищали от уличной жары, широкие окна наполняли светом просторные комнаты. Салли очень быстро поняла, что мистер Адамс только «как будто» является хозяином и главой семейства, а на самом деле всем командует и распоряжается его жена.
Миссис Адамс, казалось, всегда точно знала, что и как должно быть сделано в данную минуту, кому поручена та или иная работа, какие произнесены слова, какой укоризной отмечены промахи, слабости, греховность окружающих. Как будто у нее в душе были невидимые весы с двумя чашками: на одной написано «правильно», на другой — «неправильно», и она всегда следовала указаниям этих чашек. Ни покойная мисус Марта, ни тетя-сестра Элизабет Эппс не могли бы сравниться с ней по степени уверенности в себе.
На следующий день после прибытия миссис Адамс первым делом повезла девочек покупать приличную одежду, в которой им можно было бы выходить к гостям или гулять по улицам. Они переходили из магазина в магазин, а вернее — из одного сверкающего дворца в другой, — и их карета постепенно заполнялась свертками, баулами, коробками. Для Полли были куплены четыре платья из голландского полотна, несколько ярдов муслина, кисеи и кружев для пошива юбок, бобровая шляпка, две пары кожаных перчаток, шесть пар чулок, три ярда синей ленты, щетка для волос и зубная щетка. Но и Салли не осталась без обновок: двенадцать ярдов ситца для пошива двух платьев и жакета, четыре ярда голландского полотна для передников, три пары чулок, два ярда подкладочной ткани, шаль на плечи.
Миссис Адамс отправила в Париж письмо, извещавшее мистера Джефферсона о благополучном прибытии Полли и ее горничной. Все были уверены, что он примчится при первой возможности, чтобы забрать дочь. Салли уже неплохо владела ремеслом портнихи, и ее посадили превращать купленные ткани в нижние юбки и ночные рубашки. Однажды она сидела в отведенной ей комнате и случайно подслушала обрывки разговора между миссис Адамс и зашедшим с визитом капитаном Рэмси. Речь шла о ней, о Салли Хемингс.
— Я имел возможность наблюдать за ней в течение долгого пути, — говорил капитан. — По поведению, по манере, по способности владеть собой она еще совершенный ребенок. Не представляю, как родственники Полли-Марии могли поручить этой рабыне такое важное дело. Уверен, что ее хозяину не будет от нее никакой пользы в Париже, одни хлопоты.
— Хорошо, — сказала миссис Адамс, — я передам мистеру Джефферсону ваши впечатления.
— Кроме того, отдает ли он себе отчет в том, что во Франции рабство запрещено? Выучив несколько французских слов, девочка может явиться в полицию и заявить, что она хочет жить в Париже свободной женщиной. И никакой судья не сможет отказать в ее просьбе. Уже несколько десятков американских негров освободились таким образом от своих хозяев. И среди французов полно идеалистов, которые помогают им овладеть профессией, выучить язык, найти жилье.
— Мы с мужем — горячие противники рабовладения и всей душой на стороне этих идеалистов и освобожденных ими рабов.
— Да, в теории все это прекрасно. Но реальность состоит в том, что в парижских трущобах освободившаяся девочка наверняка попадет в руки торговцев живым товаром и сделается проституткой. Пожалуйста, передайте мистеру Джефферсону, что из сочувствия к этому неопытному ребенку я готов бесплатно увезти ее обратно в Вирджинию, где она сможет вернуться в свою семью, в понятный и привычный для нее мир.
Подслушанный разговор оставил в душе Салли след липкого страха. Будто ядовитая жаба проползла там и наполнила сердце постоянно ноющей болью. Ведь никто не станет слушать ее, если она заявит, что не хочет, что боится плыть в Америку с капитаном Рэмси. Миссис Адамс не станет вступаться за нее, она положит слова капитана на одну чашку своих весов, жалобы Салли — на другую, и, конечно, слова взрослого белого перетянут.
Если бы Салли спросили: «Как к тебе относится миссис Адамс?» — она бы уверенно ответила: «Хорошо». И не сочла бы нужным упомянуть одну странную особенность: за все эти дни хозяйка дома ни разу не обратилась к ней по имени. Только «ты», «девочка», «пойдем». Но не «Салли».
Постепенно и другая новость из подслушанного разговора стала разрастаться в сознании Салли кустом то ли жгучих тревог, то ли призрачных надежд. Известие о том, что во Франции любой черный может сделаться свободным, тоже было очень волнующим. Но можно ли было верить ему? Ведь брат Джеймс так рвался к получению свободы, делился с ней своими мечтами. Он уже прожил в Париже три года, и ни о каком освобождении в его письмах домой не упоминалось. Неужели он стал бы скрывать от родных такую новость?
Погруженная в эти тревожные размышления, Салли сидела с шитьем в руках, когда в комнату ворвалась Полли, кинулась ей на грудь и, рыдая, стала кричать:
— Он не приедет! Он не приедет!
Как? Что случилось? Болезнь? Крушение корабля?
Нет — оказывается, пришло письмо от массы Томаса, извещающее, что важные обстоятельства не дают ему возможности покинуть Париж и он пришлет за девочками слугу, месье Петита.
Не только Полли была ошеломлена и расстроена этим известием. Супруги Адамсы не могли скрыть своего изумления и досады. Отец, который два года добивался приезда дочери? Который втянул столько людей в это важное и нелегкое дело? Который весной два месяца путешествовал по Италии и югу Франции, сейчас не мог покинуть посольство на неделю? И вместо себя посылает слугу, не говорящего по-английски?
В душе миссис Адамс чашка весов с надписью «неправильно» резко пошла вниз, и она села писать письмо мистеру Джефферсону с упреками и с просьбой изменить свое решение.
Потянулись тревожные дни ожидания. Не зная, как утешить и подбодрить разгневанную Полли, Салли предложила ей новую «как будту»: как будто миссис Адамс на самом деле ее мама. Полли увлеклась новой игрой, стала выражать к хозяйке дома такую же нежность, какая раньше доставалась капитану корабля.
Другим развлечением — отвлечением — служили книги. Их в доме было великое множество. Листая одну из них, Салли дошла до картинки, изображавшей негра в богатой старинной одежде, стоящего над белой женщиной, спящей в кровати. Она попросила Полли прочесть всю историю, и через три часа обе дружно рыдали над судьбой несчастной Дездемоны. Миссис Адамс застала их над раскрытой книгой и, обращаясь к одной только Полли, стала объяснять, что жалеть эту женщину не следует, что, выйдя замуж за черного, она нарушила важнейший закон природы, за что и была справедливо наказана судьбой.
Все эти дни Салли продолжала жить с непреходящей ноющей болью в сердце. Что будет в письме массы Томаса? Как он решит ее судьбу? Примет ли он предложение капитана Рэмси?
Но вместо почтальона с письмом в одно прекрасное утро в дверь дома постучал месье Петит. Миссис Адамс прекрасно знала его, потому что в годы их жизни во Франции он служил дворецким в их доме в Аутеле. Она увела его в кабинет мужа. Салли понимала, что подслушивать не было смысла, потому что разговор шел по-французски, но она не могла оторвать взгляда от двери.
Наконец миссис Адамс вышла и мрачно объявила, что — о, счастье! о, силы небесные! о, милость Господня! — месье Петиту поручено везти в Париж обеих девочек. Да, для их поездки американское посольство выписало два паспорта, действительных на два месяца. И Салли своими глазами увидела в руках месье Петита два документа с печатями и могла прочесть ясно выведенные имена: «мисс Мария Джефферсон» — в одном и «мисс Салли Хемингс» — в другом.
Все происходившее дальше окрасилось для нее какой-то серебристой дымкой надежд и мечтаний. Ноющая боль страха в душе улетучилась — это было главным. Шторм, напавший на них при пересечении канала и поваливший на койку позеленевшего месье Петита, был воспринят ею как веселое приключение. Тряска дилижанса, сражавшегося с ухабами французских дорог, была успешно превращена в очередную «как будту». Ее бодрости и веселья хватало на двоих, ей удавалось утешать и смешить Полли всякий раз, как обида, причиненная отцом, пыталась вернуться в сердце девочки.
Массу Томаса Салли ярче всего помнила таким, каким он был в последние дни болезни жены: не видящим никого вокруг, отрешенным, почти нездешним, готовым, казалось, вот-вот последовать за ней в Царство небесное. Из разговоров своих семейных она знала, что в их Вирджинии он был самым важным и знаменитым человеком, что самые богатые джентльмены были его друзьями и даже сам великий генерал Вашингтон писал ему письма и спрашивал его советов. Однако для Салли важнее было другое: в рассказах ее родных о хозяине Монтиселло никогда не просвечивало, не мелькало, не затаивалось чувство страха.
Может быть, поэтому она ничуть не боялась, когда их путешествие подошло к концу и карета въехала во двор большого нарядного особняка в Париже.
Полли распахнула дверцу и прыгнула в объятия сестры, Патси-Марты.
Салли вышла с другой стороны и тут же оказалась в сильных руках брата Джеймса. Он закружил ее, защекотал, как в детстве, расцеловал, поставил на землю.
Мистер Джефферсон стоял на крыльце дома, одетый по-домашнему, в жилете поверх белой рубашки, без парика. Лицо его выражало изумление, почти испуг.
Он не смотрел на приехавшую долгожданную дочь.
Он не отрываясь смотрел на Салли Хемингс.
И под этим взглядом знакомое тесное ожерелье захлестнуло ей шею, но не той болезненной петлей, которую рождали в ней глаза капитана Рэмси, а той лентой готовности к неслыханному, несбыточному счастью, которую она впервые пережила, глядя на пятнадцатилетнего белого гостя из других миров.
Июль, 1787
«Любезная мадам, вчера я был осчастливлен прибытием моей дочери в добром здравии. Прежде всего она сообщила мне, что обещала Вам, как только оглядится здесь, осчастливить Вас визитом на пять-шесть дней. В своих расчетах она принимает во внимание только порывы собственного сердца, которое переполнено теплым и благодарным чувством к Вам. Путешествие ее прошло благополучно, она завела дружбу с попутчиками, с дамами и джентльменами, и время от времени сидела на коленях то у одного, то у другого. Свою сестру она совсем забыла, но, увидев меня, сказала, что слабо припоминает, как я выгляжу».
Из письма Томаса Джефферсона Абигайль Адамс
Лето, 1787
«На съезде по выработке новой Конституции многие компромиссы были достигнуты с большим трудом. Когда все было готово к окончательному голосованию, многие делегаты опасались, что те, чьи аргументы были отвергнуты, объединят свои усилия и проголосуют против. Если бы это случилось, Конституция наверняка была бы отвергнута ассамблеями штатов. Руководители съезда обратились ко мне с просьбой призвать к единогласию. Так как здоровье мое сильно пошатнулось в те дни, я просил прочесть подготовленную мною речь другого делегата. Он же внес предложение, рекомендующее делегатам подписать документ, подтверждающий единодушное согласие штатов».
Бенджамин Франклин. «Автобиография»
Сентябрь, 1787
«Уважаемый сэр! Сразу по возвращении из Филадельфии в Маунт-Вернон я посылаю вам текст Конституции, выработанной федеральным съездом.
Отправляю документ без комментариев. Вы из своего опыта знаете, как трудно бывает примирить такое многообразие интересов, какое существует сегодня в различных штатах. Мне бы хотелось, чтобы предложенная Конституция была более совершенной, но я искренне верю, что это наилучший вариант, какого можно было достичь сегодня. Так как она открыта внесению поправок в будущем, ее принятие штатами представляется мне крайне желательным».
Из письма Вашингтона Патрику Генри в Вирджинию
Осень, 1787
«У нас сейчас проходит обсуждение проекта Конституции для Соединенных Штатов Америки. У меня есть много причин верить в то, что его создавали откровенные, честные люди, и надеюсь, так его и воспримут. В нем могут быть недостатки, но где их нет? Если его утвердят, то ситуация в нашей стране сильно изменится к лучшему и вскоре Америка заслужит уважение других стран в такой же мере, в какой они пренебрегали ею до сих пор».
Из письма дипломата Говернора Морриса
ДЕКАБРЬ, 1787. ПАРИЖ
В тот вечер воскресшая жена возникла перед Джефферсоном так естественно и бесшумно, словно и впрямь ангелы опустили ее с небес и поставили посреди двора, рядом с запыленной каретой.
«Это не сон, — говорил он себе. — Это не может быть сон. Я чувствую боль в покалеченной кисти, а во сне боль уходит. Я слышу голоса и смех дочерей, вижу, как Патси кружит и подбрасывает приехавшую Полли. А воскресшая Марта смотрит на меня со своей чуть вопросительной улыбкой, будто опять ждет каких-то важных, все объясняющих слов».
Но какой молодой ее воскресили!
Это была даже не юная вдова Скелтон, с которой он встретился на бале в губернаторском дворце в Вильямсбурге. Семнадцатилетняя невеста Бафурста, стоящая рядом с ним в церкви перед алтарем, — вот на кого была похожа воскрешенная. И что скрывать: ведь уже тогда он был задет стрелой ее красоты и потом носил в закромах памяти эту рану, пока судьба не свела их снова — свободными, одинокими, бесценными друг для друга.
Наваждение длилось минуту или две.
Потом оно кончилось, Салли Хемингс выпустила руку брата Джеймса, сделала несколько шагов к крыльцу и слегка присела перед хозяином:
— Масса Томас, сэр, ваша дочь, милостью Господней, возвращена под крышу вашего дома.
Джефферсон пришел в себя, кивнул ей, улыбнулся и двинулся в сторону Полли. Та высвободилась из объятий сестры, подставила щеку для поцелуя отцу, но на расспросы отвечала односложно и неприветливо. Видимо, обида засела в ней глубоко. Чтобы она растворилась, возможно, понадобится больше времени, чем на пересечение океана. Джефферсон был готов к этому. Даже без укоризненных писем Абигайль Адамс он понимал, какую горечь мог оставить в Полли его отказ приехать за ней в Лондон. Обязанности дипломата — это объяснение не принимали ни взрослые, ни дети. Ведь эти обязанности не помешали ему весной два месяца путешествовать по югу Франции и по Италии.
Однако о подлинных причинах Джефферсон не мог бы рассказать никому. Он прятал их даже от самого себя. Не называл словами. Когда пришло известие о том, что Полли плывет в Англию, он честно стал готовиться к поездке, составлял подробные инструкции для остающегося в посольстве Вильяма Шорта. Но потом в его сознании всплывала Мария Косвей. Он представлял себе, как окажется с ней в одном городе, может быть, в получасе ходьбы — и что? Нанести светский визит и удалиться? После всех нежных писем, летавших между ними в течение восьми месяцев? Или добиваться тайных свиданий? Опять прятаться от мужа? Улыбаться ему при встречах в лондонских гостиных, говорить любезности? Десятки его знакомых во Франции вели себя именно так и не видели в этом ничего зазорного. Лафайет, например, купался в своих любовных увлечениях при живой жене, которую он ценил и обожал. Джефферсон и рад был бы принять парижские правила куртуазной игры, но чувствовал, что нет — не может. Скрытность и лицемерие были профессиональной необходимостью для политика и дипломата. Но личную жизнь он мечтал оставить царством правдивости, подлинности, любви.
Ах, если бы Мария сумела вырваться и приехать в Париж без мужа!
Вернувшись из своей весенней поездки, Джефферсон послал ей письмо, в котором сравнивал увиденное с Элизиумом.
«Почему Вас не было со мной?! Чарующие пейзажи проплывали перед моими глазами, они только ждали, чтобы Ваш карандаш увековечил их. Как Вы прожили эти месяцы? Когда приедете к нам? Утратить Вас совсем было бы для меня просто несчастьем. Приезжайте, и мы будем завтракать каждый день по-английски, гулять в парке Дезерт, обедать в беседках Марли и забудем о том, что нас ждет новое расставание».
Мария жила в одном городе с Адамсами. Джефферсон не мог бы ответить на вопрос, почему он никогда не делал попыток свести ее со своими близкими друзьями. Предчувствовал, что их знакомство внесет новый клубок скрытности и неискренности? Ведь даже его отношения с Абигайль Адамс порой окрашивали неизбежным оттенком фальши его дружбу с ее мужем. О, да, ему и Абигайль не в чем было упрекнуть себя. Ни в словах, ни в письмах, ни в случайных касаниях они ни разу не перешли границы пристойного. Но ведь в помыслах своих человек не властен над собой. И в те недели, когда он жил в лондонском доме Адамсов весной прошлого года, засыпая, он не мог усмирить свое воображение и не думать о том, что происходит рядом в супружеской спальне. Правильно учил Христос: «Кто смотрит на женщину с вожделением, тот уже прелюбойдействовал с нею в сердце своем».
Полли удалось быстро устроить в школу-пансион, и обе дочери вскоре покинули особняк Ланжак. Для Салли отвели комнату в мезонине, и дворецкий Петит на смеси французского и английского разъяснял ей обязанности горничной по уходу за бельем, скатертями и простынями. В выходные появлялся Джеймс и уводил сестру показывать ей парижские чудеса. Особенный восторг у нее вызвал театр итальянских марионеток в Пале-Рояле и восковые фигуры в салоне Куртиус. В просторном доме Джефферсон сталкивался с ней нечасто, но облик девушки с лицом утраченной жены поселился в его памяти как теплый, негаснущий огонек.
А потом случилось то, на что он уже не смел надеяться: Мария решилась, вырвалась из Лондона и приехала в Париж одна!
Целый год ее существование воплощалось для него лишь в виде строчек писем, и он успел забыть, как ослепительно красиво ее лицо, как нежен звук голоса, как изящны движения рук, шеи, бровей. Его сердце наконец сумело заглушить предостерегающий бубнеж зануды-разума, и он проделал все, что полагалось бы проделать опытному парижскому ловеласу: придумал десятки поводов для того, чтобы исчезать из посольства, запасся наличными деньгами для всяких внезапных трат, снял отдельную квартирку в безлюдном квартале за Булонским лесом. Мария приезжала к нему туда в сумерках, и они кидались в объятия друг друга так безоглядно, будто судьба сделала им подарок — вернула в далекую неумелую юность.
Вспоминая сейчас, в холодном декабре, те жаркие сентябрьские дни, Джефферсон жалел, что муза поэзии облетела его стороной. То, что происходило между ними в неверном свете единственной свечи, не могло быть воссоздано обычной речью. Опять душа его соприкасалась с чем-то, чему люди еще не сумели подобрать название. Невыразимость отступала лишь тогда, когда Мария, блестя обнаженными плечами, выпрыгивала из кровати, подбегала к клавикордам и наигрывала для него какую-нибудь мелодию из входившего в славу Моцарта или пыталась нащупать — уловить — собственную музыкальную тему, только что промелькнувшую в ее распаленном сердце.
В этот приезд она поселилась в получасе езды от Парижа, на вилле своей приятельницы, польской княгини Изабеллы Любомирской. Джефферсон был знаком с княгиней, бывал в ее салоне, но теперь предпочитал вызывать Марию на свидание записками, отправленными с посыльным. Они оба вели себя осторожно, старались не показываться на людях вместе, никому не рассказывали о своем романе. Однако само их отсутствие начало вызывать подозрения друзей и знакомых. Джон Трамбалл прислал из Лондона встревоженное письмо:
«Вы, конечно, видитесь с миссис Косвей. Умоляю, передайте ей, что прошло уже три доставки почты из Франции и ни один из ее друзей не получил от нее ни строчки. Они не только сердятся на нее, но и умирают от беспокойства: не вызвано ли это молчание болезнью или несчастным случаем. Мне поручено серьезно побранить ее».
Джефферсон ответил шутливо, прося отложить все упреки до того момента, когда он изобретет бранящую машину-автомат, потому что нормальное человеческое сердце не может выражать осуждение в адрес столь замечательной особы, как миссис Косвей. Мария все же сочла, что ее непоявление в парижских салонах слишком затянулось и становится подозрительным. Она понемногу стала выезжать, навещать старинных друзей, принимать их в доме княгини.
В октябре свидания в квартире за Булонским лесом сделались реже. Если Джефферсон и Мария встречались на людях, они обменивались двумя-тремя фразами и расходились. Оказываясь наедине, были по-прежнему нежны и заботливы, но оба, не сговариваясь, обходили молчанием вопрос: а что будет дальше? Задать этот вопрос вслух означало бы снова дать права зануде-разуму — и что можно было услышать от него в ответ?
«Ну, хорошо — она скажет тебе да, согласится нарушить заветы своей веры, решится на развод с мужем, уедет с тобой в Вирджинию. Ты нарушишь клятву, данную умирающей жене, женишься на ней, сделаешь ее хозяйкой Монтиселло. Что ждет вас там — двух клятвопреступников? Ты обожаешь радовать и одаривать тех, кого любишь, — чем ты сможешь одарить блистательную светскую красавицу посреди гор и лесов? Не впадет ли она в безнадежную тоску на второй, на третий месяц? Не начнет ли осыпать тебя упреками за то, что ты оторвал ее от друзей, от театров, от концертов, от выставок? При твоей открытости чувству вины, как ты будешь жить с женщиной, чей взгляд и голос будет наполнен неумирающей горькой укоризной?»
В начале ноября чувство вины вдруг пронзило его во сне — но не по отношению к Марии. Ему приснилась Марта с ребенком на руках, которого она пыталась поить какой-то микстурой из пузырька. Ребенок был явно болен, но они не знали — чем именно.
Он проснулся в страхе и отчаянье.
Боже, как он мог забыть об этом!
Рассвет едва тронул крышу особняка Ланжак, а ему уже вывели из конюшни коня, и он скакал по дороге, ведущей на восток от Парижа. Год назад ему довелось познакомиться со знаменитым доктором Робертом Саттоном и посетить его в лечебнице, устроенной им неподалеку от кладбища Пер-Лашез. Дорогу он помнил хорошо, здание нашел без труда.
Семейство врачей Саттонов прославилось в Англии своими успешными прививками оспы. В среднем у них тяжело заболевал или умирал один пациент из ста — это считалось очень хорошим результатом. Они стали так знамениты, что их вызвали во Францию к постели умиравшего короля Людовика Пятнадцатого, но было уже поздно. Роберт Саттон остался и создал клинику, в которой уже побывало много знатных и богатых пациентов. После прививки полагался карантин на сорок дней. Питание больных тоже подчинялось строгим правилам и считалось частью лечебного процесса.
Доктор Саттон вышел в приемный покой, чтобы лично приветствовать американского дипломата. Во время первой встречи Джефферсон понял, что его любознательности придется довольствоваться крохами информации — врачи прятали свои методы под покровом секретности. Но все же ему удалось разузнать, например, что по сравнению с другими медиками они резко сократили применение ртути в послеоперационных лекарствах. Это показалось ему разумным, потому что на симптомы ртутного отравления жаловались несколько его знакомых, сделавших прививку у других врачей.
— Мистер Джефферсон, чем я обязан столь приятному визиту? Насколько я помню, вы смело привили себе оспу уже двадцать лет назад, когда это даже в Англии считалось попыткой нарушить волю Всевышнего. А-а, пришла пора подвергнуться операции вашей юной родственнице, приехавшей из Америки? Очень хорошо. Как раз через два дня мы выписываем одну пациентку, и ее комната будет свободной. Юная особа не говорит по-французски? Это не беда. Половина наших санитарок — англичанки. К сожалению, по нашим правилам, плату мы должны получить вперед. В американской валюте это будет стоить вам сорок долларов. Под каким именем я должен записать пациентку в журнал? Салли Хемингс? Прекрасно. Ждем ее через два дня.
Джефферсону с трудом удалось сохранить невозмутимость, когда он услышал, во что обойдется операция. Долги, висевшие на посольстве и на нем лично, росли неумолимо. Вряд ли Конгресс согласится покрыть этот расход. В клинике для титулованных особ — свои расценки. Он мог бы это предвидеть. Придется, видимо, заплатить из своего кармана. Но не мог же он допустить, чтобы эта девочка — перевоплощенная Марта — осталась беззащитной перед страшной болезнью.
Джефферсон попросил Джеймса подготовить сестру, заверить ее, что будет не очень больно и совсем неопасно. Действительно, Саттоны научились делать такой маленький надрез на руке, что многие пациенты едва замечали его. Все же в карете, ехавшей в Пер-Лашез, Салли была непривычно молчалива, держалась напряженно, сжимала в пальцах кружевной платочек, подаренный ей Патси. Только в уютной приемной, украшенной пестрыми занавесками, она немного расслабилась. А когда им навстречу вышла добродушная санитарка, заговорила по-английски и приветствовала новую пациентку положенным книксеном, Салли чуть не прыснула. Белая санитарка присела перед ней? Такого с ней еще не случалось.
Джефферсон и Джеймс помахали ей вслед, брат обещал писать не реже раза в неделю.
Несколько дней спустя в кабинет Джефферсона зашел встревоженный Вильям Шорт. Он положил на стол кожаное досье, начал доставать принесенные бумаги.
— Сэр, наконец мне удалось найти в парижском суде толкового клерка, у которого я смог осторожно расспросить об их правилах и законах, касающихся невольников, приехавших в страну. Как вы знаете, рабство во Франции запрещено. Если какой-то иностранец привезет с собой раба, этот раб имеет право подать в суд петицию об освобождении, и суд в девяти случаях из десяти эту петицию удовлетворит без долгих проволочек.
— Интересно было бы узнать, на каком языке должна быть написана петиция.
— О, в Париже проживает много освободившихся таким образом рабов, владеющих французским, которые с готовностью помогут своему собрату. Также и среди парижан много идейных противников рабства. Ваш друг Лафайет, я знаю, писал Вашингтону, призывая его приложить все силы к отмене рабства в Америке, жертвовать деньги на создание государства освобожденных негров в Африке или в Вест-Индии.
— Вас тревожит, что брат и сестра Хемингсы могут соблазниться этим шансом получить свободу?
— Не только это. Оказывается, владелец раба, привезенного им во Францию, обязан безотлагательно зарегистрировать его в канцелярии муниципалитета. Уклонение от этого правила карается огромным штрафом: три тысячи ливров. Мы не зарегистрировали ни Джеймса, ни Салли. Это может вам обойтись в потерю шести тысяч. Если я правильно помню, ровно столько вы платите в год за аренду этого особняка.
Джефферсон задумчиво листал лежащие перед ним листы с отпечатанными текстами правил.
— Дорогой Вильям, вы знаете мое отношение к институту рабовладения. Если бы я увидел реальную возможность немедленно покончить с ним, я бы тут же присоединился к движению аболиционистов. Но эти близорукие идеалисты, призывающие сегодня же освободить невольников, имеющих профессию, не хотят видеть, что каждая плантация представляет собой цельный организм, питающий своими трудами не только белых хозяев, но также черных малышей и стариков. Что станет со старыми и малыми, если все работоспособные вдруг покинут поместье? Вашингтон рассказывал мне, что его Маунт-Вернон уже перестал приносить доход, все, что выращивается там, идет на поддержание жизни черных. Если бы у него не было земель, сдаваемых в аренду, ему бы не на что было жить.
— Да, та же проблема встанет и перед вами, когда вы вернетесь в Вирджинию. Но что вы решите сейчас в отношении Хемингсов? Будете рисковать и дальше, не регистрируя их как положено?
— Не знаю. Мне нужно подумать. Что-то в душе противится, мешает подчиниться такому вторжению государства в мою жизнь. Но, конечно, я очень благодарен вам за то, что вы разузнали все это для меня, поставили в известность.
Несколько раз Джефферсон навещал Марию в доме ее приятельницы, княгини Любомирской. Иногда Мария опаздывала к назначенному часу, и тогда он имел возможность побеседовать с хозяйкой дома. Его необычайно занимали ее рассказы о трагической судьбе Польши в последние десятилетия. Страна, которая в семнадцатом веке была империей, простиравшейся от Балтийского моря до Черного, в веке восемнадцатом постепенно хирела, терпела поражения в войнах, теряла территории, которые переходили под власть грозных соседей: Пруссии, Австрии, России. В чем же была причина?
Княгиня считала, что главная причина ослабления ее страны — старинное «право вето», позволявшее любому члену правящего сейма наложить запрет на предлагаемый закон, даже если все остальные считали его абсолютно необходимым. Джефферсон слушал ее с огромным интересом, потому что и Америка в те месяцы стояла перед решающим политическим выбором: какую меру независимости оставить отдельным штатам, какой мерой власти наделить центральное правительство? Проект Конституции, выработанный летом на съезде в Филадельфии, был разослан для утверждения в штаты, и друзья держали его в курсе кипевших дебатов. Выбираемый на долгий срок президент — разве это не аналог выбираемого польского короля? И к чему эта система привела Польшу сегодня?
— Пятнадцать лет назад три европейские империи вели свои войны на польской земле: Пруссия Фридриха Великого, Австрия императрицы Марии-Терезии и Россия Екатерины Второй, — рассказывала княгиня. — Кто победил — осталось неясным, но кто проиграл было очевидным: Польша. Она потеряла треть своей территории, которую разделили между собой жадные соседи. Тем не менее, наш король, Станислав Второй, пытался провести много важных реформ. Поверьте, я хвалю его не потому, что он мой кузен, а потому, что он искренний и убежденный проводник идей Шарля Монтескье, Эдмунда Берка, даже вашего Джорджа Вашингтона. В союзе с сеймом он увеличил число гимназий и университетов, отменил право вето, разработал конституцию. Однако все это пришлось не по вкусу русской императрице, и она грозит новым вторжением.
— Как странно! — удивился Джефферсон. — Французы считают ее такой просвещенной государыней. Она переписывалась с их философами, пригласила в свою страну десятки европейских ученых.
— О, эта дама умеет пустить пыль в глаза. Ее когти всегда спрятаны в дорогих русских мехах. На словах она требует от Польши установления веротерпимости по отношению к не католикам: протестантам, православным, евреям. На деле же, после страшного восстания казаков на Урале она боится любого дуновения свободы из соседней страны. Что произойдет, если русские помещики последуют примеру польских и начнут массами отпускать на волю своих крепостных?
Если разговор уходил от политических тем и возвращался к светской жизни в Париже, Джефферсон порой не мог удержаться от жалоб на Марию, которая все больше времени тратила на встречи с друзьями и знакомыми, на посещения выставок и спектаклей. Ему хотелось бы занять в ее душе столько же места, сколько она занимала в его душе. Каждая ее отговорка — «Ах, я уже обещала вечер среды провести у графини»; «Ох, мы с друзьями должны быть на приеме у английского посланника» — вызывала в нем укол ревности. Княгиня сочувствовала ему и осторожно объясняла жизненные трудности Марии:
— Поймите, ее зависимость от мужа не имеет границ. Он распоряжается деньгами, их дом и дорогие коллекции в нем — его собственность. Стоит ему прекратить ежемесячные субсидии ей, и она окажется в положении нищенки. У нее была надежда во время этого приезда в Париж получить заказы от друзей на писание их портретов, но из этого ничего не вышло. Даже вы поручили писать портрет Лафайета Трамбаллу, а не ей.
— Но я не распоряжаюсь этими деньгами. Их присылает Конгресс с подробными инструкциями. Я только могу порекомендовать того или иного художника.
— Это я понимаю. Но порекомендовали вы хоть раз Марию Косвей?
Джефферсон смущенно умолк. Но вечером, оставшись в спальне один, учинил себе строгий допрос. «Почему ты этого не сделал? Считаешь Марию недостаточно талантливой? Или боишься, что ваши отношения выплывут на свет? И тебя обвинят в корыстной выплате казенных денег собственной возлюбленной?»
За три прошедших месяца первоначальный пожар их романа заметно ослаб, подернулся пеплом сомнений. Радовать и одаривать чем-то тех, кого он любил, было для Джефферсона главным счастьем в отношениях с людьми. Но даже необъятный Париж с его прелестными окрестностями, похоже, исчерпал себя. В нем не осталось чудес, которыми можно было бы поделиться с Марией. Джефферсону казалось, что Мария ищет в нем не только страстного возлюбленного, но и рыцаря-спасителя, который мог бы вызволить ее из тюрьмы безрадостного супружества. Но был ли он готов — способен на такой подвиг? Созрел ли для того, чтобы поставить любовь выше долга — перед дочерьми, перед близкими, перед тенью покойной жены, перед страной, наконец? Скандальный роман американского посланника с замужней иностранкой — на такую поживу накинулись бы газеты всех европейских столиц.
И когда Мария сообщила ему, что муж решительно потребовал ее возвращения в Лондон и что отъезд назначен на шестое декабря, он не произнес тех слов, которые она, наверное, ждала от него. Вместо них он стал говорить о том, что физическая разлука не сможет порвать невидимую связь их сердец. Что их любовь навеки сковала их души, и они будут хранить память друг о друге как святыню. И ждать, когда судьба снова подарит им счастье свиданья. А пока он отложит все срочные дела, чтобы утром в день отъезда позавтракать с ней в ресторане и потом проводить, опять проехав в ее карете до Сент-Дени.
Подъезжая утром шестого к вилле княгини Любомирской, Джефферсон испытывал грусть, под которой еле слышно журчал ручеек облегчения. Да, эта женщина была прелестна, неповторима, обворожительна. Но при этом — слишком непокорна. Чтобы идти навстречу ее порывам и желаниям, ему постоянно приходилось делать усилия над собой, в чем-то ограничивать свою свободу. Лучше будет, если она останется в его жизни далекой мечтой, смутной надеждой, строчками надушенных писем. Писатель Стерн в своем «Сентиментальном путешествии» показал своим читателям, как можно любить на далеком расстоянии друг от друга. Почему бы не последовать его примеру?
Княгиня сама вышла встретить его в гостиной. Она выглядела смущенной, взгляд ее был полон сочувствия.
— Мария уже уехала, — сказала она. — Просила ее извинить, оставила вам письмо.
Ошеломленный Джефферсон с трудом распечатал конверт, не сразу смог поймать взглядом волнистые строчки:
«У меня нет сил позавтракать с Вами завтра. Попрощаться один раз было достаточно больно. Я уезжаю в глубокой печали. То, что Вы отдали все заказы на портреты Трамбаллу, а не мне, показывает, насколько я Вам не нужна, насколько не могу быть полезной. А мне так бы хотелось отблагодарить Вас за доброе отношение ко мне».
Джефферсон читал и чувствовал, как разочарование и досада в его душе стремительно вытесняются гневом и возмущением. Ах, вот вы как! После всего, что было между нами?! Ни слова любви, одни упреки? Прав, о, как прав был мистер Разум, когда поучал: «Заглатывать наживку удовольствия, не проверив, нет ли в ней крючка, — самое опасное дело на свете». Да и чего другого можно было ждать от англичанки? Все они — бездушные лощеные манекены, умеющие прятаться за соблазнительными маскарадными масками.
Княгиня что-то говорила в утешение. Он кивал, бормотал извинения, откланялся.
Теперь нужно было направить все силы на то, чтобы забыть непредсказуемую и непокорную. Заняться запущенными дипломатическими проблемами. Ответить на письма Адамсу, Мэдисону, Вашингтону.
На Рождество он забрал обеих дочерей из школы, для Патси устроил выезд на костюмированный бал.
Под Новый год пришло письмо из клиники доктора Саттона, извещавшее, что Салли Хемингс перенесла прививку хорошо, что срок обязательного карантина закончился и ее можно забрать домой.
Джефферсон решил поехать за девочкой сам.
Когда она вышла к нему в приемную, он снова на секунду был ошеломлен ее сходством с покойной Мартой. Семя любвеобильного отца, возрождающее один и тот же облик в дочерях, — кто может постичь это очередное чудо Творца?!
В карете Салли была оживлена, охотно отвечала на вопросы любознательного хозяина.
— Да, кормили там вкусно, но по строгим правилам: только пудинги, овощи, фрукты, каши. Никакого мяса или рыбы. Я так соскучилась, как приедем, побегу к Джеймсу на кухню и схвачу баранью котлету прямо со сковородки. Или кусочек poulet. То есть курицы. Да, французских слов я поднабралась сотни две. Скоро начну забывать английские. Еще заставляли много гулять. Говорили, что это помогает выздоровлению.
— Доктор Саттон хранит свои методы в секрете. Когда мы вернемся в Вирджинию, американские врачи, наверное, накинутся на тебя с расспросами.
— Главный их секрет, я думаю, один: чистота. Все моют по двадцать раз в день. Лицо, шею, руки, ноги. Ложки, вилки, тарелки, чашки. А разные блестящие инструменты даже кипятят в кастрюльке.
— Я рад, что операция прошла благополучно. Ты большой молодец, что не испугалась, поехала без споров, слушалась врачей. Думаю, тебе полагается награда. В ближайшее время дам Джеймсу денег, чтобы он сводил тебя в модную лавку и купил что-нибудь нарядное.
Глаза девочки засияли, но потом она глубоко вздохнула и, словно испуганная собственной дерзостью, спросила:
— Сэр… Масса Томас… А можно?.. Если это разрешено во Франции… Можно я пойду в лавку сама?.. Без Джеймса?.. Я уже знаю дорогу в Пале-Рояль… Мне так хочется подойти к прилавку самой, самой показать на какую-нибудь шляпку и сказать продавщице: «Сильву пле…» А потом самой заплатить!..
Джефферсон, глядя на лицо Салли, светящееся в полумраке кареты, вдруг подумал: «Вот кого бы я мог без труда радовать и делать счастливой каждый день. Не опасаясь капризов, непокорности, непредсказуемости».
Через несколько дней в расходной книге мистера Томаса Джефферсона появилась запись: «Выдано Салли Хемингс 36 франков». Ежемесячная плата Джеймсу Хемингсу была указана отдельно.
Апрель 24, 1788
«Милый друг, вернувшись вчера из путешествия по Европе, я получил гору писем, но первым делом отвечаю на Ваше, не открыв другие. Очень мечтал о вас, находясь в Дюссельдорфе. В их музее видел великолепное собрание картин. Полотна Ван дер Верфа врезались мне в память. Особенно прелестно то, на котором Сара вручает Аврааму свою служанку Агарь. Хотел бы я быть на месте Авраама, если только это не означало бы находиться среди умерших в течение последних пяти или шести тысяч лет… Видимо, я просто дитя природы, любящее то, что вижу и чувствую, не задумываясь о том, что явилось причиной моих чувств, и не заботясь о том, имеется ли причина вообще. В Гейдельберге снова мечтал о вас. Водил по всем садам, держа за руку…»
Из письма Томаса Джефферсона Марии Косвей
Май, 1788
«Дорогой маркиз, конвенция штата Мэриленд ратифицировала федеральную конституцию большинством: 63 против 11. В следующий понедельник соберется конвенция Вирджинии. У нас есть надежды на то, что там она будет одобрена, хотя не очень большим числом голосов. Несколько предстоящих недель предопределят судьбу Америки для нынешнего поколения и, вероятно, в большой мере повлияют на общественное благоденствие на века вперед. Если все будет проходить в гармонии и взаимном согласии, соответственно нашим желаниям и ожиданиям, я должен признать, дорогой маркиз, что это превзойдет все, на что мы могли надеяться еще восемнадцать месяцев назад. Перст Провидения будет виден в этом настолько, насколько это только возможно в человеческих делах на Земле».
Из письма Джорджа Вашингтона маркизу Лафайету во Францию
Июль, 1789
«Месье де Корни и пять других депутатов были посланы к коменданту Бастилии с требованием открыть доступ к арсеналам. Перед тюрьмой уже бурлила большая толпа. Депутаты подняли белый флаг, и такой же флаг был поднят на стене крепости. Депутаты уговорили собравшихся отступить, а сами вышли вперед, чтобы предъявить свои требования коменданту. В это время со стен раздалась стрельба, и четверо в толпе были убиты. Депутаты отступили, а народ пошел на штурм и очень быстро овладел крепостью, которую защищали сто человек. Нападавшие выпустили узников, забрали все найденное оружие, а коменданта и его заместителя потащили на Гревскую площадь, где им отрубили головы, и с торжеством понесли их по улицам к Пале-Роялю. В Версале некоторое время никто не решался сообщить королю о событиях в Париже. Только ночью герцог Лианкур вошел в спальню короля и рассказал ему с подробностями о том, что творилось в столице».
Томас Джефферсон. «Автобиография»
Осень, 1789
«Сегодня утром повесили пекаря… Он работал всю ночь, чтобы испечь как можно больше хлеба, но толпа обвинила его в сокрытии запасов. Как водится, ему отрубили голову и с торжеством носили ее по улицам. Говорят, когда его жена увидела это, она умерла от ужаса. Неужели Божественное провидение оставит такие преступления безнаказанными? Париж нынче представляет собой самое страшное место на земле. Убийства, жестокости, кровосмешение, жульничество, грабежи, угнетение, разгул. И это в городе, который выступил на защиту священного дела свободы. Когда стены существовавшего деспотизма рухнули, все темные страсти вырвались наружу. Одному только небу известно, чем кончится борьба. Скорее всего, чем-то очень плохим; то есть рабством».
Из дневника американского дипломата Говернора Морриса
СЕНТЯБРЬ, 1789. ПАРИЖ
Вспоминая свои письма в Америку, регулярно посылавшиеся им в течение жаркого парижского лета, Джефферсон порой задавался вопросом: кого он пытался убедить в том, что французская революция идет правильным и желательным путем, — своих адресатов или себя? Он словно вернулся в годы юности, обновил в голове все приемы адвокатского ремесла и со страстью кинулся защищать дорогого его сердцу «клиента»: свободу и счастливое будущее французского народа. Все зверства вырвавшейся из-под контроля толпы должны были найти оправдание в веках деспотизма и угнетения, выпавших на долю этой нации, все отрубленные и поднятые на пики головы заслужили прежними преступлениями свою судьбу — таков был его главный тезис.
После взятия Бастилии политические события в стране понеслись непредсказуемо, как потоки лавы на склонах вулкана. Созванные королем Генеральные штаты изменили название на Национальное собрание и объявили себя верховной властью в государстве. Армия отказывалась подчиняться приказам офицеров. Настойчиво носились слухи о том, что король тайно призвал на помощь наемников из Фландрии и Германии. Многотысячная толпа голодных явилась из Парижа в Версаль, требовала хлеба и наказания ненавистных министров.
Лафайет был вынесен на пост командующего вооруженными силами, но и его приказы часто не выполнялись. Каждый день ему доводилось спасать кого-то из рук разъяренной черни, однако это была капля в море. Однажды в его штаб-квартиру ворвалась толпа, только что совершившая самосуд над бывшим интендантом Парижа. Впереди шествовал гордый собой бунтовщик с трехцветной кокардой на шляпе, державший в руках вырванное сердце несчастного, другой за ним нес отрезанную голову.
Всему этому надо было находить объяснения-оправдания. Или не замечать. Или объявлять нетипичными крайностями. Или доказывать, что за великое и святое дело освобождения народа можно заплатить и более высокую цену. Ведь он, Джефферсон, уже откликаясь на восстание Шейса в Массачусетсе, писал друзьям, что дерево свободы необходимо время от времени поливать кровью угнетателей и бунтовщиков. Маленькие восстания в свободной стране должны случаться время от времени, ибо они очищают политическую атмосферу, как гроза очищает воздух. Америка заплатила за свою свободу семилетней гражданской войной. Франция, наученная ее примером, может достичь бухты мира и благоденствия гораздо быстрее.
Действительно, пример Соединенных Штатов вдохновлял многих. Французские политики обращались к американскому дипломату за советами, искали его посредничества в своих дебатах. По просьбе одного из депутатов Национального собрания он даже составил краткий проект возможного соглашения между народными избранниками и престолом. В него были включены пункты, предоставлявшие парламенту верховную законодательную власть, право облагать население налогами, командование вооруженными силами. Роль короля не была ясно обозначена, но открытое устранение монархии не подразумевалось. В обмен за все уступки, королевское правительство должно было получить заем в 80 миллионов ливров, который будет покрыт налогами, распределенными на все сословия.
Да, если на свободный человеческий разум не налагать оков мракобесия и невежества, он неизбежно приведет нацию к свободе и процветанию. «Перед Национальным собранием сегодня лежит чистый холст, на котором оно может создать такую же картину, какую мы создали в Америке, — писал Джефферсон в одном письме. — Твердость и мудрость делегатов внушает надежду. Видимо, они примут конституцию похожую на английскую, но лишенную ее дефектов. Я с таким доверием отношусь к здравому смыслу людей и к их способности управлять своими делами, что пусть меня побьют камнями как лжепророка, если в этой стране не восторжествует разумное начало. И не только в ней. Она — лишь первый пример наступления свободы в Европе».
Пока под стенами особняка Ланжак бушевали неуправляемые толпы, внутри, под его крышей, тихо протекала незаметная семейная революция, в которой опять все законы и правила разума подвергались испытанию порывами человеческих сердец.
Все началось полгода назад, в Пасхальные праздники.
В тот день очередной приступ мигрени заставил Джефферсона отложить том Гиббона, уйти в спальню на два часа раньше обычного. Он сидел на кровати, сжав виски руками, и тихо мычал. Именно таким его застала Салли Хемингс, вошедшая со стопкой выстиранных и выглаженных простынь.
Он поднял на нее глаза и виновато помотал головой. Она положила простыни на кресло, стала перед ним и заговорила укоризненно и убежденно, тем тоном, каким она обычно говорила с расшалившейся Полли:
— Мама Бетти всегда учила миссус Марту, что так нельзя, нельзя делать. Как только мигрень залезла в лоб через глаза, ее нужно гнать немедленно. Никогда не следует давать ей расползаться по всей голове.
— Легко сказать — «гнать». А как? Вызвать доктора Саттона?
— Миссус Эппс тоже страдала от этой напасти. И она говорила, что мои руки ей помогают. Я гладила ее по вискам, и через пять минут все проходило. Хотите попробовать? Или опять скажете, что это все наши суеверия и темное шаманство?
— Да хоть бы и шаманство! Я готов пробовать что угодно.
Он раздвинул колени, чтобы она могла подойти к кровати вплотную, нагнул голову. Салли взяла пузырек с одеколоном, стоявший на столике, смочила ладони. Он ощутил скольжение ее прохладных пальцев по коже лба и висков. Они двигались в странном ритме, будто стирали невидимую паутину и потом стряхивали ее на пол. Паутина была цепкой, но девочка терпеливо снимала ее слой за слоем.
И чудо случилось. Пространство боли, заполнявшей весь череп, начало сжиматься, утекать, слабеть.
Как это могло произойти? Может быть, в ее руках таился тот загадочный магнетизм, которым пытался лечить людей доктор Месмер? Ведь и в Библии описаны излечения путем наложения рук. Не могли эти легенды родиться на пустом месте.
Облегчение было таким явным, радостным, жизнь возвращающим!
Он открыл глаза, увидел близко-близко лицо юной Марты, со старательно высунутым кончиком языка. Вспышка острого, непредвиденного счастья пронзила ему сердце с такой силой, что он на несколько секунд то ли потерял сознание, то ли оглох и ослеп.
А когда пришел в себя, понял, что его губы слились с губами волшебной целительницы. И он не мог вспомнить, кто начал этот поцелуй.
Неужели — она?
Осмелилась на такую дерзость?
И дальше они все делали молча, но в полном согласии.
Любовно и заботливо снимали одежду друг с друга.
Находили спрятанные дары, пускались на щедрый обмен.
Исчез, растворился в сумраке комнаты хозяин-владелец, исчезла рабыня-невольница.
Остались мужчина и женщина. И стали они как одна плоть.
И она вскрикнула от боли, но тут же прижала его к себе, как бы умоляя не пугаться, не останавливаться, не жалеть.
Потом, когда зануда-разум снова обрел ограниченное право голоса, он вылез с целым списком своих «почему?». Он предлагал сердцу вспомнить всю историю пережитых им влюбленностей и честно спросить себя, почему его всегда тянуло только к женщинам, уже познавшим тайны супружеской жизни, — Бетси Уокер, Марта Скелтон, Абигайль Адамс, Мария Косвей? Не была ли пережитая им нынче вспышка острого счастья связана с тем, что впервые в жизни ему досталась нетронутая? И если это так, то не пойдет ли в следующие разы счастье на убыль? (То, что следующие разы будут иметь место, как бы не подвергалось сомнению.)
Но сердце отказывалось слушать зануду. Вскоре разум обиженно удалился в свою башню абстрактных суждений, а сердце отдалось выпавшей ему буре новых, очищающих, волшебных переживаний, как воздушный шар отдается возносящим его горячим потокам воздуха.
Радость, переполнявшая Джефферсона, должна была быть разделенной с той, кто дарил ее. Но чем он мог порадовать девочку, занесенную судьбой далеко от дома, от родных? Он не мог повести ее с собой в театр, в музей, в ресторан, в парк, как водил Марию Косвей. Только покупка нарядов и украшений не грозила разоблачением, и она сделалась главным источником удовольствия для обоих. В сутолке больших магазинов не было риска, что кто-то из знакомых узнает его и станет расспрашивать об очаровательной спутнице. Расходная книга запестрела еженедельными тратами, которые никак нельзя было представить для покрытия Конгрессу.
Раньше Салли старалась хлопотать в его спальне и кабинете только в те часы, когда он уезжал из особняка по делам, или был занят с гостями, или обсуждал текущие дела с Вильямом Шортом. Теперь Джефферсон придумывал разные предлоги, чтобы оказаться с ней в одной комнате наедине. Ее рассказы о жизни в Вирджинии, о соседях и родственниках, о новом колодце, который вырыли в Монтиселло на южном склоне, возрождали в нем томительную память о родных местах, обостряли желание — мечту — вернуться туда. И ведь не было ничего невозможного для них в том, чтобы поселиться там вдвоем! Мария Косвей была несовместима с его любимым горным обиталищем. А Салли была неотделимой частью его, она росла под его крышей, она играла под ветвями груш и яблонь, посаженных им.
В отправленном недавно письме американской приятельнице, сравнивая француженок с американками, Джефферсон уподобил одних амазонкам, других — ангелам. «Вспомните этих парижских дам, как они носятся по улицам в погоне за удовольствиями, кто в колясках, кто верхом, а кто и пешком, ищут свое счастье в бальных залах и на вечеринках, забывая о том, которое они оставили у себя дома в детской. Разве можно сравнить их с нашими соотечественницами, занятыми нежной заботой о своих семьях, умеющими разглаживать морщины политических раздумий на лбах своих мужей?!»
Салли созналась ему в том радужном облаке из разных «как будто», которым она умела украшать свою жизнь. Но также призналась, что, когда она с ним, нужда в «как будто» исчезает. А однажды он вернулся домой после обильных возлияний в доме Лафайета и наутро плохо помнил, как прошла их ночь. И Салли, лежа рядом с ним в постели, смущенно попросила, чтобы он и впредь называл ее так, как в этот раз.
— Да? А как я называл тебя?
— Вы все твердили: «Агарь! Агарь! Агарь!».
По воскресеньям обе дочери Джефферсона приезжали в особняк Ланжак и либо проводили время с отцом, либо принимали друзей у себя, либо уезжали в гости, на вечеринки, на музыкальные сборища. Патси нередко брала с собой и Салли, которую она представляла своим подругам как родственницу из Америки. Талант портнихи в соединении со щедростью хозяина позволял девочке одеваться так, что с ней не стыдно было появиться и в модном салоне. Брат Джеймс занимался французским языком с нанятым учителем, и Салли часто присутствовала на этих уроках. Она быстро превращалась в парижскую мадемуазель, только с легким английским акцентом и замечательным ровным загаром — шармант, магнефик!
Несчастье грянуло в середине апреля.
Обе дочери, как обычно, приехали вечером в субботу, но утром к завтраку вышла только Полли.
— А где Патси? — встревоженно спросил Джефферсон. — Неужели заболела? Этого нам еще не доставало!
— Нет, — ответила Полли, не глядя на отца. — Она уехала обратно в пансион.
— Как «уехала»? Не предупредив, не спросив разрешения, не попрощавшись? Что случилось?
Все объяснилось через полчаса. Салли вошла в кабинет и, потупив глаза, сказала:
— Патси ночью зачем-то спустилась на второй этаж. И увидела, как я выхожу из вашей спальни.
А через три дня мистеру Джефферсону было доставлено письмо. В нем его дочь, Марта Джефферсон, официально извещала его, что в душе ее произошел религиозный переворот, что она приняла решение поступить в монастырь и, так как по правилам католической церкви для этого необходимо разрешение родителей, просит отца дать согласие на такой важный для нее жизненный шаг.
Прочитав письмо, Джефферсон немедленно вызвал дворецкого Петита, велел заклыдывать карету. Помчался в Аббе-Рояль де Пантеон. Осыпал упреками директрису школы-пансиона: «Так-то вы выполняете обещание не заманивать учениц в католицизм!» Забрал обеих дочерей прямо посреди уроков. («За вещами пришлем потом!») Привез их в особняк Ланжак. Отвел Марту-Патси в свой кабинет, посадил перед собой, взял за руки и обрушил на ее голову краткий курс по истории церкви, к которой она захотела присоединиться.
Крестовые походы, кровавые бесчинства на пути, массовые убийства православных христиан в захваченном Константинополе. Перед штурмом Тулузы, укрывшей еретиков-катаров, солдаты спрашивают священников, как им отличить еретиков от католиков. «Убивайте всех, — отвечают те, — Бог отличит своих от чужих». Пытки инквизиции. Позорная торговля индульгенциями. Сонмы сожженных заживо, скорбные тени Яна Гуса, Иеронима Пражского, Джордано Бруно и тысяч безвестных жертв религиозного мракобесия.
— А вот что они творили здесь, во Франции, каких-нибудь сто лет назад!
Он вскочил со стула, извлек с книжной полки том воспоминаний герцога Сен-Симона, начал читать:
— «Отмена Людовиком Четырнадцатым Нантского эдикта, предоставлявшего гугенотам право открыто исповедовать свою веру, лишила королевство четвертой части народонаселения, разорила торговлю и ослабила государство во всех частях, надолго отдала население на открытое и официально разрешенное разграбление вооруженными отрядами драгун; дозволила истязания и пытки, от которых умерли тысячи людей обоего пола, растерзала целый мир семейств, обрекая обобранных на голодную смерть… Глазам всех предстало ужасное зрелище целого народа изгнанников и беглецов, выброшенных на улицу, хотя и не совершивших никакого преступления… Знатные, богатые, старцы, люди обеспеченные, слабые, не привыкшие к лишениям, были осуждены грести на галерах и страдать от бича надзирателя исключительно за религию…»
Поставив на место том Сен-Симона, Джефферсон извлек другую книгу, потоньше.
— Вот здесь великий Вольтер описал, что они проделали с невинным жителем Тулузы, протестантом Жаном Каласом, каких-нибудь двадцать пять лет назад. Его взрослый сын покончил с собой, но отцу и другим членам семьи предъявили обвинение в убийстве. Они якобы хотели воспрепятствовать переходу молодого человека в католицизм. Так как доказательств не было, обвиняемого подвергли пыткам. Сначала растягивали на дыбе. Потом вливали в него горячую воду кувшин за кувшином. Потом привязали к колесу на площади и железными прутьями перебили руки и ноги. Но несчастный все равно вопил о своей невиновности.
Джефферсон прекрасно понимал, что одними разоблачениями католицизма ему не удастся отвоевать сердце дочери, вернуть ей интерес к радостям светской жизни. По его просьбе друзья и знакомые стали засыпать Патси приглашениями на балы и вечеринки, маскарады и театральные премьеры. Конечно, весь этот вихрь развлечений требовал новых нарядов, и счета модных и ювелирных лавок начали расти в апреле и мае стремительно. Для Салли на несколько недель была, под предлогом обучения, снята комната в доме мадам Дюпре, владелицы прачечной, обслуживавшей особняк Ланжак.
Джефферсону были понятны чувства его дочери, он видел душевную смуту ее матери, Марты Вэйлс-Скелтон, которой надо было как-то уживаться с греховным увлечением своего отца, жить бок о бок с его цветными отпрысками, о которых, конечно, знали и судачили все родные и знакомые. Ощущал ли он себя виноватым? Готов ли был расстаться с новым, доставшимся ему счастьем, чтобы избавить дочь от таких же переживаний? Когда зануда-разум снова и снова задавал ему этот вопрос, сердце снова и снова отвечало ему: «Нет. Не отдам. Ни за что. Не откажусь. Буду сражаться до конца за обеих».
В конце августа наконец пришло долгожданное известие: американский Конгресс разрешал своему посланнику поехать на родину в заслуженный — после пяти лет! — отпуск. Во время его отсутствия дипломатические функции будет выполнять секретарь посольства, мистер Шорт.
Начались предотъездные хлопоты, поиски подходящего корабля, упаковка багажа. Горы ящиков, сундуков, баулов росли во всех комнатах и залах особняка Ланжак, грузчики постепенно увозили их на склад транспортной конторы. Любимые вещи будто нарочно попадались на глаза хозяину и печально спрашивали: неужели ты готов расстаться со мной?
Нет, как правило, он не был готов.
Список предметов, увозимых за океан, делался все длиннее. Кровати, матрасы, настенные часы, одежда и обувь, клавикорды и гитара для Патси, ящики с вином, сыром, чаем, картины, бюсты, вазы. Отдельный список перечислял саженцы: два пробковых дерева, четыре абрикосовых, белая фига, пять лиственниц, четыре груши, три итальянских тополя и множество других кустов и растений.
Лафайет, отчаянно пытавшийся примирить враждующие фракции в Национальном собрании, вдруг обратился к Джефферсону с просьбой устроить в посольстве прощальный обед для узкого круга депутатов, еще способных слушать аргументы друг друга.
— И ваш личный авторитет, и пример американцев, сумевших утвердить Конституцию, многим внушает надежду, — говорил он. — Споры кипят вокруг того, какую меру власти оставить королю. Умеренные монархисты считают, что он должен иметь право вето, республиканцы настаивают на том, чтобы Национальное собрание могло отменять королевское вето абсолютным большинством голосов. Но радикальные газеты Марата и Демулена вопят о том, что всякий депутат, который проголосует даже за ограниченное право королевского вето, должен быть объявлен предателем нации.
За столом собрались восемь депутатов. Правила вежливости соблюдались, но некоторым это давалось нелегко. Шеф-повар Джеймс Хемингс превзошел себя. Средиземноморский суп буабес вызвал одобрительные покачивания напудренных голов. Jones de porc braises или свинина тушеная в сидре прервала горячую дискуссию о независимости судебной власти. Мексиканские бобы и флоридские авокадо увели беседу в сторону необходимости трансатлантических связей. Ананасное мороженое на десерт почти сгладило противоречия между сторонниками союза с Испанией и поклонниками прусского короля. Но, увы, на следующий день все гости американского посланника, вернувшись на скамьи Национального собрания, возобновили свои споры с прежним ожесточением.
Джефферсон сидел в кабинете над багажными списками и раздумывал, хватит ли у него духа расстаться с любимым фаэтоном, когда в дверь постучали. Он поднял глаза на вошедших, и сердце у него сжалось тоскливым предчувствием.
Джеймс Хемингс выступил вперед, почти заслонив оробевшую Салли, и выпалил, видимо, заготовленную, много раз отрепетированную тираду:
— Масса Томас, сэр, мы очень благодарны вам за то, что вы для нас сделали, всегда будем помнить вашу доброту, но мы решили не возвращаться в Вирджинию. Здесь мы свободны, а там нам придется вернуться в неволю. Я получил место повара в богатом доме, для начала нам хватит моего жалованья на двоих. А потом Салли тоже найдет место горничной. То, что она знает два языка, дает ей большое преимущество. Не сердитесь на нас, сэр. Пожалуйста. Сильву пле.
Джефферсон, стараясь не выдать свою растерянность, вглядывался в лица брата и сестры. Помолодевший Джон Вэйлс, помолодевшая, воскрешенная Марта. За прошедшие два года он так сжился с обоими, что ощущал их членами своей семьи. Разве мог он ожидать такого удара, такой измены от родных людей? Но ведь Вильям Шорт предупреждал его, насколько возможен подобный вариант. И разве сам он не славословил свободу в своих писаниях и речах, разве не объявлял ее главным даром Творца человеку?
— Джеймс, я вижу, что твое решение хорошо обдумано и вряд ли ты откажешься от него. Не в моей власти помешать тебе. Хотя ты знаешь меня давно и знаешь, что я всегда выполняю свои обещания. Мое слово твердо, и оно остается в силе: если ты вернешься со мной в Америку и обучишь брата Питера всему, чему ты научился — заметь, на мои деньги, — у французских поваров, я немедленно дам тебе свободу. Здесь ты навсегда останешься чужаком, тебе не у кого будет искать помощи и защиты в трудную минуту. Чтобы получить постоянную работу, необходимо стать членом соответствующей гильдии, а это очень нелегко и занимает много лет. Так что обдумай все хорошенько еще раз. Даю тебе неделю. А теперь иди. Я хочу поговорить с Салли наедине.
Брат оглянулся на сестру, та незаметно кивнула. Он открыл рот, но передумал и вышел, не сказав ни слова.
Джефферсон подошел к Салли, взял за руку, подвел к тому же креслу, в котором пять месяцев назад он уговаривал Патси, сел перед ней.
— Что случилось? Ты так мечтала о возвращении в Монтиселло, о встрече с мамой Бетти, с сестрами. Или ты усомнилась в моих словах? В том, что я буду заботиться о тебе до конца жизни? Но ты знаешь меня, ты сама говорила, что я настоящий — не «как будто». А что ждет тебя здесь? Страна бурлит, сами французы не могут быть уверены в завтрашнем дне. Разве смогут они, разве захотят помогать пришельцам?
— Я делаю это не для себя, — тихо сказала Салли.
— Не для себя? Тогда для кого же?
Она взяла его руку, потянула, положила себе на живот.
— Для него. Только представьте себе — он вырастет и скажет мне: «У тебя был выбор. Ты могла родить меня свободным — и не захотела». Каково мне будет слушать его упреки?
— Боже мой, ты в положении?! Почему же ты мне сразу не сказала?
— Я не была уверена. И боялась, что вы рассердитесь. А теперь… Вы же знаете: Джеймс с детства бредил о свободе. И тут такой поворот судьбы… Он уговорил меня.
Она потупилась, но Джефферсон взял ее лицо в ладони, поднял к себе, заглянул в глаза.
— Салли, о, Салли! Ты боишься упреков будущего сына, но забываешь, что упрекать сможет только выживший, выросший и заговоривший. Однако, чтобы ребенок вырос, ему нужен дом, убежище. Какое убежище ты сможешь дать ему в чужой стране, на которую надвигается голодная зима? Я хоронил своих детей, я могу рассказать тебе, какое мучительное чувство вины оставляет в сердце каждая такая смерть. Свобода? Это будет самая большая «как будта» в твоей жизни и самая опасная. Ты не будешь свободна от холода, от болезней, от равнодушия и презрения окружающих, от двуногих хищников, которые станут наперегонки пытаться воспользоваться твоей беспомощностью. Ты спросишь: «А что ждет меня в Вирджинии?» Я опишу тебе, и, зная меня, ты поверишь, что это не просто сотрясение воздуха, а твердые клятвенные обещания.
Дальше пошло легко. Он просто облекал в слова те мечты о жизни в Монтиселло, которые проносились перед ним по темному потолку спальни в последние месяцы. Как он будет заботиться о ней, о ее детях, о всех ее родных, как она ни в чем не будет знать нужды. Как они вдвоем будут обучать их детей грамоте, ремеслам, музыке, вере в Бога. Как все дети, достигнув совершеннолетия, получат свободу. Как он добьется от властей штата разрешения всем освобожденным остаться в Вирджинии. Конечно, он старше ее на тридцать лет, с ним всякое может случиться. Но сразу по возвращении в Монтиселло он перенесет все свои обещания на бумагу, и его адвокат будет хранить это завещание, заверенное сургучной печатью. Да, не в его власти изменить законы так, чтобы им можно было пожениться по-настоящему. Но он никогда не забудет, что судьба породнила их по-другому, что она, Салли, — сестра его покойной жены.
В конце он просил ее обдумать все хорошенько и отказаться от намерения остаться во Франции. А пока — вернуться к мадам Дюпре, чтобы Джеймс не мог давить на нее и влиять на столь важное — на всю жизнь! — решение.
Потянулись тоскливые дни.
Судоходное агентство слало ему из Англии письма, требуя назначить дату отплытия и указать число пассажиров.
Он не отвечал.
Вдруг вновь потекли нежно-призывные послания от Марии Косвей. Она упрекала его за долгое молчание, умоляла навестить ее в Англии.
Уличные бесчинства докатились и до квартала, где располагалось посольство. Несколько раз грабители проникли в особняк Ланжак, украли пять упакованных чемоданов. Пришлось установить решетки на окнах, повесить сигнальные колокольчики. Джефферсон обратился в парижскую полицию с просьбой об усилении охраны. Префект только разводил руками, говорил, что его жандармы с утра до вечера заняты тем, что спасают лавочников и пекарей от самосудов толпы. Фигуры повешенных украшали многие уличные фонари. Джефферсон вдруг вспомнил землетрясение, случившееся в Вирджинии накануне войны. Невидимый великан, ворочающийся в недрах, — не он ли затаился теперь и под мостовыми Парижа?
Вынужденное безделье оставляло время для раздумий, и ум его все время возвращался к одному и тому же вопросу: имеет ли одно поколение право навязывать свою волю другому, идущему вслед за ним, выпуская законы и конституции, устанавливая правила владения, наследования, взимания процентов со старых долгов? Или следует стремиться к торжеству принципа: «земля принадлежит живущим»? Тогда любой закон может быть действительным только в течение двадцати лет, после чего новое поколение будет вправе отменить его.
Как всегда, в сложных проблемах ему легче было разбираться с пером в руке. Он попытался изложить свои раздумья в длинном письме Джеймсу Мэдисону. Но вскоре его унесло из сферы чистого теоретизирования в мир конкретных политических страстей сегодняшней Франции. Должны ли французы признавать права аристократии и церкви на владение землями и угодьями или пришла пора признать эти древние привилегии незаконными?
Пока речь шла о французах, он без труда становился на сторону отмены сословных барьеров. Но когда мысль его соскальзывала на опасно близкую и больную тему, на судьбу белых и черных американцев, она начинала буксовать. Он так и не решился уложить в слова то, что мучило его на самом деле: «Почему
я должен подчиняться жестоким законам, принятым неизвестными мне людьми за сто лет до моего рождения и сегодня запрещающим мне жениться на сестре моей покойной жены?»
Как это часто бывало в его жизни, вслед за душевной смутой пришла и мигрень. Ее сверло бурило мозг то за левым глазом, то за правым, то разворачивалось в сторону затылка — ему чудилось, что острие вот-вот может пробить черепную коробку и высунуться наружу. На третий день он сидел за столом, тщетно вглядываясь в газетные строчки, пытаясь разглядеть цифры в статье об остатках муки на складах Парижа. Он не слышал, как открылась дверь, но увидел край нарядного платья рядом со своим креслом. Поднял глаза.
Салли стояла близко-близко от него, держа в руках сумочку, расшитую бисером. Лицо ее сияло. Она достала из сумочки колокольчик, подаренный ей когда-то умирающей Мартой, взмахнула им несколько раз. Нежный перезвон прокатился по стопкам связанных книг, по торчащим гвоздям на опустевших стенах, улетел под потолок.
Джефферсон отодвинул кресло от стола, встал, взял ее за руки.
— Что случилось? О ком звонит колокол? Мы кого-то хороним?
— Скорее, сзываем на пожар, — сказала Салли загадочно. — Горит именье маркиза Лагрийо. Его подожгли восставшие крестьяне. И маркиз сказал, что с него довольно.
— Кто такой маркиз Лагрийо?
— Это тот богач, который нанял Джеймса на работу без разрешения гильдии поваров. Но теперь он срочно уезжает — или бежит? — в Данию. Повар ему больше не нужен. Так что нам с братом придется вернуться в Вирджинию.
Ошеломленный — ликующий — измученный — Джефферсон мог только притянуть ее к себе, прижаться щекой к ее лбу и повторять:
— Это судьба! Ты видишь — это судьба хочет, чтобы мы были вместе! Агарь! О, Агарь моя!..
Потом был сеанс решительного — и успешного! — изгнания мигрени шаманско-магнетическими трюками.
Потом — страстное слияние истосковавшихся друг по другу мужчины и женщины.
А через два часа месье Адриан Петит уже скакал в почтовое отделение со срочным письмом в судовую контору, в котором мистер Томас Джефферсон точно указывал, сколько кают и спальных мест ему понадобится на корабле «Клермонт», отплывающем в Норфолк, штат Вирджиния: «Одна каюта для меня и моего слуги, другая — для двух моих дочерей, 17 и 11 лет, и их служанки 16 лет; всего пять кроватей».
Октябрь, 1789
«Ночью королева Антуанетта была разбужена возгласом часового, стоявшего у ее двери, который призывал ее спасаться бегством. В тот же момент он был зарублен. Королева едва успела выбежать из спальни через потайную дверь, как толпа бандитов ворвалась туда и начала протыкать штыками и саблями еще теплую постель. Потом король, королева и их дети были вынуждены покинуть свой дворец, залитый кровью, загаженный, разграбленный, заваленный отрубленными частями человеческих тел. Их всех отвезли в столицу, где поместили в старый дворец, превращенный в Бастилию для королей».
Эдмонд Берк. «Заметки о Французской революции»
Декабрь, 1789
«Наш корабль прибыл в Норфолк 23 ноября. Оттуда я направился домой, но провел несколько дней в имении моих родственников Эппсов. Именно там я получил письмо от президента Вашингтона, содержавшее приглашение занять пост министра иностранных дел в его правительстве. В ответном письме я писал, что хотел бы уйти из политической жизни и посвятить себя дому, друзьям, семье, но если он считает, что мне следует пожертвовать своими желаниями для общественного блага, я приму его предложение. Второе письмо застало меня уже в Монтиселло месяц спустя — генерал Вашингтон настоятельно просил меня занять пост в его кабинете. Я вынужден был согласиться».
Томас Джефферсон. «Автобиография»
Январь, 1790
«Александр Гамильтон, директор казначейства, сделал доклад Палате представителей Конгресса о необходимости упрочения кредита. Он говорил красноречиво и в то же время ясно аргументировал, описывая свой план. Кроме консолидации долгов различных штатов было предложено создание общенационального банка. Эта мера встретила серьезную оппозицию. Одни подвергали сомнению полезность банковской системы; другие критиковали детали; но главным образом подвергали сомнению право Конгресса учреждать общенациональную финансовую корпорацию».
Дэвид Рэмсей. «История Америки»
Апрель, 1790
«Дорогой папа, я очень надеюсь, что ты не изменишь своего решения посетить Вирджинию этой осенью. Мое счастье не может быть полным без тебя. Мой муж полностью разделяет мои чувства. Я учусь во всем выполнять его желания, и в этом плане все остальное отступает на второй план, за исключением моей любви к тебе».
Из письма дочери, Марты Рэндолф Джефферсон, отцу в Нью-Йорк
Лето, 1792
«Целую неделю по Парижу катилась волна бессудных убийств, унесшая тысячи жизней. Началось с того, что две или три сотни священнослужителей были казнены за то, что отказались принести присягу, положенную по новому закону. Мадам Ламбаль была обезглавлена, ее голову и внутренности парадно носили на пиках по улицам. Вчера в Версале казнили пленников, доставленных из Орлеана. Стража была послана, чтобы арестовать герцога Ларошфуко. Его везли в Париж вместе с женой и матерью, когда толпа напала на карету и убила его».
Из письма Говернора Морриса Джефферсону
СЕНТЯБРЬ, 1792. ШАРЛОТСВИЛЬ, ВИРДЖИНИЯ
Пока ехали вдоль реки по вымощенной новым булыжником дороге, цокот лошадиных копыт порой заглушал слова и заставлял собеседников переспрашивать друг друга. Но потом свернули на тенистую лесную тропу, лошади перешли на шаг, и беседа потекла спокойнее.
— Прошлой весной мы с мистером Мэдисоном совершили путешествие в Вермонт, — рассказывал Джефферсон. — Не могу описать вам нашего восхищения богатством и каким-то спокойным величием тамошней природы. Уверен, что когда-нибудь прогресс науки и — особенно — ботаники сделает возможным, чтобы и в наших краях прижились и сахарный клен, и серебристая ель, и белая сосна. Ведь на взгорьях у нас и температурный режим, и количество осадков мало отличаются от условий Новой Англии.
— Вот вы и займитесь этими научными изысканиями, — сказал Томас Белл. — Будет прекрасный повод, чтобы оставить столичную жизнь и вернуться в родные места.
— Я ли не мечтаю об этом! Уже не раз обращался к президенту с просьбой об отставке. Но он настоятельно просит меня не покидать мой пост. А ему я отказать не в силах ни в чем.
Знакомство Джефферсона с мистером Беллом началось заочно, еще во время пребывания в Париже. Управляющий написал ему, что один джентльмен, переехавший в Шарлотсвиль из Нью-Джерси и открывший большой магазин, хотел бы арендовать невольницу на роль домоправительницы. Нет, он хочет не какую-нибудь, а ту, которая приезжала из Монтиселло несколько раз в магазин за покупками, — Мэри Хемингс. Да, он знает, что у нее четверо детей, и не намерен разлучать ее с ними. Да, Мэри выразила согласие поступить на службу. Причитающееся ей жалованье наниматель будет выплачивать в пользу владельца Монтиселло.
При личной встрече мистер Белл чем-то напомнил Джефферсону Джона Адамса — только увеличенного вдвое во всех размерах. Другое отличие: широкая улыбка так часто освещала лицо ньюджерсийца, что казалось — в какой-то момент она может приклеиться там навсегда. Томас Белл очень интересовался политикой, он выписывал «Национальную газету», открытую в Филадельфии поэтом Френо при поддержке министерства иностранных дел, и в своих взглядах решительно склонялся на сторону антифедералистов.
Джефферсону нравилось обмениваться мнениями с образованным купцом, он всегда посещал его дом с удовольствием. Тем более, что и для Салли эти визиты были настоящими праздниками: встреча с любимой старшей сестрой, которая практически стала хозяйкой в доме мистера Белла. У них уже родилось двое детей — племянники для Салли, пополнение обширного клана Хемингсов. Джефферсону было приятно узнать, что вечный спор между разумом и сердцем в душе мистера Белла тоже окончился победой сердца. Владельца магазина и владельца Монтиселло сблизило то, что они оба решились нарушить писаные и неписаные законы своего штата, сделать бесправную невольницу спутницей жизни. А что сильнее сближает людей, чем соучастие в преступлении.
— Не уведет ли эта тропа нас слишком далеко? — спросил мистер Белл. — Как бы мои гости не поумирали от голода.
— Там впереди скоро будет развилка, и мы свернем направо, — сказал Джефферсон. — Джеймс обещал мне, что они с Питером управятся с обедом к двум часам. Так что у нас с вами еще целый час для прогулки. А я как раз хотел расспросить вас, как реформы и нововведения моего коллеги, директора казначейства, отражаются на торговом классе. Почему депутаты Конгресса голосуют за них, мне совершенно ясно: буря финансовых спекуляций несет им изрядные барыши. Но почему и совершенно бескорыстный генерал Вашингтон в моих стычках с мистером Гамильтоном почти всегда принимает его сторону — этого я понять не могу. Его главный аргумент: реформы внесли явное оживление и даже процветание в послевоенную жизнь страны. Но так ли это?
Джефферсон придержал своего коня, чтобы мистер Белл мог поравняться с ним и говорить, не повышая голоса. Тот помолчал немного, отводя от лица проплывающие тополиные ветки, потом заговорил в своей обычной манере — то есть загибая поочереди пальцы на правой руке.
— Первое: в делах торговых и промышленных участвует обычно столько причин и факторов, что почти невозможно проследить, что из-за чего происходит. Пройдет слух, что ожидается неурожай пшеницы или кукурузы, — и цены на зерно полетят вверх. А кто пустил слух, почему ему поверили — пойди доищись. Второе: есть у меня доступ к кредиту или нет — огромная разница. Если нет, я побоюсь запасать слишком много товара, и покупатель часто будет уходить с пустыми руками. Плохо и мне, и ему. Так что в этом плане национальный банк, гарантирующий доступность кредита, — большое подспорье. Он обещает мне, что для энергичного и честного предпринимателя всегда деньги найдутся. Для рынка это — как стук сердца для человека: если стучит ровно, значит, кровь будет достигать кончиков всех двадцати пальцев, если слабо — пальцы начнут белеть, замерзать, отваливаться.
— Но кредит существовал и в Средние века. Он просто назывался ростовщичество.
— Э-э, нет. Ростовщик сидел на своих деньгах и в ус не дул. К нему заимодавец полз на животе, умолял. Сейчас все меняется. Если я, другой, третий не станем одалживать деньги у банка, он разорится. Мы ему так же нужны, как он нам. Это третий пункт — и самый важный.
— Значит, вы целиком поддерживаете реформы… — Джефферсон почувствовал, что ему трудно произнести имя своего недруга, — реформы казначейства.
— То, что торговая жизнь в стране оживилась, отрицать нельзя. Но если, как пишет в своей газете мистер Френо, под этой завесой федералисты тайно проталкивают возрождение монархии, лордов, аристократии, это уже никуда не годится.
— Бывая во дворцах и салонах Парижа и Лондона, я много раз испытывал чувство, будто я нахожусь среди людей, утративших способность видеть стоящего перед ними человека, способных различать только звания и титулы.
— То же самое я испытывал, встречаясь с членами недавно созданного у нас общества Цинцинната.
— Дорогой мистер Белл, мы знаем друг друга не очень давно, но все же вы могли заметить, как я сторонюсь, как избегаю раздоров между людьми. Много раз я пытался подавить в себе враждебное чувство к полковнику Гамильтону, мысленно напоминал себе о всех его многочисленных заслугах перед страной, особенно на поле боя. Но снова и снова на поверхность всплывала коренная разница наших представлений о человеке — и порыв к примирению умирал.
— В чем же вы видите эту разницу?
— Мистер Гамильтон, следуя философу Дэвиду Юму, убежден, что душой каждого человека владеют только две страсти: корысть и страх. Поэтому и управлять людьми следует, играя на этих двух страстях. Возвышенные порывы, благородные мечты, самоотверженность, чувство чести, преданность долгу, готовность жертвовать своими интересами — все это редкие и случайные отклонения от правила, которыми можно и нужно пренебрегать. Я же убежден, что если правители пренебрегают лучшими чувствами своих сограждан, эти чувства будут отмирать как невостребованные. Даже от наших невольников порой доверием и похвалами можно добиться лучших результатов в работе, чем угрозами и наказаниями.
— А как у вас складываются отношения с вице-президентом? В свое время я зачитывался статьями и трактатами мистера Адамса.
— Мы были ближайшими друзьями в течение многих лет, особенно в Париже. И я в полном отчаянии от того, что политические и газетные пертурбации проложили пропасть между нами. Да, мы по-разному отнеслись к нашумевшему новому трактату Томаса Пэйна «Права человека». Прочитав рукопись, я послал издателю частное письмо, выражавшее одобрение идеям автора и осуждение его противников. К моему изумлению, издатель опубликовал это письмо в виде предисловия к книге. Мистер Адамс, выступивший против трактата, принял употребленное мною слово «ереси» на свой счет и оскорбился. Никакие мои извинения не помогли, при встречах в Филадельфии он едва удостаивает меня кивком.
— Неужели обвинения против мистера Адамса в тайном пристрастии к монархическому правлению, столь часто появляющиеся в «Национальной газете», имеют под собой основания?
— В его писаниях вы не найдете прямых высказываний в этом плане. Но его сторонники выражаются гораздо откровеннее. Я постарался обрисовать эту опасность в большом письме президенту, отправленном весной. Генерал Вашингтон тяготится своим постом так же, как я — своим, так же мечтает удалиться на покой в свое поместье, к семье. Однако я написал ему, что его уход может привести к кризису республиканского правления, к отделению многих штатов, даже к гражданской войне между Севером и Югом. На сегодняшний день он видится мне главным — если не единственным — бастионом против возрождения монархии и против распада нашего союза. Я с трепетом жду его решения по этому судьбоносному вопросу.
Когда они вернулись в Шарлотсвиль, легкие облачка затянули небо, смягчили жар сентябрьского солнца. Каменный дом мистера Белла был выстроен голландским иммигрантом и чем-то напоминал те дома, которые Джефферсон видел в Амстердаме. Кусты цветущей жимолости уютно огораживали просторный двор. Букеты роз в двух вазах украшали накрытый стол. Детская беготня, крики и смех приглушали звуки скрипки, на которой наигрывал Джесси Скотт. Семейство этого Скотта состояло из мужчин и женщин разных оттенков кожи, но все были в той или иной мере музыкально одаренными. Джефферсон нанимал Джесси и двух его братьев играть на свадьбе Марты-Патси два года назад и не без зависти вслушивался в мелодии, лившиеся из-под их смычков: после перелома кисти ему уже было трудновато играть на любимом инструменте.
Бетти Хемингс и ее дочери хлопотали вокруг стола. Роберт взял под уздцы обеих лошадей, увел их в конюшню. Салли, с двухлетним сыном на руках, подошла к Джефферсону, вопросительно улыбнулась, убрала рыжеватую прядь со лба ребенка. При рождении она хотела назвать его Измаилом, но решительно воспротивилась Бетти Хемингс. «У моего внука будет достаточно проблем в жизни и с нормальным именем», — заявила она. Назвали Томом. Мальчик сосредоточенно крутил колеса игрушечной коляски, подаренной ему дядей Джеймсом. Веснушки на его бело-розовых щеках рассыпались щедро, как одуванчики на лугу. На Салли был вышитый шелком чепец, привезенный ей Джефферсоном из Филадельфии. Когда он покупал его в модной лавке, продавщица сказала: «Надеюсь, что вашей дочери он понравится».
В письмах и в разговорах с друзьями Джефферсон часто жаловался на усталость от столичной жизни, на суету, говорил, что мечтает оставить свою должность, вернуться к саду, дому, семье. И друзья тактично не уточняли, не спрашивали, какую семью он имеет в виду. Ведь дочь Полли жила в филадельфийской школе-пансионе у него под боком. Дочь Марта с детьми переехала в поместье мужа, но навещать ее там его не тянуло. Ее свекр, пятидесятилетний Томас Рэндольф-старший, вдруг женился на восемнадцатилетней девице, которая оказалась жадной скандалисткой и ухитрилась насмерть поссорить своего мужа с сыном, Рэндольфом-младшим, и его женой. Атмосфера в доме Марты сделалась такой тяжелой, что это отравляло Джефферсону всю радость от встреч с внуками.
Так чьи же лица проплывали теперь перед его глазами, когда он произносил слова «вернуться к семье»? Не пора ли было признаться хотя бы самому себе: вот эти женщины, мужчины и дети, заполнявшие гостеприимный двор мистера Белла, незаметно заполнили теплом то место в душе, которому пристало название «семья». От них ему не надо было прятать свою любовь к Салли и маленькому Тому, носить маску невозмутимости, блюсти обличье государственного мужа недоступного человеческим слабостям. Не он ли писал, что «Творец создал нас свободными и равными»? Пусть жители Шарлотствиля, графства Абермаль, всего штата Вирджиния смотрели на него и мистера Белла с осуждением. Пройдет десять, двадцать, сто лет — и тогда откроется, что они двое были ближе к исполнению замысла Творца о человеке, чем все остальные.
Сегодняшнее торжество было посвящено дню рождения Мэри Хемингс. Мать, братья, сестры вручили ей свои подарки с утра. Теперь настала очередь мистера Белла. Он вышел из дома, неся в руках горшок с каким-то растением, приблизился к Мэри с видом торжественным и загадочным, поставил горшок перед ней. Джефферсон немедленно узнал растение, смутился, но решил не портить другу и соседу задуманный спектакль.
— Дорогая Мэри, дорогие гости! — начал мистер Белл. — Конечно, вы можете презрительно фыркнуть на мой подарок. «Что за манера, — скажете вы, — дарить имениннице жалкий двулистник?» Но знаете ли вы, что это растение было продемонстрировано весной Филадельфийскому философскому обществу? И докладчик, знаменитый ботаник Бенджамин Бартон, объяснил, что это американский вариант, отличный от своего азиатского собрата, описанного Линнеем под названием Sanguinaria.
— Я знаю, что индейцы племени чероки используют его для припарок против нарывов, — сказала Бетти Хемингс. — А ирокезы — против поноса и болезней печени.
— Совершенно верно. И далее мистер Бартон предложил назвать это новооткрытое растение именем человека, который внес огромный вклад в изучение флоры и фауны Америки. Дорогая Мэри, позволь вручить тебе не обычный двулистник, а прекрасную «джефферсонию». Если ты сумеешь сохранить ее до весны, она порадует тебя прелестными цветами.
Шеф-повару Джеймсу хотелось не только поразить собравшихся чудесами французской кухни, но также продемонстрировать им какие-нибудь ритуалы банкета в парижском ресторане. Ведь там официанты с каждым новым блюдом выстраиваются шеренгой и движутся к столу торжественной процессией. Сам Джеймс, Роберт, Питер, Джесси Скотт надели белые фартуки, напялили белые колпаки и пошли от дверей кухни в затылок друг другу, неся подносы с горшочками, стараясь сохранять серьезную мину, не реагировать на смех и аплодисменты гостей.
Джеймс объявлял названия по-французски, Салли переводила на английский.
— Soupe à l’oignon…
— …луковый суп с сыром, на говяжьем отваре, для взрослых — с вином, для детей — без вина…
— Veau braise aux citron confits…
— …тушеная телятина по-лионски, с морковью, лимоном, оливками и сельдереем…
— Frisee aux lardoons…
— …салат с яйцом и жареным беконом, заправленный смесью оливкового масла, уксуса и горчицы…
— Fondant au chocolat…
— …шоколадный торт…
— Trifle aux framboises…
— …малиновое суфле…
В конце банкета Роберт встал со скамьи, повернулся к Джефферсону и произнес небольшую речь:
— Сэр, вы всегда учили нас правилам достойного поведения, и мы честно старались следовать вашим наставлениям. Одно из правил гласило: «Никогда не вскрывать и не читать чужие письма». Убирая ваш кабинет в Вильямсбурге, Ричмонде или Монтиселло, я закрывал или отводил глаза, если замечал на столе забытый вами исписанный листок. Но недавно одно из ваших писем было опубликовано в Балтиморской газете, которую выписывает черный клиент парикмахерской в Филадельфии, где я получил работу. И мне очень хотелось бы зачитать его собравшимся. Даете ли вы мне разрешение на это?
— О каком письме идет речь? — спросил Джефферсон.
— Помните, год назад вы ответили дружеским посланием Бенджамину Бэннекеру, черному астроному и математику, приславшему вам выпускаемый им альманах?
Джефферсон вытер платком малиновое суфле из углов губ, улыбнулся, развел руками.
— После опубликования охранять тайну переписки не имеет смысла. Можешь прочесть.
Роберт поднес к глазам сложенный газетный лист, начал читать:
— «Сэр, благодарю Вас за присылку Вашего альманаха. Никто не радуется больше меня доказательствам того, что природа наделила наших черных братьев талантами наравне с людьми других цветов кожи. Если эти таланты не проявляются, виной тому тягостные условия, в которых черные находятся в Африке и в Америке. Мне также представляется крайне желательным, чтобы условия для Вашего полного умственного и физического развития были улучшены как можно скорее, насколько это возможно при нынешних обстоятельствах. Я также позволил себе послать ваш альманах месье Кондорсе, секретарю Академии наук в Париже и члену филантропического общества, потому что он представляется документом, опровергающим негативные мнения о Вашей расе. Остаюсь, с величайшим почтением, вашим покорным слугой, Томас Джефферсон».
Торжественная тишина повисла над столом.
— Мне рассказали, что свое образование мистер Бэннекер получил при помощи и поддержке квакеров, живших по соседству с его семейной фермой, — сказал Джефферсон. — Мы расходимся с ними в религиозных взглядах, но следует отдать им должное: добротой и отзывчивостью они часто превосходят другие вероисповедания. Так как мистер Бэнникер имеет познания в астрономии, мне удалось помочь ему получить работу в группе землемеров, размечавших границы нашей будущей столицы на берегу реки Потомак.
— Столица Америки будет в Вирджинии — ура! — воскликнул мистер Белл. — За это необходимо выпить.
Стаканы, кружки, рюмки, бокалы — с сидром, пивом, виски, вином — поднялись над столом, потянулись друг к другу, спугнули своей короткой трелью несколько воробьев, притаившихся в жимолости.
В Монтиселло вернулись в сумерках. Мальчика Тома бабушка Бетти забрала ночевать в свой флигель.
Джефферсон перед сном сел полистать новое издание гоббсовского «Левиафана», недавно присланное ему из Англии. На обложке печатник поместил картинку, изображающую великана, тело, руки, голова, ноги которого были составлены из крошечных человеческих фигурок. Такие же фигурки суетились на земле, торчали из-под ступней гиганта.
Салли, закончив стелить постель, заглянула через плечо Джефферсона и вздохнула.
— Какой страшный великан! И сама сказка такая же страшная?
— Ее придумал английский писатель Томас Гоббс. Он предлагает своим читателям вообразить, будто земные народы и государства ведут себя так же, как отдельные люди: трудятся, дерутся, любят или ненавидят друг друга.
— Да, такую «как будту» я могу понять. Но разве всегда великан остается таким свирепым и страшным, как на этой картинке?
— Свирепым? — переспросил Джефферсон. — Таким свирепым, что никто никогда не сможет его полюбить?
— Только не я.
— А помнишь французскую сказку про дочь купца и чудовище? Девушка сначала испугалась чудовища, а когда оно упало бездыханным, пожалела его и заплакала. От упавшей на него слезинки чудовище воскресло и превратилось в красивого принца.
— Вот и я так же: пусть этот великан сначала испустит дух — тогда я, может быть, заплачу над ним. Но не раньше.
— Да? А я, например, чувствую, что способен пожалеть его и таким. Даже полюбить. Только полюбив, можно удержать его от бессмысленных злодейств, увести прочь от опасных пропастей и волчьих ям.
А наутро пришло долгожданное письмо от Вашингтона. Но облегчения оно не принесло. Две трети текста были посвящены подробному описанию тревожной ситуации на южной и западной границах государства. Испанцы подстрекали индейские племена чероки, крик, чикасо, чоктау нарушать мирные договоры с американцами, а также перебрасывали войска из Вест-Индии в Западную Флориду. Двое американских офицеров, находившихся в плену у индейцев, были казнены. Лондон тоже явно прилагал руку к разжиганию вражды между племенами и Соединенными Штатами.
Не хотел ли Вашингтон вложить в свое длинное послание скрытый упрек ему, Джефферсону, за долгое отсутствие? Такой подробный доклад о международных отношениях должен был бы отправить министр иностранных дел президенту, а не наоборот.
Далее в письме шли расплывчатые призывы к большей терпимости по отношению к коллегам по кабинету министров. Те же самые обороты Вашингтон использовал и в устных увещеваниях: «Члены правительства должны относиться с большим пониманием к политическим мнениям друг друга… Если мы позволим разнице мнений привести нас на грань распада, это будет печальнейший поворот событий… После того как Конгресс утвердил какую-то меру, всем министрам следует дружно проводить ее в жизнь, чтобы испытать ее практическую целесообразность и выполнимость, а не тянуть в разные стороны».
В письме было все, кроме ответа на главный вопрос: согласен ли президент выставить свою кандидатуру на второй срок?
Джефферсон вздохнул, спрятал конверт в ящик стола и отправился на утреннюю прогулку, чтобы на ясном сентябрьском небе отыскать новые — ах, найти бы неопровержимые! — аргументы и доказательства.
9 сентября, 1792
«Почести и доходы, связанные с моим постом, не так привлекают меня, как мнение моих соотечественников. Надеюсь, я заслужил их одобрение, честно выполняя свои обязанности и повсеместно защищая их права и свободы. Не могу допустить, чтобы после ухода в отставку мой покой нарушался клеветой человека, вся история которого — если только история удостоит нагнуться, чтобы заметить его, — пронизана махинациями против свободы страны, которая не только приняла и кормила его, но осыпала почестями. Надеюсь, что мои сограждане могли убедиться, что я не являюсь врагом республики, не интригую против нее, не растрачиваю ее деньги, не проституирую в целях коррупции. Полагаю, что Вы и сами могли убедиться в том, что никакие газетные раздоры не исходили от меня, что я не затевал интриги в законодательных органах. Могу обещать и Вам, и себе, что такое положение дел сохранится на всем протяжении короткого времени, которое мне осталось находиться на моем посту».
Из письма Джефферсона президенту Вашингтону
Зима, 1793
«Человечество достигло стадии просвещения. Оно открыло, что короли не отличаются от других людей, особенно в сфере совершения преступлений и неудержимой жажды власти. Разум и свобода разливаются по миру и не остановятся, пока вознесенные короны не падут, королевские скипетры не будут изломаны на куски во всех уголках земного шара. Монархия и аристократия должны быть уничтожены, и права человека прочно утверждены во всем мире».
Из сообщения о казни короля Людовика Шестнадцатого
в «Нью-Йорк джорнал», подписанного Республиканец
Март, 1793
«Сограждане! Снова глас моей страны вызвал меня выполнять роль верховного правителя. В свое время я найду слова, чтобы выразить благодарность за оказанную мне честь и за выражение доверия ко мне со стороны народа Соединенных Штатов.
Конституция требует, чтобы перед вступлением в должность президент принес присягу. Эту присягу я нынче приношу в вашем присутствии. И если во время своего правления я намеренно нарушу какие-то статьи Конституции, пусть все присутствующие здесь на этой торжественной церемонии подвергнут меня единодушному осуждению».
Из речи Вашингтона на втором вступлении в должность президента
Декабрь, 1794
«Данное заявление дано в подтверждение того, что я, Томас Джефферсон, проживающий в графстве Албемарль, штата Вирджиния, даю свободу Роберту Хемингсу, сыну Бетти Хемингс; что впредь он будет свободен распоряжаться собой и всем своим движимым и недвижимым имуществом; что он освобождается от всяких обязательств службы; что ни я, ни мои наследники не будут вправе требовать от него каких бы то ни было трудов. Этот документ об освобождении засвидетельствован моей печатью, в графстве Албемарль, 24 декабря, года одна тысяча семьсот девяносто четвертого».
МАЙ, 1795. МОНТИСЕЛЛО
— Вы хотите, чтобы я с обоими детьми исчезла на время приезда гостей? — спросила Салли.
Фраза прозвучала наполовину вопросом, наполовину — утверждением, но Джефферсон выбрал расслышать отзвук вопросительного знака в конце.
— Мэдисоны пробудут три-четыре дня, не больше. Мне бы хотелось, чтобы они имели возможность отдохнуть и расслабиться, чтобы детская беготня и крики не беспокоили их. Кто бы мог подумать, что закоренелый холостяк, Джеймс Мэдисон, в свои сорок три года найдет себе подругу по сердцу! Да еще моложе него на семнадцать лет. Может быть, сыграло свою роль то, что судьба обрушила ужасные удары на его невесту незадолго до их встречи. В 1792 году умер ее отец, год спустя желтая лихорадка в Филадельфии унесла мужа и младшего сына. Молодая вдова, без средств, с двухлетним сыном на руках… Мэдисон явился в ее жизни спасителем, тем самым рыцарем в сияющих доспехах. Думаю, именно это помогло ему преодолеть обычную застенчивость и сделать предложение.
— Хорошо, я на это время поселюсь с детьми у мамы Бетти. Дни уже теплые, а ночью будем топить ваш подарок — железную печку, изобретенную мистером Франклином.
— Ты встречалась с мистером Мэдисоном, видела, что он так же расположен к черным, как и я. Но его молодая жена… Мы ничего не знаем о ней. Недавно один беглец из Франции, бывший священнослужитель, месье Талейран, посмел пройтись по улице Филадельфии с красивой мулаткой. Все тамошнее общество подвергло его остракизму.
— А где же вы поселите их? Крышу над новой пристройкой не успеют доделать, а в южных комнатах еще не вставлены окна.
— Наверное, прикажу поставить двуспальную кровать в большой спальне в мезонине. В крайнем случае, уступлю им свою.
В день приезда гостей Джефферсон несколько раз в нетерпении выходил на крыльцо. Коляска все не появлялась. Лишь под вечер он разглядел в сумерках на дороге две фигуры, поднимавшиеся пешком.
— Провалились по колесную втулку! — весело прокричал Мэдисон. — Наша богоспасаемая Вирджиния побьет все другие штаты по глубине дорожной грязи — может заглотить всадника вместе с конем.
Край дорожного платья Долли Мэдисон болтался на уровне щиколоток, но все же красноватые пятна суглинка успели украсить его в нескольких местах. Она улыбнулась хозяину дома, обвела рукой розовеющее вечернее небо, цветущие кусты, посадки персиковых деревьев и сказала с завистливым восхищением:
— И все это вы имеете каждый день для одного себя?
Джеймс Хемингс появился с фонарем в руке и светил гостям, пока они осторожно ступали по доскам, перекинутым через канаву на входе в дом.
— Я затеял гигантскую перестройку всего здания, — объяснял Джефферсон, то ли извиняясь, то ли делясь мечтами. — Не знаю, когда удастся закончить, но не могу отказать себе в удовольствии принимать друзей уже сейчас. Надеюсь, вы великодушно простите мне неизбежное неустройство. По крайней мере, в отведенной вам комнате удалось навести порядок.
За ужином мужчины немедленно принялись обсуждать бурные политические события прошедшего года.
— Нет, даже на моей горе мне не удалось укрыться от потока злобных глупостей, текущих каждый день из нашей столицы, — возмущался Джефферсон. — Уже само введение налога на спиртное было нарушением Конституции. Конечно, люди возмутились, конечно, стали устраивать собрания, обсуждать, как им одолеть нагрянувшую беду. В западных графствах для многих жителей гнать виски — единственный способ не впасть в нищету. И что же наши правители? Объявили это бунтом, послали целую армию на подавление. Армия явилась и не обнаружила восставших! А кто вел карателей? Все тот же, все он! Какой злой дух перебросил нам в наказание этого человека с его малярийного острова?
— Вы знаете, конечно, что вскоре после вашего отъезда мистер Гамильтон тоже покинул свой пост в правительстве, — сказал Мэдисон. — Казначейство теперь возглавляет мистер Уолкот.
— Да, пост покинул, но из политики не ушел. Он воображает, что читатель не догадывается, кто скрывается за псевдонимом «Камиллус», защищая в бесчисленных статьях условия мирного договора с Великобританией. Какое-то время я с уважением относился к Джону Джею. Но то, как он повел себя в Лондоне, когда Вашингтон отправил его туда вести переговоры, — непростительно! Вся страна возмущена условиями, на которые он согласился. В Делавере споры идут только о том, сжигать ли изображения Джея, или сжечь его самого. Оплачивать наши довоенные долги английским банкирам! За семь лет войны англичане нанесли такой урон американской торговле и промышленности — о каких долгах может идти речь?! Неужели Конгресс утвердит этот договор?
— Дебаты в Сенате достигли небывалого накала. Окончательное голосование может произойти в ближайшие недели.
— Мне запомнилось, — сказала Долли Мэдисон, — что в своих памфлетах Гамильтон-Камиллус упоминает и ваше имя, мистер Джефферсон. Анализируя мотивы противников договора, он выдвигает такую версию: республиканцы просто стараются очернить федералиста Джона Джея, чтобы уменьшить его шансы на президентских выборах в следующем году и тем самым увеличить ваши шансы. Есть ли здесь зерно правды?
— Милая миссис Мэдисон, я сто раз заявлял публично и в частном общении, что не имею никаких амбиций в сфере общественной жизни. Все тщетно — мне не хотят верить. С другой стороны, я не могу не думать о судьбе страны и о том, кто возглавит ее после ухода Вашингтона с поста президента. Мистер Адамс явно примкнул к лагерю федералистов, так что его избрание обернется катастрофой. И тут я попадаю в ловушку: ненавидя политическую жизнь, страшась и избегая ее, я исподволь толкаю в это пекло дорогого мне человека — вашего мужа. Если бы он согласился выдвинуть свою кандидатуру, это было бы лучом надежды для всех честных республиканцев.
— Ну, нет! — воскликнул Мэдисон. — Двадцать лет я подвизался на политическом поприще — с меня довольно. Уверен, что среди наших сторонников найдется много достойных людей, которые были бы рады занять освобождающийся высокий пост. Например, что вы думаете о сенаторе Аароне Берре?
— Я слышал, что он показал себя очень способным адвокатом. В должности конгрессмена и сенатора демонстрировал вдумчивость и осмотрительность. Многие также считают его весьма образованным джентльменом.
— Сознаюсь, что я не могу судить о Берре беспристрастно. Ведь это он совершил переворот в моей судьбе — познакомил в прошлом году с Долли. Не исключаю, что я занимался политикой только потому, что просто не знал о других радостях в этой жизни. Но теперь…
Он сжал руку жены, нежно поднес ее к губам, поцеловал пальцы. В ответ она улыбнулась, погладила его по волосам, прижалась щекой к плечу.
— Как только кончится мой срок в палате представителей, мы уедем из Филадельфии в Монтпелье и последуем вашему примеру: будем наслаждаться красотой творения, сокровищами книжных знаний, дружбой соседей. Может быть, к тому времени дорогу между нашими имениями замостят булыжником, и мы сможем навещать друг друга хоть каждую неделю. Тридцать миль — их легко можно покрыть за день по хорошей дороге.
Когда настало время отправляться на покой, снова появился Джеймс Хемингс с фонарем, повел гостей к витой лесенке, ведущей на второй этаж. Мэдисон решительно начал подниматься за ним, но его жена в сомнении застыла перед открытой дверцей, оглянулась на хозяина дома.
— Да, лестничная клетка получилась узковата, — сказал Джефферсон, виновато разводя руками. — Не знаю, как исправить этот просчет.
Долли приподняла подол платья, вслепую нащупала ногой первую ступень, но на второй запнулась, пошатнулась и решительно сошла обратно.
— Увы, мистер Джефферсон, боюсь, что архитектор, проектируя это сооружение, забыл, что им придется пользоваться не только джентльменам, но и дамам. Я не вижу другого выхода — должна попросить вас удалиться. Спокойной ночи. Ужин был бесподобный, вы не зря потратили деньги на обучение повара в Париже.
Смущенный Джефферсон снова развел руками, поклонился, ушел в свою спальню. Оставшись одна, Долли спокойно развязала кушак, расстегнула пуговицы платья, стянула его через голову и уверенно стала подниматься по узким ступеням, сияя белыми панталонами.
Утром следующего дня, после завтрака, была устроена прогулка по поместью. Джефферсон, преобразившись в рачительного фермера-земледельца, объяснял гостям научную систему севооборота, которую он собирался применять на своих полях.
— Сначала пшеница, за которой в том же году последует турнепс — он послужит кормом для овец. Далее — кукуруза и картофель вперемешку, а осенью — вика. Ее можно будет пустить весной как кормовую добавку. Потом — горошек и рис. Рожь и клевер будем высевать по весне. Завершать цикл — гречихой. И через шесть лет все начинать сначала. Посевы табака буду сокращать, он слишком быстро истощает почву.
— А для чего оставлены эти маленькие грядки? — спросила Долли.
— О, здесь вырастет все то, что может привести в восторг парижского гурмана: шалфей, базилик, мята, чебрец, лаванда, укроп, розмарин. Та деревянная конструкция, похожая на дракона, — новый молотильный аппарат, сделанный по чертежам, присланным из Шотландии.
— Я помню, вы много лет пытались восстановить мельницу, разрушенную наводнением, — сказал Мэдисон. — Есть ли успех в этом начинании?
— Сначала я надеялся, что удастся обойтись без строительства новой дамбы, а просто проложить обводной канал. Работы начались в тот год, когда была подписана Декларация независимости. Но потом началась война, потом — мое губернаторство, потом — пять лет в Париже. Без хозяйского глаза подобные проекты почему-то начинают буксовать. За двадцать лет я угрохал на это дело тысячи и тысячи, а мельницы все нет.
На следующий день Мэдисону нужно было съездить в Шарлотсвиль, заверить какие-то бумаги в суде графства Албемарль. Его фаэтон к тому времени уже был извлечен из дорожной ямы и теперь бодро укатил своего владельца, укрывшегося под парусиновой крышей от теплого весеннего дождя.
Джефферсон пригласил Долли в свой кабинет — ему хотелось показать ей архитектурные эскизы будущего особняка.
— Перемены задуманы грандиозные, — говорил он. — Младшая дочь тоже не сегодня — завтра выйдет замуж, у нее пойдут дети. Где размещать подрастающих внуков, если они все сразу захотят навестить любящего их деда? Вместо восьми комнат в перестроенном доме будет двадцать. Восточный фасад украсят вот эти колонны. Второй этаж я увенчаю куполом, под которым разместится просторная бильярдная. Сейчас мы решаем, где изготавливать кирпичи: внизу у ручья или наверху, куда воду для замеса придется поднимать в бочках. Старые кирпичи тоже пойдут в дело. Хотя оказалось, что их не так-то легко очищать от известки — она прилипла к ним слишком прочно. Это показывает, что и первоначальную постройку мы возводили на совесть. Двадцать лет назад она даже выдержала землетрясение.
— И сколько же времени у вас уйдет на все эти переделки? — спросила Долли.
— Боюсь, что несколько лет. Но знаете, мое воображение легко переносит меня в будущее. Новый дом еще существует только на бумаге — а мне кажется, что я уже живу в нем. Моя покойная жена упрекала меня за это — и справедливо. Это ей приходилось защищать детей от реальных сквозняков, бороться с дымом из кухни, как-то добывать воду из пересыхающего колодца. Я же слишком легко прятался в своих мечтах о будущем благоденствии.
— Карандашный портрет на стене — это она?
— Да, но он сделан британским пленным офицером и слабо передает ее очарование. О настоящем портрете я вел переговоры с замечательным художником, Чарльзом Пилом, он должен был приехать к нам после войны. К сожалению, Марта не дожила.
— Вы употребили выражение «жить мечтами». Я очень хорошо знаю, что это такое, потому что росла в общине квакеров. Мои родители жили мечтами о том, что все люди от природы добры, что злые поступки — лишь результат невежества, незнания подлинной воли Господа нашего. Но при этом квакеры легко теряют свою доброту, когда сталкиваются с мечтами других людей, не похожих на них. Меня, например, изгнали из общины, когда я вышла замуж за Джеймса — то есть за чужака.
— И все же следование идеалам — важнейший компас в выборе жизненного пути. Меня часто упрекают в том, что, преклоняясь перед идеалом свободы, я готов оправдывать все жестокости и зверства Французской революции. Я их отнюдь не оправдываю. Но я говорю, что злодеи вроде Дантона и Робеспьера потому и смогли захватить власть, что люди достойные служили идеалу свободы недостаточно самоотверженно. Этот идеал обладает огромной притягательной силой для простых людей — его нельзя уступать негодяям.
– Во Франции много ваших близких друзей погибло под ножом гильотины. Неужели это никак не поколебало вашу веру в liberte, egalite, fraternite? А сейчас пожар мятежа перекинулся во французские колонии в Вест-Индии. Я встречала беглецов с острова Сан-Доминго. Они рассказывают страшные истории о зверствах черных над белыми. Не ждет ли нас такая же участь в Вирджинии, если черные решатся на восстание?
— Еще Монтень писал — цитирую неточно, по-памяти: «Те, кто расшатывает государственный строй, первыми, чаще всего, и гибнут при его разрушении. Плоды смуты никогда не достаются тому, кто ее вызвал». Но вот похоже, что американцы опровергли это правило: люди, взбунтовавшиеся против английской короны, не только не погибли, но сумели выстроить государство на более гуманных и просвещенных началах.
— Да, и даже способны давать приют другим бунтарям. Ну, не парадокс ли это?! Еще два года назад французский посланник, гражданин Жене, разъезжал по нашей стране, подстрекая американцев последовать примеру парижских толп. А сегодня он вынужден просить у Вашингтона политического убежища, потому что знает, что на родине его ждет гильотина.
— Ход французской революции разочаровал многих ее сторонников. Я получаю из Парижа письма от Томаса Пэйна, от Джеймса Монро. Они выражают сомнения в том, что Европа уже сегодня готова последовать примеру Франции и начать свергать троны. Но они, как и я, уверены в том, что процесс этот неизбежен и рано или поздно принципы свободы и равенства восторжествуют.
— То есть в строительстве государства вы готовы следовать тем же принципам, что и в строительстве — перестройке — дома. Неважно, сколько недель, месяцев, лет жильцам придется жить без стен, без крыши над головой, без пола под ногами. Главное — не отступить от архитектурных идеалов, сочиненных гениальным Палладио два века назад. А в строительстве государства — сохранить идеалы Платона, Бэкона, Локка, Монтескье.
— Я слышу нотки сарказма в вашем голосе. Да, должен признать, что привычка уноситься помыслами и мечтами в будущее порой делает меня слепым и равнодушным к нуждам настоящего. Но должен предупредить, что вашему супругу это свойственно в такой же мере. Сегодня он мечтает о том, чтобы уединиться с вами в Монтпелье и отдаться радостям семейной жизни. Однако выбросить из головы мысли о судьбе страны в ближайшие десятилетия он не сможет. Боюсь, ваша пастораль продлится недолго.
— Вполне возможно, не спорю. — Долли улыбнулась, потом покачала головой и театрально вздохнула. — Но в чем я уверена, так это в том, что навязанная вами себе сельская идиллия в Монтиселло будет еще более короткой.
Вечером Джефферсон уединился с вернувшимся из Шарлотсвиля Мэдисоном в достроенном северном флигеле.
— Хотел бы обсудить с вами один деликатный вопрос. Вы знаете, что с Джоном Адамсом меня связывает долгая дружба. Политические разногласия охладили ее, но мне очень тяжела мысль, что я могу утратить расположение этого достойнейшего человека. С другой стороны, ясно, что противоборство республиканцев с федералистами грозит столкнуть меня с ним лоб в лоб. Наши кандидатуры на пост президента, скорее всего, будут выдвинуты в следующем году.
— Да, боюсь, что это неизбежно. Но что можно предпринять в подобной ситуации?
— Я написал письмо Адамсу, но еще не отправил. Хочу прочесть его вам и услышать ваше мнение.
— Я весь внимание.
Джефферсон достал исписанный лист бумаги, поднес его поближе к огоньку свечи, начал читать:
«Я оставляю другим возвышенное удовольствие прорываться сквозь шторм. Меня больше устроит спокойный сон и теплое ложе подо мной, общество добрых соседей, друзей и возделывателей земли, а не шпионов и психопатов. Амбиция управлять людьми чужда мне, поэтому я бескорыстно поздравлю любого, кому достанется такой удел. Если он достанется Вам, я от всей души буду желать, чтобы Вам удалось спасти нас от войны, которая разрушит нашу торговлю, кредит и сельское хозяйство. Если Вам удастся это, заслуженная слава будет целиком Вашей. От души желал бы Вашему правлению славы и счастья. На нашем жизненном пути случались эпизоды, которые могли бы отдалить нас друг от друга. Тем не менее я продолжаю высоко ценить те моменты, когда мы вместе боролись за нашу независимость, и храню в душе чувства уважения и привязанности к вам».
Мэдисон долго молчал, сложив кончики пальцев, вглядываясь в лунный пейзаж за окном. Наконец заговорил, бережно выбирая слова, но с той убежденностью, какая была свойственна его речам в ассамблее и Конгрессе:
— Думаю, послать это письмо было бы большой ошибкой. Политика и эмоции — разные вещи и часто — несовместимые. Вы уже несколько раз оказывались в ситуации, когда ваши частные письма просачивались в печать и били бумерангом по вам и по всем вашим сторонникам. Отправка такого письма в ситуации надвигающегося противоборства за президентское кресло может быть истолкована как жест дуэлянта, демонстративно стреляющего в воздух. Необходимость прятать свои чувства, даже самые искренние и возвышенные. — это жертва, которую государственный деятель должен приносить на алтарь своего служения стране. Да, это наша беда, наша болезнь, наше проклятье — но другого не дано. Я со всей серьезностью призываю вас не отправлять это письмо.
Ночью сон долго не приходил к Джефферсону, а потом начал накатывать волнами, оставляя просветы, в которых мозг выбрасывал на экран памяти причудливые — искаженные — воспоминания. Вдруг всплыл амбар, переполненный подвыпившими избирателями в день его первых выборов в ассамблею, но кубок с пуншем ему протягивает не Бетти Уокер, а Абигайль Адамс, одетая по последней парижской моде. Студенческие годы, Бафурст Скелтон накануне своей свадьбы, овеянный предвкушением жаркого и манящего таинства, держит в руках запыленный фолиант и отказывается показать его стоящей тут же Марте. Лицо Ричарда Косвея, провожающего печальным взглядом жену, уводимую Джоном Трамбаллом по мосту через Сену.
Бетти, Марта, Абигайль, Мария — ведь они все предстали перед ним, уже окутанные, озаренные чьей-то любовью. Не здесь ли кроется разгадка его увлечений? Не может ли оказаться, что женщина, освещенная чьей-то любовью, сама начинает лучиться в ответ? И именно это ответное излучение действует на него с такой безотказной силой?
Да, если бы жив был доктор Франклин, Джефферсон посоветовал бы ему оставить в покое электричество и заняться изучением таинственных лучей, протягивающихся между мужчинами и женщинами в самые неожиданные моменты. Ведь Долли Мэдисон никак нельзя назвать красавицей. Это лучи обожания, текущие на нее из глаз мужа, делают ее столь волнующе привлекательной. Или все же здесь играет роль та дерзость, с которой она смеет комментировать его поступки, вслушиваться в слова, бросать вызов?
На рассвете сон бесшумно улетучился, и Джефферсону не оставалось ничего другого, как встать, одеться, ополоснуть лицо водой из заготовленного тазика, выйти из дома. Ястреб, расставшись с мечтой о завтраке, тяжело взлетел с позолоченной верхушки дуба, исчез в море листвы. Ветки кустов сирени, пригнутые тяжелой росой, касались песка лиловыми гроздьями.
Джефферсон бесцельно брел мимо грядок розмарина.
Но, видимо, бесцельность была только кажущейся. Потому что он вскоре оказался около флигеля мамы Бетти.
И увидел Салли.
Она шла от колодца, изогнувшись в талии под тяжестью ведерка с водой.
Увидев его, она замерла на секунду, потом поставила ведерко на землю. Стояла в ожидании, уронив руки.
Какие — чьи — лучи текли к нему от нее? Неужели его собственные — пропитавшиеся ее юной прелестью, отраженные, усиленные на обратном пути к своему источнику?
Он подошел, обнял, стал целовать. В шею, в щеки, в мочку уха, в губы. Прижимая к себе, ловя ответные поцелуи. Бормоча «Агарь, Агарь, Агарь…».
Вдруг ее тело сжалось под его ладонями, застыло. Взгляд был устремлен в сторону главного дома.
Джефферсон оглянулся.
Долли Мэдисон шла по тропинке, неся закрытый, еще ненужный солнечный зонтик на плече, жмурясь на ослепительное облако. Увидела их, остановилась, склонила голову то ли в недоумении, то ли в испуге.
Салли высвободилась из объятий, взяла ведерко, ушла во флигель.
Джефферсон стоял в растерянности, пытаясь понять — придумать, — какие слова могут изменить, загладить неловкость ситуации.
Но Долли Мэдисон опередила его.
Она решительно приблизилась к нему, положила ладонь на локоть. Заговорила без улыбки, но участливо, дружелюбно, убежденно.
— Не говорите ничего. Я уже видела ее вчера с сыном и все поняла. Сын — вылитый вы, она — копия своей сестры, чей портрет висит у вас на стене. Я могу только пожелать вам счастья и много-много детей. Надеюсь, что нам предстоят еще долгие годы дружбы, и я готова когда-нибудь выступить в роли крестной матери для них. Для дочери квакеров все они будут такими же людьми, как все остальные.
— То, что вы сказали… — начал Джефферсон. — Ваши слова сняли большой груз с моей души…
— Вы, конечно, догадываетесь, что сплетни о вашей личной жизни гуляют и по Филадельфии, и по Нью-Йорку. Но я клянусь вам, я хочу, чтобы вы знали: никогда ни одно слово, слетевшее с моего языка, не присоединится, не сольется со злой молвой. Вам никогда не надо будет прятать от нас с Джеймсом ни вашу подругу, ни ее детей.
Февраль, 1796
«Данный документ, составленный в Монтиселло, в графстве Албемарль штата Вирджиния, в пятый день февраля одна тысяча семьсот девянсто шестого года, удостоверяет, что я, Томас Джефферсон, объявляю свободным Джеймса Хемингса, сына Бетти Хемингс, которому исполнилось тридцать лет, и даю ему полную свободу распоряжаться собой на все будущие годы».
Лето, 1796
«В поместье мистера Джефферсона работают плотники, каменщики, кузнецы. Молодые и взрослые негритянки прядут ткани для одежды остальных. Он стимулирует их вознаграждениями и похвалами. В управлении хозяйством ему помогают две дочери, миссис Рэндолф и мисс Мария, — прелестные, скромные и дружелюбные женщины. Образование они получили во Франции. Мистер Рэндолф владеет изрядной плантацией неподалеку. Он часто проводит время с мистером Джефферсоном и относится к нему скорее как родной сын, чем зять. Мисс Мария живет с отцом постоянно, но, так как ей уже семнадцать и она очень хороша собой, она наверняка скоро обнаружит, что есть на свете обязанности даже более приятные, чем обязанности по отношению к отцу. Философский склад ума мистера Джефферсона, его любовь к наукам, превосходная библиотека и большой круг друзей помогут ему пережить эту утрату».
Из путевых заметок герцога Рошфуко Лианкура
Сентябрь, 1796
«Главным правилом в нашем поведении по отношению к другим странам должно быть одно: повсеместно расширять наши торговые отношения с ними и избегать всяких политических союзов. Там, где подобные союзы уже существуют, мы будем следовать им, но на этом следует подвести черту. В Европе существует множество противоречивых интересов, которые к нам не имеют никакого отношения. Она неизбежно будет находиться в состоянии внутреннего противоборства, и для нас было бы ошибкой дать ей вовлечь нас в свою вражду».
Из прощального обращения Вашингтона,
подготовленного для него Гамильтоном
Март, 1797
«По всеобщему мнению, мистер Адамс является человеком неподкупной честности, и широта его ума вполне соответствует посту президента, занятому им. Мы можем надеяться, что меры, принимаемые им, будут разумными, что он не примкнет ни к какой партии и не позволит превратить себя в орудие какого-то человека или группы людей. На церемонии принятия присяги он произнес речь, в которой объявил себя другом Франции и мира, сторонником республиканизма, врагом партийности и обещал не руководствоваться политическими пристрастиями при назначении на государственные должности. Как благородны такие чувства! Как достойны патриота!»
Из газеты «Аврора»
ИЮНЬ, 1798. ФИЛАДЕЛЬФИЯ
До последнего предотъездного дня, до последнего момента Джефферсон не знал, решится ли он исполнить совсем нетрудное поручение младшей дочери. Полгода назад Мария вышла замуж за своего кузена Джека Эппса, молодые строили планы будущей жизни, выбирали место, где поселиться. Джефферсон подарил им восемьсот акров земли, двадцать шесть рабов, четверку лошадей с коляской, несколько коров, свиней, овец и делал все возможное, чтобы им захотелось жить вблизи Монтиселло. Так неужели теперь трудно было исполнить просьбу новобрачной, содержавшуюся в последнем письме от нее: нанести визит миссис Абигайль Адамс и передать привет от нее и благодарность за теплый прием в Лондоне десять лет назад? Писать напрямую жене президента Мария не решалась.
С супругами Адамс Джефферсон встречался в этом году редко и только на официальных приемах. Отношения делались все более натянутыми, а обстановка в Конгрессе и столице менялась непредсказуемо чуть ли не каждый день. Когда Джон Адамс объявил, что депеши из Парижа отданы на расшифровку, республиканцы были уверены, что это уловка, что правительство прячет сведения, рисующие французскую директорию в благоприятном свете. Они выступали в Конгрессе один за другим, требуя немедленного оглашения полученных известий.
И что же?
Когда депеши были расшифрованы и зачитаны, даже самые горячие сторонники Франции должны были умолкнуть в смущении и растерянности.
Оказалось, что ни Директория, ни министр иностранных дел Талейран даже не удостоили ни одного из трех американских посланников личной встречей. Вместо этого к ним были направлены три мелких чиновника, обозначенных в депешах буквами X, Y, Z, передавшие предварительные требования Талейрана: взятка лично ему в 250 тысяч долларов и предоставление Франции займа в размере десяти миллионов. Без выполнения этих условий ни о каких переговорах не может быть и речи. Захваты же американских судов будут продолжаться с усиленной энергией.
Буря возмущения быстро перекинулась из зала Конгресса на улицы Филадельфии, и очень скоро газеты федералистов разнесли ее по всей стране.
«Ни пенса вымогателям-французам!»
«Все средства — на строительство флота!»
«К оружию!»
Трехцветные кокарды исчезли со шляп, якобинские клубы закрывались, никто уже не смел распевать «Марсельезу». Раздавались призывы изгнать французских беглецов, число которых в Америке к тому времени достигало 25 тысяч. Подписка на газеты республиканцев стремительно падала, дом редактора «Авроры» кто-то пытался поджечь. Конгресс одну за другой принимал меры, направленные на подготовку к войне: союз с Францией, заключенный в 1778 году, аннулировать, торговлю приостановить, разрешить захват французских судов в американских водах, начать строительство боевых фрегатов, объявить призыв десяти тысяч ополченцев в армию, которая вскоре должна быть доведена до пятидесяти тысяч. Президент Адамс обратился к Вашингтону с просьбой возглавить армию, и тот согласился при условии, что ему будет дано право назначать офицерский состав, а в качестве заместителя иметь Александра Гамильтона.
Посреди этой воинственной лихорадки Джефферсон ощущал себя потерянным, отодвинутым на задний план, ненужным. Его отношения с президентом с самого начала подернулись ледком, когда тот, при вступлении в должность, предложил ему отправиться послом в Париж. Довольно странно было отправлять за три тысячи миль человека, который — по Конституции — должен был бы занять твое место в случае твоей внезапной смерти или другого несчастья. Джефферсон отказался.
Он не чувствовал себя вправе открыто высказываться против иностранной политики правительства. Его правилом стало: не участвовать в газетной войне ни при каких обстоятельствах. На каждую твою ответную реплику ты получишь двадцать новых нападок, считал он. Его молчание давало возможность памфлетистам противной стороны приписывать ему участие в профранцузских заговорах, обвинять в атеизме, трусости, бездарности, коварстве, объявлять врагом Вашингтона и союза между штатами. Один конгрессмен на торжественном обеде, восхваляя президента Адамса, вспомнил библейского Самсона, поражавшего врагов ослиной челюстью, и поднял тост: «Да поразит наш президент тысячу французов челюстью Томаса Джефферсона!»
Свирепость политического противоборства стремительно теснила даже правила джентльменского поведения. Когда республиканец, представлявший в Конгрессе штат Вермонт, сказал что-то, что не понравилось федералисту из штата Коннектикут, тот пересек зал и плюнул в лицо обидчику. В другой раз между депутатами разгорелась настоящая драка, в ход пошли тяжелая трость и каминные щипцы.
Джефферсон не верил во французские заговоры, не верил в возможность нападения Франции на Соедининенные Штаты. Он надеялся, что мир в Европе наступит, когда Британия и ее союзники будут разбиты доблестной армией республики, у которой появился молодой талантливый генерал по имени Буонапарте. Каждое сообщение о его победах укрепляло эти надежды. В разговорах с парижским посланником вице-президент Джефферсон позволил себе высказать уверенность, что американский народ никогда не забудет о помощи, оказанной ему Францией в обретении свободы. Ведь президент избирается сроком всего на четыре года, и все может измениться, когда к власти придет более дальновидный политик.
Если бы об этих частных беседах стало известно, его легко могли бы обвинить в том, что он тайно ищет у иностранного дипломата поддержки в борьбе за президентское кресло на будущих выборах. Другая сфера, где следовало проявлять предельную осторожность, — отношения с республиканской прессой. Наверное, было ошибкой заплатить Томасу Кэллендеру за экземпляр его памфлета целых пятнадцать долларов. Да и потом, в течение года, он подбрасывал бедствующему журналисту небольшие суммы. Как легко это могло обернуться очередным шквалом обвинений: «Вице-президент тайно поддерживает газетные нападки на федеральное правительство!». К тому же, бедность Кэллендера не могла быть такой уж отчаянной, если он сумел оплатить приезд из Англии жены и трех сыновей.
К этому шотландскому беглецу Джефферсон испытывал двойственное чувство. Его неряшливая внешность, низкий рост, запах виски изо рта, нагловатая и в то же время заискивающая манера придвигать лицо близко-близко к лицу собеседника вызывали раздражение, почти брезгливость. С другой стороны, взгляды и убеждения Кэллендера почти во всем совпадали с главными идеалами республиканской партии.
На родине он подвергся гонениям за смелые нападки на британскую политическую элиту, с трудом избежал ареста. В своих статьях, печатавшихся в филадельфийских газетах, выступал последовательным пацифистом, доказывал безумие войны с Францией. Нападал на введение налогов, на реформы казначейства, на учреждение банка эдиктом Конгресса, на договор с Британией, на самого Вашингтона. В отчетах о заседаниях палаты представителей не позволял себе искажать речи выступавших, но умело вносил замечания в скобках или выделял некоторые слова италиком, так что все оговорки, ошибки, несуразности в речах федералистов делались заметны. «Народ должен знать все дела и помыслы политиков!» — таков был его лозунг, его искреннее убеждение.
Серия статей, объединенная потом и выпущенная год назад под названием «История Америки за 1796 год», принесла Кэллендеру скандальную славу далеко за пределами Филадельфии. Джефферсон знал о готовящемся издании и не одобрял всю затею, несмотря на рассыпанные в книге комплименты в его адрес, однако его попытка вмешаться была предпринята слишком поздно. При всей его нелюбви к Гамильтону ему казалось неджентльменским использовать любовные истории человека в политической борьбе. Но республиканцы были в восторге. А необъяснимая откровенность бывшего директора казначейства в ответной публикации привела его противников в экстаз. «Двадцать вражеских перьев не могли нанести мистеру Гамильтону такого урона, какой он нанес себе собственным пером», — писал Кэллендер в письме Джефферсону.
Конечно, пресса федералистов не осталась безответной. Газета «Дикобраз», созданная другим беглым шотландцем, Вильямом Коббетом, называла Кэллендера «лжецом, вонючим животным, пьяницей, мелкой змеей, бесстыжим наймитом, страдающим манией реформации». Внешность его тоже подвергалась издевательствам: «Этот запаршивленный шотландец одет как бродяга, шляпу не носит, голову держит набок и постоянно дергает плечами, будто ему досаждают вши и блохи».
К сожалению, у Кэллендера не было хорошего редактора, который мог бы ему указывать на его собственные ошибки и несуразности. В той же «Истории Америки за 1796 год», ведя атаку на федералистов, главным оплотом которых были Бостон и Массачусетс, он так зарвался, что нарисовал их бандитами, поднявшими в 1770‑е ненужный бунт против доброго короля Георга Третьего: «На глазах у собравшейся толпы они уничтожили 342 ящика чая. Акт парламента, закрывший в наказание порт Бостона, был абсолютно оправданной мерой… Весь континент был преждевременно втянут в войну, чтобы спасти кучку бостонских заправил от заслуженного возмездия».
Может, была доля правды в нападках хулителей Кэллендера? Подобные пассажи можно сочинять лишь после распития нескольких кружек грога или бутылки виски. Вряд ли найдется вирджинец, которого порадовала бы такая похвала: «Если бы остальные штаты Америки вели себя так сдержанно и разумно, как Вирджиния, мы бы до сих пор оставались колонией Англии и горя не знали».
Двенадцать лет назад в письме к Марии Косвей он свел свое сердце в длинном диалоге с разумом. Если бы сегодня вновь возник повод для такого диалога, разум, скорее всего, перешел бы в контрнаступление и отвоевал бы обширные территории. Охота за счастьем — прекрасная вещь. Но как часто она оборачивается ненужными страданиями для окружающих, да и для самого охотника. Разве достижение целей, выбранных разумом и чувством долга, не дает гораздо более глубокое и долговечное утоление вечно томящейся душе?
Как часто человек, раздираемый порывами страстей, спрашивает себя: «Да чего же ты хочешь? К чему стремишься?» Достаточно изучив себя за пять десятков лет, Джефферсон мог честно ответить себе: «Две вещи важны для меня на свете, две вещи влекут сильнее всего остального: первое — вызывать одобрение или даже восхищение ближних и дальних; второе — оставаться верным себе, оставаться самим собой». И конечно, самыми трудными жизненными ситуациями были те, в которых эти два порыва оказывались несовместимы, когда они сталкивались лоб в лоб, как два корабля в тумане.
Уж как его всегда радовали одобрительные отзывы Вашингтона, как он дорожил их многолетней дружбой! И чего бы, казалось, стоило промолчать, не выступать против финансовых реформ казначейства, которые вызывали такую поддержку президента? Но нет: согласиться с ними и было бы изменой себе, своим убеждениям. Он предпочел уйти с поста министра иностранных дел, удалиться в свое поместье, и столь дорогая ему дружба умерла, тихо истаяла на холмах и равнинах, разделявших Монтиселло и Маунт Вернон.
Та же самая судьба, видимо, постигнет и его дружбу с Джоном Адамсом. Нет, президент Адамс не навязывает Конгрессу эти ужасные новые законы, но он идет на поводу у самых рьяных и близоруких депутатов точно так же, как раньше Вашингтон шел на поводу у Гамильтона. Разве мог он, Джефферсон, всю жизнь отстаивавший свободу слова, высказаться в поддержку закона о подрывной деятельности, грозившего штрафом и тюрьмой тому, кто посмел бы открыто выразить свое несогласие с политикой правительства? А этот закон о чужеземцах? Требовать от людей, чтобы они подавали за пять лет заявление о желании поселиться в Америке, а потом, приехав, ждали пятнадцать лет получения гражданства? Это значило бы поставить крест на мечте сделать Америку убежищем для всех гонимых.
В какой-то момент Джефферсон подумал, что вызывать восхищение и при этом оставаться самим собой ему легче всего с одним человеком: с Салли Хемингс. Ее любовь к нему не нуждалась в словесном выражении, она струилась в ней так же естественно и негромко, как горный ключ струится меж кустов бересклета. Имея талант спасаться от горестей и угроз повседневной жизни прыжком в «как будто», она могла и его одаривать своим душевным бальзамом с той же безотказностью, с какой ее пальцы изгоняли мигрень из его головы. Своих прежних возлюбленных он тоже старался оберегать от душевных ран — но как часто для этого ему приходилось удерживать себя от искреннего выражения чувств, ловить ироничные замечания, готовые сорваться с языка, поддакивать, обнадеживать, даже льстить. С Салли в этих уловках не было нужды. Ей было довольно того, что он любит ее, — все остальное было как суета муравьев у подножия горы.
Конечно, если их отношения станут достоянием гласности, если сплетня просочится в газеты, шум поднимется оглушительный. Легко было представить себе кричащие заголовки статей:
«Защитник прав человека принудил черную невольницу служить ему наложницей!»
«Борец с тиранией тиранствует над своими рабами!»
«Получат ли цветные потомки нашего вице-президента возможность заседать в Конгрессе? В Верховном суде? Исполнять должность послов в других государствах?»
Скорее всего, его шансы победить на президентских выборах будут потеряны так же безнадежно, как они были потеряны для Гамильтона. Но поддаться страху, соображениям выгоды, отказаться от Салли, найти себе благонравную белую подругу, жениться, нарожать детей? Это и было бы самым большим предательством самого себя. И, конечно, предательством Салли. Ведь она доверилась ему тогда, в Париже, она — бесправная и безденежная — отдала ему самое дорогое, что у нее было в тот момент: мелькнувшую надежду на свободу. Было бы последней подлостью забыть о таком даре.
Своих детей Салли опекала с неменьшим старанием, чем остальных, но, конечно, уберечь их от болезней не могла. Зимой Джефферсон получил от дочери Марты письмо, извещавшее, что двухлетняя Харриет умерла. Зато семилетний Том пошел на поправку после затяжного приступа плеврита. Была надежда, что некоторым утешением в смерти дочери для Салли послужит ожидание нового ребенка — ее беременность сделалась явной уже в декабре. Марта писала, что для ухода за больными она либо сама приезжала в Монтиселло чуть не каждый день, либо посылала кого-то из поместья Варины, в котором она в это время жила со своей семьей.
Дочь Марта! Вот кто стал самой прочной, самой долгой — уже четверть века! — любовью для Джефферсона. Каким-то образом она нашла в своей душе запасы щедрости и терпимости, чтобы простить отцу двусмысленность положения, в которое ставил ее его выбор. Наверное, ей в этом помогало то, что они росли с Салли бок о бок, в одном доме, играли в детстве. Они были почти ровесницы, а дедушка Марты приходился Салли отцом. Парижские приятельницы в письмах Марте передавали привет запомнившейся им «мадемуазель Салли».
Но здесь, в Америке, расовое клеймо оставалось неодолимым. Сколько раз, наверное, Марте доводилось в общении с родственниками и знакомыми ловить укоризненные намеки, косые взгляды, даже насмешки. Не потому ли она предпочитала жить в деревне, избегала появляться в городах? Она с достоинством несла свою судьбу, беря пример с матери, которой тоже пришлось жить в окружении шоколадных братьев и сестер. И как он был благодарен ей за это! У них обоих было чувство, что их взаимная любовь была испытана сурово и останется с ними до конца дней.
Строгий голос разума наконец победил нерешительность Джефферсона, и за день до отъезда из Филадельфии он отправился в президентский особняк. Дворецкий объявил ему, что мистер Адамс уже уехал на заседание кабинета министров, и пошел доложить миссис Адамс о посетителе. Дожидаясь ее внизу в гостиной, Джефферсон пытался вспомнить все теплые письма, летавшие между ними через Ла-Манш, когда ее муж был послом в Лондоне. Они обменивались сведениями о детях, о знакомых, о светских новостях, а также выполняли просьбы друг друга о всевозможных покупках. Абигайль хлопотала об отправке ему заказанной арфы, посылала одежду для подрастающей Полли. Он, в свою очередь, отыскивал для нее и отправлял парижские туфли, флорентийский шелк, перчатки, батист на платье. Специально поехал в монастырь Монт-Калвери, славившийся изготовлением шелковых чулок, и потом испытал приятное волнение, пакуя этот деликатный товар.
Но вдруг переписка оборвалась.
Последнее письмо от Абигайль он получил десять лет назад. Что могло быть причиной? Конечно, и он, и Адамсы вернулись в Америку, не раз оказывались вместе то в Нью-Йорке, то в Филадельфии. Но при коротких личных встречах таким холодом веяло от обоих супругов, что Джефферсон поневоле стал избегать их. Возможно, политические разногласия были главной причиной. Но не могло ли к этому добавляться что-то еще? Адамсы придерживались строгих моральных правил и взглядов. Если бы они узнали о его отношениях с Салли Хемингс, вряд ли они отнеслись бы к этому с таким пониманием, как Марта или Долли Мэдисон.
Войдя в гостиную, Абигайль поздоровалась с гостем без улыбки и на некоторое время замерла, положив руку на спинку кресла. На лице ее застыло то выражение, которое проницательная Салли подметила еще в Лондоне и назвала качанием весов с чашками «правильно» и «неправильно». Видимо, вариант «отказаться разговаривать со старинным другом» заставил стрелку весов качнуться в сторону «неправильно» — Абигайль опустилась в кресло и сделала приглашающий жест рукой в сторону дивана, стоявшего напротив.
— Я пришел проститься перед отъездом, — сказал Джефферсон, — и передать горячий привет от Полли, которая часто вспоминает вас и доброту, с которой вы приняли ее в своем доме, когда она пересекла океан и так была полна страха перед новой жизнью.
— Я слышала, что девочка вышла замуж. Кто ее муж? Довольны ли вы новым зятем?
— Она вышла за своего кузена Джека Эппса. Он вполне достойный молодой человек, они знали друг друга с детства. Я предпочел бы, чтобы она выбрала другого ухажера, моего молодого друга, конгрессмена Вильяма Джилса, но ведь сердцу не прикажешь. А как поживают ваши дети? Знаю, что мой любимец, Джон Квинси, — уже посол в Пруссии. Есть ли новости о нем?
— О, да! Он успел поднести нам сюрприз: наконец, в свои тридцать лет, нашел себе избранницу. Она — дочь американского купца, они венчались в Лондоне.
— А дочь Нэбби и ее семья?
— Они прочно осели в Нью-Йорке. Их дети растут здоровыми и очень радуют меня при встречах.
— С ее мужем, полковником Смитом, мы в свое время обменивались дружескими письмами, когда жили в Европе.
— Да, он показывал мне ваши письма. Мне запомнилось одно. То, в котором вы восхваляете бунты, объявляете их полезной грозой, очищающей политическую атмосферу в государстве.
Интонация и выражение лица Абигайль Адамс ясно показали, что чашка с надписью «неправильно» опять решительно пошла вниз в ее душе и стукнулась о дно весов.
— Я отнюдь не восхвалял. Я просто указал на тот факт, что в мировой истории не было государства, которое могло бы просуществовать без восстаний и революций. И с гордостью подчеркнул, что восстание в Массачусетсе — единственный случай в десятилетней истории тринадцати американских государств. Это получается один небольшой бунт за сто тридцать лет. Какая страна может похвастать таким спокойствием?
— Раз уж мы заговорили о политике, я позволю себе воспользоваться случаем и спросить: сами-то вы верите той клевете, которую республиканские газеты печатают о моем муже? Что он скрытый монархист, что тайно готовит возвращение Америки под власть Британии?
— Конечно, нет. Но в мой адрес газеты федералистов бросают еще более чудовищные обвинения. Я стараюсь не обращать внимания, говорю себе, что это оборотная сторона, издержки той самой свободы слова, без которой республиканское правление неосуществимо. Да, раскол на партии пронизал все стороны жизни. Когда в Филадельфии отличного врача уволили с поста директора больницы, главный пропагандист федералистов честно объявил в своей газете: «Я скорее доверю собаке зализывать мою рану, чем позволю перевязать ее врачу-республиканцу».
— Когда создавалась Конституция, было проведено разумное разделение верховной власти на три ветви: исполнительная, законодательная, судебная. Но никто не мог предвидеть, что так быстро в стране вырастет четвертая ветвь: пресса. Оказалось, что десятки и сотни умелых демагогов, никем не избранных и не назначенных, жонглируя словами, фактами, слухами, домыслами, могут увлекать тысячи граждан то в одну, то в другую сторону. Их ядовитые перья способны перечеркнуть все достоинства, заслуги, таланты избранной жертвы поношений.
— Согласен, у свободы печати есть свои досадные побочные явления. Но очень часто газетчики разных партий переносят огонь друг на друга и забывают заниматься очернением политиков. Во всяком случае, выпускать против них закон о подрывной деятельности представляется мне не только несправедливым, но и опасным. В Канаде оленеводы традиционно боролись с волками при помощи ружей и собак. Оказалось, что применение ядов действует более эффективно. Но в тех местах, где такой метод применялся интенсивно и волки исчезли совсем, среди оленей начался падеж от болезней. Оказывается, добычей волков, в первую очередь, становились больные животные, и распространение заразы замедлялось. Так и среди людей: если политики и чиновники не будут бояться разоблачений, коррупция среди них достигнет масштабов эпидемии.
— Но то же самое случится и в стадах журналистов: если вы не будете удалять из них самых оголтелых, если окажется, что беспардонная и безнаказанная клевета приносит безотказный успех и рост тиражей, эпидемия лжи и бесстыдства захлестнет все типографские станки. Есть писаки, у которых злоба накапливается на перьях, как яд — в зубах кобры. Полагаю, вам известно такое имя: Джеймс Кэллендер?
— Да, мне попадались его публикации.
— Этот человек делает вид, будто он борется с пороками и злоупотреблениями, а на самом деле ему ненавистна любая власть как таковая. Живя в Шотландии, он нападал на британское правительство, приехав в Америку, сделал своей мишенью американское. Никому нет пощады: ни верховному судье Джону Джею, ни генералу Вашингтону, ни президенту Адамсу. Я знаю, что вы поддерживаете Кэллендера деньгами, потому что вам нравится, как он поливал грязью вашего врага Гамильтона. Но поверьте моей интуиции: если на следующих выборах ваша партия придет к власти, и она, и вы сделаетесь объектом его ненависти и нападок. Кобра не может изменить своей сути, не может превратиться в ужа.
— По сути, наш спор, как и все политические споры, есть состязание страхов. Одни страшатся тех тенденций в развитии страны, которые могут привести к ущемлению свобод, возврату тирании. Другие, как ваш муж и его соратники, больше боятся наступления неуправляемой анархии, диктатуры толп. Но не кажется ли вам, что если закон о подрывной деятельности будет принят Конгрессом — а сомневаться в этом не приходится, — если журналистов и печатников начнут сажать в тюрьму и штрафовать, это только придаст им ореол мученичества и усилит их влияние на умы?
— С моей точки зрения, такой человек, как Кэллендер, давно заслужил если не виселицу, то, по крайней мере, смолу и перья. Закон же предполагает довольно мягкие наказания: штраф не больше двух тысяч долларов и заключение не больше двух лет. Кроме того, четвертая статья закона ясно указывает, что он будет отменен в марте 1801 года, что он принимается в ряду других оборонных мер на время войны.
— Но Америка не находится в состоянии войны! Если бы все эти военные приготовления не провоцировали Францию…
— Да, я помню вашу страстную любовь ко всему французскому. И вашу способность увлекаться абстрактными идеями. И вашу веру в мечты Руссо о врожденной доброте и незлобивости человека. Однако давнишний друг Америки, британский парламентарий Берк превосходно объяснил в своей книге «Заметки о французской революции», как легко в погоне за прекрасным идеалом свободы народы могут рухнуть в кровавый хаос. Я не хочу свободы для грабителя с ножом, для сумасшедшего с мушкетом, для адвоката с гильотиной.
— Позвольте мне сказать следующее. Любой политический лидер, обращаясь к своим согражданам, выступает в роли прорицателя. «Вот какие перемены в нашей жизни желательны, и я верю в то, что у нас хватит сил и мудрости, чтобы осуществить их». Так мы говорили в 1776 году, но лидеры противной партии выступали с обратными пророчествами: «Нет, противоборство с Британией безнадежно и только принесет ненужные страдания». И те, и другие устремляли свой взор в океан неведомого, который именуется «дух нации». Мы оказались правы и победили. Почему нельзя поверить в то, что и дух французского народа найдет в себе силы для преодоления крайностей революции? Какое мы имеем право грозить ему оружием?
— Кто и кому грозит оружием? Мой муж прилагает все усилия к тому, чтобы избежать прямого военного столкновения. Он отдает себе отчет в том, какими бедствиями оно будет чревато для народа, насколько Америка не готова к нему. Но, как сказал какой-то римский историк: «Хочешь мира — готовься к войне». Кроме того, объявление войны — прерогатива Конгресса. Если воинственные настроения захватят две трети депутатов, президент не сможет даже применить право вето.
— Все равно, глава исполнительной власти мог бы энергичнее использовать свое влияние, мог бы противодействовать принятию провокационных оборонительных мер. Франция поглощена войной в Европе — каким образом она может напасть на нас? Из Вест-Индии? Из Луизианы?
— Вы были главой исполнительной власти в Вирджинии в 1781 году. И вы так же не верили в возможность вторжения британцев, откладывали призыв милиции, хотя война уже шла полным ходом. Генерал фон Штойбен рассказывал нам, как вы даже отказались выделить ему рабочих или роту солдат для строительства оборонительного форта на реке Джеймс. И чем это обернулось? Сожженные города, разграбленные поместья, тысячи угнанных в плен и убитых. Я бы умерла от стыда за своего мужа, если бы он допустил что-то подобное.
Джефферсон почувствовал, что у него перехватывает дыхание. Слова Абигайль ударили в самое больное, в то, что он всеми силами пытался отодвинуть в самые дальние чуланы памяти. Он попробовал привычно захлопнуть створки своей душевной раковины, но было поздно. Стрела торчала внутри. И рана — он знал это — будет болеть еще долго-долго.
Оставалось только найти силы, чтобы сохранить маску вежливости и проститься не теряя достоинства. Он встал с дивана, начал говорить что-то о необходимости укладываться перед отъездом.
— Значит, вы уедете, на дождавшись голосования в Конгрессе? — спросила Абигайль.
— Мнение вице-президента учитывается только тогда, когда голоса в Сенате разделятся поровну. На этот раз перевес на стороне федералистов столь очевиден, что такой вариант исключается. Я могу удалиться в Монтиселло с чистой совестью.
Выйдя из президентского особняка, Джефферсон вдруг вспомнил тот майский день в Париже, когда они вместе смотрели запуск воздушного шара. И как Абигайль сказала: «Какое это счастье — иметь кого-то, с кем можно оставаться самой собой».
Что ж, сегодня она безусловно осталась самой собой со своим посетителем. Да и он тоже — не лицемерил, не поддакивал, не скрывал своего несогласия. Но каким крахом, каким болезненным разочарованием это обернулось для его другой мечты — нравиться и восхищать ближних и дальних. Он не верил, что когда-нибудь — чем-нибудь — ему удастся заслужить одобрение и дружбу этой неповторимой, непокорной, ни на кого не похожей женщины.
Но на следующий день, выезжая в карете из Филадельфии, он уже улетал мыслями вперед, на поля предстоявших полемических баталий, укладывал в голове первые фразы резолюции против новых законов, проект которой он переправит в ассамблею штата Кентукки. Сделать это надо будет тайно, потому что главные положения документа легко могут быть подведены под действие «Закона о подрывной деятельности». Оглядывая зеленеющие берега Делавера, он, незаметно для себя, напевал запомнившуюся ему английскую песенку:
Тропа вольна свой бег сужать,
Кустам сам Бог велел дрожать,
А мы должны свой путь держать,
Свой путь держать, свой путь держать…
Лето, 1798
«Подрывные силы в нашей стране используют в качестве инструмента пришельца по имени Джеймс Кэллендер. Во имя чести и справедливости, как долго мы будем терпеть, чтобы такая гнида, воплощение партийной грязи и коррупции, принявшая облик человеческий, продолжала оперировать безнаказанно? Не пришло ли время, чтобы он и ему подобные боялись поносить нашу страну и правительство, выражать презрение ко всему американскому народу, призывать наших врагов презирать нас и поливать ядом клеветы наши власти, учрежденные конституцией?»
Из газеты федералистов
Декабрь, 1798
«Ассамблея штата Вирджиния выражает свой решительный протест против опасных нарушений конституции, содержащихся в двух законах, принятых на последней сессии Конгресса. Закон об иностранцах предоставляет федеральному правительству право изгонять из страны неугодных, которое не было оговорено Конституцией. Закон о подрывной деятельности прямо нарушает первую поправку, запрещающую Конгрессу принимать законы, ограничивающие право граждан свободно обсуждать действия властей и обмениваться мнениями на этот счет».
Из Вирджинской резолюции, анонимно подготовленной
Джефферсоном и Мэдисоном
Декабрь, 1799
«Смерть нашего возлюбленного главнокомандующего, генерала Вашингтона, пробудила, я уверен, в Вас те же чувства, что и во мне. Может быть, среди его друзей нет никого, кто бы имел так много оснований скорбеть о его кончине, как я. Для нашей страны это огромная утрата. Сердце мое в печали, разум в унынии».
Из письма Александра Гамильтона другу
Зима, 1800
«После генерала Вашингтона осталось множество бумаг и документов, и не следует принимать все это наследие как неопровержимую истину. То, что содержит его собственное описание событий или его мнения, заслуживает абсолютного доверия. Мало было людей, чьи мысли отличались бы такой честностью и глубиной. Его страсти были сильны, но его разум умел побеждать их. Однако его собственные слова запечатлены в оставшихся бумагах лишь как малая часть их. Остальное представляет собой смесь слухов и реальности, подозрений и свидетельств, фактов и домыслов. История будет черпать из этого материала то, что составитель, роялист или республиканец, сочтет полезным выбирать. Вот если бы историю американской революции писал сам генерал Вашингтон, получился бы достойный памятник цельности его ума, глубины его суждений, его способности отличать истину от фальши, принципы от претензий».
Томас Джефферсон. «Автобиография»
Январь, 1801
«Я согласен с тем, что политика мистера Джефферсона сильно окрашена фанатизмом, что он был злонамеренным противником действий правительства Адамса, что он искусен и упорен в достижении поставленных целей, что он может пренебрегать правдой и умело лицемерить. Но неправы те, кто считает, что, следуя своим принципам, он может решиться на необдуманные поступки и меры. Скорее его характер склонен сохранять те социальные нововведения, которым он вначале противился, если они показали свою работоспособность. Что касается Аарона Берра, то ясно, что он человек экстремальных и нерегулируемых амбиций. У него нет твердых убеждений, и он легко может пойти по пути удовлетворения своих личных интересов. Может ли человек без принципов быть успешным государственным деятелем? Я полагаю, что нет».
Из частного письма Александра Гамильтона
Февраль, 1801
«На президентских выборах 1800 года мистер Джефферсон и мистер Берр получили одинаковое число голосов выборщиков, каждый по 73. Хотя многие, голосуя за Берра, имели в виду, что он займет пост вице-президента, Конституция требовала, чтобы в такой ситуации исход выборов решался голосованием в Палате представителей Конгресса. Здесь восемь штатов из шестнадцати проголосовали за Джефферсона, шесть — за Берра, а делегации двух штатов разделились поровну между федералистами и республиканцами, и они никак не могли высказаться в пользу того или другого. 35 раз проводилось голосование, и только на 36‑й один федералист из штата Делавер снял свое возражение против республиканского кандидата, и этот штат стал девятым „за“, что и принесло победу мистеру Джефферсону».
Джеймс Рэмсей. «История Америки»
Март, 1801
«Наша обширная и плодородная земля, наш энергичный народ находятся в торговых отношениях с многими заокеанскими странами, которые уважают лишь силу и забывают о праве. Отголоски их раздоров докатываются до наших мирных берегов, и это нормально, что среди нас будут расхождения в мнениях о том, откуда нам грозит наибольшая опасность и какие меры необходимо принять для укрепления обороноспсобности. Но, расходясь в мнениях, мы едины в своей преданности республиканскому правлению. В этом смысле мы все федералисты, мы все республиканцы. Некоторые честные люди опасаются, что наше правительство, представляющее собой эксперимент невиданный в мировой истории, дающее надежду всему миру на возможность обретения свободы, не будет иметь достаточно силы. Я не согласен с этим. Я думаю, что, наоборот, только то правление, которое поддержано свободными гражданами, устремляющимися самоотверженно на защиту своих границ и своих законов, будет наисильнейшим».
Из речи Джефферсона при вступлении в должность
третьего президента США
Сентябрь, 1802
«Хорошо известно, что человек, которого американцы с восторгом удостоили многими почестями, вот уже много лет имеет в качестве наложницы одну из своих рабынь. Ее зовут Салли. Имя ее старшего сына — Том. Говорят, внешне он весьма похож на президента, хотя и черный. Ему десять или двенадцать лет. Его мать была во Франции вместе с мистером Джефферсоном и двумя его дочерьми… Какой образец поведения американский посланник демонстрировал перед глазами двух молодых леди!
Эта девица Салли родила президенту несколько детей. В окрестностях Шарлотсвиля нет человека, который не был бы осведомлен об этой истории, но… Молчание! Да, полное молчание будут хранить об этом республиканские газеты и биографы».
Из статьи Джеймса Кэллендера,
напечатанной в газете «Ричмондский Рекордер»
СЕНТЯБРЬ, 1802. МОНТИСЕЛЛО
— Это и есть та безопасность, которую вы обещали мне тогда в Париже? — спросила Салли.
На ее осунувшемся лице полные слез глаза казались непомерно большими, взгляд был устремлен над головой Джефферсона, блуждал по оленьим рогам на стене, по мраморным бюстам, по гравюрам с морскими пейзажами. С того дня, когда год назад пришло известие о самоубийстве брата Джеймса в Балтиморе, она, казалось, утратила свой дар прятаться в царство «как будто» от горестей реальной жизни. Но от того, что обрушилось на них сегодня, укрыться было бы все равно невозможно, потому что источник опасности был растворен в ночном мраке за окном, в стволах шумящих деревьев, в тумане, подползавшем к стенам дома.
Джефферсон повернулся к подростку, стоявшему рядом с Салли, в смущении мявшему вязаный картуз в черных пальцах.
— Давай, Роберт, расскажи все по-порядку. Значит, двое неизвестных белых мужчин пришли в магазин мистера Белла и начали расспрашивать тебя о твоих родственниках, так?
— Ну да. У нас в Шарлотсвиле я никогда их раньше не видел. Нездешние, это точно, и говорят как янки. Но откуда-то все про нас знают. Знают, что мою мать зовут Мэри Хемингс-Белл, что отец умер два года назад. Но больше всего их интересовала наша родня здесь, в Монтиселло. Все спрашивали про кузена Тома, знали, что он сын тети Салли. Хотели знать, бывает ли он в Шарлотсвиле и все такое.
— А ты не спросил, зачем им это нужно?
— Я не спрашивал, но они сами объяснили, что хорошо знали дядю Джеймса в Балтиморе, дружили с ним и что он перед смертью оставил небольшое наследство любимому племяннику. Им якобы поручено передать Тому деньги и кое-какие вещи.
— Интересно, почему же эти добрые самаритяне ждали целый год, чтобы исполнить благое дело. И почему они не могут сделать это, прямо явившись в Монтиселло.
— Я не посмел спрашивать белых джентльменов, но они сами объяснили, что в Монтиселло их не пустят, ибо там — то есть здесь — перед чужаками делают вид, будто Тома Хемингса вообще нет на свете. Вот если бы я пригласил его в Шарлотсвиль или на рыбалку или в лес на прогулку, они бы мне хорошо заплатили. И тут же дали целых десять долларов.
— Какие негодяи! — воскликнула Салли. Потом вдруг перешла на французский. — Вы видите, другого объяснения нет: кто-то нанял их похитить мальчика! Чтобы выставить его перед всем светом. Живое подтверждение газетной брани. Боже мой, где укрыться от них, где искать спасения?!
Джефферсон подошел к ней, обнял за плечи, отер платком слезы. Затем обернулся к Роберту Беллу:
— Они обещали прийти снова?
— Да, через два дня.
— Ты хорошо поступил, Роберт, что предупредил нас. Я не хочу, чтобы ты возвращался в Шарлотсвиль в темноте. Переночуй у бабушки Бетти. Завтра утром я скажу тебе, как следует отвечать незваным гостям.
Когда Роберт ушел, Салли устало опустилась в кресло и произнесла, глядя в пустоту:
— Все же это невероятно: самый главный, самый могущественный человек в стране не в силах уберечь и оградить одного ни в чем не виноватого мальчика, собственного сына.
Джефферсон молчал. Этой беды он ждал давно, предвидел ее и все же оказался совершенно не готов, когда голова Медузы, покрытая змеями, возникла перед ним, приблизилась вплотную и показала свой оскал. Как пророчески права была Абигайль Адамс, предупреждавшая его о Джеймсе Кэллендере: «Кобра не может превратиться в ужа».
Ну, а если бы он вел себя осторожнее, если бы согласился встретиться с ним, когда он приезжал в Вашингтон полтора года назад, задобрил обещаниями, даже дал пост почтмейстера в Ричмонде — разве это что-нибудь изменило бы? Другой журналист, другая газета, жадная до раздувания скандалов, рано или поздно раскопали бы все тайны Монтиселло, вынесли на всеобщее обозрение. Единственный способ спастись от злобных перьев: оставаться незаметным, вести скромную тихую жизнь, не выходить за границы семейного круга. Но когда судьба вынесла тебя так высоко, ты неизбежно попадешь под ослепительный свет всех фонарей и факелов.
— Вы не будете возражать, если Том сегодня ляжет в моей комнате? — спросила Салли. — Я отодвину к стене кроватку Беверли, а Хариет положу в постель с собой. Тому постелю матрас на полу. Иначе не смогу заснуть от тревоги.
— Хорошо, делай как знаешь. Но для тревоги пока нет достаточно причин. Никакие похитители не рискнут, не посмеют явиться сюда, пока я здесь.
— Через две недели вы уедете обратно в Вашингтон. И что тогда?
— Мне нужно время, чтобы все обдумать. У нас есть разные варианты. Ты тоже подумай, вслушайся в свои чувства. Готова ли ты будешь, если это понадобится для безопасности Тома, расстаться с ним на время? Утром, на свежую голову, мы все обсудим и примем решение.
Когда Салли ушла, Джефферсон достал свежий выпуск газеты «Ричмондский рекордер», присланный накануне, и стал перечитывать новую заметку Кэллендера:
«Наш информатор сообщил, что в первой моей статье была допущена ошибка: черная девица Салли прибыла во Францию не вместе с мистером Джефферсоном, а тремя годами позже, сопровождая его младшую дочь».
«Наш информатор» — кто бы это мог быть? Таким точным знанием всех деталей и обстоятельств событий пятнадцатилетней давности мог обладать только очень близкий человек, может быть, даже родственник. Это он сообщил Кэллендеру, что Салли рожала пять раз, что старшему ее сыну двенадцать лет, что его зовут Том. Кто мог питать к хозяину Монтиселло затаенную ненависть, чтобы нанести подобный удар?
Муж Марты, Томас Мэн Рэндолф, не раз выражал раздражение в адрес главы семейства — не мог ли он выбрать такой способ насолить? Ведь и для него связь тестя с цветной женщиной должна была быть источником многих неудобств и неловкостей, помехой в политической карьере.
Или племянник, Питер Карр?
Пять лет назад он уже был пойман на странной эпистолярной авантюре — послал письмо Вашингтону, якобы от имени некоего Лонгхорна, в котором провоцировал бывшего президента высказаться неодобрительно в адрес Джефферсона. Когда подделка была разоблачена бдительным почтмейстером, Вашингтон, конечно, не мог поверить, что племянник действовал без ведома дядюшки. Именно после этой истории порвалась последняя связь между Монтиселло и Маунт Верноном.
Впрочем, так ли это важно — кто именно выступил в роли доносчика? Посеянные зубы дракона взошли, Язону нужно думать, как одолеть возникшую из-под земли армию врагов.
Что если попросить шерифа Шарлотсвиля задержать подозрительных пришельцев и выяснить, кто послал их? Старинный друг, полковник Николас Льюис, наверное, не откажет в такой просьбе.
Но нет, они повторят свою версию, что выполняют поручение покойного Джеймса Хемингса, и их придется освободить. А газеты федералистов получат повод писать о президенте, который пытается пускать в ход полицию для сокрытия своих неблаговидных деяний.
Нанести удар прямо по газете «Ричмондский рекордер»?
Кажется, ею владеет недавний иммигрант из Англии — не найдется ли повода выслать его из страны? Создается впечатление, что Британия, не сумев подавить свои колонии оружием, решила отравить их ядовитыми перьями, высылая сюда самых рьяных раздувателей скандалов. Конечно, это будет истолковано как покушение на свободу слова. Кроме того, статьи Кэллендера уже перепечатывают чуть ли не все крупные газеты страны. Мэрилэндская «Фредерик-таун Геральд» даже провела собственное расследование и подтвердила фактологическую правильность разоблачений.
«Салли Хемингс и ее дети от мистера Джефферсона действительно существуют, — писала газета. — В Монтиселло она имеет отдельную комнату, выполняет роль домашней портнихи или даже домоправительницы. Характер ее отличается трудолюбием и добронравием. Ее интимные отношения с хозяином всем известны, поэтому по своему статусу она находится гораздо выше других слуг в доме. Ее сын, которого Кэллендер называет „президент Том“, действительно, внешне очень похож на мистера Джефферсона».
Ну что ж, хорошо, что хотя бы отдали должное доброте и благонравию Салли. Другие газеты не гнушались даже использовать эпитеты «заурядная шлюха». Но, конечно, и в таких заметках таилась опасность. Она пряталась в слове «похож». Похитить мальчика, рожденного черной невольницей и похожего на президента, — это будет разжигать азарт авантюристов всех мастей так же безотказно, как кровь из раны упавшего в воду моряка собирает вокруг него стаю акул. Всех не остановишь, не отгонишь. Выход может быть только один: убрать соблазнительную дичь из океана, населенного зубастыми хищниками.
Джефферсон достал лист бумаги, открыл крышку чернильницы, обмакнул перо и вывел на верхней строке: «Дорогой мистер Вудсон…»
Всходящее солнце еще только подкрасило снизу полоску облаков на горизонте, когда Джефферсон прошел по галерее и спустился в кухню, пропахшую сушеным укропом. Питер Хемингс уже разжигал печь для завтрака, его старшая сестра замешивала тесто для оладий.
— Крита, ты сможешь справиться сегодня с готовкой обеда одна? — спросил Джефферсон. — Я хочу похитить Питера для другого дела.
— Конечно, масса Том. У нас со вчерашнего дня и супа осталась почти полная кастрюля, и жаркое. Соберу в огороде огурцов и помидоров для салата, сварю кукурузу — на всех хватит.
Джефферсон поманил Питера за собой, вышел на веранду.
— Ты помнишь дорогу на ферму мистера Вудсона в графстве Гучлэнд? В прошлом году я посылал тебя к нему обменять наши гвозди на муку.
— Это там, где Риванна впадает в Джеймс?
— Вот-вот. Мне нужно, чтобы ты срочно отвез ему письмо, дождался ответа и привез обратно. Двадцать миль в один конец — сумеешь обернуться за день?
— Конечно, масса. Какого коня можно взять?
— Бери любого. Только проверь, чтобы был подкован.
Джефферсон достал из кармана конверт, запечатанный сургучной печатью, вручил посланцу, похлопал по плечу. Питер, довольный тем, что выпало нарушить кухонную рутину, побежал к конюшне.
Теперь оставалось только ждать.
Впрочем, нет — еще одно обстоятельство нуждалось в проверке.
После завтрака Джефферсон увел Тома Хемингса с собой в кабинет, посадил к столу и сказал:
— Мама Салли говорит, что за прошедший год ты сделал успехи в правописании. Я хочу убедиться в этом. Возьми бумагу, перо и опиши все, что ты видишь вокруг себя в этой комнате.
Мальчик послушно подвинул к себе лист бумаги и стал обводить взглядом стены, окна, люстру под потолком. Потом вытер пальцы и принялся описывать увиденное. Его светловолосая голова чуть свесилась набок, белый воротник рубашки оттенял крепкую загорелую шею. Глядя на затылок сына, Джефферсон подумал, что взаимная настороженность, окрашивавшая их отношения, вырастала из одного и того же корня: оба чувствовали, что им нельзя — было бы опасно — полюбить друг друга от всей души. С внуками все было гораздо проще. Но когда дети оказывались вместе в одной комнате, он старался следить за собой, никому не оказывать предпочтения. Легче всего это получалось со скрипкой в руках — общие танцы и музыка уравнивали всех безотказно.
Через полчаса Джефферсон забрал у Тома исписанный листок.
— Давай посмотрим, что у тебя получилось. Ну что ж, очень неплохо. Ошибки, конечно, попадаются, над этим придется еще трудиться. Ага, ты описал не только окно, но и деревья за ним — очень интересно. «Настенные часы показывают одиннадцать» — правильно, всегда следи за временем. Мудрый Франклин писал: «Если ты любишь жизнь, не растрачивай попусту время, ибо это тот самый материал, из которого она ткется». А скажи, Том, когда мама Салли или дядя Питер поручают тебе какую-нибудь работу, есть среди этих заданий что-нибудь, что нравится тебе больше других?
— В конюшне! — воскликнул мальчик не задумываясь. — Всякая работа с лошадьми — это лучше всего. Готов мыть их, чистить гривы, убирать навоз. Они такие красивые! И умные. Все понимают, что им говорят. «Дай копыто» — дают. «Наклони голову» — наклоняют.
— Я тоже с детства любил коней и верховую езду. А хотел бы ты попасть в ученье к плантатору, у которого много лошадей? Тогда бы ты смог, когда вырастешь, завести собственный конный завод и выращивать лошадей на продажу.
— Очень хотел бы.
— Постараюсь это устроить. Верхом ты уже ездишь неплохо, я видел. Может быть, в ближайшее время тебе представится случай совершить длинную конную поездку.
Когда мальчик ушел, Джефферсон почувствовал, что очередной приступ мигрени начал пускать свои щупальца вокруг глазных яблок. Звать на помощь Салли не было смысла — гибель Джеймса так подействовала на нее, что волшебная целительная сила будто испарилась из ее рук. Джефферсон выпил рюмку ландолина и стал ждать, когда лекарство подействует.
Да, Джеймс Хемингс… Чего ему не хватало? Свободный, с хорошей профессией, здоровый, молодой. Говорят, что после освобождения он стал охотнее уступать зову зеленого змия. Но ведь пьянство, как правило, — не причина душевного надлома, а следствие его. Некоторая ожесточенность была заметна в нем с юности. Как он тогда в Париже сцепился со своим учителем французского — даже подрался, отказался заплатить за часть уроков. Год назад Джефферсон пытался нанять его к себе, в президентский особняк, сообщил ему об этом через владельца гостиницы в Балтиморе, но тот со смущением написал в ответ, что Джеймс Хемингс требует письменного запроса от Президента Соединенных Штатов с указанием предлагаемого жалованья. Ублажать такие капризы не было времени — пришлось нанять более покладистого повара-француза. Может быть, это и оказалось роковым ударом по самолюбию отпрыска гордого Джона Вэйлса?
Слава Богу, что у Роберта Хемингса судьба сложилась по-другому: женился, рожает детей, работает. Правда, он ушел из парикмахерской, завел собственный фруктовый ларек. Так случалось не раз: бывший невольник, получивший свободу, ни за что не хотел возвращаться в статус служащего, искал любую возможность сделаться «независимым предпринимателем». Дочь Марта, встретившаяся с Робертом на улицах Ричмонда, писала отцу, что бывший слуга полон чувства вины за то, что отказался возобновить службу в Монтиселло на правах свободного, оправдывался желанием быть с семьей. Пришлось хлопотать о том, чтобы Роберту разрешено было остаться в Вирджинии.
Почему же Роберт сумел выдержать испытание свободой, а Джеймс — нет? Не связано ли это с тем, что судьба двух братьев в юности сложилась по-разному? Джеймс все-таки всегда оставался на службе у хозяина, а Роберту было разрешено свободно искать и выбирать себе нанимателей. Может быть, умению быть свободным подростков следует обучать так же, как их учат грамоте, езде верхом, игре на скрипке?
Надежды на то, что штатная ассамблея сделает шаги в сторону отмены рабства, быстро таяли. Страх, что черные последуют примеру восставших в Сан-Доминго, расползался по плантациям. Слухи, долетавшие с взбунтовавшегося острова, леденили кровь: семьи белых вырезали от младенцев до стариков, трупы с выколотыми глазам качались на ветках деревьев, бывших владельцев живьем сжигали в их домах. Два года назад в Ричмонде был раскрыт заговор некоего Габриэля, подбивавшего черных собратьев проделать то же самое в Вирджинии и потом укрыться в горах. Два десятка участников были приговорены к повешенью. Джефферсон написал губернатору Джеймсу Монро, призывая помиловать осужденных, — куда там! Белые пригрозили, что возьмут дело в свои руки и не ограничатся изобличенными заговорщиками.
Посыльный из почтовой конторы Шарлотсвиля привез дневную порцию писем и газет. В черных заголовках передовиц Джефферсону теперь всегда чудилось что-то змеиное — он отложил газеты в сторону. Среди конвертов один был толще других — послание от нового директора казначейства, Альберта Галлатина.
Эмигрировавший в Америку двадцать лет назад, уроженец Женевы, Галлатин быстро завоевал такой авторитет в Пенсильвании, что был избран в палату представителей. В Конгрессе он, ссылаясь на двухсотлетний опыт республиканского правления в Швейцарии, неутомимо критиковал все реформы Гамильтона в сфере организации финансов. Естественно, став президентом, Джефферсон пригласил такого человека стать членом его кабинета. Он надеялся, что на посту директора казначейства Галлатин сумеет поднять архивы этого учреждения и разоблачить все махинации выскочки с Вест-Индских островов.
И что же?
Через полгода честный швейцарец явился к президенту с докладом и смущенно объявил, что никаких злоупотреблений со стороны бывшего директора обнаружить не удалось. Более того, финансовую структуру, созданную им, можно признать совершенной. Всем будущим директорам остается только следовать заложенным принципам. Благодаря учреждению Банка Соединенных Штатов и таможенной службы удалось уменьшить общенациональный долг. А это, в свою очередь, возродило кредит Америки, и европейские банкиры снова готовы ссужать ее займами.
Джефферсон знал, что по отношению к двум политическим противникам, Гамильтону и Адамсу, в глубине его души таилась еще и личная зависть: у них обоих были сыновья, а у него — нет. Мечта иметь сына, наследника, продолжателя дела жизни — не умирала. Конечно, сыновья от Салли не могли осуществить эту мечту, ибо расовые предрассудки ставили перед ними непреодолимую стену. Но что если бы у него был любимый сын от Марты и жестокая судьба обошлась бы с ним так же, как она обошлась с сыновьями его соперников?
Сначала сын Адамса, Чарльз, умирает спившимся и растранжирившим все состояние. Год спустя Филип Гамильтон, талантливый и многообещающий, гибнет в нелепой дуэли. Представить себе горе отцов — на это не хватало воображения. Игла сострадания проникала сквозь старинную стену вражды.
А в соединении с открытиями Галлатина рызмывала и уверенность в том, что вражда была оправданной. Вдруг окажется, что и его противники, на своих постах, делали что-то нужное и полезное для страны, что в каких-то направлениях их взор дальше проникал за черту горизонта?
Возможно, неутоленный отцовский инстинкт прорвался и в его чувстве к Меривотеру Льюису. Каждый раз, как мальчик появлялся в Монтиселло, у него теплело на сердце. Подросток явно унаследовал все добродетели дяди Николаса, растившего его: честный, энергичный, вдумчивый, незлобивый. Бывал он и на пикниках в доме мистера Белла в Шарлотсвиле, дружил с его детьми и с Мэри Хемингс. Иметь личного секретаря, который знает о твоих отношениях с Салли и не осуждает их, — это, конечно, сыграло свою роль в сделанном выборе.
Плюс у них с юным Льюисом была одна общая страсть: разведывать тайны Творения, коллекционировать и описывать травы, деревья, птиц, зверей. Мальчик делился с ним своей мечтой: совершить путешествие к Тихому океану. Что если последние события в Европе сделают эту мечту осуществимой? Огромные территории за реками Миссисипи и Миссури сейчас принадлежат Испании, Франции, Британии. Но если организовать экспедицию с сугубо научными целями, для сбора географической, зоологической, ботанической информации, может быть, правительства этих стран не заподозрят Америку в агрессивных происках и дадут разрешение на проезд?
Питер вернулся из поездки только в сумерках. Джефферсон прочитал привезенный им ответ мистера Вудсона и поднял взгляд на посланца.
— Питер, в последний год ты показал себя не только отличным поваром, но и вполне взрослым человеком, с чувством ответственности. Я хочу, чтобы ты дал мне обещание никому не рассказывать о сегодняшней поездке.
— Никому-никому? Даже маме Бетти?
— Даже ей.
— Хорошо. Я обещаю.
— А теперь пойди и скажи Салли, что я жду ее в кабинете.
Салли вошла настороженная, в темном платье, застегнутом под самое горло. За прошедшие годы ее сходство с покойной Мартой не только усилилось, но как бы повторило те же возрастные стадии. Сейчас это была Марта в тридцать лет — такая, какой та была в год рождения Марии.
— Салли, я все обдумал и хотел бы получить твое согласие на составленный мною план. Ты помнишь мое обещание: давать свободу всем твоим детям по достижении ими двадцати одного года. Но обстоятельства, как ты видишь, сложились так, что Тома, ради его безопасности, нам следует отпустить гораздо раньше. Согласна ли ты на это?
— Отпустить — но куда? К кому? Просто отправить мальчика на все четыре стороны?
— Конечно, нет. Ты помнишь мистера Джона Вудсона, богатого фермера из графства Гучлэнд? Он — сын моей тетки с материнской стороны, то есть приходится мне кузеном. Другие Вудсоны владеют не только фермами, но и паромами на реке Джеймс. Мы встречались с Джоном не раз на пикниках во дворе мистера Белла. Он добрейший и достойнейший джентльмен. Я написал ему, и он выразил готовность принять Тома под видом племянника в свой дом и заботиться о нем вплоть до совершеннолетия. Вот письмо от него.
Пока Салли читала, Джефферсон смотрел на ее склоненный профиль и вдруг почувствовал, что его вечное чувство вины перед ней отлилось в новую иглу боли во лбу. Может быть, и правда, для нее было бы лучше остаться в Париже? Может быть, судьба пощадила бы ее и маленького Тома, дала бы выжить в пожаре революции и войны? Она встретила бы достойного человека, который пленился бы ее очарованием, принял бы ее с ребенком, женился бы на ней, дал ей то бесценное сокровище, которого он, Джефферсон, дать не может, при всем своем богатстве: чувство собственного достоинства, место среди других людей на земле?
Салли подняла глаза от письма, посмотрела на Джефферсона пытливо и задумчиво:
— Значит, Измаилу пора удалиться в пустыню? А Агарь должна дать свое согласие на это? На то, чтобы он стал жить «как дикий осел и чтобы руки всех людей были на нем»?
— Как ты помнишь, дальше Священное Писание сообщает, что у Измаила родилось двенадцать сыновей и от него пошел великий народ, называемый измаильтяне. Но, возвращаясь из царства легенд в наш бренный мир, мы увидим, что Тому не грозит ни жажда, ни голод в пустыне. Мистер Вудсон будет регулярно сообщать нам о здоровье «племянника», и в случае болезни мы сможем быстро прийти на помощь. Тома обучат всем премудростям земледелия, чтобы он смог завести свое хозяйство, когда вырастет. Только о местонахождении его не должна знать ни одна живая душа. Свои письма тебе он станет отправлять, не указывая обратного адреса. Похитители, потеряв его след, должны будут оставить свою преступную затею.
— А что если они попытаются похитить Беверли?
— Четырехлетний Беверли мало похож на меня и не представляет для них интереса. О двухлетней Харриет и говорить нечего. Под крышей Монтиселло они будут в безопасности, и мы сделаем все возможное, чтобы они выросли готовыми к вступлению в мир свободных.
— Вы сказали, что ваш кузен, мистер Вудсон, бывает в Шарлотсвиле. Не сможет ли он иногда брать с собой Тома, чтобы я могла повидаться с ним в доме сестры?
— В первый год это будет слишком опасно. Злоумышленники могут появиться там снова, и мы не будем знать об этом. Гораздо лучше, если ты с Питером будешь время от времени навещать сына прямо на ферме мистера Вудсона. Только делать это следует так, чтобы никто не знал о настоящей цели вашей поездки. Родным скажете, что отправляетесь в Ричмонд за покупками.
Обсуждая необходимые предосторожности, оба постепенно свыкались, примирялись с мыслью о том, что задуманный план не только осуществим, но и представляет собой наилучший вариант спасения от нависшей угрозы. Все же Салли попросила отложить отъезд сына на два дня — чтобы собрать необходимую одежду, обувь, тетрадки, а главное — подготовить себя и его к предстоящей разлуке. Джефферсон с готовностью согласился.
Ему тоже до отъезда в Вашингтон требовалось принять решения по многим вопросам, не терпевшим отлагательства.
Американский посол в Англии, Руфус Кинг, назначенный еще Вашингтоном, просил об оставке. Кого послать на замену ему?
Готовилось присоединение к союзу нового штата — Огайо. Как добиться, чтобы в Конституцию нового штата был заранее включен пункт о запрете рабства?
Секретарь президента, капитан Меривотер Льюис, ждал инструкций о задуманной ими экспедиции к Тихому океану.
Министр иностранных дел, Джеймс Мэдисон, — о переговорах с Бонапартом.
Джефферсон давно вынашивал идею строительства сухих доков, в которых боевые корабли смогут лучше сохраняться в мирное время, — кому поручить это важное дело?
Также его не оставляла мечта заманить дочерей с их детьми погостить у него в президентском особняке в Вашингтоне.
Эти и другие неотложные мысли и заботы продолжали клубиться в его уме, когда ранним утром назначенного дня он стоял на крыльце своего дома, глядя на двух путников, готовых в дорогу. Перед тем как оседлать коня, Питер Хемингс, положив руку на Библию, поклялся никому не рассказывать, куда он отвезет своего племянника.
Салли последний раз прижала к груди сына, застегнула пуговицы на его куртке, повесила через плечо фляжку с водой. Стремя было высоковато для мальчика, и Джефферсон подсадил его в седло.
Том смотрел прямо перед собой, твердая морщина на лбу без слов должна была показать всем, что детству пришел конец и что он готов к тому, что ждет его впереди.
Стук копыт вспугнул стаю вьюрков с лужайки, и они красиво рассыпались на ветках ближайших кустов крыжовника.
(Полностью роман опубликован в «бумажном» номере журнала)
ИМЕНА РЕАЛЬНЫХ ПЕРСОНАЖЕЙ В РОМАНЕ
по-русски и по-английски
Адамс Абигайль — Abigail Adams (1744–1818)
Адамс Абигайль (Нэбби) — Abigail Adams Smith (1765–1813)
Адамс Джон — John Adams (1735–1826)
Адамс Джон Квинси — John Quincy Adams (1767–1848)
Адамс Самюэль — Samuel Adams (1722–1803)
Альберти — Francis Alberti (? –1785)
Андре Джон — John Andre (1750–1780)
Арнольд Бенедикт — Benedict Arnold (1741–1801)
Арнольд Пегги — Peggy Arnold (1760–1804)
Барбе-Марбо Франсуа — Francois Barbé-Marbois (1745–1837)
Барвел Ребекка — Rebecca Burwell (1746–1806)
Бартон Бенджамин — Benjamin Barton (1766–1815)
Бейкли Джон — John Beckley (1757–1807)
Белл Томас — Thomas Bell (?-1800)
Берк Эдмунд — Edmund Burke (1729–1797)
Берр Аарон — Aaron Burr (1756–1836)
Бланчард Жан-Пьер — Jean-Pierre Blanchard (1753–1809)
Блэнд Ричард — Richard Bland (1710–1776)
Боккерини Луиджи — Luigi Boccherini (1743–1805)
Большой Джордж, невольник — Big George
Бонапарт — Napoleon Bonaparte (1769–1821)
Ботетур Беркли — Berkeley Botetourt (1717–1770)
Браун Джон — John Brown (1736–1803)
Браун Мозес — Moses Brown (1738–1836)
Бриллон, мадам де — Anne-Louise de Brillon (1744–1824)
Брэддок Эдвард — Edward Braddock (1695–1755)
Будинот Элиас — Elias Boudinot (1740–1821)
Бургойн Джон — John Burgoyne (1722–1792)
Буше Джонатан — Jonathan Boucher (1738–1804)
Бэнникер Бенджамин — Benjamin Banneker (1731–1806)
Бюффон Жорж Луи — Georges-Louis Leclerk, Comte de Buffon (1707–1788)
Ван Несс Вильям — William Van Ness (1778–1826)
Варик Ричард — Richard Varick (1753–1831)
Вашингтон Джордж — George Washington (1732–1799)
Вашингтон Марта — Martha Custis Washington (1731–1802)
Вест Бенджамин — Benjamin West (1738–1820)
Вивальди Антонио — Antonio Vivaldi (1678–1741)
Вильгельм Завоеватель — William the Conqueror (1027–1087)
Волстонкрафт Мэри — Mary Wollstonecraft (1759–1797)
Вольтер — Voltaire (1694–1778)
Вудсон Джон — John Woodson (?)
Вудсон-Хемингс Томас — Thomas Woodson-Hemings (1790–1879)
Вэйлс Джон — John Wayles (1715–1773)
Вэйн Энтони — Anthony Wayne (1745–1796)
Галлатин Альберт — Albert Gallatin (1761–1849)
Гамильтон Александр — Alexander Hamilton (1755–1804)
Гамильтон Джеймс (отец) — James Hamilton (?)
Гамильтон Филип (сын) — Philip Hamilton (1782–1801)
Гамильтон Элизабет — Elizabeth Schuyler Hamilton (1757–1854)
Гейдж Томас — Thomas Gage (1720–1787)
Гельвециус, мадам де — Madame Helvetius (1722–1800)
Генри Патрик — Patrick Henry (1736–1799)
Георг Третий — George III (1738–1820)
Гиббон Эдвард — Edward Gibbon (1737–1794)
Гилмер Джордж — George Gilmer (1743–1795)
Гоббс Томас — Thomas Hobbes (1588–1679)
Годвин Вильям — William Godwin (1756–1836)
Грант Джеймс — James Grant (1720–1806)
Грасс Франсуа де — Francois de Grasse (1722–1788)
Грин Натаниэль — Nathaniel Greene (1742–1786)
Гудон Жан Антуан — Jean Antoine Houdon (1741–1828)
Гэйтс Горацио — Horatio Gates (1727–1806)
Давид Жак Луи — Jacques Louis David (1748–1825)
Джей Джон — John Jay (1745–1829)
Джеминиани Франческо — Francesco Geminiani (1687–1762)
Джефферсон Джейн Рэндолф — Jane Randolph Jefferson (1721–1776)
Джефферсон Люси — Lucy Jefferson Lewis (1752–1811)
Джефферсон Марта (Вэйлс) — Martha Jefferson Wayles (1748–1782)
Джефферсон Марта Рэндолф — Martha Randolph Jefferson (1772–1836)
Джефферсон Питер — Peter Jefferson (1708–1757)
Джефферсон Томас — Thomas Jefferson (1743–1826)
Джефферсон Элизабет — Elizabeth Jefferson (1744–1774)
Джонс Пол — John Paul Jones (1747–1792)
Джут Джек — Jack Jouett (1754–1822)
Дигби Роберт — Robert Digby (1732–1815)
Дикинсон Джон — John Dickinson (1732–1808)
Дюнмор Джон — John Dunmore (1730–1809)
Жене Шарль — Edmond-Charles Genet (1763–1834)
Калас Жан — Jean Calas (1698–1762)
Калверт Нелли — Eleanor Calvert Custis (1758–1811)
Карлтон Кристофер — Christopher Carleton (1749–1787)
Карр Дэбни — Dabney Carr (1743–1773)
Карр Марта Джефферсон — Martha Carr Jefferson (1746–1811)
Карр Питер — Peter Carr (1770–1815)
Кауфман Анджелика — Angelica Kauffmann (1741–1807)
Квинси Джошиа — Jociah Quincy (1744–1775)
Кинг Руфус — Rufus King (1755–1827)
Кларк Вильям — William Clark (1770–1838)
Кларк Джонас — Jonas Clarke (1730–1805)
Клинтон Генри — Henry Clinton (1730–1795)
Клинтон Джордж — George Clinton (1739–1812)
Клэй Чарльз — Charles Clay (1745–1824)
Коббетт Вильям — William Cobbett (1763–1835)
Кондорсе Николас де — Nicolas de Condorset (1743–1794)
Корелли Архангело –Arcangelo Corelli (1653–1713)
Корнваллис Чарльз — Charles Cornwallis (1738–1805)
Косвей Мария — Maria Cosway (1760–1838)
Косвей Ричард — Richard Cosway (1742–1821)
Красивое Озеро — Handsome Lake (1735–1815)
Кромвель Оливер — Oliver Cromwell (1599–1658)
Купер Майлс — Myles Cooper (1735–1785)
Кустис Джон (Джеки) — John Parke Custis (1754–1781)
Кэллендер Джеймс — James Callender (1758–1803)
Лавуазье Антуан — Antoine de Lavoisier (1743–1794)
Лафайет Гилберт — Gilbert Lafayette (1757–1834)
Ленфант Пьер — Pierre Charles L’Enfant (1754–1825)
Ли Билли — Billy Lee (1750–1828)
Ли Чарльз — Charles Lee (1732–1782)
Лианкур Рошфуко — Francois de la Rochefoucauld-Liancourt (1747–1827)
Ливингстон Вильям — William Livingston (1723–1790)
Ливингстон Китти — Kitti Livingston (?)
Ливингстон Роберт — Robert Livingston (1746–1813)
Линкольн Бенджамин — Benjamin Lincoln (1733–1810)
Линней Карл — Carl Lennaeus (1707–1778)
Логан, индеец — Logan
Локателли Пьетро — Pietro Locatelli (1695–1764)
Локк Джон — John Locke (1632–1704)
Лоуренс Генри — Henry Laurens (1724–1792)
Лоуренс Джон — John Laurens (1754–1782)
Льюис Меривотер — Meriwether Lewis (1774–1809)
Льюис Николас — Nicholas Lewis (1734–1808)
Любомирская Изабелла — Izabela Lubomirski (1736–1816)
Людовик Четырнадцатый — Louis XIV (1638–1715)
Людовик Шестнадцатый — Louis XVI (1754–1793)
Макдугал Александр — Alexander Macdougall (1731–1786)
Маршалл Джон — John Marshall (1755–1836)
Медичи Лоренцо — Lorenzo de Medici (1449–1492)
Месмер Франц Антон — Friedrich Anton Mesmer (1734–1815)
Мильтон Джон — John Milton (1608–1674)
Миффлин Томас — Thomas Mifflin (1744–1800)
Монгольфье Жак-Этьен — Jacques-Etienne Montgolfier (1745–1799)
Монгольфье Жозеф-Мишель — Joseph-Michel Montgolfier (1740–1810)
Монро Джеймс — James Monroe (1758–1831)
Монтгомери Ричард — Richard Montgomery (1743–1775)
Монтескье Шарль — Charles Montesquieu (1689–1755)
Моррис Говернер — Gouverneur Morris (1752–1816)
Мэдисон Джеймс — James Madison (1751–1836)
Мэдисон Долли — Dolley Madison (1768–1849)
Мэсон Джордж — George Mason (1725–1792)
Мюленберг Питер — Peter Muhlenberg (1746–1807)
Нельсон Горацио — Horatio Nelson (1758–1805)
Нокс Генри — Henry Knox (1750–1806)
Норт, лорд Фредерик — lord Frederick North (1732–1792)
Ньютон Исаак — Isaac Newton (1642–1727)
Палладио Андреа — Andrea Palladio (1508–1580)
Пендельтон Натаниэль — Nathaniel Penglton (1756–1821)
Пил Чарльз — Charles Willson Peale (1741–1827)
Питт Младший — William Pitt the Younger (1759–1806)
Питт Уильям Старший — William Pitt Sr. (1708–1778)
Превост Феодосия — Theodosia Prevost Burr (1746–1794)
Пристли Джозеф — Joseph Priestley (1733–1804)
Путнам Израэль — Israel Putnam (1718–1790)
Путнам Руфус — Rufus Putnam (1738–1824)
Пэйн Томас — Thomas Paine (1737–1809)
Рал Готлиб — Johann Gottlieb Rall (1726–1776)
Раш Бенджамин — Benjamin Rush (1746–1813)
Рейнольдс Мария — Maria Reynolds (1768–1832)
Ривер Пол — Paul Revere (1734–1818)
Рид Джозеф — Joseph Reed (1741–1785)
Ридсель Фридрих Адольф — Friedrich Adolf Riedesel baron (1738–1800)
Робинсон Беверли — Beverly Robinson (1721–1792)
Рошамбо Жан Батист — Jean Baptiste Rochambeau (1725–1807)
Рэмсей Дэвид — David Ramsay (1749–1815)
Рэндолф Джефф — Thomas Jefferson Randolph (1792–1875)
Рэндолф Джон — John Randolph (1727–1784)
Рэндолф Пейтон — Peyton Randolph (1721–1775)
Рэндолф Томас Мэн, мл. — Thomas Mann Randolph (1768–1828)
Рэндолф Томас Мэн, ст. — Thomas Mann Randolph (1741–1793)
Рэндолф Эдмунд — Edmund Randolph (1753–1813)
Сакагавеа, индианка — Sacagavea (1788–1812)
Салливан Джон — John Sullivan (1740–1795)
Сансей Леонора — Leonora Sansay (1773-?)
Cаттон Роберт — Robert Sutton
Сен-Симон Луис де Ровруа — Louis de Rovroy duc de Saint-Simon (1675–1755)
Сибери Самюэль — Samuel Seabury (1729–1796)
Скайлер Филип — Philip John Schuyler (1733–1804)
Скайлер Элайза — см. Элайза Гамильтон
Скелтон Бафурст — Bathurst Skelton (1744–1766)
Скелтон Марта — см. Марта Джефферсон
Смит Адам — Adam Smith (1723–1790)
Смит Вильям, муж Нэби Адамс — William Stephen Smith (1755–1816)
Смит Фрэнсис — Francis Smith (1723–1791)
Стерн Лоуренс — Laurence Sterne (1713–1768)
Стивенс Томас — Thomas Stevens (1724-?)
Стивенс Эдвард — Edward Stevens (1754-?)
Стюарт Гилберт — Gilbert Stuart (1755–1828)
Стюарт Джеймс — James Steuart (1713–1780)
Талейран Шарль Морис де– Charles Moris de Talleyrand (1754–1838)
Тарльтон Банастр — Banastre Tarleton (1754–1833)
Трамбалл Джон — John Trumbull (1756–1843)
Троп Роберт — Robert Troup (1756–1832)
Уиф Джордж — George Wythe (1726–1806)
Уокер Бетси — Elizabeth Walker
Уокер Джон — John Walker (1744–1809)
Уокер Томас — Thomas Walker (1715–1794)
Уоррен Джеймс — James Warren (1726–1808)
Уоррен Джозеф — Joseph Warren (1741–1775)
Уоррен Мерси Отис — Mercy Otis Warren (1728–1814)
Урсула, кормилица — Ursula
Феодосий (император) — Theodosius Magnum (346–395)
Ферфакс Вильям — George William Fairfax (1729–1787)
Филипс Вильям — William Phillips (1731–1781)
Фокс Джордж — George Fox (1624–1691)
Франклин Бенджамин — Benjamin Franklin (1706–1790)
Франклин Вильям — William Franklin (1731–1813)
Френо Филип — Philip Freneau (1752–1832)
Фрэнкс Дэвид — David Franks (1740–1793)
Фуке Франсис — Francis Fauquier (1703–1768)
Харкорт Вильям — William Harcourt (1743–1830)
Хатчинсон Томас — Thomas Hutchinson (1711–1780)
Хемингс Беверли — Beverly Hemings (1798 — after 1822)
Хемингс Бетти — Betty Hemings (1735–1807)
Хемингс Джеймс — James Hemings (1765–1801)
Хемингс Истон — Easton Thomas Hemings (1808–1857)
Хемингс Мартин — Martin Hemings (1755-?1795)
Хемингс Мэдисон — Madison Hemings (1805–1877)
Хемингс Мэри — Mary Hemings (1753- after 1834)
Хемингс Питер — Peter Hemings (1770-after 1834)
Хемингс Роберт — Robert Hemings (1762–1819)
Хемингс Салли — Sally (Sara) Hemings (1773–1835)
Хемингс Хариетт — Harriet Hemings (1801 — after 1822)
Хикс Элиас — Elias Hicks (1748–1830)
Хобан Джеймс, архитектор — James Hoban (1758–1831)
Хоу Вильям (генерал) — William Howe (1729–1814)
Хоу Ричард (адмирал) — Richard Howe (1726–1799)
Хэнкок Джон — John Hancock (1737–1793)
Чарльз Жак — Jacques Charles (1746–1823)
Черч Анджелика — Angelica Church (1756–1814)
Черч Бенджамин — Benjamen Church (1734–1778)
Черч Джон Баркер — John Barker Church (1748–1818)
Чэйз Самуил, судья — Samuel Chase (1741–1811)
Шастеллю Франсуа де — Francois de Chastellux (1734–1788)
Шиппен Пегги — см. Арнольд Пегги
Шиппен Эдвард — Edward Shippen (1729–1806)
Шорт Вильям — William Short (1759–1849)
Штойбен Вильгельм фон — Wilhelm von Steuben (1730–1794)
Шэйс Даниэль — Daniel Shays (1747–1825)
Экер Джордж — George Eacker (1775–1804)
Эппс Джек — John Wayles Eppes (1773–1823)
Эппс Франсис — Francis Eppes (1747–1808)
Эппс Элизабет — Elizabeth Eppes (1752–1810)
Юм — David Hume (1711–1776)
Юпитер, слуга — Jupiter (1743–1800)