БЫЛОЕ И КНИГИ
Александр
Мелихов
ИСТОРИЯ МОИХ
СОВРЕМЕННИКОВ
В воспоминаниях Игоря Ефимова «Связь времен» —
«В Старом Свете» и «В Новом Свете» (М., 2010, 2012) — при всем богатстве
«былого» авторские «думы» не менее значительны. О детской дружбе: «Только
вместе — сплоченно — дружно — мы могли раз за разом — день за днем побеждать
нашего общего врага, главного врага моего деревенского детства: удава скуки». О
блатных — «страшных, диких и бессмысленно свирепых, но зато таких упоительно
свободных, что не желать сделаться одним из них… Нет,
невозможно было не мечтать об этом».
Но что среди советской скуки и фальши сумело одолеть
эту дикую романтику? «Не только пропаганда про выплавку стали
и рекордные урожаи текла из черной тарелки на стене. Чайковский и Бородин,
Моцарт и Шуберт, Россини и Верди, Мендельсон и Бизе — эти имена стали знакомы
мне с детства». И еще «ХОРОШИЕ книги». «Герои, действовавшие
в этих книгах, могли сколько угодно наживаться, любить-блудить, убивать хороших
людей на дуэлях, скучать, верить в Бога, лгать, предавать, глумиться над
прекрасным, но все эти чудовищные поступки порой не могли ничего поделать с сочувствием
и любовью, которую они вызывали...
И мало того, что они не были сожжены, запрещены,
спрятаны в подвалы; авторам их повсюду стояли памятники, портреты их глядели на
нас со стен класса и страниц учебников, и те самые наставники, которые вбивали в
наши головы свое хорошо-плохо, превозносили их как
величайших художников». Какой-нибудь Пол Пот лучше сообразил, что «сокровища
культуры» несовместимы с партийной диктатурой.
Потом радости математики: «Это незыблемое не
враждебно мне, не подавляет, а наоборот — возносит над другими». Но главное —
«трепетная нить, протянутая из далекого прошлого к нам — и сквозь нас — дальше,
вперед, в будущее».
Энергомашиностроительный факультет, инженерная
работа, открывшая нелепости социалистической экономики, столкновение с миром
литературных редакций: «Всякая стилистическая новизна, всякая искренность
чувства вытравлялись не только в печати, но уже на дальних подступах, в
зародыше». Отсюда — «хаос, абсурд представлялись многим предельным выражением
писательской свободы».
«Но
меня увлечение абсурдом миновало. Почему? Скорее всего
потому, что именно противостоявший нам „порядок“ казался мне воплощением
абсурда и хаоса». И еще: «Жизнь человеческая плетется из предсказуемого
и банального». Хотя и гениальный абсурдизм, добавлю
я, рождается тоже из жизни. Герой Зощенко не выдумка, но концентрат. И язык
Платонова — тоже концентрированная смесь простонародного и газетно-советского,
на которой был вынужден изъясняться архаический человек, загнанный историей в
великие вопросы. А потому все, кто пытается писать языком Зощенко и Платонова в
наши дни, обречены на эпигонство.
Кстати,
забытый земляк Платонова Андрей Новиков писал примерно тем же языком («Ратные
подвиги простаков», Воронеж, 2005), но он не творил грандиозных платоновских
фантасмагорий: язык не может сделать писателя гением (зато создать ощущение
искусственной вычурности очень даже может).
Игорь
Ефимов хотел быть прежде всего восстановителем связи
времен: брезжила «счастливая, всю жизнь переворачивающая догадка-надежда: может
быть, и мы не варварского рода! может быть,
и мы каким-то неведомым образом… не только по сердечному тяготению, но и по
крови принадлежим к той чудесной стране, обломки которой лежат у нас под
ногами?» (Курсив автора.)
И
литературная карьера складывалась, — лично я в начале восьмидесятых о подобном
не смел и мечтать: мне уже казалось, что культурную прозу наши литначальники ненавидят не из-за идейных догм, а из личной
ненависти серых к многоцветным, примитивных к сложным
(не скажу, что после падения партийной диктатуры одолели многоцветные и
сложные…).
А
пока простейшие правили нерыночными методами, спасительной для психики
«оказывалась роль преступника поневоле. Я читал и передавал друзьям
запрещенные книги, пересылал на Запад свои и чужие рукописи, встречался без
разрешения с иностранцами, собирал деньги для семей арестованных и
самиздатских перепечаток, то есть делал все, без чего исчезли бы остатки
самоуважения, и что, по правилам советской жизни, считалось преступлением... Я
никогда не ощущал себя незаслуженно оттираемым писателем (с полдюжиной опубликованных книг! с радио- и телепостановками!
с переводами на иностранные языки! с идущими в театрах пьесами!), а всегда —
удачливым, до сих пор не пойманным шпионом».
С которым как с равным встречаются легендарные Профферы, издающие в Америке запрещенную у нас высокую
литературу. «Все же один раз, гуляя с приехавшими Профферами по вечернему Ленинграду и выражая свое
восхищение затеянным ими изданием всех романов Набокова, я не удержался и
воскликнул:
— Ах, как бы я мечтал работать в подвале вашего „Ардиса“ кем угодно —
редактором, наборщиком, корректором!»
И
рок подслушал: преуспевающий советский писатель угодил в этот самый подвал в
качестве упаковщика…
«Цепочка
мелких унижений порой заставляла меня усомниться в том, что они возникали
случайно». А защитного самоощущения удачливого шпиона уже нет. У детей же нет
и воспоминаний о блистательном прошлом. «Ты, с твоим акцентом, с бедными
родителями, в немодной одежде, с багажом прочитанных русских — никому здесь не
известных — романов и стихов, часто должен довольствоваться положением недоучки, парии, безнадежно отставшего от настоящей жизни...
В трех (семьях. — А. М.) дети-подростки убежали
от родителей, в двух — попали в тюрьму, а число самоубийств
среди молодых, кажется, перевалило за десять».
Да
и сам автор в больничной бухгалтерии, в суде, в банке переживает потрясения,
каких не знал и в КГБ: могущество врага подкрепляет и нашу экзистенциальную
защиту. «Я начал тихо сползать по стене». «Как описать взрыв — поток —
восторга, который прихлынул из моей груди к горлу, глазам, щекам?» «На меня
напала дикая мучительная икота. Плюс бешеное сердцебиение. Плюс нехватка
дыхания».
Вернули
дыхание ему, я думаю, все те же «ХОРОШИЕ книги», которые он писал сам,
продолжая трепетную нить русской литературы и общественной мысли.
Да,
трепетная нить воодушевляющей истории несет в себе столько укрепляющей энергии,
что нет ничего естественнее желания конкурентов ее ослабить, а то и перерезать
друг у друга. И Вячеслав Рыбаков защищает эту трепетную нить уже в
общенациональном масштабе («Руль истории», СПб., 2013), отстаивая, в сущности,
экзистенциальные нужды тех масс, у которых, в отличие от интеллигенции, нет
отдельной службы психологической безопасности. Сам-то Рыбаков, известный
писатель, доктор исторических наук, лауреат Госпремии, вполне мог бы устроиться
и отдельно от плебса, еще и подпитываясь чувством
избранности, и все же — «когда в отношении моей страны говорят или тем паче
действуют несправедливо, мне будто дымящимся окурком прижигают душу.
Но
при этом именно из-за того же обостренного чувства справедливости я прекрасно
понимаю, что Россия сама по себе, как таковая, для очень многих совсем не
плохих людей (тем более не принадлежащих к этническим русским), оправданием
усилий и мучений быть не может.
Сначала
надо понять, а зачем, собственно, Россия.
…Все
великие державы современности, их очень немного, столкнулись с необходимостью
ответить на аналогичный вопрос так, чтобы большинством граждан ответ был понят и
эмоционально принят. В наше время быть крупной державой, опорой хотя бы
регионального миропорядка столь трудно и дорого, требует стольких жестко
скоординированных усилий и выполнения стольких совершенно не нужных никакому
отдельному человеку тяжких дел, что без внутреннего эмоционального оправдания,
без единой горячей мотивации, которая одухотворяла бы самых разных людей, это
просто невозможно».
А
единая мотивация почти невозможна без ощущения коллективной исторической
преемственности. Но с коллективной-то историей у нас полный завал: «Умные люди
говорят, что Россия — единственная в мире страна с непредсказуемой
историей. Мол, во всех странах, которые нормальные, уж если что
произошло — так именно это и произошло. И только на Руси каждая власть
кроит по себе прошлое, чтобы оправдаться, замазать свои уродства, представить
именно себя наследницей каких-то там очередных славных традиций — от
которых, вообще-то, у любого разумного и порядочного человека лишь волосы дыбом
встают и срабатывает рвотный рефлекс. А мы, дураки,
каждой власти верим и раз за разом даем себя
обмануть...
Людоедской
власти своей, лгущей спокон веку, верим, а искренним бескорыстным
доброжелателям, порой жизнями своими рискующим ради того, чтобы вправить нам
мозги, — ни в какую».
«Нормальные»-то верят, что они самые мудрые, мужественные и
справедливые, исключительно потому, что они и впрямь самые мудрые, мужественные
и справедливые…
На
деле и самые образцово-показательные народы держат врозь научную историю и ее упрощенный канон: «История, как и религия,
дает простор для интерпретационного творчества, как и религия, вызывает
нескончаемые споры специалистов-богословов и притом, как и религия, нуждается в
верховном утверждении уже бесспорных, базисных основ, которые составляют
упрощенный канон».
И
каков же должен быть этот канон?
«Всякая
религия исходит из того, что тот, кто ее принимает, становится совершеннее.
Точно так же и всякая история не может не исходить из того, что она сделала
людей, которые ее пережили и продолжают переживать, лучше, нежели они были до
нее и были бы без нее.
Только
так она в состоянии играть роль цивилизационного и,
особенно там, где государство и цивилизация более или менее совпадают (в Китае,
в Японии, в России), — национального интегратора. Это не прихоть, не самолюбование,
не духовный анальгетик. Как двигатель внутреннего сгорания не заработает, пока
в него не поступает горючее, так история не сможет объединять людей и
оправдывать их объединение, пока не объяснит им, что они сделали хорошего
вместе и по каким параметрам сами они стали лучше, чем были до того, как их
нынешняя история началась. Любое высказывание, из которого следует, будто
чья-то история не творит добро, а паче того — сотворила больше зла, нежели
добра, даже если мотивируется оно потребностями „очищения“, „здоровой критики“
и „присущего любому порядочному человеку стремления восстановить историческую
справедливость“ — есть на самом деле однозначный призыв ко всем участникам
данной истории разойтись, примкнуть кто куда и больше не собираться вместе во веки веков».
Рыбаков
надеется, что и религия не исчерпала свой совершенствующий потенциал: «Когда я
слышу, как замечательная наша Жанна Бичевская поет
про то, что русские с крестами и иконами все равно поднимутся с колен, меня
буквально крючит. С крестами и иконами надо вставать
НА колени — чтобы покаяться в собственных грехах, в собственной
нетерпимости, неумении понять другого, неумении по тщеславию своему посмотреть
на ситуацию в целом, в интересах мира, а не своего узкого круга. А вот вставать
с колен лучше всего, например, с учебниками Ландау и Лифшица. Тогда, может
быть, встать еще получится. Если вообще уже не поздно.
И
ровно так же меня крючит, когда я слышу, как люди, почитающие себя благородными
борцами за истину, но понятия не имеющие о том, что
такое вера, рассуждают об обскурантизме и мракобесии».
Народные
доблести, считает Рыбаков, порождаются не лестью и не обличениями, а
историческими задачами, которые их востребуют. И какое же «общее дело»
известный фантаст мечтает поставить перед Россией?
«Я
вполне могу себе представить государственную идеологию, которая сводится,
например, к чему-то такому: „Мы никого ни к чему не принуждаем, мы только
спасаем тех, под кем земля разверзается. И ни от кого из
спасенных не требуем и не ждем благодарности — собственно, мы все делаем
не столько ради них, уж простите за откровенность, сколько потому, что так мы
выполняем заветы, заповеданные нашими религиями и сохраненные в наших светских
культурах. Потому, что хотим сами становиться лучше“».
Те,
кого в книге отпугнут филиппики Рыбакова в адрес обидчиков его любимой страны,
надеюсь, разглядят сквозь его гнев оскорбленную мечту о всемирной отзывчивости.
Ну, а «споры об истинности или ложности тех или иных догматов лучше оставить
богословам. То бишь историкам-специалистам. И не стараться выносить эти споры
на суд широкой публики. Так ответственнее». Ибо простые люди и реагируют просто
— фашизм и есть бунт простоты против мучительной сложности бытия. Оплевывание национальных святынь способно взрастить гиперромантическое движение, которое объявит историю России
настолько безупречной и неприкосновенной, что даже праведный гнев Рыбакова
покажется эталоном политкорректности и толерантности. Но будет поздно...