БЫЛОЕ И КНИГИ
Александр
Мелихов
ПОЭЗИЯ И СКАЗКА
Ценители
русской литературы давно знакомы с творчеством «короля фельетонистов» Власа Дорошевича, чьим фельетонам, чтобы сделаться прозой,
не хватало пустячка — поэзии. Да еще, пожалуй, языковых «излишеств», без
которых нет писателя-стилиста (и большой вопрос, бывают ли другие писатели).
Однако в книге «2x2=4? Восточные сказки» (М., 2013)
читатель обнаружит и то и другое. Дорошевич блестяще стилизует язык и
арабского, и китайского, и индийского мира, какими их представляют в России да,
вероятно, и во всей Европе.
Издательская
аннотация, конечно, права: «Написанные больше века тому назад сатирические
„Легенды и сказки Востока“ звучат более чем современно сегодня». Но вряд ли мы
с очень уж большой радостью пожелали бы в стотысячный раз убедиться, что
глупость и продажность так же вечны и неразделимы, как любовь и кровь, если бы
не… Если бы они не сделались предметом искусства,
которое для того и выдумано, чтобы превращать страшное в прекрасное, а мерзкое
в забавное. Когда какой-нибудь «представитель народных
чаяний» вдруг начинает требовать каких-то новых законов против педофилии или
наркомании, мы только брюзжим: как будто без него не знают, что педофильствовать или наркоманствовать
нехорошо, надо исполнять те законы, что уже есть, а не придумывать новые,
которые тоже никто не собирается исполнять в ущерб своему покою и достатку…
И
что же проистекает из нашего брюзжания? Одно расстройство. А у Дорошевича все
происходит до крайности аппетитно. В арабской Государственной думе, а она
зовется у них Дум-Дум, избранные арабы озаботились тем, что избиратели называют
их лодырями, дармоедами, а в одного так даже кинули
камнем. Значит, надо издать новый закон, но такой, который бы никому не
приносил убытка. Издадим же закон, что дважды два четыре! «Но это и без того
все знают». Ну и что, все знают, что красть нельзя, однако в законе об этом
говорится.
Узнав
об этом, визири взволновались и пошли к великому визирю, который был так же
мудр, как сед: «Эти дети несчастия скоро издадут закон, чтоб днем было светло,
а ночью темно, чтоб вода была мокрая, а песок сухой, и люди уверуют, что мир
устроен не по произволению аллаха, но по их постановлениям!» На что мудрость
великого визиря, одетая в спокойствие, как мулла в белую чалму, ответила:
«Будет Дум-Дум издавать законы или не будет, — я остаюсь. Будет дважды два
четыре, или один, или сто, я все равно остаюсь, пока аллаху угодно, чтобы я
оставался».
Дальше
читайте сами, получите массу удовольствия и от остроумия, и от стилизаторского
мастерства, на которое мне удалось лишь намекнуть.
А
сказки об Истине проникнуты еще и печальной мудростью. В «Сказке о сказке»
Истина решила попасть во дворец самого Гарун-аль-Рашида
и пришла к его вратам нагая, одетая только в свою красоту. «Как твое имя? —
ужаснулась стража. — Бесстыдство?» — «Увы, Истину
часто принимают за бесстыдство, так же, как ложь за
стыд». После этого Истина, надев власяницу и препоясавшись веревкой, пришла ко дворцу под именем Обличения, — после остроумнейших
препирательств ее отправили проповедовать в мечети. И тогда она отправилась к
халифу в виде Сказки, и все резные, и слоновой кости, и перламутровые двери
открылись перед Сказкой… И халиф с ласковой улыбкой
сказал ей: «Говори, дитя мое, я тебя слушаю».
«Истина
всегда добьется своего.
Кизмет!»
То
есть судьба. Однако в сказке «Истина» судьба распорядилась иначе. Там царица
Истина укрылась за высокими горами, за дремучим лесом, и только поэты слагали
песни о ее красоте. И вот юный витязь Хазир решил увидеть эту красоту воочию. И через
бесчисленные испытания, измученный, добрался-таки до
белоснежных ступеней ее дворца и — и увидел голую старуху. Ее коричневая кожа
висела складками, седые волосы свалялись в космы,
глаза слезились, она едва держалась на ногах, опираясь на клюку. А затем
печально улыбнулась беззубым ртом: «Да, я была красавицей в первый день
создания мира. Но я много страдала, а от этого не делаются прекраснее». — «Но
что же мне сказать людям?!.» — в отчаянии схватился за
голову Хазир. Истина упала перед ним на колени и
взмолилась: «Солги!»
Так
что и под следующей сказкой «Правда и ложь» подписался бы сам Оскар Уайльд,
сетовавший на упадок искусства лжи. В этой сказке Правдивым
все тяготятся, а Лжеца, рассказывающего увлекательные байки, зазывают и
угощают. «С меня и одного уваженья довольно!» — гордо заявляет Правдивый, а
Лжец подпрыгивает от радости: «В первый раз солгал!»
Сказка
же «Не те пятки» содержит, пожалуй, дельный, хоть и трудноисполнимый рецепт
борьбы с наркоманией. В борьбе с нею правитель Каира Джиаффар
велел полиции бить палками по пяткам сначала самих презренных курильщиков
опиума, затем торговцев опиумом, затем держателей притонов, но курильщиков не
становилось меньше, и лишь полиция все богатела и богатела. И
наконец мудрый дервиш разъяснил правителю, что «заптии»
не только брали бакшиши с тех, кто торгует опиумом, но еще и битьем по пяткам
вынуждали торговать и тех, кто раньше воздерживался. «Отдай другой приказ, —
сказал святой дервиш. — Если в Каире будут еще курить опиум, бить палками по
пяткам заптиев». — «Святость святостью, а закон
законом! — возмутился правитель. — Я позволяю говорить что угодно, но только не
против полиции».
И
велел дать тридцать ударов по пяткам самому святому.
Но,
пожалуй, самой поэтичной и грустной я бы назвал заключительную «индийскую»
легенду «Чума». Прекрасную царевну Серасвати любит
прекрасный юноша, но надменный отец Серасвати находит
такого жениха недостойным своей гордости, хотя влюбленный и сам наследник
царства. Ожесточившийся жених идет на оскорбителя войной, желая сделать Серасвати хотя бы наложницей. Однако отец Серасвати, видя неминуемое поражение, убивает себя сам, а Серасвати превращается в скиталицу, претерпевает
всевозможные предательства и надругательства и наконец
обретает покой в служении богине смерти Кали — так является в мир богиня Чума,
которой уже ничего не стоит мимоходом задушить среди прочих и своего бывшего
возлюбленного.
Легенда
не поддается пересказу, ее нужно прочесть. История глубокая, а потому особенно
грустная. Но ведь искусство для того и существует, чтобы преображать мерзкое в забавное, а грустное в поэтическое.
Подозреваю,
что поэзия и есть наследница сказки в нашем мире, тщетно пытающемся быть
рациональным, чему изо всех сил противится наша душа, прекрасно понимающая, что
без хотя бы самой неуловимой веры в детские грезы, грезы нашего собственного
детства и детства человечества, жизнь сделается окончательно невыносимой.
Однако для хотя бы самой мимолетной веры в откровенные сказки мы недостаточно
простодушны. Но если сказка укроется в костюм жизнеподобия,
заслужив при этом более почтенное имя мифа, то передохнуть в ней от правды
жизни будут готовы уже многие из нас.
Особенно
если костюм жизнеподобия окажется красивым и сам по
себе.
В
сборнике «Царь головы» Павла Крусанова (М., 2014)
этот костюм и соткан, и скроен, и сшит превосходно. Издательская аннотация
указывает (формально справедливо) на
родство удивительных крусановских историй с
метаморфозами Апулея и рассказами Пу
Сунлина — все они используют поэтику невозможного. Однако крусановские
пращуры почти не интересуются психологией и живописью, у их героев нет ни
внешности, ни характера, да и декорации, в которых они действуют, едва намечены
— древним интересны только события. Рассказы же Крусанова
написаны как отличная реалистическая проза, и притом интеллектуальная, а невозможное чаще всего появляется в них одномоментной
вспышкой.
Так,
рассказ «Собака кусает дождь» начинается классическими записками охотника:
болотина, осока, местный Пал Палыч, бьющий крякуш без промаха, городской Петр Алексеевич, приезжающий
не за добычей, а за впечатлениями. Петра Алексеевича
восхищает меткость Пал Палыча, но в остальном он не
видит в народе особой мудрости, разговоры о политике давно набили ему оскомину.
«Ну никак не мог русский человек смириться с тем, что
он, как и прочие народы, живет в аду — у иных он, может, только почище, а у
иных и погрязней», — «взгляд, конечно, очень варварский, но верный».
Лишь
после охоты, за простым и щедрым столом (практически все добыто руками
хозяина), после не то третьей, не то пятой мелкой пташки Петра Алексеевича наконец пробивает на вечный разговор — как бы
нам обустроить Россию так же ладно, как Пал Палыч
обустроил собственный дом: «Откуда это в вас, скажите? Почему другие не
переймут?» И Пал Палыч в своем переполненном дарами
земли подвале показывает матовую от подвальной паутины банку, в которой две
отвратительные твари корчатся, плюются
и верещат от бессильной ярости. Это наши с женой те, разъясняет Пал Палыч, кто нам в левое ухо глупости нашептывает. То есть,
разъясню уже я, те духи зависти и злобы, в борьбе с которыми народ веками плюет
через левое плечо. А охотник взял их да и словил. И
теперь живет в мире и согласии.
Так,
значит, и на мне сидит такой же, содрогается Петр Алексеевич, как же теперь с
этим жить?.. А как жили, так и жить будете, отвечает Пал Палыч:
«Он, ваш-то, вокруг пальца так вас обвертит — даже не заметите». Петр
Алексеевич не верит, но уже наутро догадывается, что видение было внушением,
суггестией. Последнее «похожее на быструю сороконожку слово» и решило дело —
жизнь начала возвращаться на прежние круги, где охотничья собака снова пыталась
укусить дождевые струи так же тщетно, как люди пытаются символическим поплевыванием усмирить злобную нечисть.
В
рассказе же «По телам» молва доносит до одного из тех, «для кого известие о
происшествии важнее, чем происшествие как таковое», удивительную новость: некие
секретные ученые научились «внедрять выделенное сознание в другое тело-носитель»,
причем даже в тело животного. А герой рассказа, сотрудник таможенного контроля Полуживец давно мечтал узнать, что чувствует, скажем,
дельфин, червяк на крючке или рак в кипятке, — может, ему там не так уж и
плохо? «Таковы люди, что и без крыл мечтают о полете, а в должности вахтера
непременно озабочены политикой, спортом и ценами на недвижимость».
И
через череду метких наблюдений, интересных событий и умных разговоров Полуживец переселяется в тело здоровенного
породистого пса. И это оказывается так упоительно, что таможенный инспектор
пускается в дорогостоящее и опасное путешествие по телам, пока
наконец не застревает в теле вороны (а тот несчастный, в ком застряла воронья
душа, лишь беспомощно каркает да машет руками, пытаясь взлететь). Финал яркий и
неожиданный, но я давно удивляюсь, почему мастера эффектных неожиданных
концовок, как правило, оказываются писателями не самого первого ряда? Вероятно,
финал должен не уводить течение в сторону, но, напротив, концентрировать его в
какой-то символ, и Крусанову его сюжетная
изобретательность, а возможно, и стремление теснее сблизиться с его культурными
образцами, иногда, мне кажется, идут не на пользу. Остаются без развития его
же собственные мысли и образы, более масштабные, чем те эффектные, которыми он
нередко завершает свои рассказы. Всегда, повторяю, отлично написанные,
но не всегда перерастающие в нечто более значительное, чем увлекательная
частная история.
Мне
кажется, Крусанов полнее всего реализует свой
редкостный потенциал, когда дает больше воли лично
пережитой глубине, чем выдумке и мастерству. Образцовой здесь мне
представляется повесть «Глина». Главному герою, тоскующему по
оставившей его женщине, начинают являться умершие, и он отправляется в
казахстанскую экспедицию, чтобы забыть «прекрасную воровку, походя и без нужды,
как скверный ребенок, укравшую у меня — меня». Но его и там преследует
«зов глины»: «Глина, каменный прах, тлен великих гор… Белая, ржаво-красная,
зеленовато-серая — набрал разной. Когда я развожу ее в
миске с водой, я думаю о мертвых. Когда леплю нелепые тела, раскатываю колбаски
рук и ног, я думаю о мертвых. Царапая зубочисткой
шарик головы, прорезывая рот, глаза, формуя нос,
я думаю о мертвых. Или… Или это мертвые сами?.. Сами
думают о себе внутри моей головы? Думают о себе — мной?»
В
повести есть и великолепные описания пустынных гор, и блестящие метафоры (ветки
мечутся на ветру, «словно руки марионеток, пришитые к струям ливня»), но они не
отвлекают внимание на себя, ибо над всем царит тот самый звук, без
которого невозможна поэзия. Имеется и второй, закадровый сюжет, опять-таки
намекающий на некое присутствие колдовства. Однако этот намек, оставляющий
возможность и «научного» толкования, не переводит повесть в сказку или,
поднимайте выше, в миф, но лишь усиливает ее поэтическое звучание —
прикосновением тайны.
А
пересказывать поэзию — только портить. Читайте, грустите и наслаждайтесь.