ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
Нина
Кромина
Рассказы
Трофеи
Маргарита
Владимировна стояла у окна, с тревогой ожидая Надю: ругала себя за то, что дала
волю немощи и не пошла с внучкой в магазин. Она боялась, что к Наде опять
пристанут мальчишки, будут смеяться над ней, обижать. Надя, которая и в раннем
детстве была упитанной и крупной девочкой, за последний год изменилась, грудь у
нее выросла так, что вся одежда оказалась мала и даже зеленое, в разноцветный
горошек платье, недавно купленное на вырост, с трудом вмещало новое Надино
тело. Надя не понимала, что она уже не девочка, но и не была готова считать
себя женщиной: по-прежнему ходила загребая ногами,
давала сдачи мальчишкам, усаживаясь перед телевизором, жевала булочки, конфеты
или просто куски хлеба, посыпанные сахаром. Одно время Маргарита Владимировна
просила Надю не есть столько сладкого, пыталась объяснить ей, что это вредно
для здоровья, да и денег у них на лакомства нет. Но убедить в
чем-то Надю, которая всегда настаивала на своем, она, конечно, не могла, знала,
все обязательно закончится истерикой: сначала Надя заплачет, потом закричит,
повалится на пол, начнет стучать ногами, биться головой. Ее лицо, и без
того некрасивое, станет звериным, изо рта потекут слюни, потом Надя потеряет
сознание, и тогда скорая, уколы…
По-прежнему
вглядываясь в просвет между домами, думала Маргарита Владимировна о том, как в
такой благополучной семье могла родиться больная девочка. И еще она думала о
том, что скоро не сможет уберечь Надю от дворовых мальчишек, которые
когда-нибудь уволокут ее в какую-нибудь подворотню… И
вообще, как Надя будет жить, когда Маргарита Владимировна жить уже не будет?
Наконец
увидев за окном Надю, Маргарита Владимировна поспешила к входной двери. Открыла
замок и вышла на лестничную площадку, глядя в пролет. Поднимаясь по лестнице,
Надя громко, с одышкой дышала. Но лифтом она не пользовалась, боялась. Кажется,
это было единственное, в чем Маргарита Владимировна сумела убедить внучку.
Хотя, конечно, тут помог случай: как-то Надя с бабушкой застряли в лифте между
этажами и просидели в нем несколько часов. Теперь Надю беспокоило даже его
приближение.
Увидев
бабушку, Надя радостно забасила:
—
Все, ба, хватит копейки считать. На работу устраиваюсь.
Какой-то
мужчина, спускавшийся с верхнего этажа, с усмешкой посмотрел на них.
—
На работу? Да кто же возьмет инвалида на работу?! — возопила Маргарита
Владимировна, одновременно испуганно глядя на незнакомца и уже подталкивая Надю
к двери. Ей вдруг стало очень холодно, и на какое-то время она будто
остолбенела: перед ней вставала проблема, с которой она не знала, как
справиться.
— Халид с рынка! — Надя протянула бабушке руку, согнутую в
локте. — На, пощупай мои мускулы.
И
тут же принялась взволнованно-радостно рассказывать о
том, как она зашла на рынок и стояла там возле прилавка с выпечкой, глядя на
булочки. И как к ней подошел важный толстогубый толстяк и спросил, любит ли она
сладкое, потом велел одному молодому парню дать ей всякой сдобы с собой и
пригласил завтра выходить на работу.
—
Ба, ставь чайник. Сейчас поедим! — возбужденно почти кричала внучка, и
Маргарита Владимировна уже боялась, как бы у Нади не начался припадок.
Стараясь
не показывать внучке свой страх, как всегда, спокойно Маргарита Владимировна
сказала:
— Надюша, он пошутил.
—
Да ну тебя! Всегда ты так, — нахмурившись и топнув ногой, сердито сказала Надя.
И
по лицу Нади сквозняком прошла первая судорога.
Маргарита
Владимировна, конечно, знала, сколько ни говори, ни убеждай внучку, все будет
только раздражать Надю, поэтому с упавшим сердцем, думая только о том, как бы
не разрыдаться, прошла в свою комнату, там легла на постель и, уткнувшись в
подушку, тихо заплакала. Она слышала, как за стеной шумел
чайник и ее внучка напевала что-то веселое.
Маргарита
Владимировна проплакала всю ночь. Она понимала, что не сможет теперь уберечь
Надю от этой жизни. Она давно свыклась со своей долей, с тем, что уже десять
лет живет без мужа, дочери, с больной от рождения внучкой. Привыкла к тому, что
раз в год ей приходится ходить в органы опеки и выкупать там Надю, вкладывая в
карман инспекторши скромный конверт с деньгами. Давно примирилась с тем, что в
этой новой жизни, которая совсем немногих озолотила, убив при этом многих, для
нее не осталось ничего более-менее ценного от той старой жизни, которая, может,
и казалась порой скудной, но всегда воспринималась Маргаритой Владимировной как
счастье.
И
теперь здесь у Маргариты Владимировны оставалась только Надежда. Она была в ее жизни всем: последней любовью, последней радостью и
вообще последним, ради чего ей стоило, нет, ради чего она была обязана жить и
ради чего она клеила вечерами бесконечные коробочки для какой-то компании, надеясь
получить добавку к пенсии и как-то избежать интерната, в который социальные
тетки пытались упечь Надю.
Но
здоровье Маргариты Владимировны становилось все хуже. Участковая врачиха,
которую нет-нет да приходилось вызывать на дом, забегала ненадолго, да и то все
больше ругала Маргариту Владимировну за то, что та не оформляет Надю в
интернат. Отказывалась от коробки конфет, которую Маргарита Владимировна
берегла на всякий случай, ухмыляясь бросала взгляд на
обрывки картонных заготовок, которые уже вечером должны были превратиться в
коробочки для лекарств. Только складывать да склеивать заготовки Маргарите
Владимировне становилось все труднее. Надя же такую тонкую работу и вовсе
делать не могла и, когда бабушка просила ее помочь, только злилась да кричала,
а однажды даже ударила ее по лицу.
В
эту ночь Маргарита Владимировна не смогла уснуть. Слышала, как у Нади опять до
утра работал телевизор, слышала пьяные крики с улицы, шум проезжавших под окном
машин, потом лай собак, грохот мусорных баков, воющие звуки автомобильной
сигнализации и плач детей, которых родители тянули в детские сады. И все думала
о том, как уговорить Надю не идти на рынок. И сна совсем не было, а если он и
приходил, прогоняла, потому что главное теперь было — не пустить Надю туда.
Но как?! Взять
и умереть перед ней? Под утро она все же забылась на
несколько минут, но тут же проснулась и сразу,
испугавшись тишины в квартире, бросилась в комнату внучки. А там — лежащее на
полу одеяло, разбросанные фантики от конфет, огрызки яблок…
«Не
удержала!» — охнула Маргарита Владимировна.
Не
зная, что ей теперь делать, Маргарита Владимировна ходила по квартире, то и дело заглядывая в комнату к Наде, словно она там могла вдруг
найтись где-то за тумбочкой. Неожиданно ее взгляд упал на стену. Оттуда с
фотографии смотрел на нее улыбающийся муж, еще в военной форме. Кажется, это
фото было сделано в сорок пятом… И тут она кое-что
вспомнила. Из кухни принесла табурет, на него поставила стул и кое-как
вскарабкалась на него. Открыла антресоль и принялась скидывать на пол какие-то
кульки, тряпки. Наконец нашла что искала, кое-как слезла на пол. Прижимая к
груди завернутый в пожелтевшую газету сверток, вошла в кухню, там развернула.
Мелькнула фотография Сталина в траурной рамке. Небольшая, белого металла коробочка,
доверху заполненная некогда ценными, а теперь никому не нужными иголками для
швейных машинок. Это был свадебный подарок мужа. Маргарита Владимировна
погладила блестящую поверхность коробки, потом принялась что-то искать на ней.
«Если серебряная, должно быть клеймо», — думала она. Не найдя никаких отметин
на коробке, взяла с подоконника свежую газету, одну из тех, которые запихивают
в почтовые ящики вместе с рекламными листками, и увидела лицо молодого мужчины,
поразившее ее решительным взглядом стальных глаз и волевым подбородком.
«Голосуйте за Навального!» — прочитала она. Обернула в
эту новую газету коробочку, оделась и вышла из квартиры.
До
рынка было недалеко, через сквер минут пятнадцать. Но Маргарита Владимировна
шла долго, потому что дыхание то и дело прерывалось, а сердце стучало так
громко, что прохожие то и дело бросали на нее удивленный взгляд. Она уже
подходила к рынку, когда мимо нее, заполняя собой всю проезжую часть, прокатил
черный автомобиль. Ей даже пришлось отойти в сторону. Из машины вывалился
приземистый пузатый мужчина, несший себя вперед как
абсолютную ценность, и Маргарита Владимировна почему-то сразу поняла, что это и
есть Халид. Мужчина вяло махнул рукой шоферу и нехотя
вошел в здание рынка.
А
Маргарита Владимировна вдруг ощутила такую вялость, что не могла бы теперь
сделать ни шагу. Однако там была ее внучка, и Маргарита Владимировна все же
открыла дверь.
За
одним из прилавков она сразу увидела Надю и рядом с ней кривлявшегося
паренька лет восемнадцати, с густой челкой на глазах, который все пытался
схватить Надю за грудь и при этом громко смеялся. Надя отталкивала его и что-то
кричала, впрочем не сердито. Маргарита Владимировна
была готова уже броситься внучке на помощь, схватить ее за руку и утащить с
рынка, но вместо этого решительно направилась к Халиду.
Почувствовав на себе чей-то напряженный взгляд, Халид
занервничал, но, увидев старую женщину, внимательно смотревшую на него, только
сказал:
—
Чего надо, уважаемая?
—
Вот, возьмите, — жалко улыбнувшись, сказала Маргарита Владимировна и протянула
коробочку Халиду. — Это у меня от мужа осталось. С
фронта трофей привез. Она серебряная, вы только клеймо поищите. Раньше это
очень ценилось. Больше у меня ничего нет. Это вам… за Надю. Прошу, не обижайте
ее.
Будто
вспоминая что-то, Халид смотрел на коробочку, потом
взял ее из рук Маргариты Владимировны и открыл. Завернутые в чуть
просвечивающий пергамент, перед ним лежали швейные иглы. Точно такие, какими шила мама Халида, вынимая
их из такой же серебристой коробочки. «Халид, смотри.
Твой отец с войны привез!» — любила повторять она, улыбаясь при этом как-то
особенно счастливо. И Халид уже почувствовал запах
свежей лепешки с ароматом печного дыма, уже видел, как мать, молодая, с гордо
откинутой назад головой, сидит у окна с этой коробочкой на коленях и смотрит
куда-то вдаль. Он видел голубое небо, рыжую гору над аулом — где-то там теперь
лежали его отец и мать. Кровь медленно схлынула с лица Халида… Когда он пришел в себя, старой женщины рядом уже не было.
А ему хотелось сказать ей сейчас, что все будет хорошо, что он, конечно,
никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах… Но
за прилавком со сдобой стояла с некрасивым лицом и безумными глазами девочка в
зеленом, с разноцветным горохом платье и изо всех сил отталкивала от себя его шкодливого
племянника.
На
отшибе
В терпении вашем стяжите
души ваши.
Лк. 21:19
Собака
выла каждую ночь. И как ни накрывала Анна голову подушкой, как ни чиркал
спичками Леон, закуривая одну за другой сигареты, спасения от этого воя не
было. Сигареты были в жизни Леона, может, единственной страстью. Из-за нее однажды он на свою и женину пенсии скупил все сигареты,
которые привезла автолавка, оставив их дом без хлеба на две недели. Как
Леон винился тогда перед женой! А Анна? Ну, в сердцах тогда полное ведро воды с
крыльца скинула, покричала и поплакала, но уже вечером простила, как прощает
мать нашкодившего ребенка. Понимала: старик боится
остаться без курева. Как случалось уже не раз… Да и автолавка в последнее время приезжала все реже.
Анне
иногда казалось, что живут они на необитаемом острове. Она, ее Леон и воющая по
ночам собака. От этого воя день для них перемешался с ночью, и времени будто не стало.
Каждое
утро она выносила курам замоченный с вечера хлеб и, поставив плошку на землю,
вглядывалась в заросли борщевика, который все ближе подступал к их забору.
Посмотрев, доставала из карманов толстые ватные варежки, привычным движением
выдергивала серп, воткнутый в заборный столб, и принималась резать толстые
неподдающиеся стебли, опасаясь, как бы их ядовитый сок не брызнул в глаза.
Когда руки переставали ее слушаться, она разгибала спину и вглядывалась в почти
незаметные за зарослями избы с провалившимися крышами. Переводя взгляд с одной
избы на другую, она шептала что-то, поминая живших здесь когда-то соседей, из
которых теперь кто лежал на местном погосте, еще в той, советской, жизни,
удавившись от беспросветного пьянства либо замерзнув в поле навеселе, а кто
перебрался в город да и умер там вскоре или назло
смерти уцелел, пустил корни в новой жизни.
Вспомнив
былое, поохав да поахав, Анна шла к старой бане, чудом уцелевшей после
последнего пожара, открывала разбухшую дверь, входила в темное, сырое, с
развалившейся печью помещение, где в углу лежала собака. Перед собакой валялись
кости сгоревших коз, которые она мусолила желтыми от
старости зубами. Анна жалела собаку и всегда приносила ей что-нибудь: кружок
колбасы, небольшой кусок сала или хлеб. Из миски сука не ела, откидывала ее
носом далеко в угол, а вот из рук брала.
Порой
туда же приходил Леон, которого Анна почему-то упрямо звала Леней. Усевшись на
бревно, некогда подпиравшее лавку, старики кормили собаку, гладили ее и долго
молчали, а потом Леон начинал рассказывать собаке о своей прошедшей на отшибе
жизни. Все это он рассказывал ей на родном языке, на котором ему говорить было
больше не с кем; жаловался и показывал на свои распухшие ступни, с трудом
умещавшиеся в старых разношенных галошах. Собака, наклонив набок морду, внимательно вглядывалась в его лицо. Ее уши при этом
настороженно подрагивали, будто она боялась пропустить что-то важное. И Леону
казалось, что собака понимает его так, как никто никогда не понимал. Иногда
старик стягивал с больных ног носки, и тогда собака подползала к нему и лизала
его ноги.
Анна
не хотела мешать мужу, молча смотрела на них обоих и думала, что муж и эта
собака и есть ее семья. Она почему-то считала, что собака плачет ночами о своих
щенках, которых когда-то каждый год топили у нее на глазах, и вспоминала, как
однажды собака долго, до самого поворота, бежала за автомобилем каких-то
дачников, взявших последнего щенка, а потом лежала на дороге, глядя в ту
сторону, где скрылась машина.
Вчера,
проходя мимо дома, в котором летом жили дачники, старики заметили, как какая-то
баба пытается пролезть в окно веранды. Рядом стоял низкий широкоплечий мужик со
смуглым цыганистым лицом. На нем были короткий тулуп, штаны, заправленные в
сапоги. Около него жались друг к другу двое маленьких детишек. Леон хотел было закричать, что, мол, по чужим домам шастаете, уже
и рот раскрыл, но подумал, что может напугать детей, и сдержался.
—
Ты чей? — только и спросил он мужика.
— Я
сам по себе. А ты-то кто?
—
Хозяин. Живу тут. Вон мой дом. — И Леон показал на свою избу.
—
Может, ты и над небом хозяин? — с неприязнью спросил незнакомец, проследив за
движением руки Леона.
Баба
обернулась, спрыгнула на землю, решительно подошла к старику.
—
Мы же не в ваш дом лезем! — сверкнув на Леона огнем угольных глаз, сказала она, и Леон сник.
—
Откуда ж вы такие? — наконец тихо спросил он, вдруг разглядев молодость и ту
бедовую красоту бабенки, ту самую красоту, которая
когда-то очень нравилась ему в женщинах. Но тут же осекся, увидев усмешку в
глазах мужика.
—
Бывший клуб знаете? Там рядом и живем, — ответила женщина и почему-то
засмеялась.
—
Так там же в окнах стекол нет. А спите на чем? — опустив глаза, спросил Леон.
—
На полу.
— И
детки?
—
Ну, это негоже, — наконец вмешалась в разговор Анна. — Пойдемте с нами.
В сарае из-за поленницы дров Леон вытащил старые
кровати. Две маленькие, детские, когда-то крашенные белой краской, и одну
большую, с блестящими никелированными набалдашниками. Анна вынесла на улицу
матрасы, одеяла и завернутую в старые простыни алюминиевую посуду.
— Это что же, отец ваш? — спросила Анна бабенку с робкой улыбкой.
— Муж!
Пока женщины переговаривались, мужчины
складывали вещи. Леон вдруг заметил у мужика за голенищем нож и покраснел.
Мужик, перехватив взгляд Леона, усмехнулся и подмигнул ему.
Когда Анна с Леоном
наконец остались одни, она сказала:
— Это цыгане. К нам в деревню цыгане раньше
часто наведывались, но те ходили табором. Только дети у них бойкие были, а эти
какие-то тихие, будто побитые…
Но все это было днем. Вечером же, когда надо
было укладываться спать, у стариков начиналась другая жизнь. Ведь с каждой
ночью собака выла все сильней и надрывней. Ни настойка пустырника, которую Анна
нашла в нижнем ящике шифоньера, ни вата, которой Леон затыкал уши, не помогали.
— Что с ней? — негодовал Леон и сам же отвечал:
— Болит что-нибудь.
— Верно, — соглашалась Анна, — душа болит.
— У собаки нет души.
— Есть. Вон как убивается.
Как-то ночью Леон не выдержал: зажег свет, стал
греметь инструментом, достал топор.
— Не пущу, — твердо сказала Анна, и старик
положил топор обратно, потушил свет и, отвернувшись к стене, накрыл голову
подушкой.
И опять наступало утро, и опять Анна выносила
еду курам, надевала ватные варежки и принималась сечь упругие стебли сорняка.
Потом, оглядев отбитую у борщевика полянку, могла и сказать:
— Ты, Лень, цыган пригласи. Я щей наварю.
Цыгане частенько приходили, только поначалу
настороженно и как-то холодно смотрели на хозяев, молча садились за стол и
только после тарелки щей и пары стопок водки оттаивали. Роза помогала Анне —
мыла посуду в миске, до блеска вытирала ее и ставила на полку. Федор скалил
зубы и незаметным движением запихивал рукоять ножа глубже в сапог. Тогда Леон,
улыбаясь, снимал с печи фибровый чемоданчик с сигаретами и говорил гостю:
— Кури, у меня их
много…
Нет-нет да старики жаловались гостям на собаку,
которая воет по ночам так, что уже терпеть нельзя.
— Дак
прибить ее надо. Повесить, — мог посоветовать тогда Федор. — Хошь подмогну? Мне и самому она
надоела.
— Да ладно тебе, — пихала его локтем в бок Роза,
— чего зря болтаешь.
Леон же смотрел на усмехавшегося Федора и думал:
«Этот все может». И ему становилось страшно.
Анна тут же переводила разговор со
смертоубийства на что-то нейтральное, но, посмотрев на
Леона, думала, что и она, наверное, когда-нибудь согласится с неизбежностью
такого поступка. Однако тут же гнала эту подлую мысль прочь. Когда цыгане
уходили, Анна спрашивала мужа:
— Ты и правда собаку
извести хочешь?
— Ты с чего это взяла? — испуганно смотрел на
нее Леон.
И тогда они собирали со стола остатки еды и
спешили к бане, где, глядя в помутневшие собачьи глаза, словно извиняясь,
принимались упрашивать ее, чтоб та ушла от них куда-нибудь подобру-поздорову.
Как-то
рано утром Анна, услыхав крики Розы, вышла из дома и увидела убегавшего Федора.
Вслед за ним, сжимая в ладони лезвие ножа, неслась Роза, вся в крови. Анна
бросилась в баню. Собака лежала на своем обычном месте, но, увидев Анну, вдруг
оскалилась и глухо зарычала, чего никогда с ней раньше не случалось. В баню
тихо вошла Роза, встала рядом и зашептала:
—
Тетя Нюра, не думайте, я ему не дам, пусть только
попробует. Самого прирежу. Если хотите, мы уйдем…
—
Ну что ты! Живите. Зима скоро. Куда вы с детьми?
И
следующей ночью опять выла собака. И уже Леону показалось, что кто-то ходил
возле бани. Он подошел к окну и увидел Федора и Розу, которая, схватив мужа за
рукав, тащила его за собой, но тот упирался и все пытался вырваться. И тут
Федор увидел в окне Леона. Леон отпрянул от окна: в глазах Федора было такое,
что по спине у Леона побежали мурашки. Федор оттолкнул Розу и, ругаясь, тяжело
пошел прочь.
Утром,
когда Анна еще спала, Леон взял кусок копченого сала, надел старый брезентовый
плащ и пошел к бане. Там, не глядя собаке в глаза, он кинул ей сало, достал из
кармана веревку, набросил петлю собаке на шею и потащил упирающуюся суку через
дорогу в заросли, где и повесил ее на толстой ивовой ветви.
Дул
ветер. Растянувшееся тело суки болталось так, словно никогда и не было живым.
Старик
уже подходил к дому, когда ему показалось, что до него донесся вой. Он
вздрогнул, остановился, закрыл лицо руками и побежал обратно.
Там,
развязав узел, он снял собаку и положил ее на землю. Потом принялся трясущимися
руками рвать траву, отрывать куски дерна, скрести ногтями землю. Как ни
старался Леон, яма оказалась мала для суки. Тогда он сгреб опавшие листья и
засыпал ими собаку. Лег сверху и, чувствуя животом мертвое тепло, заплакал.
По
небу неслись свинцовые предзимние тучи. Снег мелкой крупой припорашивал землю,
и Леон боялся идти домой. Когда же наконец пришел, на
крыльце его встретила Анна, в ватнике, накинутом поверх ночной рубахи. Когда
Леон робко подошел к ней, она сразу обняла его, а он прижался к ней, как
ребенок. Ему хотелось рассказать жене о том, о чем он раньше мог говорить
только с собакой: о том, как мерз в болоте, выбирая из него торф, как потом, не
чувствуя ног, еле добирался до барака, в котором мучились и умирали соседи по
нарам. И он сказал:
—
Они все были сильные, сильнее меня, но все умерли, а я выжил. Я боялся тогда,
очень боялся и теперь боюсь. Получается, всю жизнь боюсь и, может, потому еще
живу, живу мертвый от страха. Тогда боялся начальников, уголовников, теперь вот
этого цыгана. Я таких, как Федор, видел. Они
несгибаемые, безжалостные. Они убивали, мяли меня, месили
как глину… Он эту собаку все равно убил бы, и нас с тобой следом, не
сомневайся. Зато теперь… Знаешь, собака ведь по мне
выла. Как по мертвецу…
Анна
вдруг отстранилась от него. Лицо ее стало каким-то жестким, даже насмешливым, и
Леон обиженно замолчал.
—
Не смей так даже думать! — отрезала она и, повернувшись, вошла в дом.