ПИСЬМА ИЗ ПРОШЛОГО
Борис
Фрезинский
БАБЕЛЬ, ЭРЕНБУРГ И
ДРУГИЕ
Суждения, встречи, взаимоотношения,
рассказы А. Н. Пирожковой
О писателе с удивившей меня фамилией Бабель я
узнал восьмиклассником 9 февраля 1957 года из «Литературной газеты»1,
прочтя начало большой статьи Ильи Эренбурга «Необходимое объяснение»2
(этого писателя я знал года с 1952—1953-го, когда прочел его международный
роман «Буря», мне интересный). Вот из статьи Эренбурга я и вычитал: был такой
писатель Бабель, книги его не издавались последние двадцать лет, так как он
оклеветан и погиб, но вскоре выйдет сборник его прозы. Не дожидаясь этого,
попробовал поискать у старших (уже двадцать лет назад все книги Бабеля изъяли
из библиотек). И, о чудо, далеко ходить не пришлось: книжка рассказов Бабеля
1932 года нашлась у славных наших соседей по коммуналке — филолога Галины
Даниловны и математика Александра Ивановича Кошелевых3 (они-то и
подарили мне «Бурю» и получали «Литературку»). Я
прочел прозу Бабеля и навсегда ее полюбил. А его «Избранное» (с предисловием
Эренбурга!) действительно подписали к печати 7 сентября 1957 года (через девять
месяцев после того, как сдали в набор4) и
отпечатали умеренным по тем временам тиражом в 75 тысяч. При плановом хозяйстве
все районы страны получали одинаковое количество книг на душу населения. Потому
«Избранное» Бабеля найти в Питере было немыслимо. Зато летом следующего года я
обнаружил его пылившимся на полке нераскупленного
товара в книжной лавке Бахчисарая (мы с одноклассниками год подрабатывали по
выходным на стройке и двинулись путешествовать в Крым…).
Через три года в «Новом мире» прочел в книге
«Люди, годы, жизнь» главу о Бабеле — одну из лучших в мемуарах Эренбурга.
Потом, уже в продолжении, он написал: «Оглядываясь на свой путь, я вижу, что
два писателя из числа тех, кого мне посчастливилось встретить, помогли мне не
только освободиться от сентиментальности, от длинных рассуждений и куцых
увлечений, но и попросту дышать, работать, выстоять, — Бабель и Хемингуэй.
Человеку моих лет можно в этом признаться…»5
Тогда я не мог и представить себе, что через
двадцать лет буду расспрашивать про Бабеля его вдову Антонину Николаевну
Пирожкову и выяснять у нее разные подробности, связанные, в частности, и с
Эренбургом.
СЮЖЕТЫ
1920-х
ГОДОВ
Хотя Бабель был на сорок два месяца младше,
Эренбург относился к нему как к старшему и шутя
называл Исаака Эммануиловича «мудрым ребе». Они были очень разные люди — по
опыту молодости и городам, где она прошла, по сложившимся интересам и вкусам,
по стилю жизни, кругу друзей и общения, не говоря уже о характере дарований,
манере письма и работы. Эренбург тщательно продумывал очередную книгу и садился
ее писать (не отрываясь, с утра до вечера) — пока не закончит. Обычно он не
брался за новую работу, не завершив начатую. Бабель новые замыслы записывал
независимо от того, завершил ли он прежнюю вещь. Писал он мучительно, но без
спешки, и его проза долго вылеживалась. Когда за ним пришли, абсолютно весь его
архив (двадцать четыре папки текстов) вывезли на Лубянку и уничтожили, не
оставив никаких документальных следов. О расстреле их автора вся положенная
документация тщательно сохранена. Начатая Бабелем проза (не только новеллы, но
и романы) так и осталась ненапечатанной.6 Доработать
ее в тюрьме не разрешили. Тяжко думать о том, каково ему было, ожидая смерти,
знать, что пуля сотрет все тексты, сложившиеся в голове…
Эренбург вспоминал, как
в первый же день их знакомства Бабель повел его в московскую пивную, где
собирались мелкие спекулянты, воры-рецидивисты, извозчики и прочая публика, и
очень удивился, когда через некоторое время Эренбург, не выдержав, сказал ему:
«Пойдем?»7 За
всю жизнь Эренбург (бывалый донжуан) ни разу ни одну знакомую не попросил
вывернуть перед ним свою сумочку. Бабель, чтоб взглянуть на это, всякий раз
готов был отдать все деньги, что при нем были.
«Литературной среды, — пишет про Бабеля
Эренбург, — он не выносил: „Когда нужно пойти на собрание писателей, у меня
такое чувство, что сейчас предстоит дегустация меда с касторкой“».8 В 1927-м Бабель приехал в Париж, увидел там много всего и
Эренбурга тоже, — но в известных нам письмах об этом не сообщал. Правда, и у
Эренбурга в письмах я нашел только два упоминания о Бабеле — 21 сентября:
«Здесь сейчас Бабель и Эфрос» и 10 октября: «Бабель был у нас. Вино пил с
осторожностью».9
Эренбург о Бабеле в 1925-м и в 1928 годах
Бабель напечатал первые рассказы из «Конармии» в
московской периодике конца 1923-го — начала 1924 года. Эренбург жил тогда в
Берлине и московских журналов не видел. О новом прозаике он
узнал, думаю, не раньше января-марта 1924-го, когда приехал в Советскую Россию
(в его мемуарах об этом есть: «Я помню появление „Конармии“. Все были потрясены силой фантазии»10, — правда, книгой
она вышла лишь в 1926-м). Но вот в статье «Романтизм наших дней»
(напечатана в Париже 1 декабря 1925-го), говоря
о «подлинных художниках современности», Эренбург так очертил их круг: «от
Чаплина до Бабеля, от Пикассо до Пастернака».11 Это умение — безошибочно
почуять большой талант и сказать о нем без зависти — Эренбургу было
свойственно. Дальше он поясняет: «События, люди, чувствования революционных лет
столь ярки и патетичны сами по себе, что мыслимо двоякое поражение: убежать в
сторону или же быть задавленным этим материалом. Вот почему из многих
прекрасных и любимых мной писателей я сейчас остановлюсь на Бабеле. Он взял
труднейший материал и сумел „исказить“, то есть поэтически преобразить его.
Фольклор в рассказах Бабеля не самодовлеющая ценность, а только один из
приемов, легко оставляемый сочинителем хотя бы в „Голубятне“.12
Величина Бабеля не определяется сюжетом. Он не снижается по мере того, как
снижается внешний пафос окружения. В том романтическом свете, которым освещает
он своих героев, простое человеческое прозябание становится эпопеей. В этом неисторичность уже исторической „Конармии“».13 И еще одна реплика того же 1925 года в «Ложке дегтя»
(напечатанной лишь в 1928-м): «Странно подумать, что в одну и ту же эпоху, в
одной и той же стране существуют Бабель и Сейфуллина14 , Пастернак
и Орешин».15 В 1926-м Эренбург пишет в
Ленинград Елизавете Полонской: «Читал новые русские книги. Плохо. Кроме Бабеля
и… Горького — ничего».16
В 1928 году Эренбург уже
не писал рецензий, но для специального раздела «Lettres
russes» парижского журнала «La
revue européenne»
сделал исключение, написав несколько статей о понравившихся ему новинках
русской литературы. 21 апреля 1928 года он сообщил М. Слонимскому: «Когда
статья о „Лавровых“17 выйдет (в „Revue Européenne“), пошлю Вам тотчас же. Ее задержали до
июньской книги. В майской
будет о Бабеле и „Рискованном человеке“18 Тихонова».19
Русский текст этих статей не сохранился,
потому-то и статья Эренбурга «Закат по Бабелю»20 по-русски никогда
не печаталась. Обратный перевод ее с французского еще в 1980-е
годы для меня с листа продиктовала Ирина Ильинична Эренбург; фрагменты
приводятся здесь по этому переводу, существенно уточненному М. Д. Ясновым.
Эренбург начинает статью с рассказа о сборнике
автобиографий современных русских писателей21 (там были и
автобиографии Бабеля и Эренбурга). Он пишет: «Каждая страница
этой книги захватывает сильнее, чем любой приключенческий роман: тюрьмы,
сражения, голод, ЧК, изгнание, партизанские отряды, ночные допросы, поездки в
деревни за мешком муки, недели, проведенные в камере, ночи приговоренных к
смерти, революционные карнавалы, тифозные вши, футуристические афиши на
городских площадях
и слезы героев-борцов, бессильных перед жестокостью природы. <…>
Всем этим легко удивить иностранца, но не русского читателя…» Назвав то из
русской послереволюционной прозы, напечатанной в Советской России, что ему
кажется наиболее значительным, — «Конармию» Бабеля, рассказы Замятина, Вс. Иванова, Федина, некоторые страницы Пильняка, —
Эренбург замечает, что «трагедия русской революции, как и прежде, остается
основной темой русской литературы». После этого он переходит к разговору
о бабелевском «Закате». Цитата, которую здесь привожу
впервые, очень большая; надеюсь, читатели меня извинят:
«В последней книге И. Бабеля „Закат“ действие происходит
еще до войны. 1913 год — это почти как 99 франков 95 сантимов в парижских
магазинах или 5 минут до землетрясения. Бабель известен благодаря своей книге
новелл „Конармия“. Ее герои — конармейцы Буденного эпохи русско-польской
кампании. Некоторые журналисты, критикуя „правдивость“ той или иной сцены,
пытались зачислить Бабеля в писатели-баталисты. Каково же было их удивление,
когда они прочли „Закат“, написанный о старом еврее, владельце одесского
извоза. Даже в „Конармии“ Бабель мало интересовался психологией героических
бойцов. Революция обнажила „психологический пафос“, который так притягивал
Бабеля. Ему близка психология одного из героев, который
смотрит на жизнь, как на весенний луг, по которому ходят женщины и кони.22
Бабель рассказывает обо всем увиденном не только с ужасом, тут его можно
понять, но и с жестоким любопытством, с осознанным состраданием и симпатией — и
в этом весь Бабель, — даже когда он рассказывает о том, как бойцы один за
другим насилуют девчонку. Мальчик держит ей голову; он может говорить
только то, что говорит, он еще очень мал, чтобы почувствовать и понять суть
примитивных вожделений и похоти.23 Вместе с
животной любовью возникает смерть — тоже животная. Красноармеец, с удивлением
глядя, как умирает его товарищ, восклицает: „Зачем бабы трудаются?
Зачем сватания, венчания, зачем кумы на свадьбах гуляют?“24 А вот еще один убитый: „Девицы, уперши в пол кривые ноги
незатейливых самок, сухо наблюдали его половые части, эту чахлую, нежную,
курчавую мужественность исчахшего семита“.25
Бабель любит жизнь как таковую. <…> Я
запомнил его словечки кавалериста, они многое объясняют. Бабеля никогда не
привлекали ни сны Гоголя, ни бессонница Достоевского. Скорее он любит храп и
пот. Он прямой наследник Толстого и Горького. Как и они, он всюду ищет
человека, способного без зазрения совести сбросить с себя одежды, человека,
который вопреки всем идеалам и идеям живет, ест, спит с женщиной, хохочет, развратничает, и если гибнет, то трагически, жестоко, так,
что его живучесть даже пугает саму смерть.
Толстой для него мудрец и повелитель, с
небрежением презиравший „покровы“, скрывающие человека. Горький оправдывает
Толстого и уважает. Бабель же совершенно не интересуется покровами, он не
чувствителен ни к культуре, ни к деспотизму эпохи, ни к ее этике, ни к
электрификации.
„Закат“ написан о старике 62-х лет, жадном до
всего. Он ласкает до изнеможения старую жену, а после этого „гуляет“ с девицей.
Но старость — есть старость. Сын его бьет. Сын его побеждает. И все — на крике:
„Не возьмешь! — Ой, возьмем!“. Старика избивают, и он сдается. Сын, усмехаясь,
празднует победу. Он приводит отца на пирушку, а лукавый раввин восклицает:
„Ай, босяк! Ай, шельма!“26 И продолжает: „День есть день, евреи, и вечер
есть вечер. Иисус Навин, остановивший солнце, всего только сумасброд. Иисус из Назарета, укравший солнце, был злой безумец. И вот, Мендель
Крик, прихожанин нашей синагоги, оказался не умнее Иисуса
Навина. Всю жизнь хотел он жариться на солнцепеке, всю жизнь хотел он стоять на
том месте, где его застал полдень. Но Бог имеет городовых на каждой улице, и
Мендель Крик имеет сынов в своем доме. Городовые приходят и делают порядок. Все
в порядке, евреи. Выпьем рюмку водки!“
„Закат“ — пьеса, которая сегодня с успехом идет
в московских театрах. Но у меня впечатление, что она написана не драматургом. И
не для театра. Ее сила — в выражениях, которые пропадают, как только их
произносят актеры, которые ходят по сцене, жестикулируют и кричат.
Публика, несомненно, будет говорить, что „Закат“
не отвечает времени. Что общего между старостью и революцией? Но кто мог до
революции, когда старели так, как это было принято, в халате, а умирали зевая, кто мог написать книгу о старости, которая не
хочет сдаваться, о старости, не сидящей на теплом местечке, а идущей в атаку, о
старости в 40 лет, когда уходящее поколение наталкивается на новое, и дрожит от
восторга, и аплодирует в театре, впитывая жестокие диалоги „Заката“: „Ой,
возьмем!“ — „Не возьмешь!“?»
(Не могу не привести к
месту политически проницательную и актуальную трактовку «Заката» из записок,
обращенных к режиссеру Г. А. Товстоногову, знаменитого художника БДТ Э. С.
Кочергина:
«Хочу вспомнить об одной твоей мечте на театре, к сожалению, не осуществленной.
Ты много лет хотел поставить со своими актерами знаменитый „Закат“ Исаака
Бабеля. Но в Совдепии начальнички тебе такого не
позволяли. Практически ежегодно в последние несколько лет ты возвращался к
Бабелю, думая о театральном решении этой загадочной притчи. Работая над
Островским в Хельсинкском национальном театре, ты вовлек меня в свои хотения по
поводу „Заката“. Ты размышлял над сценой избиения Беней
Криком своего отца Менделя и сценой свадьбы сестры Бени,
где он подавляет возмущение семьи и гостей своим зверским обращением с отцом.
Ты считал эти сцены ключом к пониманию „Заката“. Пьеса написана в 1927 году, в
год перелома — победы новой, молодой большевистской мафии над старыми
революционерами. Хотя действие пьесы происходит в 1913 году, Бабель в ней
закодировал смену политической власти в стране. На смену ворам в законе, еще со
своими, пускай криминальными, но правилами, приходит поколение бандитов-мокрушников, лишенных вообще какой-либо совести и
каких-либо юридических оглядок. Для них возможно все, им не жалко никого, ни
отцов, ни матерей».27 Думаю, что такого понимания «Заката» не могло
быть в 1928-м у жившего в Париже Эренбурга хотя бы потому, что он не придавал в
ту пору должного значения внутрипартийным схваткам, которые шаг за шагом вели к
диктатуре Сталина.)
Когда майский номер «La revue européenne» вышел в
свет, Бабель уже почти год жил в Париже, где не раз встречался с Эренбургом
(лично они познакомились в Москве в 1926 году, когда Эренбург на два с лишним
месяца приезжал в СССР перед шестилетним перерывом, и в Москве остановился в
Проточном переулке у своих близких, куда в конце жаркого и душного
московского июня и пришел к нему Бабель).
В Париже, где жили его жена и маленькая дочь,
Бабель пробыл с июля 1927-го по сентябрь 1928-го. Художник Юрий Анненков,
эмигрировавший из Советской России во Францию в 1924-м, сохранил письма Бабеля
той поры; он вспоминал: «С Бабелем, как это ни странно, я познакомился только в
Париже, в 1925 году, как-то вечером, у Ильи Эренбурга: то ли за чаепитием, то
ли за винопитием».28 Здесь
очевидная, но, конечно, неумышленная ошибка в годе.29 В. Д. Дувакин, беседуя с вдовой режиссера Еврейского театра А. М.
Грановского актрисой А. В. Азарх-Грановской о ее
жизни и встречах в Париже в 1920-е годы, и в частности о Бабеле, задал вопрос:
как Бабель относился к Эренбургу? И в ответ услышал: «Очень дружески, очень,
очень, даже просто раз сказал “Я люблю его“… Мы были несколько раз у Эренбургов
и у Альтмана вместе с Бабелем. У нас был такой кружок прямо. О других писателях
разговоров не было».30
СЮЖЕТЫ
1930-х
ГОДОВ
Вторая поездка Бабеля к семье в Париж
Следующую поездку в Париж Бабель, судя по его
опубликованным письмам, задумывал еще осенью 1929-го, а совершил в 1932—1933
годах. Вопрос об этой поездке (весьма драматично для Бабеля) решался на самом
высоком уровне. Существеннейшую роль в том, что поездку ему все-таки разрешили и
выдали на нее валюту, сыграла настойчивость Горького (ему пришлось в этом
фактически противостоять Сталину).
Сталин, еще в 1928 году, вопреки очевидности
объявленный Ворошиловым создателем и вождем Красной армии (ее реальным
создателем и вождем был уже сосланный в Казахстан Троцкий), с самого начала
поддерживал командарма Первой конной Буденного и члена
ее Реввоенсовета Ворошилова в их оголтелых нападках на Бабеля и его «Конармию».
Горький решительно эти нападки оспаривал.31 4 мая 1932 года Бабель
подал в Комиссию ЦК ВКП(б) по выездам за границу
заявление с просьбой разрешить ему поездку во Францию.32 Решение
затягивалось. А 7 июня 1932-го Сталин писал второму тогда человеку в партии
Кагановичу: «В „Новом мире“ печатается новый роман Шолохова
„Поднятая целина“. Интересная штука!33 Видно, Шолохов изучил
колхозное дело на Дону. У Шолохова, по-моему, большое
художественное дарование. Кроме того, он — писатель глубоко добросовестный:
пишет о вещах, хорошо известных ему. Не то, что „наш“ вертлявый
Бабель, который то и дело пишет о вещах, ему совершенно неизвестных (например,
„Конная армия“)».34 23 июня Каганович в постскриптуме письма Сталину
сообщал: «М. Горький обратился в ЦК с просьбой разрешить Бабелю выехать за
границу на короткий срок. Несмотря на то, что я передал, что мы сомневаемся в
целесообразности этого, от него мне звонят каждый день. Видимо, Горький это
принимает с некоторой остротой. Зная, что Вы в таких случаях относитесь с
особой чуткостью к нему, я Вам сообщаю и спрашиваю, как быть. Л. Каганович».35
26 июня Сталин написал Кагановичу и Молотову: «По-моему, Бабель не стоит того,
чтобы тратить валюту на его поездку за границу».36
Разумеется, не зная об этом, Бабель на следующий
день (возможно, по совету Горького либо кого-то из своих военных друзей)
обратился лично к Кагановичу: «Москва, 27 июня 1932 г. Дорогой т.
Каганович! Через несколько дней
моей жене должны сделать в Париже операцию частичного удаления щитовидной
железы. Выехала она за границу, принужденная к этому тяжело сложившимися
семейными нашими обстоятельствами; теперь острота этих обстоятельств миновала.
Мой долг — присутствовать при ее операции и затем увезти ее и ребенка
(трехлетнюю дочь, которую я еще не видел) в Москву. Я
чувствую себя ответственным за две жизни. Постоянная
душевная тревога, в которой я нахожусь, привела меня к состоянию, граничащему с
отчаянием. Я не могу работать, не могу привести к окончанию начатые работы (в
их числе пьеса, которую надо сдать в театре не позже августа, роман о
петлюровщине и др.), труд нескольких лет находится под угрозой. Я прошу вас
помочь мне в скорейшем получении загр<аничного> паспорта. Ваш И.
Бабель».37
В проекте постановления Секретариата ЦК ВКП(б) значится: «Разрешить поездку писателю И. Бабелю во
Францию сроком на 1,5 месяца»; на нем резолюции: «А. Стецкий»,
«За Л. Каганович» и поперек их подписей — «Решительно против И. Сталин», «П. Постышев».38 И тем не
менее уже в сентябре 1932-го Бабель был в Париже (никаких документов,
поясняющих этот сюжет, не опубликовано) и пробыл там не полтора месяца, а до
сентября 1933-го.
Информацию о событиях жизни Бабеля, его
встречах, разговорах, мыслях, суждениях и оценках той поры содержат не только
уцелевшие его письма, но еще и лубянские показания
1939 года. Они сохранились в двух вариантах — личные письменные показания,
написанные в камере, и показания, записанные следователями на убогом языке
Лубянки, а Бабелем подписанные (в состоянии, обессиленном ночными допросами,
угрозами, наконец, попросту пытками). Понятно, что эти вторые, в смысле
достоверности изложенного, куда больше говорят о целях и задачах следствия,
нежели о подлинных мыслях арестованного, и тем не менее какую-то информацию о
Бабеле и его парижских связях дают и они.39 Так, к нашей теме имеет прямое
отношение собственноручно написанная Бабелем фраза: «Ко второй моей поездке
(32—33 год) относится укрепление моей дружбы с Эренбургом…»40
В Париже Эренбург с женой были многолетними
завсегдатаями монпарнасских кафе и баров, и Бабель
встречался с ними чаще всего там. С. Н. Поварцов
приводит фрагмент беседы Бабеля с журналистами Москвы, не включенной в его
собрание сочинений, и там упоминается о тысячах немцев,
перебравшихся в Париж после прихода к власти Гитлера: «Все они сидят на Монпарнасе, ведут себя страшно бестактно. Даже выгнали
Эренбурга с его места в баре, где он сидел столько лет».41
Упоминания об Эренбурге в опубликованных письмах
Бабеля 1933 года встречаются трижды. Два раза в письмах советскому писателю
Льву Никулину, беспрепятственно и подолгу живавшему в Париже и, как правило,
встречавшемуся там с Эренбургом и его друзьями. 22 февраля: «Эренбург
богат — американцы в который раз купили у него „Жанну
Ней“ для фильма. Я же, напротив, беден…»42 30 июля: «Эренбург был в
Лондоне, захворал там, теперь он в Швеции». А третье — в открытке, отправленной
3 декабря из Нальчика жившим в Париже А. Я. и О. Г. Савичам (близким друзьям
Эренбурга, с которыми он и познакомил Бабеля): «Эренбургу и Путеру
пишу особо»43, — это документальное подтверждение переписки Бабеля с
Эренбургом (изъятые НКВД письма Эренбурга Бабелю уничтожены с его архивом;
собственный же эпистолярный архив Эренбург сжег сам в Париже в июне 1940 года —
сразу после немецкой оккупации и перед переселением в советское полпредство).
Парижские контакты Бабеля были обширны и
политически бесстрашны (скажем, встречи с Б. Николаевским или Б. Сувариным). В письмах он упоминает и тех, с кем его явно
познакомил Эренбург: скажем, юрисконсульта советского торгпредства и друга
юности Эренбурга С. Б. Членова, уже названного И. Е. Путермана, главу советского банка в Париже Д. С. Навашина, убитого в 1937 году агентами НКВД (правда,
оказалось, что Бабель познакомился с ним еще в Москве44 ). И Эренбург
и Бабель живо интересовались политикой, но вели знакомство с различными кругами
того времени (Эренбург — скорее с дипломатами, а Бабель — с военными).
«Когда в конце 1932 — в начале 1933 года я писал
„День второй“, — рассказывал Эренбург в мемуарах, — Бабель чуть ли не каждый
день приходил ко мне. <…> Читал страницы рукописи, иногда одобрял, иногда
говорил: нужно переписать еще раз, есть пустые места, невыписанные
углы… Порой, снимая после чтения очки, Исаак Эммануилович лукаво улыбался: „Ну,
если напечатают, это будет чудо…“»45 И
действительно, когда дочь Эренбурга по его поручению передала рукопись «Дня
второго» в московское издательство, ей сообщили, что антисоветских книг они не
печатают. Так же отвечали и другие издательства. А это был первый роман
Эренбурга, который он сам-то считал советским. В то время он уже решил не
выпускать свои книги на русском за границей, прежде чем они выйдут в Москве.
Единодушный московский отказ был тяжелым ударом, и Эренбург рискнул напечатать
«День второй» в Париже — за свой счет, но не для продажи: тираж 400
нумерованных экземпляров он рассылал лично (№ 3 был через посольство послан с
лапидарной надписью «И. В. Сталину»; один из экземпляров отправил Горькому — он
хранится в его библиотеке46).
О проблеме советского издания «Дня второго»
Эренбург говорил с Бабелем перед его возвращением в СССР, просил переговорить в
Москве с Горьким, который знал Бабеля с 1916 года и которого Бабель почитал. В
сентябре 1933-го, когда Бабель уже был в Москве, Эренбург дважды запрашивал
своего московского литсекретаря, журналистку
«Вечерней Москвы», лично знакомую с Бабелем, В. А. Мильман.47
11 сентября: «Какие последние новости, касающиеся романа? Говорил ли Бабель с
А. М. <Горьким>?» 21 сентября: «Жду все так же мучительно новостей.
Говорил ли Бабель с Горьким?» Но Горький Эренбурга не любил, и Бабель наверняка
об этом знал; говорил ли он о «Дне втором» с главным тогда писателем страны,
неизвестно.
В 1933-м «День второй» вышел в Париже и на французском. М. П. Кудашева, еще в 1919 году в Коктебеле
влюбившаяся в Эренбурга, а теперь жена Ромена Роллана,
вручила это издание мужу. Роллан прочел книгу и восхитился ею, о чем 31 августа
1933 года написал автору.48 7 января 1934-го, надо думать, не
без участия Кудашевой, Роллан написал и своему другу Горькому: «Я прочел с
живейшим интересом „День второй“ Ильи Эренбурга. На мой взгляд — это лучшая из
написанных им книг и при том одна из самых ярких книг о советском
строительстве. Надеюсь, она появилась в СССР. Мне говорили, что ее издание
натолкнулось на препятствие со стороны цензуры. Хочется верить, что это не так,
ибо такое искреннее и, в меру возможности, объективное произведение принесет
огромную пользу Советской революции».49 Горький на эти слова
не ответил Роллану ничего.
Однако в то время судьба «Дня второго» уже была
решена50, и 16 января 1934-го его подписали в печать, а в начале
февраля первые экземпляры Эренбург уже надписывал друзьям. Рассылкой книги в
пределах СССР по списку Эренбурга ведала Мильман, она
удивилась, не найдя там имени Бабеля. 7 февраля 1934 года Эренбург ей написал:
«Я не упомянул Бабеля, так как у него имеется парижский экземпляр» (парижское
издание, в отличие от московского, было напечатано без
купюр).
Первый съезд Союза советских писателей
(17 августа — 1 сентября 1934 года)
Подготовку и проведение Первого
съезда Союза советских писателей курировал лично Сталин, и соответствующие
документы обязательно оформлялись решениями Политбюро.51 За два дня
до открытия съезда Сталин из Сочи наставлял Кагановича: «Надо разъяснить всем
литераторам коммунистам, что хозяином в литературе, как и в других областях,
является только ЦК52 и что они обязаны подчиняться последнему
беспрекословно».53 Именно роман «День
второй» позволил Эренбургу стать делегатом писательского съезда от Москвы с
правом решающего голоса (Бабель получил такие же полномочия, хотя небольшая его
продуктивность в последние годы уже давно служила предметом официальной критики
и неофициальных шуточек). Эренбурга избрали в президиум съезда (и он
председательствовал на двух заседаниях), Бабель сидел в зале.
С предоставлением Эренбургу слова на съезде
поначалу были какие-то трудности54, но вечером 21 августа ему слово
дали; он несколько раз упоминал «Алексея Максимовича» и ни разу Сталина.
Упомянул и Бабеля: «Я лично плодовит, как крольчиха (смех), но я
отстаиваю право за слонихами быть беременными дольше, нежели крольчихи (смех).
Когда я слышу разговоры — почему Бабель пишет так мало,
почему Олеша не написал в течение стольких-то лет
нового романа, почему нет новой книги Пастернака и т. д., — когда
я слышу это, я чувствую, что не все у нас понимают существо художественной
работы».55 Бабель говорил на съезде вечером 23 августа и слова
Эренбурга отметил: «Надо сказать прямо, что в любой уважающей себя
буржуазной стране я бы давно подох с голоду, и
никакому издателю не было бы дела до того, как говорит Эренбург, кролик я или
слониха». Был в его речи и такой пассаж: «Говоря о слове, я
хочу сказать о человеке, который со словом профессионально не соприкасается:
посмотрите, как Сталин кует свою речь, как кованы его немногочисленные слова,
какой полны мускулатурой. Я не говорю, что всем нужно писать, как
Сталин, но работать, как Сталин, над словом нам надо». Эти слова отношения
Сталина к Бабелю не изменили…
В конце съезда были избраны Правление Союза и
Ревизионная комиссия (их состав еще до голосования съезда утвердило Политбюро)
— Эренбурга включили в Правление, а Бабеля (наряду с Катаевым, Олешей и Л. Никулиным) — только в Ревизионную комиссию.
Тогда же Политбюро утвердило состав Президиума Правления из 37 человек. В списке, который 30 августа Жданов и Каганович прислали в Сочи
Сталину, Президиум состоял из 34 человек, но Сталин вычеркнул из него Ф.
Березовского56, а вписал Д. Бедного57,
Л. Каменева (4 мая 1934 года его назначили директором Литературного института
им. Горького, а 16 декабря арестовали), Щербакова (его
сделали реальным руководителем ССП) и Эренбурга58; первый пленум
Правления единогласно за это проголосовал.
В прениях на съезде имя Бабеля звучало редко,
Эренбурга вспоминали куда чаще. Скажем, утром 21 августа гость съезда немецкий
писатель из Праги Франц-Карл Вайскопф говорил: «О
том, как жила страна во время революции, Гражданской войны и интервенции, мы
узнали из книг Либединского, Бабеля, Фадеева. О
советской жизни в реконструктивный период, во время нэпа, мы узнали из
произведений Гладкова, Эренбурга, Леонова и др.». Следом за ним украинский
писатель И. Микитенко: «Возьмите Эренбурга, который пришел в литературу раньше
нас. Он как будто имел свое творческое лицо еще во времена „Молитвы о России“,
но по существу это было лицо литератора, мечущегося между разными социальными
силами, и только в последние годы, с появлением „Дня второго“ и других
произведений, в том числе интереснейших публицистических выступлений, мы
ухватываем творческий характер этого писателя». За ним о «Дне втором» говорил
недавний рапповец Ермилов: «Эта книга одна из первых поставила проблему социалистической культуры, и т. Эренбургу
удалось показать в ней массовость процессов культурного роста в нашей стране».
А вечером 21 августа перед Эренбургом говорил недавно вернувшийся из эмиграции
и тут же решением Сталина принятый в ВКП(б) критик Исай Лежнев: «Товарищ Сталин отнес перелом интеллигенции в
сторону социализма именно к 1931 г. В этом диагнозе, как в тысячах
других проявлений, товарищ Сталин показал себя крупнейшей головой эпохи.
<…> Возьмем, к примеру, хотя бы Эренбурга. Не подлежит сомнению, что,
скажем „Лазик Ройтшванец“ и
„Рвач“, с одной стороны, и „День второй“, с другой, не
только относятся к разным периодам революции по сюжету, но и соответствуют двум
различным типам оценки революции».
Гостем
съезда (несомненно, по протекции и настоянию Эренбурга) был Андре Мальро — они
с Эренбургом отправились на съезд из Франции морем до Ленинграда, а оттуда уже
поездом в Москву (там Мальро и встречался с Бабелем).
Международный антифашистский конгресс
писателей в Париже (июль 1935 года) и после него
Именно после Первого
съезда Союза советских писателей Эренбург написал Сталину письмо, в котором
предлагал изменить политику в отношении зарубежных писателей, положив в основу
вместо классового подхода — антифашистский. Скорей всего, в этой акции
Эренбурга консультировал Бухарин; было это в Одессе, и Бухарин же отвез письмо
в Кремль. Сталин прочел предложение Эренбурга внимательно и
дал указания Кагановичу и Жданову продумать вопрос о реформировании
Международной организации революционных писателей, превратив ее из пролетарской
в антифашистскую, а во главе новой организации поставить Эренбурга (последняя
идея, к счастью для Эренбурга, осуществлена не была).
Так или иначе было
решено созвать Международный антифашистский конгресс писателей «В защиту
культуры», выделив на него необходимую валюту. История с поездкой Бабеля на
Парижский конгресс довольно подробно описана.59 Вкратце она
сводится к тому, что советскую делегацию на конгресс утвердило Политбюро ЦК ВКП(б), но ее прибытие вызвало столь сильное разочарование
зарубежных писателей, что знаменитые французские делегаты и активные
организаторы конгресса А. Жид и А. Мальро, не без подачи Эренбурга, обратились
через советское полпредство к руководству СССР с настойчивой просьбой срочно
прислать на конгресс Бабеля и Пастернака. Политбюро решало вопрос списочным
голосованием (его начал Сталин, написав «за», все за ним последовали, кроме
Ворошилова, одного из создателей Первой конной армии и
давнего антагониста Бабеля, — он проголосовал «против».60 И Бабель и
Пастернак поспели на конгресс в последний день его работы, но успели на нем
выступить. Эренбург так описал речь Бабеля (ее стенограмма не сохранилась):
«Бабель не читал своей речи, он говорил по-французски весело и мастерски, в
течение пятнадцати минут он веселил аудиторию несколькими ненаписанными
рассказами. Люди смеялись, и в то же время они понимали, что под видом веселых
историй идет речь о сущности наших людей и нашей культуры: „У этого колхозника
уже есть хлеб, у него есть дом, у него есть даже орден. Но ему этого мало. Он
хочет теперь, чтобы про него писали стихи…“»61 Уже на второй конгресс в
1937-м — в Испании — не допустили не только Бабеля и Пастернака, но и самого
Андре Жида.
«Книга для взрослых»
Это
книга нестандартного жанра, роман, в котором Эренбург сделал вымышленных героев
своими знакомцами и включил в него подлинные мемуарные главы. Говоря о
друзьях-современниках, он рассказал о самых знаменитых из них (живых и
мертвых): Брюсове, Андрее Белом, Пикассо, Модильяни,
Мейерхольде, Маяковском, Пастернаке, Мальро, Бабеле, Андре Жиде. Еще не
написав романа, назвал его «Книгой для взрослых» и заранее договорился печатать
в «Знамени». Выкроить время (январь—март 1936-го), чтоб писать, было непросто в
плотном рабочем графике Эренбурга того времени. Писал увлеченно, но внутренне,
кажется, сомневаясь. Потому еще неправленую рукопись порциями посылал в Москву Мильман, чтоб показала трем-четырем самым близким и
надежным читателям (больше никому!) — среди них и Бабелю, прибавив при первой
же отсылке: «Попросите И. Э. написать мне, не откладывая, свое мнение», — а
вскоре еще: «Скажите И. Э., что я послал не только не исправленные
окончательно, но даже непроверенные 14 глав, там много описок и пр.», — и чуть
позже: «Хотел бы к 10—12 марта получить все указания — Бабеля <…>, чтобы
сделать изменения по существу, если надо. Рукопись в готовом виде „Знамя“
получит к 1 апреля…»
Вот
текст начала 1936 года, потому не надо недоумевать на первой же его фразе: «Я
должен сейчас рассказать о Бабеле, хотя бы потому, что Бабель не поэт, не
кубист, не шаман, не человек, трагически закончивший жизнь. У него смешной нос,
донельзя любопытный, он написал рассказы о Беньке Крике,
он падок на жизнь. Казалось, ему не место среди моих воспоминаний. Когда я с
ним познакомился, он сказал мне: „Человек живет для удовольствия, чтобы спать с
женщиной, смеяться, есть в жаркий день мороженое“. Я как-то пришел к нему, он
сидел голый — был очень жаркий день, он не ел мороженого, он писал. Редко кто
работает так мучительно, как Бабель. Я думаю сейчас о Флобере, о судьбе Бювара
и Пекюше.62 Бабель всем в жизни
увлекается; на самом деле он продолжает работать, даже когда ест фаршированную
рыбу где-нибудь на Молдаванке. Он написал несколько тонких книжек; каждый день
он находит в жизни несколько толстых романов. Его собственная судьба похожа на
одну из этих ненаписанных книг: он сам не может ее распутать. Как-то он шел ко
мне. Его маленькая дочка спросила: „Куда ты идешь?“ Ему пришлось ответить.
Тогда он передумал и не пошел ко мне. Он роет в жизни извилистые сложные ходы,
как крот. Его нельзя пугать. Он любит беговых рысаков. Он не может скоро
ходить: у него астма. Он много раз описывал любовь и смерть, он пропах ими, как
псиной. Этот живой любопытный человек работает, как
монах, скрываясь то на конском заводе, то в избе. В Париже он снимал комнату у
одной безумной старухи только потому, что там было абсолютно тихо. Старуха
боялась Бабеля, он с лица похож скорее на Беньку
Крика, нежели на Флобера. Ночью она запирала Бабеля на ключ, чтобы странный
жилец ее не прирезал. Он шел и на это: он сидел и писал».63
Крутого
поворота литературной политики Сталина Эренбург не ожидал. Если «Знамя» и
просило у него изъятия иных имен, то Эренбург смог отбиться и в майском номере
1936-го «Книга для взрослых» увидела свет, но уже в конце года в издательстве
из книги выбрасывали все что хотели.
Андре Мальро и Андре Жид
В
начале марта 1936-го Бабелю, наверное, было не до «Книги для взрослых» — в
Москву приехал Андре Мальро (еще в Париже его с Бабелем познакомил Эренбург,
как и с Андре Шамсоном, Полем Вайяном-Кутюрье,
Леоном Муссинаком и Полем Низаном64).
Приезжая в Москву, Мальро неизменно бывал у Бабеля дома; об этом писала в своих
мемуарах Антонина Николаевна.65 Когда в СССР приехал
журналист Ролан Мальро (младший брат писателя), он какое-то время жил у Бабеля
— о нем тоже и довольно весело пишет Антонина Николаевна, тогда учившаяся
французскому языку. На обширных лубянских показаниях
Бабеля основана глава «Эренбург и Мальро» книги С. Н. Поварцова
«Причина смерти — расстрел».
В
1930-е годы в СССР начали издавать книги Мальро (в 1935-м его повесть «Годы
презрения» вышла в авторизованном переводе Ильи Эренбурга, а в начале 1939-го в
переводе его дочери Ирины вышел роман Мальро «Надежда» — о гражданской войне в
Испании). В свой приезд в 1936-м Мальро не раз бывал у
Бабеля, который, угощая гостя, шутливо называл его Андрюшкой или Андрюхой.
(Именно это его имя было последним, что услышала от арестованного Бабеля
Антонина Николаевна.) В марте 1936-го Мальро собирался (вместе с Кольцовым и
Бабелем — возможно, они должны были служить переводчиками) отправиться к
Горькому в Крым (в Тессели, который теперь Форос) обсуждать проект международной «Энциклопедии ХХ
века». Этот проект задуман по примеру Дени Дидро,
создавшему «Энциклопедию XVIII века». Вместе с Андре Мальро поехал и его брат
Ролан. Горький хотел, чтобы редактором энциклопедии стал
Бухарин (Антонина Николаевна, со слов Бабеля, рассказала мне, что Мальро на это
предложение заметил: «Да, равных нет…»66).
После встречи с Мальро в Тессели Горький написал
Сталину о своем впечатлении от непосредственного с ним общения. Этот рассказ он
начал так: «Я слышал о нем много хвалебных и солидно обоснованных отзывов от
Бабеля, которого считаю отлично понимающим людей и умнейшим из наших
литераторов. Бабель знает Мальро не первый год и, живя в Париже, пристально
следит за ростом значения Мальро во Франции. Бабель говорит, что с Мальро
считаются министры и что среди современной интеллигенции романских стран этот
человек — наиболее крупная, талантливая и влиятельная фигура, к тому же
обладающая и талантом организатора. Мнение Бабеля подтверждает и другой мой
информатор Мария Будберг, которую Вы видели у меня;
она вращается среди литераторов Европы давно уже и знает все отношения, все
оценки. По ее мнению, Мальро — действительно человек
исключительных способностей».67 Понятно, что для Горького и
Бабель и М. И. Будберг были несомненными
авторитетами, но отнюдь не для Сталина; более того, эти слова лишь укрепили в
нем мысль о несомненной опасности Бабеля, оформившуюся после похорон Горького
(и ареста Ежова — его жена некогда была любовницей Бабеля) в окончательный
приговор.
По
возвращении в Москву Мальро ожидал, что Сталин его примет. М. Кольцов в письме
Сталину эту просьбу поддержал, сообщив о предложении
выдвинуть Мальро в генсеки Международной антифашистской ассоциации
писателей. Но Сталин Мальро не принял.
С начала 1930-х годов в СССР
начали издавать и будущего нобелевского лауреата Андре Жида, публично
повернувшегося тогда в сторону советского социализма. Даже выпустили четыре
тома собрания его сочинений (пятый отпечатать не успели — его набор рассыпали в
конце 1936 года). 2 ноября 1935-го Эренбург привез в Москву из Парижа гранки
новой книги Жида вместе с предисловием автора
«Обращение к молодежи СССР». Французский текст «Новой пищи» Эренбург передал в
редакцию «Знамени», где он постоянно печатался в 1930-е годы. Вместе с текстом
Эренбург передал и пожелания Жида (скорее всего, им
самим Жиду и рекомендованные), чтобы прозаический перевод отредактировал
Бабель, а стихи перевел Пастернак.
Редакция решила открыть этой публикацией Жида 1936 год. Зная неторопливость и немыслимую тщательность
Бабеля в работе, было решено взять процесс перевода под особый контроль. Хотя Бабель и жаловался на сложность работы, отредактированный им
перевод был получен в начале декабря, и первый номер «Знамени» за 1936 год
вышел с новой вещью Жида, обращенной к советской молодежи (напечатали даже
крамольные для того времени заклинания Жида: «Товарищ, не верь ни во
что, не принимай ничего без доказательств. <...> Перестань верить и
учись. Принять на веру заставляют всегда лишь по недостатку доказательств. Не
верь небылицам. Не принимай ничего на веру»).68 А последняя фраза книги
звучала предостережением, недоступным тогдашней советской молодежи: «Не приноси
жертв кумирам».
В июне 1936-го Жид
прилетел в Москву. (17 июня 1936-го Бабель писал матери: «Сегодня прилетает Andre Gide. Поеду
его встречать…»69) Жид знал, что его ждет Горький и считал эту
встречу для себя одной из главных. Но 18 июня Горький умер. Бабель
всегда был уверен, что, пока Горький жив, за свою судьбу он может не
волноваться. Теперь наступали иные времена.
Жиду предложили выступить на
похоронах Горького. Свою речь он предварительно обсуждал с приехавшим в Москву
Арагоном, а прочитал ее с трибуны Мавзолея. Сталин, стоя рядом, тихо
расспрашивал Кольцова, каков на Западе авторитет Жида,
и восторженному ответу явно не поверил. В Москве Жид посетил Бабеля и
Пастернака, о которых был наслышан от Эренбурга, а
познакомился с ними в Париже в 1935-м. А. Н. Пирожкова, вспоминая, что в те
годы зарубежные писатели, приезжавшие в СССР, всегда приходили к Бабелю,
написала: «Однажды у нас обедал Андре Жид, угощали его
форелью под белым соусом и русским квасом, приготовленным дома; про этого
человека Бабель мне сказал: „Умен, как черт, Горький по сравнению с ним кажется
сельским священником“».70 Давний знакомый семьи Бабеля и
одновременно сексот НКВД (чего они не знали), посетив
Бабеля, чтобы узнать о визите Жида, доносил: «После
его ухода Бабель спросил у Пирожковой, поняла она, о
чем говорил Жид (она учится французскому языку). Пирожкова ответила, что
поняла, как он восхищался всем, что здесь делается. Бабель ей тогда сказал: „Вы
не верьте этому восхищению. Он хитрый, как черт. Еще не известно, что он
напишет, когда вернется домой. Его не так легко провести. Горький по сравнению
с ним сельский пономарь. Он (Жид) по возвращении во Францию может выкинуть
какую-нибудь дьявольскую штуку“».71 Поездив
по СССР, Жид вернулся в Москву, ожидая, что его примет Сталин. Опять-таки М.
Кольцов в специальном письме 8 июля (за два дня до отъезда Жида
из СССР) писал о нем вождю: «Отказ в приеме глубоко омрачит его. Я полагаю, что
он действительно заслуживает быть принятым — ибо это и есть тот писатель
мирового масштаба, который активно возглавляет интеллигенцию, преданную СССР».72 Но Сталин и Жида не принял. Когда же в Париже Жид напечатал книгу, где были и деликатные критические
замечания о поездке, его в СССР ошельмовали, а все его переведенные книги
повсеместно запретили. За настойчивые рекомендации пригласить его в СССР на
Эренбурга и Кольцова легла опасная тень.
Последний
раз Бабель и Эренбург виделись в Москве в 1938-м. Эренбург, приехав в Москву из
Испании, ничего дома не понимал и никто ничего ему не мог объяснить. Бабель,
придя к нему, прежде всего огляделся и, увидев
телефонный аппарат, попросил перейти в комнату, где телефона не было. Ожидался процесс над Бухариным. У Эренбурга отобрали загранпаспорт.
Потом его заставили пойти на процесс, он подчинился, после чего стал понимать
еще меньше и от предложения написать о процессе в «Известия» категорически
отказался. Ожидал ареста. «Кажется умнее меня, да и многих других, был Бабель,
— вспоминал Эренбург. — Исаак Эммануилович знал жену Ежова, еще до того
времени, когда она вышла замуж. Он иногда ходил к ней в гости, понимал, что это
опасно, но ему хотелось, как он говорил, „разгадать загадку“. Однажды, покачав
головой, он сказал мне: „Дело не в Ежове. Конечно. Ежов старается, но дело не в
нем…“ Ежова постигла судьба Ягоды. На его место пришел Берия, при нем погибли и
Бабель, и Мейерхольд, и Кольцов…»73 Последняя встреча с Бабелем была
в мае, когда Эренбургу повезло — ему все-таки разрешили уехать в Испанию.
«Невыразимо грустным было наше расставание», — так сказано в его мемуарах…
Вышколенные
Сталиным палачи безошибочно понимали его желания. Бабеля убили дважды:
расстреляв его и уничтожив весь его архив — 24 папки рукописей, больше 400
писем, блокноты и записные книжки, тщательно изъятые на его квартире и даче.74
Завершим
этот обзор поздними стихами Эренбурга:
Средь ружей ругани и плеска сабель,
Под облаками вспоротых перин
Записывал в тетрадку юный Бабель
Агонии и страсти строгий чин.
И от сверла настойчивого глаза
Не скрылось то, что видеть не дано:
Ссыхались корни векового вяза,
Взрывалось изумленное зерно.
Его ругали — это был очкастый,
Он вместо девки на ночь брал тетрадь,
И петь не пел, а размышлял и часто
Не знал, что значит вовремя смолчать.
Кто скажет, сколько пятниц на неделе?
Все чешутся средь зуда той тоски.
Убрали Бабеля, чтоб не глядели
Разбитые, но страшные очки.
РАССКАЗЫ
А. Н. ПИРОЖКОВОЙ
С
Антониной Николаевной Пирожковой (она родилась 1 июля 1909 года) меня
познакомила дочь Ильи Эренбурга Ирина Ильинична. Она рекомендовала меня ей и
дала мне ее телефон. Я позвонил, и мы условились о встрече. 3 июня 1981 года я
приехал.
На
мой вопрос о ее мемуарах, напечатанных в книге воспоминаний о Бабеле75,
А. Н. рассказала, что их текст напечатан с массой цензурных купюр, и показала
мне рукопись. Я жадно просмотрел ее, кое-что запомнил, а потом вписал
карандашом в книгу (скажем, об аресте Эрдмана в
Гаграх; или грозное «Уничтожу» Бетала Калмыкова76
после его же слов «Если же вы все провалите…»; про расправу с Беталом; как за два часа сделали Бабелю загранпаспорт в
1935-м…). А через восемь лет в новом издании воспоминаний о Бабеле, выпущенном
уже большим тиражом, вымаранные прежде куски были восстановлены.
Потом
я задавал вопросы, а А. Н. рассказывала…
Вернувшись от нее, я подробно все записал. Рассказанное мне тогда об Эренбурге
и Бабеле еще не было ею записано, но потом вошло в ее воспоминания, много позже
напечатанные в «Вопросах литературы»77 (тогдашний их главный
редактор Л. И. Лазарев прошел всю войну и очень ценил Эренбурга, потому даже в доперестроечные времена старался
что мог сделать для его памяти). Прощаясь со мной, А. Н. разрешила через день
приехать к ней снова.
Из
рассказанного в те два дня приведу здесь в основном не вошедшее
в напечатанные потом воспоминания.
«Эренбург
редко приходил к Бабелю (они чаще встречались не у нас) и подчеркнуто общался
лишь с ним, меня почти не замечая (я к этому не привыкла и после застолья сразу
уходила к себе в кабинет). Реальное мое общение с Эренбургом началось в 1954-м
(при этом я дружила с секретарем Эренбурга Валентиной Ароновной
Мильман, но только много позже поняла, что, предлагая
мне сразу после ареста Бабеля большую сумму денег, она выполняла поручение
Эренбурга: у нее таких денег попросту не водилось). Мильман
рассказала, как Эренбург, вернувшийся из Франции через Германию в июле 1940
года, первой вынул из чемодана книжку Бабеля с его надписью — мужественный по
тем временам поступок, и я поверила его большой любви к Бабелю».
О
самой Мильман: «Это была очень энергичная женщина с редкими
организационными способностями. Эренбурга она боготворила. Это меня даже злило.
Она была очень веселый человек, с выдумкой. Если, например, И. Г. плыл на
пароходе, она могла созвониться с пароходством и с капитаном, взять катер и
поплыть к нему навстречу, устроить салют гудками, подняться на палубу и
приветствовать И. Г. О чем бы ее ни попросить, она все
могла организовать».
«Эренбург
фактически был председателем Комиссии по наследию Бабеля (введенные в нее Федин
— его назначили председателем — и Леонов палец о палец не ударили). У меня тогда еще не было телефона, и Эренбург общался со мной
короткими телеграммами (вроде: „Надо поговорить“), и я
приезжала к нему. Так он обсуждал текст своего
предисловия к первому после реабилитации Бабеля сборнику его прозы…»
«Когда
в Париже во время немецкой оккупации первую жену Бабеля, Евгению Борисовну,
арестовали, их с Бабелем дочка Наташа сидела у входа в полицию и хватала всех
проходивших за ноги — пусть освободят мою маму. Неожиданно Е. Б. выпустили, она
в тот же день скрылась в деревне. На следующий день за ней снова пришли,
опечатали квартиру и все забрали. Так погибли все письма Бабеля к его первой
жене. В то же время сестра Ба-беля
жила в Бельгии, но ее спасли, пряча на чердаке. У нее 400 писем Бабеля к матери
и сестре, они опубликованы по-итальянски, но сестра не хочет давать их сюда…»78
«Катаев
не написал о Бабеле ни строчки79 — охоты не было. Однажды он так мне
ответил по телефону: „Вот одна вдова очень назойливо ко мне пристает, и я пишу
воспоминания об ее муже, потому занят сейчас“. После этого я перестала ему
звонить. Мы знали всегда, что он <...>… А уж как он вечно хамил своей жене Эстер…»
О
Валентине Катаеве (1897—1986). Прервем записи рассказанного А. Н. необходимым
здесь пояснением о Катаеве, которого Бунин припечатал еще в «Окаянных днях».80
В
книге «Алмазный мой венец», написанной Катаевым в 1975—1977 годах, Бабель
именуется Конармейцем, и в тексте о нем есть фраза, отчасти объясняющая тон
этого повествования: «У меня сложилось такое впечатление, что
ни Ключика (Ю. К. Олеша. — Б. Ф.), ни
меня он не признавал». Это впечатление было ошибочным. Не говоря уже о
сердечной дружбе Бабеля с Олешей, приведем слова
Бабеля о книге «Белеет парус одинокий», сказанные им 28 сентября 1937 года на
встрече с участниками вечера в Союзе писателей: «Книга Катаева сделала очень
много для того, чтобы вернуть советскую литературу к великим традициям
литературы: к скульптурности и простоте, к
изобразительному искусству, которое у нас почти потеряно. <…> Я лично
считаю, что Валентин Катаев на большом и долгом подъеме и будет писать все
лучше и лучше. Это одна из больших надежд».81 Катаева мучило не
столько кажущееся ему непризнание Бабелем, сколько давняя слава его земляка и
превосходство мастера. Отсюда и откровенные измышления об авторе «Конармии»:
«Конармеец чувствовал себя инородным телом в той среде, в которой жил.
<…> Его душой владела неутолимая жажда Парижа. Под любым предлогом он
старался попасть за границу, в Париж. Он был прирожденным бульвардье.
<…> Не исключено, что он видел себя знаменитым
французским писателем, блестящим стилистом, быть может, даже одним из сорока
бессмертных, прикрывшим свою лысину шелковой шапочкой академиком вроде Анатоля
Франса».82
Куда
более злую зависть вызвало у Катаева то, что в 1922—1923 годах в Берлине вышло
много книг Ильи Эренбурга (большинство их было невелико по объему и писались
они начиная с 1918 года, а роман «Хулио Хуренито» замышлялся еще в 1916-м). Прочитав
фантастический роман Эренбурга «Трест Д. Е. История гибели Европы» (1923),
Катаев быстро сварганил фантастический приключенческий роман «Остров Эрендорф»83, герои которого, спасаясь от
предстоящей миру геологической катастрофы, прибыли на единственный в мире
остров, где она была не опасна, и «заняли четыре лучших номера в миллиардерском флигеле фешенебельного отеля „Хулио Хуренито“, который
принадлежал, как и все, впрочем, в окружности на 100 километров, господину
Эрендорфу, самому влиятельному, популярному и
знаменитому романисту земного шара».84 Эрендорф
стал одним из главных героев книги, и число издевательских цитат на его счет
легко множить. Неприязнь Катаева к Эренбургу была устойчивой и через пятнадцать
лет проявилась уже не в романном, а в самом популярном советском жанре
политического доноса (в пору оккупации гитлеровцами Парижа, где тогда находился
Эренбург, Катаев письменно объявил коллегу невозвращенцем, истребовав себе его
дачу в Переделкине85).
Вернемся
к рассказам А. Н. Пирожковой. А.
Н. надписала мне свою публикацию в книге «Воспоминаний о Бабеле» («Борису
Яковлевичу на память о знакомстве и с пожеланием всякого добра в жизни. А.
Пирожкова. 5. VI. 81 г.») и продолжила свой рассказ.
«Я
звала Исаака Эммануиловича просто Бабель, так почти все и звали его, и — на
„вы“86 :
у нас в семье так было принято, мы и родителей звали на „вы“, и друзей. „Ты“ с
Бабелем употреблялось только в особых случаях, но уж
зато это и помнилось».
Был,
конечно, и подробный, теперь напечатанный, а тогда наверняка уже записанный
рассказ о том, как в пять утра 15 мая 1939-го ее разбудили позвонившие в дверь
люди из НКВД и, спросив что-то про чердак и человека, которого они-де ищут,
попросили повезти их к Бабелю — он, возможно, им поможет. И они поехали в Переделкино (адреса, где жил Бабель у них, кажется, не
было). А там его арестовали, посадили в машину вместе с А. Н. и повезли на
Лубянку. И о последнем разговоре с Бабелем, о его тихо сказанной ей фразе:
«Сообщите Андрею» (то есть Мальро).
Помню,
что, говоря это, А. Н. стояла — кажется, куда-то хотела пройти. Не забуду и
свой мгновенный (может быть, и бестактный) вопрос: «Вы сообщили?» Она
остановилась, посмотрела на меня и сказала: «Конечно, нет», — и, кажется,
пожала плечами, как бы удивившись самому вопросу. Понятно, что Мальро — не
Горький, он бы ничем помочь Бабелю не смог…
На
мои расспросы, а что интересного Бабель вам рассказывал из того, чего вы не
видели, А. Н. вспоминала эпизодами.
«Максиму
Пешкову позвонила его школьная приятельница — у кого-то из их товарищей сгорел
дом, погорельцам собирают помощь, Максим ответил: „У меня есть ящик коньяку, а
денег у меня нет“. А в апреле его уговорили искупаться в Москва-реке…»
«Горький
на пароходе с писателями. Каюта Надежды Алексеевны87 „оказалась“
возле каюты Ягоды. Алексей Максимович, стоя рядом с Липой88, спросил
ее: „Ну что, она пускает его к себе?“…»
«Возле
Горького вились постоянно люди НКВД… Надежда Алексеевна — роковая женщина. Ее три последних мужа — Луппол, Мирон Мержанов89
и какой-то танкист (его назначили везти Пешковых в эвакуацию, он это выполнил,
после чего стал ее мужем) — были арестованы…»
«Екатерина
Павловна Пешкова была властная и ревнивая женщина (отвадила
меня от дружбы с Надеждой Алексеевной)… Когда арестовали дочерей В. М. Чернова
и их мать, Е. П. Пешкова добилась их освобождения и отправки за границу…»
«В
1930-е годы обо мне часто писали газеты, особенно когда дали орден (тогда же и
писателей наградили орденами — не дали только Бабелю, Пастернаку и Олеше90), а Е. П. Пешкова мне, бывало, говорила:
„Что-то про вас давно в газетах не было“…»
«Секретарь
Горького Крючков был агент М. Ф. Андреевой…»
«Бабель,
обожавший придумывать истории и вводить людей в заблуждение, говорил о Ежове и Гладун: я их поженил. Фрада
Григорьевна Беспалова (ее муж был деятелем Союза советских писателей) — давняя
знакомая Евгении Соломоновны Гладун (фамилия по
первому мужу) — рассказывала, что та понравилась Ежову
и он устроил ей путевку в правительственный дом отдыха по соседству с его
дачей, а потом прислал гонца звать ее к ужину. Ее муж работал за границей в это
время. Так день за днем Ежов добился своего.
По
другой версии, Е. С. была секретарем-машинисткой в том горкоме, где Ежов был
секретарем».
«Когда
я стала по-своему довольно известным человеком, жена Ежова как-то спросила
Бабеля: „А что А. Н. обо мне думает?“ Бабель потом рассказывал, что он ей
ответил: „Что может думать женщина-инженер, занятая большой работой, о вас,
накрашенной сановнице?“. Е. С. возмутилась: „Неужто А.
Н. считает меня накрашенной сановницей?“ Очень это ее задело. После этого она
устроилась на работу (то ли в Союз писателей, то ли еще куда…)».
«Зимой
1938 года Е. С. отравилась. Бабель сказал, что причина — в гибели Уборевича (он
очень часто у них бывал, был близким другом дома, но ей не удалось его
спасти…)».
О
смерти Фурера: «Его Каганович взял из Горловки в
Московский Комитет. Он был молод, в оппозициях не участвовал. Но, поняв, что
его ждет, застрелился. Бабель рассказывал: „Сталин разозлился: Мальчишка! Застрелился
и ничего не успел рассказать!“»
«Дачи
Пешковых и Берии стояли рядом. Круг был очень замкнутым. Мальчики катались на
лодке с медвежонком, кричат девочкам Пешковым, зовут их… Все
учились в 125-й школе, где и Светлана Сталина. Марфа Пешкова вышла замуж за
Сергея Берия.91 Он был связист, директор института. У них родились
две дочки и сын. Екатерина Павловна Пешкова заходила в его дом проведать Марфу.
У нее были две просьбы: Винавер92 и
Бабель. Оставалась обедать с Берией, но он запретил дома говорить о „делах“.
Раз нельзя дома, она пыталась попасть к нему на прием, но он не позволил, и его
секретарь всегда отвечал: „Л. П. нет, он уехал“. В 1953-м Сергея взяли, а Марфу
держали под домашним арестом. Маленков распорядился, чтоб ему изменили фамилию
— с Берия на Гегечкори (девичья фамилия его матери), а
детям — Пешковы. У них дурная наследственность, не могли учиться, психлечебницы… Потом Сергей поехал в Свердловск, где Марфа его бросила.
Затем он перебрался в Киев; его сын и сейчас живет у него там…»
«Когда
после реабилитации Бабеля готовилась его первая книга, во Франции тоже
собирались издать сборник Бабеля. Если бы его выпустило правое издательство,
это могло бы помешать выходу Бабеля в СССР. В Париже Эренбург
пошел к первой жене Бабеля Евгении Борисовне и сказал ей, что в СССР у Бабеля
вторая семья, дочь Наташа (он как-то перепутал имя и назвал не Лида, а Наташа,
хотя Наташа — как раз дочь Евгении Борисовны) и что ей следует отказаться от
наследства Бабеля в пользу московской семьи. Сделал он это сам, по
своему почину. Я была в полном ужасе. Наташа вскоре приехала в Москву. Я ей
объяснила, что, наоборот, все доходы от западных изданий должны идти им. Потом
Наташа была у Ильи Григорьевича, но о чем они говорили — не знаю…»
«Весь
материал о Бабеле в томе Литературного наследства подготовил А. Д. Синявский,
но, когда надо было подписывать том к печати, его арестовали, и, чтобы материал
не полетел, я уговорила автора примечаний молодого литературоведа И. А. Смирина поставить свое имя и на вступительную статью, а
часть гонорара отнести потом Маше Синявской. Андрея Донатовича
мы все любили; это был чудесный человек…»
Наша
последняя встреча было в 1995-м. А. Н. подарила мне машинопись неопубликованных
тогда ее воспоминаний «Эренбург и Бабель», надписав: «Уважаемому Борису
Яковлевичу Фрезинскому на добрую память. А.
Пирожкова. 10. II. 1995» (это был первоначальный вариант, над которым А. Н.
продолжала работать). Уже тогда она собиралась с дочкой и внуком в Америку.
Антонины
Николаевны Пирожковой не стало 12 сентября 2010 года, ей шел 102-й год.
1 В девяти комнатах нашей
тогдашней коммуналки жили восемь разношерстных семей, две-три выписывали
газеты; у нас с мамой на это попросту не было денег, потому, принеся в квартиру
общую почту, я регулярно просматривал «Правду» и «Литературку».
2 Подробнее об этой
статье см.: Фрезинский Борис. Об Илье
Эренбурге. Книги, люди, страны. М., 2013. С. 299—302 (далее — Ф1, номер страницы).