ФИЛОСОФСКИЙ КОММЕНТАРИЙ
Алексей Машевский
О РАСЧЕЛОВЕЧИВАНИИ
Недавно в одной из
радиопередач было интервью с владельцем стрипклуба.
«Все можно купить, — объявил он, — любовь, нежность, красоту,
удовольствие».
В таких заявлениях нет ни нарочитого цинизма, ни откровенной
глупости. Просто человек совершенно искренне убежден, что и чувства, и движения
души, как вещи, могут копироваться и тиражироваться, а
следовательно, продаваться. Ну что ж… Есть ведь, в
конце концов, дальтоники, не различающие цветов. Почему бы не существовать
людям, не способным отделить подлинное от его имитаций.
К сожалению, в последнее время таких становится все
больше и больше. Правда, в отличие от дальтоников, подобное «отклонение» не
столько является следствием индивидуальной предрасположенности, сколько
вытекает из состояния нашего общества, его культуры.
Признаться, именно об этом я думал, слушая на одной из
культурологических конференций рассуждения некого многоуважаемого профессора
(начальника отдела наук о человеке и обществе не менее уважаемого института).
Развивая идеи о неизбежности победы процесса глобализации, докладчик убеждал
аудиторию, что во все времена художественная деятельность, культурное
строительство управлялись теми, кто производил распределение средств. Короче
говоря, искусство обслуживало власть и экономическую элиту. Смысл выступления
сводился к тому, что нужно подобрать более квалифицированных «распределителей»,
поэтому деятельность фондов, поддерживающих современные артпроекты,
должна базироваться на многоуровневой экспертной оценке, «ибо то, над чем
проливается денежный дождь, растет и процветает, остальное же засыхает на
корню».
Я не стану полемизировать с вышеизложенной точкой зрения. Замечу
только, что в ее основе лежит подспудное представление о некой потребительской
стоимости производимого тем или иным автором «духовного продукта», который
специалисты-оценщики затем выставляют на общественный аукцион. Мысль о том, что
для создания гениальной картины или великого стихотворения на самом деле не
требуется никакого финансирования, наверное, способна привести в
смущение адепта цивилизации, глобализирующей по сути
дела только одно: куплю-продажу.
Любая система, выстроенная на определенном принципе, крайне
болезненно реагирует на неподконтрольные, как бы герметичные для нее области.
Таковыми для сегодняшней цивилизации эквивалентного обмена и
удовлетворения потребностей становятся все подлинные, то есть не
тиражируемые, уникальные явления: например, любовь или талант. Нет, нет,
современный человек охотно пользуется этими «брендами»,
но весьма специфически. Вот и получаются рассуждения в
духе вышеприведенных.
Между тем полезно вдумываться в смысл расхожих
фраз и банальностей. Это иногда кое-что объясняет. Шедевр
действительно не имеет цены, поскольку не обладает потребительской
стоимостью (последняя, как известно, определяется, в частности,
продолжительностью рабочего времени, требующегося для производства данного
продукта; так вот — совершенно невозможно указать, сколько времени нужно
затратить, чтобы создать «Мону Лизу» или «Гамлета»).
Все подлинное — уникально, не сопоставимо, выведено за границу всякой
эквивалентности, следовательно, не может обмениваться, оно выключено из
массово-потребительских отношений.
Поэтому нынешняя цивилизация в ее западном варианте вольно или
невольно стремится нивелировать различие между оригиналом и подделкой. Товаропроизводительное общество, во-первых, размывает
представление о подлинности и, во-вторых, бесконечно наполняет окружающее
человека пространство вещами, образами, символами, артефактами, делая его
избыточным. Оба эти процесса работают на разрушение нормальной культурной среды
со всеми вытекающими отсюда последствиями. Попробуем разобраться почему.
Вообще говоря, мы живем в принципиально избыточном мире. Природа
необыкновенно многообразна, хаотична, но при этом равновесна. Любой вид живых
существ занимает определенную нишу, тем самым вступая
в контакт с ограниченным кругом других существ и явлений. Известно, что
попавший в чужую экосистему зверь, как правило, погибает, а если
приспосабливается, то — ценой биологической перестройки. Ни одно животное
не может выдержать натиск природной данности во всей ее тотальности и полноте.
А как же человек? Человек, не только поселившийся во всех
климатических поясах планеты, но даже пытающийся осваивать непригодное для
жизни космическое пространство? Он создает искусственную среду, деформируя,
подстраивая под себя природную данность, и дело тут не ограничивается
техническими средствами, одеждой, отапливаемыми жилищами и прочим. Все
это — следствия. Главное — в конструировании совершенно нового, отсутствующего
у братьев наших меньших смыслового пространства, немедленно
организующего жизнь человека особым образом.
Во-первых, природная избыточность, с которой приходится иметь
дело разумному (следовательно, контактирующему с миром не только
непосредственно, но и идеально — в мысли, в представлении) существу,
должна быть как-то ограничена.
Во-вторых, ищущему истолкования своих действий, рефлектирующему
субъекту требуется некая ценностная иерархия,
обосновывающая его жизненный выбор. Смысловое пространство, в отличие о физического, принципиально анизотропно.
Любой вопрос об уместности того или иного действия немедленно задает шкалу
ценностных предпочтений.I
Задачу по конструированию ценностной вертикали и спасению
человека от природной избыточности берет на себя культура. Она становится
матрицей, внутри которой только и может происходить воспроизводство человека
как телесно-душевно-духовного существа (то есть
пребывающего одновременно в двух не стыкующихся между собою пространствах:
физическом и смысловом). Таким образом, во-первых, резко ограничивается
избыточность явлений, с которыми приходится иметь дело. Следуя главному, можно
не обращать внимания на бесконечное разнообразие маргиналий. На горизонталь соположенных в естественной данности объектов и явлений
накладывается вертикаль смысловых предпочтений. Во-вторых, хаос природных
событий, происходящих, так сказать, самочинно, заменяется космосом осознанных
взаимосвязей, представлением о структуре мира, о цели и направлении движения.
И если животное существует в равновесии со средой своего обитания по
естественным законам, то человек первым делом нарушает природное равновесие,
заменяя его установлением гармонической смысловой структуры. Здесь и проходит
граница. Человек обитает в гармонии и неравновесности,
животное —
в равновесии и хаосе.
Однако так дело обстоит лишь до тех пор, пока культура
действительно выполняет две вышеуказанные функции (минимизации и смыслового
структурирования). До тех пор, пока вторая реальность существенно отличается от
первой превалированием вертикальной проекции бытия и локальностью смыслозначимого жизненного пространства. Иными словами,
пока культура, отсекая все излишнее, ненужное, ориентирует человека на
выполнение важнейших жизненных задач, концентрируя его
энергию на духовном становлении, на некой внутренней событийности, связанной с
пересечением той или иной семантической границы. Собственно, тут только и
появляется бытийность, в отличие от автоматического
«бытового» существования. Тут только и появляются такие чисто человеческие
качества, как героизм, способность жертвовать и любить, представления о добре и
зле, совесть и вера.
А вот теперь вернемся к тому, с чего мы начали этот разговор: к
проблеме существования культуры в мире, застигнутом глобализацией. Прежде всего желательно понять, а что же, собственно, глобализируется?
На первый взгляд, ответ очевиден: хозяйственная деятельность,
осуществляемая на базе товарно-рыночных отношений. Этот процесс, естественно,
сопровождается развитием экономических связей, тесным переплетением финансовых
систем, информационных сетей, транспортных коммуникаций и т. д. В
значительной степени общим делается рынок труда, рынок идей, развлечений, артрынок. Человеку предлагается все больше и больше
товаров, в том числе, так сказать, «культурного» свойства. Достаточно взглянуть
на полки книжных магазинов, заполненные не одними детективами и фантастикой, но
и вполне добротной литературной продукцией, чтобы сразу понять ее избыточность.
А сколько новых музыкальных дисков, сколько видеокассет появляется ежедневно!
Какое количество художников, певцов, литераторов предъявляет плоды своей
творческой активности потребителю! Наша цивилизация не может существовать без
умножения сущностей, точнее — квазисущностей —
закамуфлированных рекламой дубликатов все того же эквивалентно обмениваемого
ТОВАРА.
Совершенно очевидно, что нынешняя вторая реальность в своей
избыточности и тотальности уже мало чем отличается от
первой, с неизбежностью загоняя человека в состояние стресса. Мы все, не
замечая этого, сейчас в некотором смысле ненормальны. Поскольку не может быть
нормальных реакций при постоянном перенапряжении — от
которого, впрочем, многие спасаются, замыкаясь в пределах непосредственно
данного: в автоматизме работы, в бытовых обязанностях, в переживании каких-то
конкретных сиюминутных радостей или неприятностей — не думая о будущем, не
пытаясь искать смысла в совершаемом. Происходит своеобразная
«анимализация» (от английского animal —
животное) жизни, когда главное — найти свою социальную (экологическую)
нишу и слиться с ней.
Другой активно идущий процесс — разрушение ценностных
иерархий локальных национальных культур. Если избыточность, насаждаемая
товарной цивилизацией, — неизбежна, то тут, казалось бы, не вполне
понятно, зачем глобализирующемуся рынку нивелировать
образ жизни людей и размывать культурные границы. Очень даже есть зачем.
Интересно, что на поверхности процесс идет под лозунгом
синкретизма, нового культурного синтеза, базирующегося на «общечеловеческих
ценностях» и призванного объединить все лучшее. На самом деле, это вряд ли
возможно. Пожалуй, только постмодернистская «модель конца истории» Фукиямы рисует перспективу слияния человечества в одно
либерально-демократическое целое (но даже тут речь идет не о слиянии, а
о вытеснении). Ни теория
культурно-исторических типов Данилевского—Шпенглера, ни ее модификации в
концепциях Боаса, Кребера и
Тойнби, ни тем более прогностические построения С. Хантингтона, говорящего о грядущем конфликте цивилизаций,
не предполагают никакого всепланетного синтеза. У различных
цивилизаций, так сказать, разные «группы крови», разные «иммунные
системы» — и попытка выведения гибрида, как правило, оканчивается ничем.
Феномен человека — не биологического свойства. Человека
определяет не объем черепной коробки, не прямохождение,
не отсутствие волосяного покрова на большей части тела. Человек — продукт
специфической социокультурной среды, в которой он
обретает потребность и способность существования в иноприродном
пространстве смыслов. И когда эта среда деградирует (в силу тех или иных обстоятельств),
деградирует человек. Именно это и произошло с римлянами «времен упадка». Они до
некоторой степени перестали быть людьми, а потому и проиграли варварам, которые
как раз людьми-то и оставались, подчиняясь четким ценностно-этическим критериям
своей варварской культуры. Это урок для нас. Никакое техническое совершенство,
никакие научные и художественные достижения ничего не значат по сравнению с
главным вопросом: способна та или иная культурная матрица воспроизводить
человека как духовное существо или нет, присущи той или иной культуре описанные
выше свойства ценностной структурности и минималистичности
или не присущи.
Сегодняшний процесс глобализации не
ведет ни к какому цивилизационному
синтезу. Он расчищает площадку для торжества принципа эквивалентного обмена,
лишь эклектически соединяя осколки «освоенных» им
культур. Мы уже об этом говорили: тотальный обмен, в принципе, должен быть
враждебен всякой «неэквивалентности», выделенности,
несопоставимости. Следовательно, он должен быть враждебен любой традиционной
культуре, всегда апеллирующей к некой подлинности, выступающей в качестве
несомненного первоначала данной системы ценностей.
На вершину той или иной иерархической смысловой пирамиды всегда
помещают Истину, как бы она ни определялась, в каких бы образах ни представала.
Поэтому деградация культуры начинается с релятивизации
представлений об истине, с отказа вообще всерьез обсуждать эту категорию. На
бытовом уровне данное обстоятельство фиксируется фразами вроде: «Сколько людей,
столько мнений».
Какие, однако, отсюда следствия? Очень простые: место
безусловных символов веры, место категорического
нравственного императива замещают квазисмыслы,
квазимотивы поступков, всегда относительные и
непрочные, взаимозаменяемые, «эквивалентные», имеющие в силу этого одно
мерило — материальной оценки (выгодно или нет). Подлинное
становится неотличимым от тиражируемых копий. И тогда отчаявшийся человек
говорит себе: все лгут, все сволочи, рассуждения о справедливости, чести,
достоинстве, любви — сказочка для дураков. Все
это придумывают те, кто захватил командные высоты и теперь с помощью
так называемой морали рассчитывает держать под контролем остальных.
Дело даже не в том, что при такой установке трудно рассчитывать
на связность общества, на социальное партнерство, от которого зависит
успешность любых значимых экономических или культурных проектов. Я понимаю
несчастную логику разуверившихся, понимаю, почему им кажется, что наш мир похож
на джунгли, в которых одни твари пожирают других. Не понимаю я только одного:
как, оставаясь человеком, можно согласиться жить в таком мире? Какое
содержание, какое счастье ты хочешь найти в бессмысленном, безлюбом
пространстве, где один всегда предаст и обманет другого, подчиняясь страху,
эгоизму или похоти?
Но, видимо, если ты уже не совсем человек, подобного
вопроса не возникает.
Признаком расчеловечивания становится
готовность принять правила хаотического, как бы по природным, звериным
принципам организованного общества — и любой ценой бороться за
существование под солнцем. Вот это самое любой ценой — и
обнаруживает нечеловечность происходящего. Для
существа, живущего в смысловом пространстве, не может быть самоочевидной любой
цены. Иначе нет места жертве, подвигу, несогласию с подлостью, нет места
совести и вере.
Варлам Шаламов, прошедший чудовищную
школу лагерей, писал о том, что при определенной интенсивности насилия из
человека улетучивается все человеческое, остается только слепой инстинкт
самосохранения. Это справедливо, но лишь для тех, кто предпочел продолжать
существовать за пределом человеческого существования. Многие же успели умереть,
не переходя этой черты. В том-то и дело, что в гуманистическом лозунге абсолютной
ценности жизни человека акцент должен быть сделан на последнем слове. А
это, между прочим, означает, что за право бытия в духе приходится зачастую
расплачиваться своей эмпирической бытовой жизнью. Вот еще один аспект человеческого
существования — его героичность.
Мне могут возразить, указав на то, что в массе
своей люди никогда не были способны на индивидуальное духовное усилие, на
героическое простраивание жизненного пути.
Прекрасный, свободный, берущий на себя ответственность за судьбу мира
человек — миф Возрождения, миф, который приходит на смену средневековому
пониманию людской общности как паствы, стада, пасомого
осененными благодатью пастырями. Средневековье — это общество
автоматической духовности (своеобразный оксюморон), гарантирующей каждому
подключение к истинным ценностям, благодаря интеграции в определенную
социальную структуру, мыслящуюся продолжением небесной иерархии. И пока
социальная и духовная жизнь не противополагались друг другу, культура успешно
справлялась с ролью своеобразной «матрицы по воспроизводству человека».
К сожалению, это не могло продолжаться вечно.
История человечества — это история повышения рефлективности
сознания, расщепляющей мировосприятие. Так в первобытности мы имеем дело с
синкретическим мышлением, отождествляющим вещь и смысл, т. е. телесный и
духовный пласты существования. Природное полностью
слито и с социальным, и с метафизическим, этико-эстетическим (хотя пока нет
даже таких категорий). Звери-боги воплощают и освящают эту удивительную,
правда, совершенно зачаточную, способность к осмыслению бытового
как бытийного. Все наличное существование дикаря —
одновременно абсолютно утилитарно (добыча пищи, борьба за выживание племени,
забота о потомстве и т. д.) и духовно, наполнено символикой (ритуалы, обряды,
жертвоприношения). Любое поглощение пищи — своеобразная евхаристия:
вкушение плоти зверя-бога, жертвы и спасителя, погибающего и возрождающегося
через сопричастность ему вкушающих. Каждое действие,
каждый поступок нашего далекого предка смыслоемок,
включен в космогонию, в непрерывное творение и возрождение мира. В этом
отношении первобытный человек — житель рая: для него природа еще не стала
некой враждебной бессмысленной силой, противостоящей смысловому пространству
духа. Он пока невинен и счастлив, правда, ничего не знает об этом. Духовность
первобытного художника, изобразившего быков на потолке Альтамиры,
так сказать, телесна. Эта «телесная духовность» будет свойственна большинству
первобытных народов и своеобразно отразится в античности культом красоты
земного мира, культом сияющего эроса человеческой плоти.
«Грехопадение», заключающееся в отпадении от природы, собственно,
начинается с иудаизма и наиболее отчетливо позиционируется в христианстве.I Однако, как уже было
сказано, в Средневековье рефлексия еще не простирается дальше
природно-человеческих оппозиций. Социальное не противопоставляется духовному.
Человеческое общество, именно потому, что оно человеческое, должно
подчиняться принципам справедливости и добра. Любой средневековый хронограф
судит о деяниях того или иного правителя не по тому, способствовал ли он
удвоению ВВП, а исключительно по тому, насколько данный король или князь
придерживался в своей жизни божьих заповедей. В силу этих обстоятельств
духовное как бы растворено в социальном и человек
становится человеком именно через общество в рамках «автоматической
духовности».
Ренессанс меняет эту ситуацию, углубляя рефлексию. Освобождая
человеческий дух от незыблемого авторитета церкви (т. е. детерминируя личность
одними лишь общественными обязательствами), мыслители Возрождения одновременно
обнаруживают, что сам социум развивается по специфическим законам, вовсе не
связанным с нашими нравственными представлениями. Объявленная высшей ценностью
земная жизнь человека оказывается подчиненной лишь посюсторонним мотивам выгоды
и социальной конкуренции. Мы наблюдаем своеобразное «оприроживание»
общества. В том смысле, что отныне историки, политики и экономисты, говоря о
развитии народов и государств, будут всячески избегать употребления
морально-этических оценок и категорий, все больше ссылаясь на национальные
интересы, борьбу за ресурсы, жизненное пространство и т. д. (аналог борьбы за
существование в животно-растительном мире). Теория общественного договора,
рассматривающая государство как продукт негласного соглашения его граждан об
условиях совместного взаимовыгодного проживания, окончательно порывает связь
социального с сакральным. Тем самым «автоматической»,
«общественной» духовности приходит конец. Может быть, и к лучшему?
Во всяком случае, этот финал закономерен и неизбежен.
Освальд Шпенглер был глубоко прав,
когда противопоставлял понятия культуры и цивилизации.
Цивилизованное общество, дифференцировавшее свои институты и сферы
жизнедеятельности, «отрефлектировавшее» свое реальное
экономико-политическое и социальное бытование от идеальных установок религии и
искусства, на самом деле враждебно культуре, то есть враждебно смысловому
существованию особей вида homo sapiens.
Итак, от телесной духовности
первобытного дикаря, через принудительную, автоматическую духовность
обитателя Средневековья мы приходим к подлинной духовности человека,
несущего индивидуальную ответственность за свою человечность, т. е. за
пребывание в смысловом поле и за само это поле, поскольку оно, в отличие от
материального мира, не автономно, не существует так, как стол или стул.
«Оприроживание» социальной жизни, о
котором мы говорили выше, равносильно ее «раскультуриванию»,
потому что задача культуры как раз и состоит в формировании второй, иноприродной, смысловой реальности (ценностно
структурированной и снимающей избыточность). Следовательно, тому
кто захочет теперь, в новых условиях товаропроизводительной
цивилизации остаться человеком, придется в какой-то степени выпасть из
общества, не растворяться в нем полностью. Этот принцип асоциальности
прекрасно выражен в известной фразе Христа: «Богу — богово,
кесарю — кесарево».
Мы, однако, в массе своей — социальные животные. Поэтому,
если общество перестает «держать» своих членов в узде человеческой
идентичности, большинство из них просто впадает в своеобразную
запрограммированность. Это когда поступку
подыскиваются лишь ближайшие мотивировки и многие действия не находят внятного
объяснения. Это когда отсутствует какое-либо целостное представление о мире,
жизнь индивида делается хаотичной, а самооценка не связывается с реальными
достижениями или провалами. В частности, критерием выполнения работы начинает
служить не объективный результат, а субъективно переживаемые усилия, которые
тебе пришлось затратить, их интенсивность, твоя усталость. Так троечники, не
способные внятно ответить на вопрос экзаменатора, все твердят, что они учили…
честно и добросовестно учили.
Еще один признак расчеловечивания —
отсутствие чувства исторического контекста. Кем-то хорошо было сказано, что
человек — это животное, которое помимо мамы и папы знает еще бабушку и
дедушку, то есть, помимо непосредственной биологической связи, отслеживает
связь опосредованную, знаковую. Ведь только в истории мы пребываем не как
эмпирически возникающие и исчезающие существа, а как звено единой цепи,
уходящей в прошлое и будущее, уже тут — в памяти, в воображении перерастая
собственные временные границы. Для нормального, устойчивого ощущения бытия
требуется самоидентификация. А она (для человека, во всяком случае)
невозможна вне контекста, вне традиции. Сейчас же историческое чувство
вытеснено стремлением раствориться в актуальном, быть
обязательно современным, модным, новым. Спору нет, живая традиция всегда
существует и продолжается за счет обновления. Но обновления уже чего-то реально
существующего, наработанного усилиями поколений, бывших до тебя и к тебе
апеллирующих — через символы и знаки общей истории. Сегодняшняя модерновость и актуальность (посетителей ночных клубов,
устроителей дорогостоящих презентаций, политтехнологов, продвинутых теле- и радиоведущих, государственных
чиновников, сочинителей, в простоте не могущих выговорить и слова, наконец, тусующихся подростков) имеет не столько эстетическую или
идеологическую, сколько социальную природу (а в условиях «анимализации» социума
и вовсе биологическую). У нас мода играет ту же роль, что у птиц —
расцветка оперения, позволяющая определить особь данного вида.
Личность ищет свои корни, смысловые — вертикальные,
генетические связи, пытается понять себя и мир, в который она заброшена. Это, в
сущности, и есть бремя экзистенции, бремя человека. Расчеловечивающийся бежит от экзистенции,
для него мучительно всякое копание в прошлом, анализ настоящего, ответственное заглядывание в будущее. Идентификация происходит по
принципу свой—чужой, так сказать, горизонтальному, бессмысленному,
«животному». Не пытаясь понять себя, не стремясь выяснить свое предназначение,
мы теперь просто выживаем, забиваясь в ту или иную социальную нору,
отождествляясь со сбившимися в кучу себе подобными.
Выше я сказал о том, что сегодня не хватает ответственного заглядывания в будущее. Зато с избытком хватает фантазий и
беспочвенных мечтаний. Из всех реальностей, пугающих сейчас представителей вида
homo sapiens, самая
страшная — реальность будущего. Именно она виртуализируется
в первую очередь, подтягивая за собой прошлое и настоящее. В сущности, это не
столь уж новое явление. В перспективе виртуального коммунистического завтра
Советский Союз просуществовал 70 лет. Но тогда была хотя бы иллюзия
теоретической обоснованности светлых ожиданий, казалось, что совершается некое
осмысленное движение к заданной цели. Теперь же мы знаем, что проблемы
накапливаются, угрозы растут, а представление о том, каким способом можно их
снять, делается все более туманным.
Благодаря совершенствованию технологий индивид получил в свои
руки целый арсенал возможностей негативного воздействия на общество, причем в совершенно непредставимых до
сегодняшнего дня масштабах. Небольшая группа хакеров может нанести многомиллиардные убытки и парализовать работу крупных
компаний, маньяк-биолог способен почти в домашних условиях получить
возбудителей смертельных болезней, хорошо обученный отряд террористов в
состоянии захватить атомную станцию или химический завод. Чем сложнее и
разобщеннее, чем «избыточней» и «бесструктурнее»
становится общество, тем оно уязвимей для негативных воздействий одержимых
маниями и фанатизмом единиц. Но даже если исключить прямую патологию, нельзя не
заметить чудовищного, все углубляющегося разрыва между уровнем технической
оснащенности обывателя и его неспособностью не только понять, как устроена вся
эта электронная машинерия, но и представить себе
последствия ее применения (тут не поможет никакая защита от дурака).
Не хватает не специальных знаний (хотя их тоже не хватает) — плачевно
обстоит дело с человеческой компетентностью.
Чем большими возможностями располагает каждый член общества, тем
большей ответственностью он должен быть наделен, смысловой
ответственностью. Парадокс заключается в том, что культура, если понимать ее
как общественный институт, теперь не может справляться со своими
духовно-организующими функциями именно по причине социального бытования.
Утрачивая черты воспроизводящей матрицы, встроенная в товаропроизводительный
цикл культура становится всего лишь еще одним из механизмов обслуживания
потребителя.
Мы проходим тест на способность каждого быть человеком
вне социальной обусловленности, даже, быть может, вопреки ей.
Невыполнимость задачи вроде бы представляется очевидной. Но, если не справимся,
вариантов дальнейшего развития событий не так уж много. Либо цивилизация
погибнет (слишком уж она стала уязвимой для террористического усердия отдельных
личностей и групп), либо власть будет вынуждена поставить обывателя под свой
тотальный контроль, снова загнав в стойло принудительной духовности.