ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
Ангелина Злобина
Мадонна Кривелли
Рассказ
Ольге Ч.
1
За дверью раздавались эхо шагов, гул разговоров. В мастерской уже мыли кисти, складывали этюдники, бросали в урну пропитанную маслом и красками ветошь. В воздухе витал едкий запах скипидара.
Дверь в кладовую, где хранились гипсы, драпировки и всякий живописный скарб, была открыта. Там, сидя на подоконнике, курил пожилой натурщик Арик, худой и жилистый, как гимнаст. Холодноватый дневной свет мягко очерчивал остроносый профиль, левое плечо, грудную мышцу. В тени тело натурщика казалось густо-загорелым.
Данила помедлил секунду, потом, все еще глядя на Арика, снял с этюдника холст с начатым подмалевком и поставил вместо него лист картона. Взял кисть.
Натурщик, заметив, усмехнулся и покачал в воздухе дымящейся сигаретой.
— Нет-нет, Даня, я уже убегаю.
— Пять минут!
— Некогда, некогда, дорогой, — Арик потянулся за рубашкой, — мне еще в два места.
В углу Серега Алабин и Марк Фогель рвали на тряпки старую портьеру. Рыхлая ткань поддавалась легко, с тихим треском и быстро клубящейся в воздухе пылью.
В дверях появилась старуха Ларичева, седая библиотечная моль. Укоризненно посмотрев на возню с черными тряпками, она сплела руки на груди и строго спросила:
— Фогель! Вы зачем испортили штору?
Марк поднял в обеих руках траурные клочья со свисающими длинными нитками.
— Она списанная, Ида Семеновна!
Ларичева коротко и скорбно вздохнула и, уже уходя, заметила:
— Через десять минут в актовом зале начнется поздравление, между прочим. Вас это тоже касается. И вас — тоже, слышите, Баскаков?
Из длинного узкого обрывка шторы Фогель соорудил под воротником декадентский бант. Алабин тоже накинул на шею черный лоскут, подошел к Даниле и, небрежно завязывая узел, спросил:
— Баскаков, ты идешь или как?
* * *
За высокими окнами актового зала висела невидимая морось, под потолком мерцали неяркие лампы дневного света. Народ, рассаживаясь, лениво галдел. Сидящие кучно первокурсники тихо переговаривались и озирались, изучая и зал и собравшихся.
Первые ряды, как всегда в таких случаях, занимали гости — несколько именитых выпускников и министерский чин в замшевом пиджаке с красной адресной папкой в руках. Эти шелестели обернутыми целлофаном букетами и шептались.
На сцену медленно вышел Фогель, похожий на потревоженный призрак Левитана — серьезный, взлохмаченный, с черным бантом под воротником широкой рубахи.
У дальней стены зала кто-то зааплодировал, в середине подхватили, засвистели, загоготали.
Первокурсницы оживились, стали посмеиваться, но вдруг притихли: следом за Фогелем на сцене появился Алабин — тоже с бантом на шее, надменный и бледный, как дуэлянт.
Оба прошли мимо длинного стола, Фогель подцепил пальцами один из стульев, перенес к пианино и сделал приглашающий жест. Алабин сел, откинул назад длинные пряди соломенно-светлых волос и поднял крышку потускневшего от неприкаянности инструмента. На полочку над клавиатурой поставил раскрытый учебник пластической анатомии.
Пальцы замерли над клавишами и пали. Аккорд получился. В зале снова захлопали, засвистели. Фогель принес к пианино второй стул, сел, протянул к клавишам обе руки, закрыл глаза. Трель нервно забилась и стихла, будто испугавшись наступающего каскада мрачных аккордов.
Крайнее кресло в третьем ряду оказалось свободным. Данила сел, пристроил рядом на пол этюдник и брезентовую сумку-планшет.
Сидящая впереди черноволосая девица обернулась, показав галочий профиль. Вторая, рядом с ней — с короткой рыжеватой косицей и белым воротничком поверх голубого джемпера, восхищенно смотрела на сцену.
Данила обернулся, увидел у входа Лену, поднял руку, помахал, но она не заметила — кивнула кому-то из знакомых и стала пробираться вдоль последнего ряда.
Серега и Марк, закончив свой бравурный опус, раскланялись и гордо сошли в зал, уступив сцену явившимся наконец членам педагогического синклита.
Юбиляр шел последним — торопливо здороваясь на ходу, шагая через ступеньку, сияя очками, бликом на лысине и значком на лацкане нового пиджака.
Данила достал из сумки блокнот и карандаш, набросал профиль сидящей впереди первокурсницы: щека, курносый нос, маленький подбородок… нет, что-то не то. Он перевернул лист и начал снова.
Дождь вдруг застучал по стеклам, стемнело, свет внутри стал казаться ярче.
Данила вспомнил — год назад в это время тоже лил дождь, они тогда всем курсом ездили на выставку в Пушкинский, а потом, замерзшие, отсыревшие, отправились к Фогелю в гости — греться.
* * *
Та осень и начиналась совсем по-другому — было почти по-летнему тепло, солнечно, в общаге свежеокрашенные стены казались липкими, на окнах всюду виднелись следы побелки от недавнего ремонта.
Данила с Серегой Алабиным сидели на подоконнике в коридоре, смотрели на мелькающих на лестнице первокурсниц, каких-то странных в том сентябре — девицы все, как одна, подобрались крупные, с крестьянскими плечами, с массивными бедрами, непременно затянутыми в кондовую джинсу. С однокурсниками им явно не повезло — поступили одни эльфы с субтильными шеями, с кроткими монашескими проборами, с тонкими бледными пальцами. Промелькнул один увалень — кудлатый, румяный, с тяжелыми, как у мясника, руками и вороватым взглядом. Но этот, как тогда показалось, ненадолго — уж очень инороден.
Вдруг Алабин замер, подавшись вперед, как борзая.
На площадку выпорхнуло нечто прозрачно-тонкое, метнулись складки длинной цветастой юбки, выгоревшие волосы качнулись вдоль спины — прямые и длинные, почти до пояса.
— Берем?
Данила поднялся и затушил сигарету о край подоконника.
— Берем.
Девушку догнали, бережно взяли под руки, приподняли и понесли вдоль коридора.
Она испуганно сжалась, бормоча: «Куда вы, с ума сошли, отпустите…»
— Не бойтесь, барышня, мы не обидим, чай не озорники какие, — забубнил на ходу Алабин.
— Мы с понятием, — в тон ему продолжил Данила, — кофею нальем, карамелью «Гусиные лапки» угостим, музыку хорошую включим.
— Нарисуем, напишем, из глины вылепим да и отпустим, — закончил Алабин.
В комнате, встав на ноги, девушка одернула блузку, гневно выдохнула, уперла кулачки в бока, но, окинув взглядом комнату, возмущаться раздумала — то ли понравилась развешанная по стенам живопись, то ли хозяева комнаты показались симпатичными.
Она села на стул у окна, положила на колени альбом Шагала, раскрыла, но Данила запротестовал:
— Нет-нет, у меня и так все модели читают.
И впрямь на двух или трех холстах натурщики и натурщицы были с книгами.
Алабин ткнул пальцем в клавишу кассетника и, слегка притоптывая ногой в такт пинкфлойдовской «Money», стал присматриваться к девушке. Она все время поворачивалась к нему, явно пытаясь понравиться. Данила усмехнулся про себя: ничего, пусть! вполоборота она даже лучше — хитренькая такая. А что, Алабин красавец — блондин, глаза голубые, как у сибирских лаек. Наташка Муранова его дразнила иногда: «Хаски — льдистые глазки».
Данила попросил девушку:
— Посмотри на меня, пожалуйста.
Она, не поворачиваясь, скосила глаза в его сторону.
— Ага, хорошо… Посиди так.
За открытым окном солнце расплавило цвет, все сияло — желтое дерево, крыши, кирпичная стена соседнего дома. Внизу, на улице, шумели машины, позванивал трамвай.
Через час прервались на перекур, вскипел чайник, в тумбочке нашлась банка растворимого кофе и обещанная карамель «Гусиные лапки».
А девушку звали Лена.
На ней была светлая блузка с расстегнутым воротом, на шее черный шнурок с маленьким медальоном. Спину она держала прямо, смотрела сначала искоса, настороженно, а потом, после чая с карамелькой, задумалась.
Снаружи все постепенно гасло, только сквозь потемневшие листья кленов блестели окна дома на другой стороне улицы.
Алабин вздохнул:
— Извини, дружок, но ты у меня не получилась. — Взял мастихин и несколькими движениями сверху вниз соскреб краску с холста.
А Данила, не сводя глаз с законченного портрета, отложил кисть и сказал:
— Посмотри.
Она подошла, держа сцепленные руки за спиной. Потянулась к холсту, наклонила голову к плечу, замерла… Постояла недолго молча, обронила возмутительно-равнодушное «ничего» и ушла. Мелькнул в проеме открытой двери острый локоток, качнулись слева направо волосы, дверь закрылась.
— Серега, ты понял? — изумился Данила. — «Ничего»!
Тем же вечером они встретились в одной компании, Лена пришла позже всех, когда говорили уже вразнобой и от дыма щипало глаза. Данила, увидев ее, почти не удивился. Кто-то подвинулся, кто-то встал и вышел, а она сказала «привет» и села рядом. Перекинула волосы на одно плечо, что-то спросила — он даже и не понял, что именно, — было шумно. Он вообще в тот вечер был рассеянным.
Напротив сидел Алабин, рядом с ним — Муранова, похожая на сердитую куклу: темные кудри, глаза огромные, серые, как осенние лужи. Оба почти не разговаривали, бросали друг другу язвительные реплики и даже смотрели в разные стороны.
Муранова вдруг встала, взяла из коробки горсть шоколадных конфет, прихватила со стола едва начатую бутылку водки и вышла.
Позже догадались выбить дверь в ее комнату. Включили свет — весь пол в бутылочном стекле и бурых каплях. Наташка сидела на кровати и прятала руки за спину; лицо осоловелое, чумазое, не поймешь, где кровь, где шоколад.
Лена принесла бинт, отдала кому-то не глядя и встала у стены в коридоре — побледневшая, испуганная. Данила наклонившись к ее виску, тихо спросил:
— У тебя чай есть?
— Есть. — Она явно никак не могла сообразить, при чем тут чай.
— Пошли отсюда, они тут сами разберутся.
С этого дня он часто заходил к ней, но всегда ненадолго, комнату она делила с крупной мосластой девицей, похожей на английскую гувернантку, вечно недовольной и занятой.
Тогда же был куплен специальный блокнот для набросков, с карманом для карандаша на сгибе обложки. Блокнотик постепенно заполнялся легкими почеркушками — Ленкин глаз, губы, небрежно заколотый кисточкой узел волос на макушке, шея, плечо…
Данилу поражала естественная легкость ее движений, графичность жестов и поз. Что бы она ни делала — читала объявление в холле, сплетя руки за спиной, закрывала форточку или вспоминала что-то, закрыв глаза и коснувшись лба кончиками пальцев, ее можно было рисовать в любую секунду. И еще — умение быстро переходить от серьезности к смеху, рассуждать, строить рожицы, вздыхать: «Смотри!» — и замирать посреди улицы, задрав голову к облупившемуся барельефу — завиткам известковых листьев с цветными вкраплениями изразцов. Или припадать к Данилиному плечу с тихим жалобным: «Слу-ушай! А что если…»
Он изумлялся несочетанию своей верблюжьей долговязости, медленности и ее балетной стремительности.
Она однажды сказала: «А у тебя африканская пластика» — и, пытаясь объяснить, нарисовала черного баскетболиста в спортивной форме с широкими плечами и расслабленно опущенными руками, а рядом — Данилу в его растянутом свитере и джинсах.
Баскетболист вышел стройнее и горделивей, но Данила не обиделся.
* * *
Со дня их знакомства успели облететь почти все листья с деревьев, город вымок, стал серым. Как-то после выставки в Пушкинском, поехали компанией в гости к Фогелю. По дороге купили в Столешниках выпивку, в кондитерской за углом — торт и пошли переулками к Петровке.
Фогель жил со своей бабкой в старой квартире с лепными потолками и высокими двустворчатыми дверями. Накануне фрау Фогель заперла свою комнату на ключ, оставила внуку денег, взяла с него обещание не спалить дом и уехала на две недели в санаторий.
В пропахшем лекарствами и нафталином жилище было сумрачно, как в овраге. В коридоре на вешалке пылились несколько пальто скорбных оттенков, над телефонной тумбой висело зеркало в массивной раме. На кухне стоял древний буфет, похожий на бутафорское сооружение, на подоконнике чахли герани.
Расселись кто как смог — на стульях, на полу, на столах.
Алабин с Наташкой Мурановой, Петя Гаврюхин в красной рубахе навыпуск, похожий на солиста цыганского хора, Ленка, изящный Эдик Хуберян, Валера Чирков — маленький, нервный, а рядом большая Маша Волкова в дурацкой шляпе.
Девчонки потом жарили картошку, Петя варил глинтвейн из портвейна и жженого сахара, Марк копался на полках буфета, роняя то банки, то коробки, приговаривая: «Где я вам возьму гвоздику? Что это такое вообще — гвоздика, как она выглядит?»
Алабин ушел обозревать жилое пространство и вернулся с двумя гитарами.
Пили из чайных чашек и граненых рюмок, ловили вилкой огурцы в пятилитровой банке с надписью «Глобус»; Гаврюхин требовал налить ему рассолу в большую кружку, чтобы запивать им водку, Машка, уютно навалившись на гитару тяжелой грудью, играла «Кузнечика» на одной струне, Валера Чирков яростно спорил с Хуберяном, доказывая, что секрет красного цвета у фламандцев вовсе не в ядовитой киновари, а в цветосочетании вообще.
Данила и Ленка забились в дальний угол темного коридора и там страстно и бестолково изводили друг друга, путаясь в свитерах, ремнях и застежках, пока с вешалки не сорвалась и не накрыла их тяжелая каракулевая шуба.
Из комнаты выглянул голый по пояс Алабин, протянув руку, порылся в кармане своей куртки, достал пачку сигарет, мрачно подмигнул и снова скрылся за дверью.
Данила привел Фогеля, и тот легко открыл бабкину комнату — поддел что-то ножом в замке и толкнул створку плечом. Дверь приоткрылась. В темноте смутно виднелось широкое лежбище с горкой белых подушек.
* * *
Среди ночи Данила вышел на кухню. Там все еще разговаривали, допивали и пели. На столе среди винных луж и окурков, в окружении чашек белел нетронутый торт. Над головами, изгибаясь, висела тонкая пелена дыма.
Вдруг под две гитары — на одной играл Фогель, на другой Алабин — запели битловскую «Michelle».
Данила сел на пол у стены, взял у кого-то из рук мятую тлеющую сигаретку, прикрыл горстью, затянулся. Выдохнул: «Люблю». Никто не услышал.
Стало смешно: «Кого люблю? Вот этот желтый свет лампы в дыму, тень от абажура на потолке? Черноту за окном, сбитую в сторону занавеску, вот этих людей у стола? Алабин, сентиментальная сволочь, как же ты здорово играешь! У Наташки такое странное лицо сейчас — бледное, с большими, как у куклы, глазами. Курит, смотрит в сторону, а губы дрожат…»
Данила вспомнил, как склонился над Ленкой и нечаянно прижал ладонью ее волосы, она вскрикнула, а он коснулся ее виска взмокшим лбом и выдохнул: «Прости». За окном, приближаясь, гудел троллейбус, упрямо набирал скорость, будто намеревался взлететь. Звук нарастал, становился ближе, ближе… Вдруг ночной воздух затрещал, прерывисто вспыхнул, по стенам раскидало черный тюлевый узор; шум троллейбуса стал отдаляться, превратился в эхо и стих.
I will say the only words I know
That you’ll understand, my Michelle.
Музыка таяла, заканчивалась, Машка и Валера Чирков обнявшись, молча покачивались в такт. Все покачивалось, все таяло. Мир сократился до размеров одной крошечной кухни и, светясь желтым окном, летел в черноту ночи, как тот сумасшедший троллейбус.
* * *
Данила так и не понял, как они разминулись с Леной, скорее всего, она вышла из актового зала раньше него, но потом он не видел ее ни на лестнице, ни в холле у гардероба, ни на улице у входа.
Всю дорогу до метро Фогель с Чирковым и Алабиным разглагольствовали по поводу юбиляра, пугая прохожих своими черными бантами и пафосными жестами.
— Блестящий педагог!
— Да, блеска не отнять…
— Блеск — это очевидно!
— Тонкий график!
— И шрифтовик-затейник!
— Чудовищно талантлив и — вопиюще бескорыстен…
— Ходят слухи, что он еще и преступно обаятелен.
— А вот это, кстати, не слухи, а факт.
— Это бросается в глаза, я бы сказал…
— Я не понял, это достоинство или недостаток?
— Это шарм, Даня! Промежуточная стадия, где одно от другого неотличимо.
В метро они спускались на разных эскалаторах, но разговор продолжали. Две студентки, стоящие впереди Данилы и Фогеля, все время заинтересованно оборачивались. Одна — с темными прямыми волосами и галочьим профилем, другая — с короткой рыжеватой косицей, завязанной серой лентой. Голубой джемпер, белый воротничок…
Данила пригляделся, с досадой подумал: «У нее довольно простое лицо. Почему же не получилось? Она на кого-то похожа, что ли… Непонятно».
Он спустился на пару ступенек ниже.
— Привет, девчонки. Вы не очень торопитесь?
Данила не сразу спросил, как ее зовут, потом вдруг спохватился, когда они вдвоем сели на крайнюю скамейку, там, где остановка первого вагона. Голос у девушки был чудной, как у простуженного ребенка, и говорила она неторопливо, с детской серьезностью.
— Меня зовут Юля.
Она хорошо позировала, не меняла ни выражения лица, ни положения тела. Руки держала сложенными на коленях, смотрела вперед, но будто не видела ни людей, ни поездов, ни кафельной стены с ржавыми разводами.
Данила вырвал несколько листков из блокнота, скомкал и засунул в карман сумки.
— Слушай, — спросил он, — а тебя вообще рисовали когда-нибудь?
— Да, — девушка обернулась к нему, — у меня мама художник.
— Надо же. Боюсь спросить, похоже ли получилось.
Юля пожала плечами, проговорила задумчиво:
— Мне кажется, что не очень похоже. Но у мамы свой стиль.
Ее полуулыбка показалась очень знакомой. Данила вдруг понял, что его так цепляет, — эта странная девочка напоминала ему меланхоличных мадонн Кривелли: вьющиеся рыжеватые волосы, высокий лоб, тонкие губы, задумчивый взгляд из-под полуопущенных век.
Это что же получается — мадонна, а фон — идиллический урбанизм? Или нет, фон — городской двор, хоккейная коробка, черные деревья, белый лед, мальчишки в красных и синих шапках. Почему бы нет? Интересно…
Договорились встретиться завтра в конце коридора, возле архива. Юля пришла и почти час тихо сидела, прислонившись к колену гипсового Дорифора.
Данила недоумевал и злился на себя — почему-то линии Ленкиного тела он всегда будто видел сквозь бумагу, штрихи были легкими, тень ложилась мягко и точно. А тут — какая-то слепота…
— Может, завтра? — без всякой надежды предложил он.
Юля сочувственно вздохнула:
— Ну хорошо. Давай завтра.
Алабин вернулся в комнату поздно вечером, Данила лежал на своей кровати, читал. Серега взял стопку набросков со стола, посмотрел один, второй, третий и насмешливо поинтересовался:
— А ты не увлекся, мальчик мой?
— С ума, что ли, сошел? — вяло возмутился Данила. — При чем здесь это? Не получается она у меня. Не идет что-то, не понимаю почему.
Алабин нахмурился, помолчал и вдруг высказался неожиданно серьезно:
— Просто она не графична, как Ленка, вот что я думаю. Тут главное не линия, а цвет.
— Сангина? — Данила сел на кровати и отложил книгу. — Глаза карие…
— Желтые! — уточнил Алабин. И вдруг с дьявольским прищуром понес: — Когда смотришь на нее — глаза вроде бы точно карие, а когда вспоминаешь — светится что-то на дне… У бабки моей есть таз для варенья, латунный. Вот точно такой же отсвет — плоское латунное дно!
— Тьфу. Изыди! — Данила отмахнулся и снова лег.
* * *
Однако холст Данила приготовил и даже набросал несколько живописных эскизов.
Как ни странно, насчет цвета Алабин оказался прав — дело пошло. Что-то улавливалось интересное, еще не совсем понятное, может, эта Юлькина бледность и золотистый отсвет в волосах, голубые тени, задумчивая безмятежность лица, младенческая форма лба, щеки, сложенные на коленях руки. И холодный фон за окном — голые ветки, серое небо…
Данила не задумывался, просто ощущал вокруг некое тихое свечение и, боясь потерять это чувство, не отвлекался ни на разговоры, ни на посторонние мысли.
Сеансы были короткими, часа полтора, не больше, чтобы дневной свет почти не менялся.
Юле он работу не показывал, боясь, что она, увидев свое изображение, станет смотреть по-другому или сядет не так и, самое важное, это нежное золотистое сияние — исчезнет.
Она позировала в темно-красном платье с большим воротником, а потом, с нестрашной детской суровостью грозя пальцем, приказывала Даниле: «Теперь — отворачивайся!» — и переодевалась в джинсы и свитер.
Однажды почему-то не приказала, он мог бы и сам отвернуться, но не стал — мадонны, они ведь, в общем, обыкновенные девчонки, когда не сидят у окна в тихой задумчивости. Они пахнут теплым овсяным печеньем, у них маленькое мягкое тело, послушные губы и прохладные цепкие пальцы, только они пугаются внезапного стука в дверь и второпях надевают свитер наизнанку, а потом, отвернувшись к окну, поправляют волосы и говорят остывшим голосом смешную, наскоро выдуманную чепуху.
Серега тогда раздраженно обронил: «Я на секунду», что-то взял со стола и сразу ушел.
* * *
Портрет был почти закончен, но это «почти» все длилось и длилось. Все, кто раньше мог всегда запросто зайти к Алабину, — не заходили.
Лена тоже больше не появлялась. Днем они с Данилой виделись мельком, она отстраненно здоровалась и как будто всегда спешила. Но однажды все-таки подошла.
Он стоял на улице возле аптеки, поглядывал то на облака, то в серое витринное стекло, наблюдая постепенное приближение к кассе знакомой белой шапки.
— Привет, — прозвучало рядом. Лена остановилась прямо перед ним, посмотрела спокойно, с еле заметной усмешкой. Спросила: — Юлю ждешь?
Он зачем-то оглянулся, кивнул:
— Ага.
— Понятно. — Она растянула губы в улыбке, бодро сказала: — Ну, пока! — И пошла дальше своей легкой походкой. Если бы не большая эскизная папка у нее в руке, можно было подумать, что идет балерина.
* * *
Юля жила на девятом этаже, окна квартиры выходили на посольскую территорию. Там, за штрихами косо летящего снега, по зеленому газону спортивно перемещались маленькие плечистые фигурки. Дальше все было в оттенках серого — крыши, деревья, призрачный силуэт высотки.
На стене возле окна висели два портрета, в одном, приглядевшись, Данила узнал Юлю и подумал, что стиль у ее мамы и впрямь «очень свой». А вот образ на автопортрете показался ему вполне понятным: худая женщина с глубоко посаженными глазами и кое-как взбитыми волнистыми волосами, упрямый рот, серьезный взгляд.
— Юль, а чем твоя мама занимается?
— Флорентийской мозаикой, — любовно проговорила Юля. — Раньше, когда я была маленькая, она никогда не бралась за дальние заказы, а теперь куда только не ездит. А живопись, это не для денег, а так…
Юля подошла к стеллажу, заставленному разномастными вещами для натюрмортов, тронула пальцами полку, будто проверяла, нет ли пыли, и заговорила, не оборачиваясь:
— Вообще у мамы мастерская на Ольховке, вот там у нее много интересного, а здесь одни мелочи: жестяные банки — из-под чая, табака, карамели… Бутылки цветные, ваза с гусаром — там на дне написано: «Завод Орлова». А это китайская лаковая шкатулка, в ней все для бритья — плошки, кисточка, бритва… и на всем по два золотых иероглифа — видишь? Мама говорит, что это стихотворение. А я думаю, что просто название какой-нибудь мануфактуры. Вон тот кувшин — индийский. А деревяшки один знакомый реставратор принес — вот эта, с крыльями, могла раньше свистеть, но там что-то рассохлось…
Юлька взяла в руки серую деревянную фигурку с птичьей головой, погладила пальцем треснувшее крыло.
— Дань… Мама уедет послезавтра на неделю. Ты можешь пожить у меня. Если хочешь, конечно.
* * *
Когда Алабин вернулся, в комнате никого не было. На Серегиной кровати валялись скомканные шмотки, со стены настороженно смотрел Ленкин портрет.
В дверь стукнули, и тут же в комнату, обнявшись, ввалились Волкова и Гаврюхин. Сразу стало жарко и тесно. Машка — раскрасневшаяся, сияющая — смеялась и никак не могла сказать ни слова. Она опустилась на кровать, всхлипнула и закрыла лицо руками. Гаврюхин, покачиваясь, стоял рядом и пытался раскурить погасшую сигарету. Он пояснил:
— Там день рождения, у этого… ну не важно. Пьют исключительно «Кровавую Мэри». Вся комната — в томатном соке. Супер! Наливают по ножу, ты понял? То есть Хуберян с вот таким тесаком, белая рубаха — в алых пятнах… Отлич-чно!
Петя щелчком отправил сигарету в открытую форточку. Машка умоляюще взглянула на него снизу вверх и, запрокинув голову, снова захохотала. Гаврюхин сел рядом, взял в ладони Машкино лицо, поймал губами ее радостно расплывающиеся губы, и смех наконец прекратился.
Данила вышел из комнаты, поднялся на третий этаж, свернул направо, к знакомой двери, толкнул — заперто, постучал — ему открыли.
Крупная девица, похожая на английскую гувернантку, не глядя на Данилу, отошла от двери, села к столу и склонилась над учебником.
Не оборачиваясь, жестко отчеканила:
— Она в Питер уехала на два дня. Понятия не имею, с кем она ездит, я за ней не слежу.
На здоровье.
* * *
Город вскоре замело снегом, в окнах замерцали елки. К Новому году сугробы осели, раскисли, а потом снова все замело — словом, стояла обыкновенная московская зима.
Данила время от времени жил у Юли. Ее мама, уезжая, теперь оставляла дома чуть больше денег, а перед приездом непременно звонила.
В общем, в квартире с видом на посольскую территорию жилось неплохо: Даниле нравились долгие ранние пробуждения, завтраки наспех, утренняя толчея в метро — рядом Юлька в пушистой шапке, меланхолично-сонная, похожая на совенка.
Вечерами к ним иногда забегала ее подружка Катя — та самая, с галочьим профилем, помогала готовить ужин, а потом засиживалась допоздна, беседовала о жизни и манерно курила, выгнув костлявенькое запястье… Данила ее рисовал несколько раз, получалось почти карикатурно — длинная шея, тонкие губы, большой острый нос, прямая гладкая челка.
Алабин, увидев рисунки, одобрительно сказал:
— Ничего. Смешно. Она похожа на «Пожирателя птенцов» Босха.
Когда он вышел из комнаты, Юлька возмущенно всплеснула руками:
— Ну что это за человек! Как ты с ним дружишь столько лет, я не понимаю. А правда, что Муранова из-за него вены резала?
— Нет, неправда, — холодновато ответил Данила, — просто поранилась о битую бутылку, вот и все. Зачем ты веришь всякой ерунде?
— Я и не верю. — Юля обиженно отвернулась. — Мне вообще кажется, что это как-то слишком… мелодраматично, что ли. Даже для Мурановой.
— Даже? — Данила удивленно заглянул ей в лицо, усмехнулся, но ничего не сказал.
А она наконец улыбнулась и сообщила:
— Знаешь что… Я купила тебе свитер! Вот.
* * *
Субботний вечер пришлось коротать одному — Алабин уехал домой, да и в соседних комнатах было непривычно тихо. Данила разбирал свои работы, откладывал то, что не стыдно выставить на просмотре. Кое-что хотелось подправить, но он гнал эту мысль, уже зная, что из таких переписываний ничего путного не выходит.
Сигареты закончились, а идти за ними в уличный киоск, судя по всему, уже было поздно. Откуда-то доносилась музыка, скорее всего, с черной лестницы в левом крыле общаги. Там никогда не было света, и потому на площадках иногда стихийно возникали то танцы, то тихие посиделки с пивом и разговорами.
Данила вышел из комнаты и направился в конец коридора, к раскрытой двустворчатой двери, ведущей на темную площадку.
На фоне окна мелькали силуэты — качались руки, плечи, взлетали волосы. С улицы сквозь ветки светил одинокий фонарь, а внутри в полутьме плавали огоньки сигарет и мигала зеленая точка на корпусе магнитофона.
Данила протиснулся между танцующими к подоконнику, там какой-то незнакомый курчавый парень разливал коньяк из плоской бутылки по чашкам, стаканам и прочей случайной посуде.
— Сигареты есть? — спросил у него Данила, пытаясь перекричать музыку.
Парень протянул ему чашку и что-то объяснил, жестикулируя так, будто он произносил тост на свадьбе. Данила ничего не понял, но на всякий случай кивнул, выпил, а чашку поставил на подоконник.
Кто-то схватил его за руку и потянул назад, к танцующим. Он обернулся и увидел Лену. Она подала ему вторую руку: «Пойдем!» Данила покачал головой и отступил, потянув ее за собой. Она приблизилась, сделав шаг из серой полосы света в темноту, и сразу стала почти невидимой. Руки ее осторожно стали освобождаться из его ладоней. Он не отпустил. Сам не понял, что сделал, — собрал ее пальцы, сжал и долго стоял рядом с ней молча, так долго, что говорить стало совсем невозможно. Она тоже молчала — ткнулась лбом в его плечо и замерла.
Подошел тот парень, что разливал коньяк, возникла из тьмы все та же чайная чашка.
Данила мотнул головой.
— Нет.
А Ленка освободила одну руку, обернулась, что-то быстро смахнула со щеки и сказала:
— Погоди. Давай мне.
* * *
Все, что рассказала Катя, казалось чьей-то неумной шуткой, Юля все перебивала ее, возмущаясь: но ты же не знаешь, ты не видела!
— Все видели, — возражала Катя, — все знают.
И снова говорила про ночную пьянку на лестнице, про танцы, про то, что эти двое целый час стояли, обнявшись, а потом ушли вместе и прилипли друг к другу в коридоре, не дойдя двух шагов до двери Данькиной комнаты.
— Все это видели, понимаешь?
Они сидели в пустом холле у гардероба, Юлька обнимала скомканную дубленку и смотрела в окно. За окном было желтое небо и голубые дома. Возле припаркованной у входа заиндевелой красной машины лежала синяя тень, с козырька над входом слетали искрящиеся крапинки и, не долетев до земли, пропадали в воздухе.
— Я ему свитер купила, — сказала Юля.
Катя искоса посмотрела на нее, помолчала. Потом предложила:
— Поехали домой?
— Нет, ты иди, я хочу его подождать. Мы же с ним договаривались, что сегодня едем ко мне.
Катя застегнула шубу, накинула капюшон. Спросила:
— Я зайду вечером?
— Заходи.
Небо постепенно бледнело, темнели дома, заиндевелая красная машина в тени стала почти лиловой.
Данила появился через час, увидев Юлю — не удивился, подошел, привычно тронул губами возле ее губ, помог надеть дубленку. На улицу вышли вместе. Юлька поскользнулась на краю тротуара, Данила успел схватить ее за локоть, сказал: «Да осторожней ты…» Дальше шли молча.
Он смотрел на газетный киоск впереди, думал: «Вон там. Остановиться и сказать». Киоск приближался, светил в сумерках своими газетами, открытками и елочной гирляндой, натянутой по краю витрины. «Лучше на углу у аптеки, — твердо решал Данила, — но если не там, то только в метро. Да, теперь только в метро».
Когда спускались на эскалаторе, он держал Юльку за руку, а когда приблизился поезд — отпустил, чтобы поправить ремень этюдника на плече. Она вошла в вагон, обернулась не сразу. Данила стоял в одном шаге от нее, на платформе. Справа поперек Юлькиного лица выехала белая надпись, поверх надписи отражался какой-то долговязый урод в надвинутой до бровей шапке, с этюдником на плече. А потом поезд тронулся, замелькали окна, люди, лампы — и улетели в туннель. Осталась кафельная стена с ржавыми потеками и волнистым лепным орнаментом.
* * *
Катя вышла из лифта, коротко нажала кнопку звонка и, как всегда, сразу толкнула дверь.
— Юль! — крикнула она с порога. И тут же стала расстегивать крючки шубы и разуваться.
Никто не отвечал. В квартире стояла тишина. Катя прошла через прихожую и заглянула в комнату, увидела на диване смятую подушку, плед, раскрытую коробку с лекарствами.
Дверь в ванную была приоткрыта. Катя вошла, ничего еще не поняв, не веря, но уже не дыша и холодея от ужаса, она приблизилась на полшага.
Юлька в стеганом желтом халате лежала по грудь в воде, наклонив набок голову, разомкнув тонкие бесцветные губы. К белой щеке приклеилась путаная прядь мокрых волос. На халате темнели разводы, вода возле рукава была красной, будто в ней только что мыли мясо. На полу рядом с тапочками валялась раскрытая опасная бритва с черной блестящей ручкой.
* * *
Среди недели Катя заехала в общежитие, привезла Даниле его вещи из Юлькиной квартиры. В комнате застала только Алабина, отдала сумку и ушла молча.
На улице ее догнала Ленка в накинутой на плечи чужой куртке. Она пыталась спросить про Юлю, но слова никак не связывались в целые фразы, и она выдыхала только беспокойные «подожди! — ну? — что там? — как она? — ты знаешь?»
Катя рассказала последние новости из больницы: о том, что к Юльке еще не пускают, но говорят, что состояние улучшилось и что дня через три разрешат посещения…
Лена слушала и все время кивала, не сводя с нее глаз.
Кате было немного странно, что та самая Лена — заносчивая, смешливая, недоступная — стоит теперь перед ней, ловит каждое слово, нервно заправляет волосы за ухо… Только отчего-то вдруг стало очень холодно, дрожь била все сильней и сильней. Наконец, передернув плечами, Катя проговорила: «Ладно, Ленусь, я пойду» — и побежала по подтаявшей тропинке через сквер. И уже потом, в трамвае, вспоминая Ленку — осунувшуюся, в чужой куртке на плечах, думала: «Господи, какая же она некрасивая».
* * *
Юля вернулась доучиваться на следующий курс — тихая, глаза в пол. Данила теперь таскал на плече два этюдника — свой и Юлькин.
Вскоре она округлилась, заковыляла вразвалочку, перебирая мягкими замшевыми сапожками, а весной родила и — затеплилась, замерцала, зачадила тихая семейная жизнь.
Дочку назвали в честь Юлиной бабушки — Вероникой. Те, кто ее видел, говорили, что она похожа на маму — пушистое золотое дитя и что Юля с ребенком на руках — совершенная мадонна Кривелли. Та, что с фруктовой гирляндой над головой.
Как-то ранней весной Катя случайно встретила Данилу на Арбате и едва узнала — он похудел, оброс бородой, скулы слегка заострились, взгляд стал жестче. Он не сразу ее заметил, шел, как всегда, глядя поверх толпы. Потом увидел и будто оттаял, заулыбался. Сказал: «Поехали к нам!» Купили вина и апельсинов, поймали такси…
По дороге Данила говорил, что занимается мозаикой, заказы есть, и много — бассейны в загородных домах, фасады, гостиные… Надо зарабатывать, пока есть такая возможность, — дочка растет.
— Сколько ей?
— Пять лет.
— Боже мой… пять! А как Юля?
— Юля у нас домохозяйка. Она так и не доучилась — расхотела, да и некогда. А ты? Как ты?
— Нормально, работаю в издательстве, замуж вышла, переехала, развелась, сейчас опять кое-что намечается… С однокурсниками собираемся иногда. А ты видишь кого-нибудь из своих?
— Некоторых. Редко.
Они жили в той же квартире возле посольства. Юля почти не изменилась, пожалуй, даже похорошела, и короткая стрижка ей очень шла.
А Вероника оказалась кокетливой девицей с длинными кудрями цвета гречишного меда. Она то кружилась посреди комнаты, раскручивая подол нового голубого платья, то с разбегу плюхалась на диван и расправляла вокруг шелковые сборки и складочки. Потом обиделась на строгий окрик матери и гордо ушла к себе.
— Такой характер! — сказала шепотом Юля, прижав ладони к груди. — Не знаю в кого, прямо боюсь за нее.
Накрыли стол на кухне, Данила открыл вино.
Юля рассказывала, как летом они втроем ездили к Фогелю в Гамбург, он там уже года четыре, работает в супермаркете кассиром, жена занимается стрижкой собак.
— Как? — удивилась Юля. — Ты разве не знаешь, кто жена Марка? Ну как же — Наташа Муранова! Да-да, вот такое «ничего себе». Алабин в Штатах, от него вообще ни слуху ни духу. Маша Волкова преподает в колледже, развелась недавно, у Гаврюхина своя дизайн-студия, он такой интересный стал…
Когда Юля ушла к дочке в комнату, Катя достала из сумки пачку сигарет, на всякий случай спросила:
— Можно?
Данила поднялся.
— Нет, курить — на площадку. Пойдем.
Они вышли в подъезд, спустились на один пролет и сели на ступеньку. Данила молча смотрел в окно, хотя ничего там за окном не было, кроме неба и проводов.
Катя бессовестно разглядывала его лицо вблизи, сигарету держала чуть на отлете, выгнув бледное запястье. Наконец, совсем истомившись гадючьим женским любопытством, спросила трусовато и вкрадчиво:
— Даня… Ты по Ленке скучаешь? — Она суетливо стряхнула пепел и пояснила, почти извиняясь: — Просто кое-кто из наших говорит, что у тебя с ней роман по второму кругу.
Данила холодно усмехнулся, не отводя взгляда от перекрестья оконной рамы.
— Какой роман, Катенька… — медленно проговорил он. — Мне даже думать об этом скучно. Лень.