ПИСЬМА ИЗ ПРОШЛОГО
«Жизнь за столом
складывается так…»
Переписка Т. Ю. Хмельницкой и Г.
С. Семенова (1966—1970)
35
13. IX. 1966
Вот и вторник, мой друг, вот и вторник! И три
дня, как Вы уехали. Поезд отходил тихо-тихо, и от медленной этой тихости мне
стало еще грустнее, чем там, у вагона. Нет, я ничего не терял с Вашим отъездом.
Я, как видите, не терял даже возможности говорить с Вами. Но уже сами неспешные
отчаливания чреваты музыкой грусти. Даже не обязательно отплывания,
— любые неторопливые перемещения в пространстве. Не потому ли так грустно
следить облака? Или это мне только? Три дня, как Вы уехали: тот же век, даже
ветер еще тот же. Ничто еще не сдвинулось ни вокруг, ни во мне. Разве листьев
на бульварах насорилось побольше,
— хоть и тот же ветер, но — ветер. Сама собой напрашивается метафора:
листья-дни, но такая она старомодно-очевидная, настолько плотно совпадающая,
что делается неловко, даже вне зависимости от избитости ее. Разве возникает
перед глазами дерево, облетевшее начисто, и в черных прутьях один какой-нибудь
листик. И то неясно — держится ли он еще, или просто застрял, стиснутый уже
безучастными сучками? И тогда — «каждый год упасть хочу я, не могу никак
упасть», как писал мой эвенк Салаткин.1
Поезд отходил тихо-тихо... И опять тянет на банальщину: не от платформы — от сердца. И опять это точно,
хотя на этот раз метафорическая очевидность уже отзывает модерном начала века.
Она не покрыта той патриархальной ржавчиной, но поверхностная ее коррозия — этакое облупление фражированных предметов — ничуть не меньшая. В чем-то даже
старинная порча — предпочтительнее: она откровенна, и ее воспринимаешь с такой
же улыбкой, как музыку Чайковского. Как-никак она все же оперирует вечными
категориями!
А всяческий вокзал, на котором «раскладываться не стоит»2
(это, вероятно, его предельная сопричастность вечности), уже по самой своей
сути подразумевает «до» и «после», т. е. существует во времени, как
необходимое, но преходящее приспособление человечества к своим нуждам.
Он слишком несуразен, вокзал, чтобы стать вечным! Он — новшество, как и
порожденная когда-то им модерновая музыка, которую слушаешь без улыбки.
Очевидно, вначале я хотел написать не «музыка
грусти», а нечто вроде «грустная музыка», хотя это неточно. «Грустная» — это
Чайковский и Ребиков3, душещипательное
что-то. Неторопливый жест, а тем более замедленное
движение облаков — куда классичнее. Дело ведь не в
том, что не спешишь, а в том, что спешить некуда. Действительно ли так, или
только кажется, — это уже вторично. Поезд уходил тихо-тихо. Будто ему некуда
было спешить. И я уходил с вокзала — подняв воротник и бессознательно нашаривая
в кармане спички, в соответствии не только с его ритмами, но и с его сущностью.
Так провожают очень любимых людей: забывая, что после расставания надо
делать...
Ветер
— он сейчас очень не по мне, с трудом его переношу. Он быстрее, чем нужно для
облетания бульваров, к тому же они облетали бы и без ветра. Но он дует и дует,
то постоянный, то порывистый, будто ему надо сделать какое-то дело, а он не
успевает. Может быть, и листья-то так покорно срываются, чтобы не раздражать
его: увидит, сколько их нападало, и угомонится. Я принимаю их жертву, понимаю,
что не жертвовать днями (особенно, когда их еще много) нельзя, но ветер —
угомонится ли он, не сорвав до последнего?! Идя по
бульвару и поглядывая на сквозящее небо, страшусь этого. И маленькое утешение,
что хоть Вы поймете то, чего не могут понять продутые этим ветром! Поэтому — в
соответствии с ритмом — сижу больше дома. И стихи получаются неторопливые, хотя
мне, пишущему их, — вот уж есть куда спешить! Пользуюсь «временной» ручкой (как
все временное, она плохо служит), но времени стараюсь не щадить. Чиркаю и
перечеркиваю, теряю и нахожу критерии того, что должно стать. Но увы — критериями дело и ограничивается, следовать им до
конца не удается. Вот — обещанное.
* * *
Возражений не имею —
можешь хлопать по плечу.
Быть несчастным не умею,
слыть счастливым не
хочу.
Да по совести
признаться,
я не тот и не другой:
все мне похороны снятся
с бубенцами под дугой.
* * *
Положите меня на траву,
я хочу умереть на траве.
—
И плывут облака в
синеве,
или, может быть, сам я
плыву.
На беззвучной волне
забытья
чуть качается легкость
моя.
И такой я прекрасно-ничей
на всемирном ветру!..
...Это вовсе не я в окруженьи врачей
на зудящей
постели умру...
Куст
Из окон озаренный куст.
Явление куста народу!
За полуночную природу
ответствующий златоуст.
Всем, кто печалями
томим,
бестрепетное откровенье.
Сподобь меня хоть на
мгновенье
побыть апостолом твоим!
Пускай наотмашь хлещет
та —
не ведающая
о Боге —
бурьяна вдоль моей
дороги
непроходимая тщета.
Не изрыгну хулы ночной —
на равных с тварями
ночными.
Всему свое на свете имя,
пока сияешь предо мной.
Но вот погаснет в окнах
свет,
и без тебя опять во
мраке —
брань, пьяный гогот,
визг собаки, —
все то, чему названья
нет.4
Стихи,
посвященные Кушнеру5, пошлю в другой раз; они для первой половины
«Девятого круга».
Обнимаю Вас. Глеб
1 Г. С. переводил
северных поэтов, которые, по свидетельству Е. Кумпан,
«привлекали его условностью и примитивизмом в соединении с пристальным
наблюдением за природой». Переводы стихов Салаткина
вошли наряду с другими в сборник «Север поет. Стихи поэтов Крайнего Севера» (ред.-составители Г. С. Семенов и
М. А. Сергеев. Л., 1961).
2 Из стих. М. Цветаевой
«Поезд жизни» (1923): «Пришла и знала одно: вокзал. / Раскладываться не стоит».
3 В. И. Ребиков (1866—1920) — композитор, педагог. Автор десяти
опер, двух балетов, множества фортепианных пьес, вокальных сочинений и духовной
музыки, а также ряда работ по вопросам музыкальной эстетики.
4 Первые варианты стихов,
которые впоследствии вошли в книгу «Остановись в потоке» (1962—1968). См.: Глеб
Семенов. Стихотворения и поэмы. СПб., 2004 (Новая библиотека
поэта. Малая серия). В дальнейшем: Семенов,
2004.
5 Имеется в виду стих. «К
другу-стихотворцу». См.: Семенов, 2004. С. 347, 470 (примеч).
36
16.
IX. 1966
Друг
мой необратимый!
С
минуты, как «тихо-тихо» отошел поезд, я каждый день тихо, глубоко и благодарно
думаю о Вас. Очень хорошо поговорили мы в день моего отъезда. Что-то
очистилось, прояснилось; ушли все осадки, все счеты и сор суеты. Осталось
главное — примиренное и как это ни странно — мудрое, обычно не свойственное ни
мне, ни Вам. На этот раз мудрость исходила от Вас. Все, что Вы говорили о
предсмертной горке при жизни, пусть еще долгой, я приняла всем существом и
даже, вопреки обыкновению, последовала Вашим советам, претворила в действие —
сама позвонила Эльге. С ней у нас снова хорошо, хотя
мы бесконечно разные и на некоторые вещи смотрим полярно и ведем себя
соответственно. Она о Вас тоже говорит тепло и нежно, с приятием и пониманием.
Спасибо Вам за последнюю нашу встречу, за то, что Вы есть, за то, что с Вами
можно говорить не только с глазу на глаз и даже не в письмах, а и наедине с
собой, — за дар присутствия. Все это время во мне звучат Ваши же строки, только
чуть измененные — с другим временем года: Тихо-тихо льется с веток / навсегда
осенний свет. И я оберегаю в себе эту тишину и этот свет, боюсь утратить их, стараюсь как можно дольше быть совсем одной или только с
самыми близкими. Спасибо за присланные стихи и за лирическую прозу, потому что
это уже не просто письмо, а одна из глав того, что задумано Вами.1 Все это мне предельно близко — и тишина, и «музыка грусти»,
и вокзал, который «слишком несуразен, чтобы стать вечным». Я всегда не любила
вокзалы — сгусток неуюта, бездомности, утрат, сутолки и сквозняков. Жив он только тревожным ожиданием
перемен, лихорадкой перемещенья, неистребимой устремленностью к чему-то или
бегством от чего-то. Вы правы: вокзал — это квинтэссенция временности,
переходности, начиная с секундной точности отправки и кончая тем, что
существует он только для того, чтобы покидать, исчезать.
И то, что на этот раз Вы сумели
расставаясь остаться — медленно, плавно, без рывка, как что-то душевно присущее
и не иссякающее, — удивительно и радостно. Мне кажется, что Вам теперь —
владеющему этой растворенностью, этим единством общения с миром, с друзьями —
уже не грозит разрушение, как бы угловато, больно, обидно ни складывалась
перенасыщенная камнями жизнь. Вы хорошо переделали начало стихотворения к Саше
<Кушнеру>, хотя строка «за всех печалиться за нас» чуть корява и, я
уверена, поправима. Но ушло то сравнительное сопоставление с «тоньше», которое
было остро и верно, но мельчило, вносило несущественную биографическую
конкретность в стихи, по существу обобщенные.
<...> С мамой Вашей говорила. Она
выздоравливает после радикулита и, как всегда, в потенции — деятельна и
жизнелюбива. Решили через неделю увидеться. Что Никита? Акклиматизировался в
Тарту? Напишите мне обо всем, что Вас тревожит и радует, и присылайте, по
возможности, все вновь написанное.
Всегда с Вами, друг мой. Т.
1 Речь идет о прозе, которую хотел писать Г. С.,
она осталась ненаписанной.
37
25. IX. <19>66
Тамарочка, милая!
Ваш ответ последовал столь быстро, что я не
успел помыслить ни о чем новом. А потом на меня свалилось несколько дней
свободы, тишины, комнаты (Наташа поехала в инспекторскую поездку к Никите), и
стало совсем некогда: как с цепи сорвался, пишу не вставая. Нет, не пишу нового, но весь там, в книгах моих, в шести одновременно.
Это такое счастье — не вылезая, сидеть в мирах, созданных тобой, в себе —
всяческом и всегда близком, хотя и не всегда одобряемом! Ни о чем не просите
меня, — ужо приеду (а я собираюсь во второй половине
октября) — почитаю подряд: мне ведь важно, и наполняет меня не отдельное
стихотворение, а книга целиком; только книгой я могу сказать о себе тогдашнем.
Я даже размечтался как-то: найти в Л<енингра>де
слушателей и — по книге в вечер (вроде как тогда у Руни1), этакий цикл! Но — уж Вам-то я почитаю, рады
не будете!
Сегодня последний из вышеупомянутых дней, даже —
вечеров уже. Небритый, прокуренный, скрюченный, затекший
всем, чем только затекают, сижу — и счастлив. Не замечаю, что в комнате
тускло и промозгло. Сейчас встану — открою окно... Дождь, оказывается. Блестит
асфальт, красиво. Но, также оказывается, меня пошатывает, нехорошо. Я так
неуверенно-неуверенно пододвинул кресло; зашумело в ушах. Наверное, все же
«немножко множко»! Как Вы думаете? Но если не так, то
и вообще работать нельзя, ничего не получается...
А так получился «Девятый круг» !2 Сам собою, непроизвольно сложился, вернее разделился на три
части: I — от «Времени» до «Адама», II — от «Прощальных
стансов» до «Я вернулся в мой город», III — от «Молитвы» до «Стихов без бога».
Правда, здорово? А стихи там какие
— м-м-м! А докристаллизовано сколько! Кстати, никому
не показывайте стишок, посвященный Саше <Кушнеру>: Саша тоже докристаллизован. Хорошо, по-моему, сложилось и «Чудо в
толпе», тоже докристаллизованное. Дописалось «Ополченье» (в «Блокаду»). А сегодня я,
кажется, кончил два стихотворения для «Покуда живы» — «Плакат» и «Ольге Берггольц» (этот цикл тоже, вероятно, привезу: он мне чем-то
дорог), и «Маргарита».
Вы все чего-то во мне все же недопонимаете. Я
ведь все же гибрид, а не чистый интель, хотя душевный
вектор явно в эту сторону. Поэтому, скажем, «словесность»
«Случайного дома», а во многом — и «Покуда живы» — мне так же свойственна, как
и «Болеро», и «Адам» (который хорош, на мой взгляд, очень). И в этом
смысле я тот пресловутый «любой», и в этом! С этим надо считаться, а не
игнорировать этот рудимент. Тем более, что только в
«одном» себе — мне тесно. Нет, это не совсем то, что Вы называете многослойностью (черт бы ее побрал!),
многослойным может быть и однозначный по душевному языку. Мне тесно как раз
существовать в одном языке (как у Саши <Кушнера>, у Лены <Кумпан> — вот уж «единственны»!), хотя, к счастью, не
столько существовать, сколько выражать себя. Это, собственно, в разных книгах я
и показывал, а иногда это даже смешивается и «разнобоем» является только в
силу моих недостаточностей. А посмотрите, какой неоднородный состав у Пушкина!
И как он перемешан, скажем, в том же «Онегине»! А вот Пастернак (особенно
довоенный) — всегда одного языка, как и Анненский, и Фет. А какой сплав
(нерушимой спайки) у Цветаевой: пожалуй, никто так слитно не разговаривал на
двух языках сразу! Да, да, это гены: «чернорабочий и белоручка»! Я ведь тоже — плебей-полу! Может быть, и жесток поэтому ко всякому плебейству?..3
Ладно,
пойду бриться и мыться — как всегда, неохота!
До
встречи, мой друг! Хочется так прощаться, хотя, конечно, еще будут письма и
письма. Не развалиться бы мне только... Обнимаю Вас. Глеб
1 Р. А. Зернова
(1919—2004) — прозаик и переводчик, жена литературоведа И. З. Сермана. Из комментария Е. Кумпан:
«В 1959—1960 гг. Г. С. читал стихи в доме Серманов,
где собрались его послушать друзья».
2 Книга «Остановись в потоке» (Семенов, 2004. C.
323—382, 467).
3 Е. Кумпан
писала: «Происхождение Г. С. на самом деле было самым настоящим
интеллигентским: иностранно-дворянским (по кровному отцу — Борису Евгеньевичу Дегену) и иностранно-буржуазным по матери Наталии
Георгиевне Семеновой-Волотовой, в девичестве Бруггер. Это была работающая в культуре (театре, науке) и,
конечно, абсолютно обрусевшая уже в четвертом-пятом поколении интеллигенция».
См. подробнее: Кумпан Е. Вполоборота перед веком (Семенов, 2004. С. 5—11).
38
Сентябрь 19661
Тамарочка!
Ваш ответ последовал столь быстро, что я не
успел помыслить ни о чем новом; а ветер стих, или я перестал его замечать; а
листьев нападало столько, что <они> потеряли всякую ценность; и произойти
ничего не произошло, и даже не написалось, — одним словом, садиться за письмо
не было никакой душевной готовности. Пожалуй, нет ее и сейчас, но я один во
всей Москве, и даже Наташа <Охотина> уехала в
инспекторскую поездку к Никите. В моем распоряжении время, комната и всяческая
тишина. Да и не писалось сегодня.
С кем же говорить в этом случае, как не с Вами? Помнится, беспредметные
разговоры нам удавались не хуже, если не лучше конкретных (Вы ведь понимаете, я
говорю не «о чем», а «чем», — это ведь тоже имеет свою конкретность).
Начать можно с любого: все равно разговор зайдет
невесть куда, и конца ему не будет вне зависимости,
есть начало или нет. Ну хоть с «Затмения»2,
видели? Интересно оно уже своей эклектичностью: вкуса и безвкусицы, большого
замаха и схематичности, открытий (не откровений) и передержек. «Красная
пустыня»3, которая будет сотворена потом, очищена и доведена до
совершенства линий, здесь же — сплошные раздражения, хотя тема та же, близкая
всем и касающаяся каждого из нас. Героиня — Моника Витти4 — здесь еще плотоядна при всех своих
«затмениях» (плотоядностью она чем-то напоминает Симону
Синьоре5), там же — сплошное «затмение», и она вспоминает о том, что
женщина, главным образом потому, что «так нужно», «так полагается». Там она
вдруг простодушно удивляется, что может быть женщиной, здесь же все время
чувство, что она просто не нашла того, кто ей нужен. А это, посудите сами, не
объект большого искусства (именно, быть может, потому, что в жизни так сплошь и
рядом: для этого не надо быть личностью). Вообще, кажется мне, неименуемый конфликт его сегодня такой: личности мешает то,
что вокруг, давит ее, заставляет ее быть по образу и подобию не-личностей. Нет, конечно, такой конфликт был всегда во
времена упадков, просто сейчас это тотальнее, ибо ни
в свою усадьбу, ни на необитаемый остров не убежишь. Конфликт перешел из
внешней сферы во внутреннюю, и, скажем, героине «Поезда»6, мальчику
из «Красного шара»7 или Феллини в «8,5»8 куда труднее и
страшнее, чем Печорину и даже Дон-Кихоту. Именно этим гениальным угадом велик Кафка: на смену гордым сверхличностям был
поставлен человек, который хочет остаться таким, каков он есть. А в этом и есть
существо современной личности — остаться собой несмотря ни на что, унизиться,
распластаться, но остаться собой. Современная личность не действовать хочет
по-своему, а чувствовать, никому — боже упаси! — своего способа чувств не
навязывая: сохранить себя, свой мир, «душу живу» — уже очень много среди
колоссальной мощи бездушного практицизма и «равенства».
Человек
свят — только тогда, когда он человек, когда он защищает не животное, а
человеческое (читай: духовное) свое начало. Духовного равенства быть не может,
в то время как бездушная машина цивилизации как раз и хочет причесать всех под
одну гребенку, унифицировать души, как солдатские головы или как «добровольные»
прически девиц (да и парней тоже!). К такому «равенству» стремятся животные:
чем больше похож один на другого, тем лучше, чистопороднее. Но «что мы — овцы, раззевавшиеся в обед»!9 Уже само стремление к какой бы то ни было унификации —
признак животности. Я не люблю не моду, а рабски ей следующих.
Эта нелюбовь касается не только внешнего вида, но жестов и слов, которые
рождены не тобою, а твоим обезьяньим знаньем, как приличествует говорить и
двигаться в определенных обстоятельствах. «Я тебя люблю» можно говорить
по-человечески и по-обезьяньи. Приличествующий случаю канон — по большей части,
ложь против себя; ложь невольная, бессознательная, но ложь; ложь вынужденная,
скрепя сердце, но ложь. Всех — внутренним мерилом — мерю и делю на поступающих «от души»...
1 Письмо начинается так же, как предыдущее — от 25. IX. 1966.
Написано в тетради для стихов, затем было вырвано из нее и осталось в бумагах
Г. С. Скорее всего, это первый вариант письма от 25. IX. 1966, очень сильно от него отличающийся.
2 Фильм Микеланджело Антониони 1962 г. завершает т. н. «трилогию отчуждения» или
«некоммуникабельности», начатую фильмами «Приключение» (1960) и «Ночь» (1961). В «Затмении» главные
роли сыграли Моника Витти и Ален Делон. В СССР фильм
вышел на экраны в 1966 г. По свидетельству Е. Кумпан,
«в тот год он всколыхнул всю интеллигентскую среду».
3 Фильм Микеланджело Антониони
1964 г., с Моникой Витти и Ричардом Харрисом в
главных ролях, где режиссер новаторски использовал цвет (предыдущие фильмы были
черно-белые) для передачи душевного и эмоционального состояния героини, «не как
фотограф, а как художник».
4 Моника Витти (наст. имя Мария Луиза Чечарелли, род. в 1931 г.) — итальянская актриса, «икона»
итальянского кино, успех к которой пришел благодаря ролям в фильмах
Микеланджело Антониони, долгие годы бывшего ее
спутником жизни. По мнению критики, излучает одновременно «страстность и
недоступность».
5 Симона Синьоре (наст. имя Симона
Каминкер, 1921—1985) — французская актриса кино и театра, одна из немногих
французских актрис — обладательниц премии «Оскар» (1960, за фильм «Путь наверх»
(1959)). С 1951-го по 1985 г. — жена Ива Монтана, с которым дважды приезжала в СССР.
6 «Поезд»
(1959) — фильм Ежи Кавалеровича, в сов. прокате назывался «Загадочный
пассажир», с Люциной Винницкой или Леоном Немчиком в
главных ролях, о несостоявшейся, но такой возможной истории любви между двумя
случайными попутчиками — пассажирами поезда.
7 «Красный шар» (1956) — короткометражный фильм Альбера Ламориса, получивший
Золотую пальмовую ветвь Каннского кинофестиваля в 1956 г. и «Оскара» за лучший
сценарий в 1956 г. (первый немой фильм, номинированный на премию Американской киноакадемии). Красный воздушный шарик — лучший друг
мальчика, который следует за ним по улочкам Парижа, как верный пес…
8 «8 1/2»
(1963) — фильм Федерико Феллини, восьмой с половиной
по счету. Его мировая премьера состоялась в 1963 г. на Московском
кинофестивале, где он получил главный приз. В 1964 г. картина удостоилась двух
премий «Оскар». В главных ролях Марчелло Мастроянни, Клаудиа Кардинале и Анук Эме.
9 Строчка из «Поэмы
конца» (1924) М. Цветаевой.
39
4. X. <19>66
Глеб, милый, я так настроилась на Ваш скорый
приезд, что ничего не складывается в письмо — уж очень жду устной встречи. Живу сравнительно тихо и как-то внутренно-благодарно
— и за то, что снова потеплела и подобрела осень, все еще золотая, и за то, что
полувернулся присмиревший Рид <Грачев>, и за
то, что город всей жизни не перестает каждый раз заново удивлять меня, и за
хаотический уют «Слободки»1 с расстрепанным
и доверчивым общением забегающих на огонек. А то, что пишется мне
коряво, неуверенно, шатко и надсадно — это уже моя беда. И все-таки я не
променяю ее на спокойную и бездумную выключенность, к которой порой тщетно стремлюсь.
О всех человеческих
сложностях дружеского муравейника — лично.
Белой завистью позавидовала Вашему прокуренно-уединенному упоению и с нетерпением жду стиховых
вечеров — «пачками — погодно»2, сборник за сборником. И еще жажду
хотя бы набросков прозы. Как Вам в ней живется и дышится?
Напишите еще хоть коротенькое,
уточняющее приезд. Всех благ Вам стиховых и человеческих. Жду Вас. Т.
1 «Слободкой» Т. Х. называла свою большую
коммунальную квартиру № 41 (Загородный пр., д. 21).
2 Неточная цитата из стих. Б. Пастернака «Рояль дрожащий пену с губ оближет…» (1919). В оригинале:
«…аккорды, как дневник, / Меча в камин комплектами, погодно».
40
12. XI. <19>66
Здравствуйте, друг мой милый!
Как я жалел вчера, что Вас не было на концерте
Юдиной!1 Она выступала на открытой площадке впервые с того памятного
вечера в Малом зале, когда читала Заболоцкого и Пастернака.2 И, помимо всего прочего, для меня это было как некое
закрытие скобок: пять лет осталось в скобках, и каких!..
Не знаю, хорошо ли она играла, — должно быть,
да; хотя можно ли сказать: «хорошо ли разговаривала с Богом»! И посредством ее
— я разговаривал. Как и она — задыхаясь и в то же время — отметая суетность,
если даже она именуется блеском и совершенством. До этого ли! Да, Рихтер3
совершеннее, но именно не блестящий пассаж, не безупречность духовного (в
высшей мере!) стиля, а лишь намек на возможность этого — даст ощущение такого
разговора. Нет, не все ясно и не все сказуемо!
Божественная «невнятица старых садов»4, как у Цветаевой, глубочайшая
нерасчлененность! Причем до трепета явно, что она может расчленить, но не будет
этого делать, ибо это и есть кощунство и, в конечном счете, суета. Вы простите,
что я так о Рихтере, — он замечательный пианист и музыкант, но он — слишком
сразу для многих. Он — завлекает, уводит в свой мир, Юдина —
причащает, приобщает к миру божьему; он — высота, она — таинство.
Был на концерте весьма душевно неприятный мне
человек; увидев его в рядах, я оскорбился (не за Юдину, — за себя!): я не мог сопричащаться (быть причастным чему-либо) с ним вместе. Я
хотел причащаться один, и чтобы рядом, тоже в одиночку, причащались Вы, Эльга <Линецкая>, Л. Я.
<Гинзбург>, Никита <Охотин> и, конечно
же, та5 — свидетельница первой скобки (немного, как видите!). На
высоких музыкальных действах Рихтера ничего похожего со мной не случалось: на
все, кроме бога, я щедрый.
Таков
был Бетховен (32-я соната) и 8 экспромтов Шуберта. Какими были «Картинки с
выставки» — я уже не знаю: я как бы был сыт по горло — не душа, а пересыщенный
раствор, когда основная работа — не дать ему от нечаянного прикосновения
кристаллизоваться. Не исключено, что Юдина понимала это, и
второе отделение было для того, чтобы я и мне подобные могли спуститься в
гардероб, влезть в пальто, выйти в шумный город. После ее Шуберта —
легчайшее наказание: плакать. А ну как слез нету?!.
Было много цветов, но из концертных выкриков, вместо «браво»
и «бис», — был один: «спасибо»! Она показала руки: все пальцы были забинтованы
(или заклеены?). Подойдя к краю сцены, сказала: «Играть не могу, стихи читать
не положено. Повторю только любимую поговорку Генриха Густавовича
Нейгауза6: Бог правду видит, да нескоро
скажет. Вот сегодня — сказал. Спасибо за любовь и дружбу, а цветов — не надо
бы...» — И с ворохом хризантем удалилась, величественная, как
Л. Я. <Гинзбург>.7 (А. А-ва <Анна
Ахматова>, при всей ее величественности, не была мудрой. Можно быть мудрым и не величественным, но подлинная
величественность всегда мудра.)
Промелькнули
мысли: зайти к ней за кулисы, послать записку ей сегодня — как-то отдать ей мои
стихи, т. е. душу. Потом желание мое показалось мне суетным, да и моя ступень
поисков бога, очевидно, все же смешна для нашедшей
его. Плохо спал — будто чувствовал, как всемирно напрягается природа, чтобы
испустить такую свою эманацию. Не звучала в ушах ее игра, но владевший ею бог
не отпускал меня, словно я был одновременно не я, а воистину причащенный, т. е.
сопричастный чему-то стоящему выше — над и поверх.
Говорят, где-то тут месяцами Юдина играла в Загорске...
Она
очень старая, она трудно ходит. Ей не обязательно умереть за роялем — не это ее
инструмент. Но я знаю: умрет она за молитвой — с тем просветлением, которое
дается лишь детям этого гигантского напряжения природы (не родовые ли муки
это?).
... Ты держишь меня, как изделье,
и прячешь, как перстень, в футляр...8
...Помимо
чисто биографических ассоциаций, одним из счастливейших явлений моей жизни
останутся эти скобки: та, пятилетней давности, с ясно-подробным видением всего,
что было перед, рядом и даже сзади меня,
и эта, вчерашняя, — будто это разрешающая нота, связанная пятилетней лигой с
той... Не знаю, хорошо это, или плохо, и что означает — знаю только, что
означает9... Так-то, друг мой!
На
днях напишу Вам еще. О Юдиной же — не о концерте, об откровении этом —
расскажите всем, кто достоин слушать. Ваш Глеб
1 М. В. Юдина (1899—1970) — пианистка, по
свидетельству Е. Кумпан, любимейшая исполнительница
Г. С.
2 Из воспоминаний Е. Кумпан: «Г. С. вспоминает вечер в Малом зале Ленинградской
филармонии осенью 1961, когда Юдина, исполнив Шенберга и Веберна
(все — по два раза, заранее предупредив: „ибо это редко исполняется“), на „бис“
прочла стихи — „Вчера, о смерти размышляя...“ Н. Заболоцкого и „Когда случилось
петь Дездемоне“ Б. Пастернака. Разразился скандал.
Юдина потом объяснила, что в этот вечер исполнялось 40 дней по смерти Вл. Софроницкого. Помню, как Г.
С. передавал администратору Малого зала томики Заболоцкого и Пастернака, чтобы
она могла показать вышестоящему начальству, что это было напечатано в советских
издательствах, и таким образом оправдаться». См.: Кумпан
Е. Ближний подступ к легенде. С. 257—264.
3 С. Т. Рихтер
(1915—1997) — один из крупнейших пианистов ХХ в., известный своей виртуозной
техникой, огромным репертуаром и глубиной интерпретаций.
4 Строчка из стих. М.
Цветаевой «Куст» (1934).
5 Имеется в виду Е. Кумпан, которая была вместе с Г. С. на этом концерте
Юдиной.
6 Г. Г. Нейгауз
(1888—1964) — пианист и педагог, среди его учеников — Э. Гилельс,
С. Рихтер, А. Любимов.
7 Из воспоминаний Е. Кумпан: «Я тогда же пересказала Л. Я. об этом сопоставлении
ее с Юдиной, но Л. Я. очень решительно запротестовала, сказав, что религиозные
искания Юдиной ей чужды, что она этих „чудачеств“ не приемлет
(речь шла конкретно о некоторых экстравагантных поступках М. В., о
которых говорила вся Москва)».
8 Из стих Б. Пастернака «В
больнице» (1956).
9 По свидетельству Е. Кумпан, «с этого момента Г. С. решает возвращаться в
Ленинград.
41
15. XI. <19>66. Москва
Так вот, Тамарочка, насчет ветра. — Нет, не того, единовременного, послевашеотъездного, но всезначного
и, как кажется мне теперь, всемирного («на всемирном ветру»1).
Наверное, так всегда было, но внятно-то стало мне только теперь: мы все время
на ветру. Начинается это ощущение с чисто житейских неуютов — дует от форточки, спим на раскладушке, надеваем
неуклюжие одежды (поддеваем — уже одно это слово!). Дальше — неуюты расстояний в пространстве и во времени, повседневных
неурядиц — куда-то опоздал, кто-то подвел и за весь день не
произошло ничего, что отеплило бы. Дальше — неуюты
человеческих отношений: редкие проблески пониманий среди ветренной
пустоты душевных невстреч. Еще дальше — социальные
сквозняки, когда высшая радость итти против ветра
(«чтобы ветром относило только путаницу волос»2). И
наконец — тотальный ветер мировой неприкаянности, душа — как свечка на ветру,
вот-вот задует ее («ветер, ветер на всем божьем свете»3 — счастливец
Блок: для него хоть свет-то божий, а у нас и того нет!). Всю жизнь мы живем на
ветру, мерзнем, прозябаем, и какой ужас знать, что ветер есть даже тогда, когда
мы его не чувствуем. Он за стеной, за углом, в трубе, в газетах, за пределами
твоего маленького безветренного мгновения. Может быть, и смерть — это ветер, задувший-таки твою свечку?!.
Но самое ужасное в том, что, чтобы оставаться
человеком, необходимо этот ветер ощущать, не прятаться от него ни в дачку, ни в
равнодушие, ни даже на необитаемый остров. Выставлять душу всем ветрам —
ничтожным и великим, обрекать (сознательно или несознательно) себя на всяческий неуют, — сколь чудовищна
доля человека! Да мало ему земных, он еще ощущает и
вихри подземные, дантовы... — Об этом, вероятно, и
играла Юдина, и я впервые за долгое время забыл, что за стеной ветер. Я теперь
никогда не забываю, даже будучи в Ленинграде — или ощущал его (от форточки
дуло!), или краешком души знал: он здесь, он играет со мною в прятки, а сам в
трубе или за углом. Одно спасение — я уставал и спал без просыпу. А здесь — и этого нет; проснусь ночью и слушаю: гудит, проклятый;
вспоминаю: во сне он тоже гудел — большой и маленький, заоконный
и внутренний; покурю, попью воды — и, не забывая ветра, усну. Неуютно
мне, Тамарочка, ах, неуютно! И такие холодные расстояния до всех — близко они,
далеко ли, — вроде как в андерсеновской «Снежной
королеве». Но Герда, помнится, хоть искала, а я ничего и никого не ищу...
— Когда ты приедешь теперь? —
— Не знаю... —
— А когда приедешь в Ленинград вообще? —
— Не знаю... —
«Вообще»! «Все будет после...»4 и «не
из этого ли сада когда-нибудь мое...»5. Приеду. Наверное, приеду.
Уже ни для чего и ни зачем — приеду «вообще». Не прятаться от ветра, — просто
душу свою (не знаю когда) принесу: в Летний (ах, какими он для меня полон
ветрами!) сад, на Загородный6, в филармонический ковчег.7 И где-нибудь — не у Вас ли? — будет топиться печка8
— я так люблю печной огонь (не потому ли, что он сродни моей свече?)! И в трубе
будет гудеть, но как-то совсем не страшно. И мы будем молчать — ибо все уже
сказано, а слова — я лишний раз убедился в этом — только разъединяют, только
разъединяют! Не осталось сил ни соглашаться, ни возражать...
Я хочу, чтобы Вы заехали на Васильевский9 — боюсь, что сама она не выберется. Просто так,
ни для чего (и уж ясно, не для отчета мне!).
Очень люблю Вас, Тамарочка, очень!..
Я болею, сижу дома, не пишется. Может быть,
поэтому и письмо такое.
Глеб
1 Из стих. Г. С. «Положите
меня на траву…» (Семенов, 2004. С. 351—352).
2 Строчка из стих. В.
Маяковского «Сергею Есенину» (1926).
3 Строчка из поэмы А.
Блока «Двенадцать» (1918).
4 Из стих. Г. С. «Городу»
(цикл «Три послания на Неву»): «Все будет после… Я прохожий»
(Семенов, 2004. С. 332).
5 Из стих. Г. С. «Встреча
во время разлуки»: «Послушай, не из этого ли сада / когда-нибудь мое дыханье
унесут?» (Семенов, 2004. С.
317—318).
6 См. примеч. 1 к письму
39.
7 Отсылка к стих. Г. С.
«Ковчег», где Большой зал Ленинградской филармонии — любимый зал Г. С. —
уподоблен ковчегу: «Бетховен ли, Равель ли — все равно /
поверх любой эпохи плыть в ковчеге…» (Семенов, 2004. С.
374—375).
8 Е. Кумпан
вспоминала: «Печки в те годы сохранялись еще во многих квартирах. Т. Х. сохраняла печку в память о блокаде, была печка и на
Васильевском, у Е. Кумпан, в память о послевоенном
времени, и ее часто протапливали осенью, когда центральное отопление еще не
было включено, а на улице уже было холодно».
9 На Васильевском острове,
в доме 21 по 18-й линии (кв. 11) жила Е. Кумпан с
детьми.
42
19. XI. <19>66
Глеб, родной мой, спасибо за чудесные письма — и
Юдино — божественное, и ветреное, вернее,
неприютно-ветровое. Все, что Вы пишете — не заведомо оповестительно-проходное
— для меня всегда душевное событие, полнота и растворенность, тревога и
просветление. И письма Ваши все больше похожи на стихи по внутренней сути
своей. По странному совпадению накануне письма Майя Данини1 целый вечер рассказывала мне, как Юдина играла
в доме Яшина2 на поминках по его сыну — и все плакали. А она читала
стихи и торжественно-убежденно молилась реквиемами. В
ней что-то от раскольничьей игуменьи из секты самосожженцев.
А в блокаду она воевала концертами — 12-й этюд Шопена шел на смерть и побеждал,
а в «Картинках с выставки» колокол звучал действительно как «на башне вечевой».3 И все это было воистину высоко и крупно. И так странно было
в то время встретить ее в пещерном уюте ленинградской затемненной комнаты с
чадящей печкой, в которой выпекались оладьи из какой-то немыслимой шелухи.
Большими, сильными руками спокойно и властно укладывала она оладьи на
сковородке и протягивала их нам — долгожданное причастье едой и теплом. И при
этом ровно и сдержанно шутила, поражая меня этой неожиданно-бытовой
человечностью. Это было у тогдашней подруги моей — Жени Божно
— одержимой, одаренной, горячей и горящей. Но огонь ее помрачился недоброй воспаленностью подозрений, и она порвала со всем нашим
кругом, оставив после себя смутное чувство какой-то непоправимой вины. Перед
лучшим в ней, которое мы не сумели отстоять.
А с Юдиной она была очень дружна, и объединяла их вера, усиленная искусством.
Очень порадовало меня сравнение Юдиной с Л. Я. <Гинзбург> и рассуждение о
мудрости. Да, у Ахматовой ее не было, потому что она всю жизнь смотрелась в
зеркала и искала себя в собственных отражениях. Отражениях
в чужих восхищенных глазах, отражениях памяти, в отражениях, застывших
монументальностью памятника. Собственное отражение — это же призрак и приманка,
самообольщение и соблазн. Кто из нас в большей или меньшей степени не прошел
через этот искус? И многим ли удавалось не подглядывать за собой в любой
зеркальной поверхности? До мудрости ли тут? А Л. Я. в такие игры не играет. А
те, кто одержимо говорят с богом — стихами или клавишами — блаженны в своей
внутренней свободе. Л. Я. — другое. Ей мешает иногда бытовая растерянность и
сутолока — и понимание механики суеты. У нее нет юдинской
веры в абсолютность своего служения. Но есть бескорыстие мысли и великая
любознательность без капли самообольщения.
На днях слушала в филармонии американский хор с Эльгой <Линецкой> и молодым
Васильевским.4 Он здоров и прелестен, но очень осунулся и в глазах
какое-то угловатое страдание. Ни о чем поговорить не удалось: он на второе
отделение не остался. Его дома ждала Галя Цурикова. А хор какой-то
металлический и деревянный — очень моторный, с хорошим чувством мускульного
динамичного ритма, со всякими виртуозными
скороговорками, синкопированными ударами аккомпанемента. Но звучат голоса
суховато, без текучести
и растворения, неодушевленно.
Все, что про ветер у Вас — удивительно мудро и
верно. Но я не думаю, что чтобы ощутить себя человеком — надо настаивать на неприютности. Идти навстречу всем ветрам надо
прежде всего для того, чтобы кого-то от этого ветра защитить, а тепло и кров —
не грех, скорее дружеская порука. Только не надо сидеть у огня одному. А печку
на Загородном мы зажжем непременно. И не все слова
разъединяют. Наоборот, чрезмерное умолчание разъединяет больше. Как много мне
сейчас мучительно неясно... Пусть будет Вам согрето и светло.
Т.
1 М. Н. Данини (1927—1983) — ленинградский прозаик. При жизни вышло
три книги: «Живые деньги» (1967), «День рождения» (1973), «Два Новых года»
(1976) и уже после смерти — «Ладожский лед» (1983). Дружила с Т. Х., с Е. Кумпан и Г. С.
2 А. Я. Яшин (наст. фамилия Попов, 1913—1968) — поэт
и прозаик, лауреат Сталинской премии. Самые известные книги: сборник стихов
«Песни Северу» (1934), поэма «Алена Фомина», рассказы «Рычаги» (1956),
«Вологодская свадьба» (1962) и др. М. В. Юдина относилась к семье Яшина с
глубокой привязанностью. Сын Яшина от второго брака, Александр Яшин
(1949—1965), застрелился.
3 Из стих. М. Ю. Лермонтова
«Поэт» (1939).
4 Конспирация Т. Х.,
имеется в виду Е. Кумпан.
43
30. XI. <19>66
Тамарочка!
Не сегодня завтра, наверно, получу
что-нибудь от Вас. Но дожидаться почему-то не хочу; хочу сейчас поговорить с
Вами, так — обо всем и ни о чем — как всегда.
Мне погано (тоже,
наверно, как всегда). На сей раз обуревает тщеславие
(хоть повод новый!). Почти с самого возвращения от вас. Делаю вид, что занят,
озабочен, упоен. Дела (денежные и безденежные), беспокойства (и о Никите, в
частности), какие-то хлопоты (почти как в карточных гаданиях), встречи с
друзьями (с приезжавшим Агеевым был у Британишского и
Артамонова1), высокие впечатления (Юдина,
Фальк2, «Дорога» Феллини3), даже гости (познакомился с Нат. Ильиной4), — все
это для отвода своих же собственных глаз. Через все это — «не хочется писать».
Не «не можется», но именно «не хочется». Придумываю (а часто — в полном смысле
— придумываю) любую причину, чтобы не остаться с глазу на глаз с бумагой
(дома-то делать нечего больше). Вы мне о подобном в свое время говорили, я
тогда не понимал, а теперь — сам...
Дело, вероятно, в том, что по затратам души при
желании я должен был бы «выдавать» что-то гораздо большее, чем то, что выходит
на самом деле. Нет, я не говорю (да и никто не говорит), что ничего не
получается, как я вижу потом (да и все
видят) — в лучшем случае, чуть выше ординара. Гора рождает мышь! Именно «гора»
— уж я-то это знаю: «гора» душевного напряжения, «гора» такой самоотдачи, что,
если я не в захлебе, горько и совестно смотреть на «алгеброй поверенную
гармонию».5 Не такая ли бессовестная
диспропорция сломила Сальери?
Конечно, я не Сальери, тем более, что и Моцартов-то вокруг не
видно. Но несоответствие это — внятное до конца, вероятно, только мне, — иной
раз перевешивает (а в последнее время все чаще это) радость непосредственную от любым путем сделанного. «Творчество» — есть, нет
«чудотворства»!6 И наверно, именно это я
подспудно имел в виду, когда говорил: ну, еще двадцать-тридцать хороших
стихотворений будет, но качественно-то ничего не изменится! Мне же (не
кому-нибудь, а мне!) этого мало: цель не оправдывает средств, тем более что и
они уже на исходе.
Вот и погано мне и
бессильно. Ничего у меня не вышло, а уж я ли не жертвовал «на алтарь
творческого отечества»? Иногда окину все разом — и таким мерзейшим предстаю
перед собой! Отсюда и слезы мои, и восторг мой, и обращение к Богу... Да что же
мне еще остается, если подумать? Никита еще остается, но и желание видеть его
безошибочным — та же тщета: и он не избегнет, и он хлебнет. И я вторгаюсь в его
семнадцатилетнее существование — не ради него, наверно, а ради себя: хоть
что-то сделать, хоть в чем-то не быть бессильным. По сути дела, это такое же
тщеславие...
Тамарочка! Теряю я всех вас. Не из-за вас, —
из-за себя. Чувствую, как замыкаюсь все больше и больше, и «сродства» к милым
моим — все меньше и меньше. Мне уже нигде не уютно, а терпимо только тогда,
когда могу забыть, кто я и что я. И ветер — через самую мою середку, не
метафорический, а всей своей внутренне-бездомной сутью. <…> Чем дальше,
тем больше я становлюсь мелочным, желчным, раздражительным, сводящим счеты, не
любящим (не могущим любить) никого и презирающим себя за это все... Пока хоть
я понимаю как и что, а то, не дай бог, и понимать
перестану: понимать — ведь тоже усилие.
Глеб
1 Л. Агеев, В. Британишский —
ученики Г. С., члены ЛИТО Горного ин-та,
поэты; С. Артамонов — москвич, познакомился с Г. С., будучи на службе в армии в
Ленинграде, вошел в дружеский круг горняков в 1957—1958 гг.
2 Р. Р. Фальк (1886—1958) — живописец,
соединивший в своем творчестве пути русского модерна и авангарда, один из
основателей группы «Бубновый валет» (1910—1916), после революции преподавал во Вхутемасе—Вхутеине. В 1966 г. в
выставочном зале МОСХ РСФСР состоялась его первая посмертная выставка.
3 «Дорога» (1954) — один из самых знаменитых
фильмов Ф. Феллини, снятый в стилистике неореализма. Главную роль исполняла
жена режиссера Джульетта Мазина. Ее партнером был американец Энтони Куинн.
4 Н. И. Ильина (1914—1994) — писательница,
публицист, сатирик. Наиболее известна ее художественно-мемуарная проза о жизни
с родителями в Китае («Возвращение», 1957—1965), о встречах с А. Ахматовой, К.
Чуковским, А. Вертинским и др., а также о втором муже, известном лингвисте А.
А. Реформатском: «Дороги и судьбы» (1985), «Встречи» (1987).
5 Отсылка к монологу
Сальери из трагедии А. С. Пушкина «Моцарт и Сальери» (1832): «Звуки умертвив / Музыку я разъял, как труп. Поверил / Я
алгеброй гармонию» (сцена I).
6 Отсылка к
заключительным строкам из стих. Б. Пастернака «Август» (1953): «...И образ
мира, в слове явленный, / И творчество, и чудотворство».
44
3. XII. <19>66
Эх Вы, самогрыз
несчастный, ну можно ли так непрестанно портить себе жизнь? Так ведь и до
душевной дистрофии недалеко. А ведь кричу я не столько на Вас, сколько на себя:
так все это до боли знакомо и до сих пор — несмотря на старательное
взнуздывание себя — не прошло.
Никите я написала, но, сознаюсь Вам, это далось
мне не легко. <…> Я писала ему, что в мое время
«взрослые» были либо скучные, рассудительные, озабоченные бытом и здоровьем
люди — как в «Маленьком принце» Экзюпери, либо
обожаемые учителя, вершины, сверх люди: о том, чтобы с ними дружить, мы и не
помышляли. А теперь у всех поколений — одной духовной волны — общая беда
и общие поиски правды. Мы делимся с молодыми горьким опытом нашего прошлого и
приобщаемся к их будущему, хотим видеть их если не совершеннее нас, то
свободнее и осуществленнее. <…>
Теперь, Глеб, о самом больном в последнем Вашем
письме — том, что всех нас неизбежно терзает — о честолюбии. И я не раз
говорила Вам, в нашем деле честолюбие неистребимо именно в силу неповторимости
этого дела: не лучше всех, но так как никто. Хоть маленькое, да мое. Но не
обязательно «40 веков смотрят на меня с высоты этих пирамид»1, а то
начнется боязнь высоты. И тогда — боязнь высоты легко переходит в боязнь
низости. Чувствуешь себя червяком и заводишь в себе
честолюбивый солитер, который начисто съедает тебя изнутри, и ты живешь
истощенный, вечно голодный, неутоленный, которому все мало, который
неблагодарно поглощает чудовищные порции нежности, похвал, любви, ожидания,
надежд, доверия, и если хоть день его этим не докормили, он уже несчастен,
бессилен, не верит, что может хоть что-нибудь сделать. Ему уже мало
зеркал, в которых он вчера лестно отражался, — нужны все новые и новые, и в
этих сложных отражениях он теряет свое лицо и в отчаянии ищет его даже в
случайной луже. Ведь я не зря писала Вам о зеркалах в связи с Ахматовой. При
всем ее величии — она не могла перешагнуть через себя и требовала ежедневной
дани признания.
Я знаю — Вы не от других, от себя требуете, и
предельно сурово. И Вам дано — но надо где-то освободиться от себя и тогда себя
же выразить. Забыть себя — не для другого, а для чего-то главного, что Вы
хотите сказать. А уязвленное «я» мешает, стоит как кость в горле, не дает
дышать. Все мы зажимаем себя собой же, гипертрофируя «я», <а оно>
выделяет отраву, а не кислород свободного дыхания и
радости. А в Вас есть этот кислород — стихи за Вас говорят.
Да, Эльга <Линецкая> просила Вам передать, что перечитала блокадные
и эвакуационные (стихи) и они пронзили ее. О себе я уже не говорю, Вы это
знаете давно. Но дело, видно, не в признании, а в самоощущении. Любить важнее внутренно, чем быть любимым, и драгоценнее способность
удивляться, чем дар удивлять. Сколько раз я все это твержу себе — увы, не
всегда помогает. Ваше письмо снова разбередило все это, сознательно загнанное
подальше. Не сердитесь же, что все это обрушилось на Вас. Это еще вызвано
боязнью за Вас, за неутрату внутреннего Вашего
богатства, для друзей Ваших — неоспоримого. И все-таки хорошо, что Вы все это
написали: только сказав до конца — можно хоть на время от этого освободиться.
Очень хочу Вам свободы внутренней, работы без оглядки на таблицу мер и весов —
кто больше, кто меньше, пигмей Вы или исполин, мышь или гора. Словом, избавь
Вас (читай — нас) бог от счетов с самим собой — самых страшных и разрушающих
счетов. Желаю Вам непосредственности, доверчивости — к себе и миру, и тепла
жизни во всем.
Вот что во мне накипело в ответ, не гневайтесь.
Очень Ваш друг — Т.
1 Парафраз обращения
Наполеона Бонапарта к солдатам перед битвой с мамлюками у египетских пирамид 21
июля 1798 г.; их приводит Л. Н. Толстой в одном из писем 1874 г., в период
работы над романом «Анна Каренина».
45
6. XII. <19>66
Друг мой милый и, к сожалению, далекий!
После последних моих писем вчерашний звонок,
думаю, не был для Вас уж столь неожиданным. Так же как, впрочем, не было бы для
Вас неожиданным и его отсутствие. Для меня, по крайней мере, и то и другое — в
равной степени. <…>
О, если бы я мог побыть один, «прекрасно-ничей на всемирном ветру»!1 Так просто и так несбыточно, даже перед смертью...
Сейчас я вышагнул в
никуда. Нет крыши над головой (не считая этих нескольких
дней, пока я у Германа <Плисецкого>), нет денег (и в перспективе тож), потребных теперь не только на поддержание бренной
плоти, нет чисто физической готовности к преодолению множества больших и малых
барьеров (я писал Вам, кажется, что чувствую себя неважно), нет рядом друзей
(за исключением опять-таки Германа), которым мог бы ткнуться в жилетку и
т. д. и т. п. И нет никакой уверенности, что осилю все предстоящее, тем более, что оно, в достаточной мере, бесцельно. Больше всего хотел
бы получить возможность уехать к Никите... и писать, что мне еще! <…> Г.
1 Из стих. Г. С.
«Положите меня на траву..» (Семенов, 2004. С. 351—352).
46
8. XII. <19>66
Глеб, друг мой милый, неприкаянный...
Пишу очень коротко в день прихода письма,
коротко, п<отому> что надо срочно готовить новую лекцию и сидеть
ночь напролет. А душа болит и тревожится за Вас. Хочу только, чтобы добрая воля
моя, гипнотически на Вас направленная, хоть немного вернула Вам мир и
творческую полноту и тепло возможного человеческого общения. О счастьи я уже не заикаюсь — пока... Это было бы столь же
неосуществимо, как и неуместно.
Бывает переутомление нервное, физическое,
умственное. У Вас перенапряжение противоречивых чувств — душевное истощение.
Вам сейчас ничего не нужно решать, ничего не делать круто, ни с кем опасно не
быть. Да, пусть «прекрасно-ничей»
где-нибудь в Комарово — неужели за целый год не дадут
Вам в Союзе бесплатную путевку? Живите изолированно, дышите глубже, медленней,
делайте Ваш заработно-переводно-кружковый минимум,
оставьте время и место для настоящих своих стихов, уйдите от рывков, путаницы,
раздвоения, растроения. Дайте себе, наконец, человеческий,
любовный, семейный отпуск — пока не придете в себя.
Сказывается сумасшедшее это лето и вся
непосильная сложность последних лет. Это рывки и «циклы» — не только жизненные,
но прекрасно-стиховые. А сейчас — сделайте паузу. Каждый ломает себя по своему. Эльга <Линецкая> строго говорит себе — надо — и впрягается
часто почти в невозможное — и вывозит. Я
уклончиво-робко говорю себе — не надо — и увиливаю от непосильного
и неумолимого, а внутри все равно тихо скулит. Но если бы я не уговаривала себя
и не уклонялась, меня уже не было бы на свете. Тоже беда невелика. И все же я
преступно и неоправданно люблю жизнь, перед которой виновата.
Очень
хочу предоставить Вам «жилетку», и чтобы «далекий» стал близким или остался бы
далеким, если бы ему вдруг где-то стало хорошо. <…> Хороший
мой, не терзайте себя. Впереди еще столько всего — и трудного, и нового, и
стихового.
Ваша Т.
47
10.
XII. <19>66
Тамарочка,
дружок мой!
Спасибо
за всю ту горячую теплоту, которую Вы вылили <…> на меня. <…>
Поговорить же о себе — к сожалению, не с кем. <…> Вот отсюда и пустота,
не говоря уж о пустынности. И мой склад, и мой возраст — не позволяет мне
быстрое переключение, я и так, в этом смысле, безбожен с собой. Не могу я
принять одиночество, чем бы оно вызвано ни было, так, сходу, после неодиночества. Спасаюсь, как всегда, в своем вымышленном
мире, именуемом стихами. Без пяти минут закончил «Случайный дом» — злой,
несправедливый
и обидный даже по отношению к самому себе, хотя в чем-то и очень уже не мой. На
настоящее его можно только трансполировать: он весь —
в том материале. А воссоздавая его — я настоящее ретрансполировал,
и в этом смысле он — прямое, хотя и наивное следствие моей теории биологической
подоплеки человеческого общества. Об этой теории я как-то весной Вам писал,
теперь она стройнее и охватнее. Как-нибудь целое
письмо отведу ей <…>.
«Случайный
дом» перешлю Вам с оказией, почтой посылать не решаюсь. Наверно, это вместе с
«Воспоминаниями о блокаде» образует книжку.
Продолжаю висеть в воздухе, но Вам —
спасибо. <…> Г.
48
5.
I. <19>67
Дорогой
друг!
Итак опять Голицыно. И уже стало
традицией, что в первый же вечер пишу Вам (именно на этом месте в дверь ко мне
постучали и настоятельно звали итти пить водку), как
бы то ни было.
...А
Ленинград действительно на этот раз кончился водкой: в последний день выпили с
Агеевым (где-то в 6—6.30 звонил Вам, было занято, а потом уж...). Пили много и
хорошо, говорили тоже хорошо и много. Где-то по ходу дела звонила Грудинина1, уговаривала
возвращаться в Ленинград; помню, пошутил: «а ты перевези!» — она же, кажется,
восприняла это всерьез, дуреха... Перед самым поездом Леня <Агеев> завез
меня к Фиме2 (там я тоже шумел), а уж тот
на вокзал, прямо в объятья к Д. Е. <Максимову>, который, вероятно, не
преминул рассказать Вам о несколько странных моих разговорах. Потом, в Москве,
у меня было такое впечатление, будто этак я
окончательно прощался с нашим, моим городом: море мне было по колено, желаемое
(и нежелательное, одновременно!) перепутывалось с действительным, и все
казались милыми, ибо оставались сзади, вне меня.
Нет, не с Ленинградом я, по всей вероятности,
прощался — с собой. С тем собой, которого знал и помнил Ленинград в лице верных
своих охранителей, какими бы разными они ни были: Лена <Кумпан>,
Леня <Агеев>, Фима <Эткинд>, Люда3, Ксана4, Д. Е. <Максимов>, Нат<алия> Груд<инина> и т.
д. Ларчик открывается просто: я не тот и не тем был бы, если б даже вернулся.
Совершился необратимый процесс не в пространстве и не во времени, а во мне: мне
стало не нужно, чтобы я был нужен моему городу, и наоборот: стало нужно, чтобы
я был никому не нужен (по крайней мере, за старые, канонизированные заслуги).
<…>
Вот так, мой друг! Не уговаривайте и не
выговаривайте. Если не отказываетесь от дружбы, — буду писать (хоть письма!). Глеб
1 Н. И. Грудинина (1918—1999) — поэт, переводчик. Руководила
поэтическим кружком в Ленинградском дворце пионеров. После того как она в 1964
г. выступила в защиту Бродского, ее освободили от «работы с детьми и юношеством»
и много лет не печатали. Е. Кумпан вспоминала: «Н. Грудинина — поэт, прошла войну,
человек очень мужественный и прямой, отчаянная антисоветчица (правда, ее посыл
чаще всего бывал сомнительным: „Власть в стране
захватила мафия, не имеющая никакого отношения к принятой идеологии, отсюда все
нарушения прав человека и т. д.»), свидетель защиты на процессе Бродского,
человек очень душевный и приятельница Г. С.».
2 Е. Г. Эткинд
(1918—1999) — филолог, историк литературы, переводчик, теоретик перевода. В
1964 г. выступил свидетелем защиты на процессе Бродского, в дальнейшем открыто
защищал и поддерживал А. И. Солженицына, встречался и переписывался с А. Д. Сахаровым.
В 1974 г. был выслан из СССР и поселился в Париже, где и жил до самой смерти.
Е. Э. — ближайший друг Г. С. с юности. См.: Памяти Глеба Семенова // Эткинд Е.
Здесь и там. СПб., 2004. С. 149—159.
3 Л. Я. Комм (1936—2013)
— подруга Е. Кумпан, а также ученица и долгие годы
близкий человек Д. Е. Максимова. Дружила со всем литературным окружением Г. С.,
как с младшими, так и со старшими, например с Е. Шварц и Э. Л. Линецкой. Работала корректором в изд-ве «Наука».
4 К. Г. Семенова (род. в 1944 г.) — дочь Г. С. от
первого брака, с которой он в те годы был очень дружен.
49
9. I. <19>67
Нет, Глеб Сергеевич, я не собираюсь ни
уговаривать, ни выговаривать, ни «отказываться от дружбы», потому что я, в
отличие от Вас, все та же и так легко от
укоренившегося в жизни не отмахиваюсь. Я только считаю, что дружба, может быть,
куда больше, чем любовь — процесс обоюдный — и безответной дружбы быть не
может. Ведь дружба — общение, а оно может быть только взаимно. Вы же сейчас
искренно увлеклись новой монодрамой — «я уже не тот» и с упоением ее
разыгрываете. Не для того ли, чтобы сделать ее еще более впечатляющей, Вы со дня
отъезда так подчеркнуто небрежны и непоследовательны?
Вы уехали не попрощавшись, хотя при желании до отхода поезда было достаточно
времени. Впервые за много лет Вы в Новый год не подали знака — ни устного, ни
письменного. Вы устроили мне сцену (а Эльге
заочную), упрекая за «длинные языки» друзей, которые слишком много о Вас
говорят, а сами разбазарили свою ситуацию на всех перекрестках — и ко мне после
Вашего отъезда с разных сторон приставали и спрашивали: правда ли, что Глеб
Семенов <…> возвращается в Ленинград и хлопочет о месте референта?
Я чувствовала себя очень неловко и глупо, ибо действительно
многое о Вас слышала впервые, а в остальном тщательно и тщетно охраняла «секрет
полишинеля».
Кто же автор ненужных сенсаций о себе, если не
Вы сами. Вы... — но я ведь решила не выговаривать Вам и не выговариваться сама.
В той зоне, в какую Вы сами сейчас себя загнали, это было бы неуместно. Другое
дело, что я продолжаю думать о Вас лучше, чем Вы теперь стараетесь казаться.
3 января слушала Юдину. Нет, это не молитва, а
проповедь — суровая, властная, убежденная, величественная. В искусстве она —
Лютер. Молитва — это тихий разговор наедине с Богом. Проповедь — яростное
гипнотическое обращение к людям. Она, конечно, страстотерпица и пророчица. Это
самое значительное из всего, что я слышала в музыке за последние годы, хотя
артистичности, очарования, растворенности — того, чем я наслаждаюсь в искусстве, — нет в ее игре.
Но это — больше. Это — «видит бог, есть музыка над нами».1 Долго ли
Вы еще в Голицыне и что дальше? Т.
1 Строчка из стих. О. Э.
Мандельштама «Концерт на вокзале» (1921).
50
12. I. <19>67. Голицыно
Дорогая Тамара Юрьевна!
Спасибо Вам, что Вы откликнулись так скоро: в
здешней пустыне все имеет преувеличенное значение. Спасибо Вам также, что не
погнушались указать на мою недостойность: некоторые Ваши замечания — прямо не в
бровь, а в глаз, и я всенепременно учту их в дальнейшем...
Примерно так я хотел написать вчера, сразу же по
получении письма. Но — была поездка в Москву на занятие ЗИЛа1,
я вымылся в ванне и даже попробовал заболеть гриппом. Сейчас, приняв дозу
лошадиной сыворотки, я перечитал письмо и...
...Ах, Тамарочка, друг мой любимый,
неподкупно-родной! Что я могу сказать? Даже не в оправдание свое, а вообще —
произнести что-либо членораздельное? Стыдно ли мне? — да нет, уже не стыдно...
Страшно ли? — да нет, уже не страшно... И впечатление, действительно, такое,
что живу уже не я, а некто посторонний, перенявший внешние мои повадки. Да и не
живу, конечно! Барахтаюсь в трясине, которая возникла вдруг, и захлестнула
меня, и с каждым словом моим, с каждым движением засасывает все глубже. Вы
называете это зоной, — нет, мой друг, зона подразумевает проходимость и во
времени и в пространстве, — здесь же выхода нет. Я ложью поправляю ложь,
унижением оправдываю унижение, недостойностью приумножаю недостойность. Они —
ложь, недостойность, унижение, растут как грибы на пне; я задыхаюсь, я понимаю,
что любой мой поступок, движение мое увеличивает мой грешный вес — и ничего не
могу сделать... И если бы все сгущалось у меня внутри! Но, барахтаясь в этой
непомерной жиже, скольких я забрызгал, за скольких безотчетно хватаюсь!
Нет, не живу... Жижа уже под подбородком... Где-то там, вдали, подобно соснам, остались вещи высокие — любовь, музыка,
вера в людей, «счастье плакать». Что ни говорите — уходит из-под ног
дружество. Нет опоры и в земных реалиях, ибо ее не было и раньше. Если пью, то,
видите, крайне неумно. Изо дня в день, хоть и забываешь в суете, но испытываю
ее гнетущую постыдность; пишу диасценарий2 о революции и боюсь, что кто-нибудь войдет в
мою голицынскую конуру, ибо там разбросаны фотографии
и книги, столь не соответствующие представлению обо мне кого бы то ни было,
даже подонков. <…>
В душе душно и гадко, как во рту, когда перекурился, и кроме этого — ничего. И так, чтоб не дышать
в лицо собеседнику этой гадостью, отворачиваешься, так я отворачиваюсь от милых
моих, от таких уже теперь далеких... Вы пишете, что
думаете обо мне лучше, чем я «стараюсь казаться», но если бы Вы знали,
насколько я хуже, чем стараюсь казаться! Вернее, не то, что «стараюсь», а могу
выразить! Несчастнее, но — хуже... Хочу, чтобы Вы поверили мне, ибо Вы — это
Вы, и Загородный — действительно, для меня самый родной из домов в Ленинграде,
и так уж сложилось, что мне незачем перед Вами быть хоть на-вот-столько
не собой (во всех моих ипостасях). И если Вы поверите, и это не оттолкнет Вас,
— что ж, пусть хоть это останется мне последней каплей воздуха...
Мне
не о чем писать кроме... <…> Я не убежден в завтрашнем
дне, а Вы хотите, чтобы я заметил Новый год. Не было его! Г.
P.
S. В Голицыне буду до 5 февраля.
1 По свидетельству Е. Кумпан, «ЛИТО на ЗИЛе Г. С. взял в 1965 г. и вел его до
отъезда в Эльву, а потом и в Ленинград, т. е. две-три
зимы, и хотя там не было хороших поэтов, но несколько душ Г. С., как всегда,
„уловил“ и там».
2 По воспоминаниям Е. Кумпан, «от глухого безденежья Г. С. принял предложение
сделать учебные диафильмы о народниках и следующих поколениях революционеров.
Кроме всего прочего ему обещаны были командировки в Ленинград в Музей
революции. Г. С. очень стыдился своего „падения“, но, разбирая фотографии в
архиве, не раз был потрясен лицами своих подопечных, говорил об этом мне».
51
18.
I. <19>67
Блудный
друг мой, и все-таки родной! Блудные сыновья, мужья, братья и друзья всегда
родные. Оттого-то они и возвращаются на круги свои. А если я откровенно
сердилась в письме, так это потому что мне
действительно больно за Вас и есть до Вас дело. Сердятся ведь от сердца. А если
чужое — не так: то смотришь сквозь человека, как сквозь воздух, не замечая его,
или обходишь, как лужу.
<…>
Ваша беда не в том, что многое меняется и обретается заново, а в том, что вы ни
с чем не можете расстаться, и вся противоречивая путаница сохраняется, и в этом
хаосе, путанице и тесноте всем больно. Но на непоправимости не настаивайте. Это
временное задыхание. Ведь никто за Вас не писал таких стихов — значит есть в Вас этот человек глубочайшего понимания и боли
не только за себя. Он в Вас не заглохнет. А что пишете исторический сценарий, в
том нет зазора. Это работа, и вполне честная. А наказание уже в том, что Вам
хочется делать не это, другое. Очень жду от Вас новых стихов, которые от боли и
загнанности не могут не родиться. <…> Я так и не поняла, почему Вы «хуже,
чем можете это выразить»? В чем Ваше главное «хуже»? Может быть, в том, что Вы
стараетесь перечеркнуть лучшее в себе, а оно все-таки есть — все Ваши друзья,
любимые и родные знают и помнят его. По-моему, самое
страшное и мешающее Вам жить — непреодоленный
эгоцентризм. «Не было его!» — пишете Вы о Новом годе только потому, что для Вас
он был ничем. Я тоже не жду от него ничего хорошего, но все-таки он, пусть
традиционный, источник ожиданий и, пусть искусственного, обновления и надежд, и
пусть будет! Мне трудно писать Вам сейчас, потому что я не знаю, что для Вас не
существует,
и, боюсь, что все, о чем я пишу, может оказаться «несуществующим» — потому что
Вы замкнулись в своей внутренней истерзанности. Но, повторяю, меня ничто «не
оттолкнуло». Я помню и верю в Вас такого, какого много лет знаю
и люблю, какой мне душевно нужен. Еще раз дружески гипнотизирую Вас, чтобы мир
стал для Вас объемным, многоцветным и человечески близким, а не пустотой зияния
и теснотой гнета, обид и самоедства. Хочу видеть и слышать
Вас на Загородном в длинном, ассоциативном сбивчивом, окольно кружащемся и
расплавленном разговоре. Т.
52
24. I. <19>67
Не отказываетесь, значит, Тамарочка? Ну и
хорошо, ну и прекрасно...
Сейчас я в Москве, приехал встретить Никиту.
<…> А что не дошло до него Ваше письмо, думаю, виновата
Ваша готическая куропись: его просто положили на
другую букву. Попробуйте-ка без тренировки разобрать, где имя, где фамилия и с
каких букв они начинаются! Хорошо еще, если письмо попало именно в Тарту... Вот
и последнее ко мне: в Голицыно-то попало, а все же я,
на что уж многоопытный, двух-трех мест разобрать в тексте не мог. Заключаю из
этого, что у Вас на душе действительно неважно, и так жалею, что при свидании,
как всегда, «на Вас» не хватило времени. Не такой уж безнадежный я, может быть,
эгоцентрик, если всегда по этому поводу хоть душа болит?!. А
может быть, и беда-то моя как раз в том, что я недостаточно эгоцентричный?
Гейне, по-моему, говорил, что если бы земной шар треснул, трещина прошла бы
через сердце поэта.1 Вот это — образец
эгоцентризма, а я что! У меня «душа болит» не за себя в основном, и добр я не к
себе, хотя всем, кому хочу сделать добро, выходит это боком почему-то. Но
большая часть моих поступков исходит именно из желания сделать кому-то добро, а
потом я долго расплачиваюсь, что люди какое-то мгновение радовались. Или не так
это? Эгоцентричен-то Рогожин, а не Мышкин2,
хотя он всегда был «виноват».
Ну вот, скажете: наступил период подведения
оправдательной базы! Сколько раз, скажете, это бывало, а все для того, чтобы,
словно кошка, встать на четыре ноги после головокружительного падения.
«Хитрость организма»! — Я отвечу: да ведь сами же гипнотически настаиваете,
чтобы было так. Не находя самооправданий (а бывает — и самообольщений!) жить
нельзя, — не в этом ли что-то духе Вы говорите часто? Да, наверное
это так. Весь вопрос в том, сколько можно? И на это Вы отвечаете: много, под
завязку, до самой смерти. И это, наверное, так. Но — тяжело; тяжело даже
физически — осадок за осадком, плотными слоями, они уже не на донышке, а выше
душевной ватерлинии. И под этим самопроизвольно, исподволь накапливающимся
грузом оседает корабль. Нет, именно не ракушки, наросшие на обшивке, а трюмный
груз — причиной этого. Не тогда ли умирают, когда уже дальше некуда? Тонет
корабль...
В Голицыне я живу не столько хорошо, сколько
дельно. Кончил диасценарий
(деньги), перевел для «Знамени» болгар (деньги), пишу для «Костра» рассказ (в
покрытие аванса). Ни с кем не общаюсь, в том числе и с Ритой Як.3 Иногда играю с Ваксмахером4
в шахматы. <…> Так вот, Тамарочка, никчемно и существую. А что письмо
бодрее предыдущих, — так это по причине возбуждения
некоторого... Обнимаю Вас. Глеб
P. S. В Голицыне я буду до 5 февраля, т<ак> ч<то> отвечайте
еще туда.
1 «Когда мир раскалывается надвое, трещина проходит через
сердце поэта» (Генрих Гейне).
2 Рогожин и Мышкин — герои романа Ф. М.
Достоевского «Идиот».
3 Р. Я. Райт-Ковалева (рожд. Раиса Яковлевна Черномордик,
1898—1988) — переводчик и писатель. В ее переводах в
СССР впервые появились русские версии многих произведений Г. Бёлля, Ф.
Кафки, К. Воннегута, Дж. Сэлинджера, У. Фолкнера, Н. Саррот. Автор воспоминаний о Маяковском, Хлебникове, Ахматовой, Пастернаке. С Г. С. была очень
дружна.
4 М. Н. Ваксмахер
(1924—1986) — филолог, поэт и переводчик. Переводил в
основном французских поэтов ХХ в., с немецкого переводил Брехта. Автор
книги «Страницы европейской поэзии. ХХ век» (М., 1976).
53
28. I. <19>67
Милый друг! Не отвечала сразу из-за очередного
гриппа, который перенесла не без удовольствия. Так приятно оправданно узаконенно никуда не ходить, никого к себе не звать,
забиться в уголок дивана — зеленый, мягкий, теплый, светлый — читать, думать,
разводить куропись, слушать ночной концерт, побыть с
собой. Обычно мне этого очень недостает. Люди суетливы и тщетны, сплетничают,
возмущаются, над чем-то злорадствуют, чему-то завидуют, шумно обмениваются
эффектными новостями, но так и не сообщаются по существу, вернее, очень редко.
Вы — может быть, в этом-то и беда тех, кого Вы дарите «минутными радостями» —
обладаете способностью тревожно вовлекать собеседника в сложный лабиринт Ваших
собственных сомнений, иллюзий, разочарований и вин, так что он становится
соучастником и невольно разделяет всю полноту этого насыщенного и вибрирующего
неблагополучия. Ничего внешнего, несообщающегося не
остается. Это-то я и называю даром внутренней психологической сюжетности. Вне чисто любовных отношений мужчины наделены
этим редко. Гуманитары — несколько чаще, и, конечно
же, поэты — особенно, если они настоящие. Мне без этого внутреннего вовлечения
в чужую жизнь и какого-то сопереживания и взаимодействия в ней — все пресно
и чуждо. Может быть, это тоже душевная шаткость и отсутствие самостоятельности,
не знаю. Вы пишете о расплате за «минутные радости». Вся беда в диспропорции.
Соучастницы «мгновение» принимают за «временную вечность», протяжением в жизнь.
Боль несовпадения — источник их горя и Вашей расплаты. Но ведь радость мы дарим
только тем, с которыми сорадуешься. Или это
милостыня, а к ней Вы, к счастью, не очень расположены. Сознательная милостыня
не может сделать счастливым — даже на минуту. Поэтому-то обольщение другого — всегда самообольщение, если оно искренно.
Кончается самообольщение — начинается жестокая правда или, что еще хуже,
жестокая ложь. Об этой трагедии несовпадений очень коротко и очень хорошо у
Лидии Яковлевны <Гинзбург>.1 Помните?
Ну а что после Голицына — корпус «Л»? Или? И
возможны ли краткие приезды в Ленинград?
Я, может быть, для «Дня поэзии» напишу о первых
книгах. Среди них — Ваши Шевелев и Таня Галушко.2
Если получится. К сожалению, одной кассетой они принудительно соединены
с чуждым мне Рытовым и покойным Ткачевым.3 А
отдельно о них сказать не дадут. Надо придумать какой-то внутренне свободный
ход слова и мысли, хоть он и неразлучен с принуждением.
А что мне скрыто «неважно» — это, увы, так. Но
права на это настоящего тоже нет.
Выплывайте — душой, стихами, жизнью. Т.
1 Вероятно, имеется в виду запись: «Любовь
вначале — ожидание счастья…» (Гинзбург
Л. Я. Человек за письменным столом.
Л., 1989. С. 254—255).
2 А. А. Шевелев (1934—1993) — поэт. Первый
сборник стихов «Август» вышел в 1966 г. Т. К. Галушко (1937—1988) — поэт,
прозаик, пушкинист. Долгое время работала в Музее-квартире А. С. Пушкина на
Мойке, 12. Первая книга стихов — «Монолог» (1966). И Шевелев, и Галушко с
1960-го по 1964 г. занимались у Г. С. в ЛИТО при
Дворце им. Первой пятилетки; по свидетельству Е. Кумпан,
оба были дружны и близки с Г. С. в те годы. «Впоследствии А. Ш. несколько
отдалился, а Т. Г. оставалась очень близким человеком до самой смерти Г. С. в
1982».
3 А. Г. Рытов (1934—1974) — поэт, сотрудник БАН.
Первая книга стихов «Тропы» вышла в 1966 г. Ю. А. Ткачев (1935—1964) — поэт и
прозаик. Работал слесарем. Посмертно в 1966 г. вышел его сборник стихов
«Солнцепек».
54
14.
II. <19>67. Москва
Тамарочка,
дружочек!
Вчера
написал маме, чтобы позвонила Вам и извинилась за меня: гоню переводы, и
ничего, кроме головной боли, уже не остается во мне. Для чего это делаю, и сам
толком не знаю. Наверное, просто для того, чтобы не оглядываться.
А
вот сегодня, видите, оглянулся. Ибо что же, как не оглядка, письма к Вам? Утром
еще, впервые за много дней,
вышел на улицу и — боже, как он великолепен, этот чертов мир! Хватило еще потом
меня, чтобы досидеть до девяти вечера. Окончательно разделался с чехом1 (вчера перевел, например, 64 строки, а это —
спросите у Эльги! Тем более что перевел
хорошо), завтра только перепечатать. И вот сейчас, когда во мне
гнездится тупой страх поднять голову (она кружится!), взял лист бумаги и
разрешил себе эту оглядку. Нет, еще побрился (!) перед этим.
Ну
что же? По традиции хочется написать, что все плохо, но по традиции же и
стыдно. Лучше я о чем-нибудь о другом, правда?
<…>
В
неком «репертуарном» сборнике2, среди
прочего, идет мой «Человек». Отправил я стихи в ленинградский «День поэзии» (по
приглашению), в основном — из «Чуда в толпе». Нового
не пишу — это тоже оглядка.
Полусплю... Спокойной ночи, Тамарочка... Г.
P.
S. В «Литературке» прекрасное,
по-моему, стихотворение Тарковского о матери (белое).3 А памяти А. А. — у Саши лучше!4
1 Имеется в виду Франтишек Грубин (1910—1971) —
чешский писатель, поэт и киносценарист.
2 Периодические
«репертуарные сборники» «Стихи, стихи…», составителем которых являлся Н.
Злотников, выходили в Москве, в издательстве «Искусство». По крайней мере, в
двух из них, за 1967 и 1971 гг., напечатаны стихи Г. С.
3 Имеется в виду стих.
Арсения Тарковского «Я в детстве заболел / от голода и страха…» (1966)
(Литературная газета. 1967. № 4, 25 января. С. 5. Подборка из
пяти стихотворений Арсения Тарковского).
4 Циклу стихов памяти
Ахматовой Арсения Тарковского («Когда у Николы Морского / Лежала
в цветах нищета…» и «Домой, домой, домой, / Под сосны в Комарове…») противопоставляются
стихи на смерть Анны Андреевны, написанные А. Кушнером в марте 1966 г.: «Вол-на темнее к ночи...», «Поскольку скульптор не
снимал...», «Вчера, вернувшись с похорон...».
55
24.
II. <19>67
На
этот раз, друг мой, я постыдно задержала ответ. Живу в какой-то нервической и
тревожной рассредоточенности. Носит меня по лекциям,
спектаклям, выставкам, людям — мимо собственных рукописей, мимо главных
дружеских писем. Радуюсь каждому одинокому вечеру и возможности что-то сказать
себе или близким на расстоянии. Но это бывает так редко.
Письмо
Ваше — грустное в подтексте — радует деятельностью и собранностью, которых мне так недостает. <…> Что у Вас к Ленинграду
— идиосинкразия после последнего приезда?.. Вы даже косвенно не упоминаете о
возможности появления. А Вас все друзья всех возрастов и поколений помнят и
ждут. На днях в Союзе встретила Лиду Гладкую1,
и она с таким доверчивым жаром о Вас говорила!
Литературно
я вся в орбите Булгакова2, его дьявольской
фантазии, его мрачного и неистощимо-веселого волшебства, гипноза его прорицаний
— все в библейски-мировом и безысходно современном. Это самое значительное из
всего, что я читала за последние десятилетия. Вечное растворяется в сегодняшнем, а сегодняшнее загорается зловещим сатанинским
блеском всех наших мелких и главных заблуждений за все годы. Жалкий и паскудный быт 30-х годов смещен пиротехническими эффектами
проницательного фокусника. Сколько злорадных превращений — и каждое превращение
— следствие слабости духа, пугливости чувств, привычного суеверия. Чур меня, чур! Жмется обыватель по жактовским закоулкам.
Источник зла всегда страх и корысть. Так многослойно и изобретательно он
показал это. А какая завидная свобода мысли, воображения, насыщенного и гибкого
слова. Как опаляет его жалость к человеческим личинкам — и все, что он пишет —
цвета огня, пожара фосфорически сверкающих в темноте
кошачьих глаз. Ильф и Петров становятся карманными и пресными рядом с этой
преисподней неприятия и взрывчатых, но подавленных страстей. О нем и
говорить-то надо шепотом в полутемной и надежно запертой комнате, а не в
письме.
Одолевает меня множество жизненных сюжетов —
гротескных и грустных. Петров и Гуля3: он — сентиментально
суеверный, она — режуще бесповоротная. Рид и Люся.4 Люся его
отлучила, к ребенку не подпускает, в ответ на агрессивные действия вызывает
дружинников. Он грозит убить ее и себя. Рид и Фридлендер.5
Фридлендер — доктор наук, педант, правильный и
дозволенный, который соскучился по одаренному хаосу и кротко ходит в Ридов безумный хлевок — заклеивать ему окна. Есть еще
прискорбные образы человеческих судеб и проявлений, но Вы их не знаете лично.
На себя стараюсь со стороны не смотреть.
О молодых стихотворцах думается легко, а в
статью они не укладываются. Все они шумны, как настоящие новорожденные. Все
начинают с крика, и вот Валентин Попов6 —
не Ваш Валерий7 — открывает Америки и со страшной силой ломится в
открытые двери. Это не авторитетные зажиревшие трюизмы — лошади едят сено, это
всегда истины, им для себя открытые, но до него как будто бы само собой
разумеющиеся — Думайте сами! (Оченовед) — Не доноси!
Долой контролеров и любителей порнографических открыток! — Им надо снова до
этих простейших истин дойти. Наше время — эпоха реабилитации общих мест. Они
так давно были в долгой ссылке, что сейчас их приходится с азартом
провозглашать заново. Новее от этого они не становятся. Все это грустно. Ну как написать о таком для «Дня поэзии» — да еще
юбилейного.8
Пора уже мне видеть Вас на
Загородном — без временных лимитов, с разговорами, возвращающимися на круги
своя и заблудившимися в ассоциациях. Вот и сейчас уже больше трех часов.
Спокойной ночи, ускользающий друг мой!
Т.
1 Л. Д. Гладкая (род. в 1934 г.) — выпускница Горного ин-та,
участница ЛИТО Г. С., поэт. Е. Кумпан вспоминала:
«Талантливый, яркий поэт в студенческой юности, впоследствии очеркист. Именно
ее стихи вызвали дважды гнев начальства: „венгерские“ 1956 г. и во втором сборнике
поэтов-горняков, изданном репринтом в 1957-м. Вокруг сборника закипело
настоящее политическое „дело“, в результате которого сборник был приговорен к
сожжению во дворике Горного института. Лида чудом
избежала репрессий, уехав по распределению работать на Сахалин вместе с Глебом
Горбовским, своим мужем». Подробнее об этой истории см.: Аутодафе во дворе
Горного института // Кумпан Е. Ближний подступ к
легенде.
2 Т. Х. имеет в виду роман М. А. Булгакова
«Мастер и Маргарита», впервые напечатанный в декабре 1966 г. — январе 1967 г. в
журнале «Москва».
3 По свидетельству Е. Кумпан, С. В. Петров — «очень близкий друг Т. Х., доверял
ей все свои „лирические“ тайны и часто бывал у нее». Гуля
— его приятельница. См. примеч. 4 к письму 28 (№ 2).
4 См. примеч. 3 к письму 1
(№ 1) и примеч. 3 к письму 12 (№ 2).
5 Г. М. Фридлендер
(1915—1995) — литературовед, академик РАН. Специалист по русской литературе XIX
в., в основном по творчеству
Ф. М. Достоевского. С 1955 г. — сотрудник ИРЛИ РАН (Пушкинский Дом).
6 В. Л. Попов (наст. имя Валентин Катарсин, 1932—2005)
— поэт, писатель и художник. Первый сборник стихов — «Сердцебиение» (1966).
7 В. Г. Попов (род. в 1939 г.) — прозаик. Е. Кумпан вспоминала: «В. П. начинал со стихов (так же, как
Андрей Битов!), был учеником Г. С. в ЛИТО при ДК им.
Первой пятилетки. Я даже помню окончание одного из его стихотворений об осенней
прогулке: „Качается бабье лето, / Кончается бабье лето. — / Пожалуйста, два
билета!“».
8 В 1967 г. отмечался
50-летний юбилей Октябрьской революции, что полагалось отразить в «Дне поэзии».
56
28.
II. <19>67
Тамарочка!
Получил,
наконец, от Вас письмо, а то и ждать уже, было, перестал. Нельзя, друг мой, так
закручиваться, да еще «стараясь не смотреть на себя со стороны», — ну куда
такое годится?! Понимаю и сам знаю, что иной раз так и тянет отдаться течению
(читай: течению времени), ни рукой, ни ногой не шевелить, ни мозгой, ни душой, но — увы: все меньше мы можем позволять
себе такую роскошь. Сил все меньше, а того, что предстоит, все больше, и, как
мы ни ленивы, что предстоит, то предстоит.
Мое
письмо Вы расшифровали, как всегда, в основном верно. Учусь жить без оглядок,
хотя, как вы можете судить по прилагаемому стихотворению, иной раз это дается
не легко. Хорошо, что много работы: перевожу грека1,
это —
я, кажется, уже писал, интересно. Написал несколько детских (кстати, тут у меня
будет просьба). Вожусь со студией2 — хочу
сделать свою мастерскую душевно нужной. Отдал стихи в
«Юность»3, послал в ленинградский «День поэзии»4, отнесу
на радио (все без надежды на успех, ибо моего «Человека»5
третий раз снимает цензура, на этот раз из репертуарного сборника в изд-ве
«Искусство»), — все это нужно мне, главным образом, для безоглядности, а потом
что же делать, если из души уже не струится, а сочится?!.
В
связи с проблемой «безоглядности» мне грустно было читать у Вас о разговоре с
Лидой Гладкой. Грустно было и получить письмо от Люды
<Комм> (из больницы). Мне кажется, произошел некий скачок в plusquamperfectum, но, может быть, мне действительно это только кажется.
* * *
Зима
тревоги нашей...
Шекспир
Зима тревоги нашей позади.
Хотя еще по первому намеку
и заморозки — губ не застуди,
и солнце — не забудь подставить щеку.
А свет все льстивей, ватный наш недуг
все явственней... В одно из воскресений
без шапки выйдем из дому — и вдруг:
что делать нам на улице весенней?!
Поежимся, и, кроме как домой,
нам некуда по этой снежной каше...
А мы еще боялись, боже мой,
что — впереди зима тревоги нашей!6 <…>
Будучи
в Голицыне прочел его <Булгакова> «Дьяволиаду»
(«Роковые яйца», «Похождения Чичикова» и прочие рассказы) — мне резко не
понравились. О «Мастере и Маргарите» же напишу отдельно, как достану «Москву».
Вчера
в нашей студии выступал Каверин (мы были с дочкой7),
по-моему, это неинтересно, ибо не глубоко, а только зубасто. Говорил он, как бы
развивая и продолжая напечатанное в «Новом мире».8
И даже тезис «кому я завидую» (сам по себе весьма интересный) был пущен
по самым внешним линиям (например, он завидует Катаеву за его дотошное умение
сравнивать). А так вообще, конечно, молодец...
Не понравился мне и «Реквием» Берлиоза9, который я слышал еще до войны и который
остался в памяти как некое светопредставление. Здесь
же я увидел, вернее, услышал, только потуги на сакраментальность, хотя в
изобретательности ему отказать нельзя. Был с дочкой и на «Мадригале»
Волконского10: ранние итальянцы, французы, испанцы. Вот это
превосходно — не оттого ли, что полностью отсутствуют ходули?<…>
...Простите за нудное письмо: сам чувствую, что
не в форме (что является, очевидно, современным синонимом — «не в своей
тарелке»); причины этого только в сегодняшней усталости, а откладывать до завтра мне не хотелось.
Обнимаю Вас, друг милый, и — поберегите себя. Глеб
1 Имеется в виду Тасос Ливадитис. Его «Кантата для трех миллиардов голосов» в
переводе Г. С. вошла в одноименный сборник стихотворений и поэм. См.: Ливадитис Т. Кантата для трех миллиардов голосов. М., 1968.
С. 59—100.
2 Г. С. вел студию (поэтическую мастерскую) при
Московском доме литераторов.
3 В журнал вошло четыре
стихотворения Г. С.: «Девочка», «К яблоку», «Земля», «Сады». См.: Юность. 1967.
№ 9. С. 76.
4 В «День поэзии» вошло три
стихотворения Г. С.: «Легкая песенка», «Помню ли тебя, не помню…», «В чужом
городе». См.: День поэзии. Л., 1967. С. 136.
5 Стих. «Человек» (1964) посвящено Борису
Слуцкому, с которым Г. С. был дружен. Впервые опубликовано в
сборнике «Сосны» (Л., 1972. С. 87) (Семенов, 2004. С.
204).
6 Стихотворение
впоследствии было несколько переделано, вошло в книгу Г. С. «Чудо в толпе»
(1958—1967) (Сосны. Л., 1972. С. 35). В первой строке
содержится отсылка не только к трагедии Шекспира «Ричард III», но и к названию
последнего романа Дж. Стейнбека (1961), переведенного на
русский М. Лозинским. В 1963-м на Ленинградском телевидении по роману был поставлен
спектакль с участием актеров БДТ и И. Смоктуновским в
главной роли.
7 Н. Г. Семенова (род. в 1939 г.) — старшая дочь Г. С. от первого брака с М. В. Винк.
8 В 1960-е годы В. Каверин
опубликовал в возглавляемом А. Т. Твардовским журнале «Новый мир» две повести
(«Семь пар нечистых» и «Косой дождь») и статьи, в которых пытался воскресить
память о «Серапионовых братьях» и реабилитировать М.
М. Зощенко.
9 Гектор Берлиоз (1803—1869) — французский
композитор и дирижер, а также музыкальный критик и мемуарист, яркий
представитель эпохи романтизма. Создатель романтической программной симфонии.
Тяготел к масштабным произведениям, к театрализации симфонической музыки.
«Реквием» Берлиоз написал в 1837 г., в период наивысшего творческого расцвета,
— грандиозное произведение для тенора, хора из 210 человек, оркестра на сцене и
четырех оркестров духовых инструментов за кулисами.
10 А. М. Волконский (1933—2008) — композитор, клавесинист. Один из пионеров возрождения интереса к
старинной музыке. В 1964 г. основал ансамбль «Мадригал», исполнявший в основном
музыку XVI—XVII вв.
57
6. III. <19>67
Друг мой милый!
Спасибо за хорошее, внешне спокойное, с ровным
пульсом письмо. — И главное, за стихи, настоящие, надолго грустные, необычайно
точные и очень о Вас — сейчас, Вас — расширенно, и дают они исчерпывающее
представление с огромным подтекстом. Все в них сказано, и как в настоящей вещи
— сказано навечно, но не на жизнь. То есть навечно закреплено то ощущение,
которое Вы теперь испытываете, то состояние, в котором протяженно пребываете, и
чем прочнее состояние, тем глубже и сильнее стихи. Вот почему
Вы бессознательно, вопреки всем вздохам сожаления, на нем настаиваете, но я-то,
зная Вас, знаю, что Зима тревоги Вашей, хоть, может, и позади, и настоящей
весны уже не будет, а вот осень может быть — и болдинская, и золотая, и даже
бабье лето — ибо ничто женское и даже женственное Вам не чуждо, хотя, к
счастью, Вы этим не исчерпываетесь. И тогда возникнут другие стихи, с
другими приметами года — я-то уже видела столько перемен и сезонов и в жизни
Вашей, и в стихах. А это стихотворение звучит навечно — и горько, и радостно было читая разделять его медленную скорбь.
Я завидую Вам, что Вы так уверены! Многое
предстоит сделать, и это действительно объективно необходимо. Я бы хотела
обрести эту уверенность, тогда было бы не легче писать, но подхлестывало бы
чувство осмысленности своего литературного и жизненного существования, а так...
Вы пишете «поберегите себя». Это тронуло меня, и все же вопросительно
перебирала — беречь? себя? от кого и для кого? от чего и для чего? Не знаю. Я —
только печка. Может быть, блокадная времянка. На щепочках раздутое тепло.1 Есть два способа согреться в этом очень холодном мире. Один
пассивный — закрыть глаза, укрыться, свернуться клубочком, отрешиться от всего
— умереть, уснуть. Другой — рывок к людям, быть может, бессознательный. Пока
побеждает второе. И вот лекции — включение тока. Часто дело даже не в мыслях и
не в словах. Происходит чудо взаимного растворения между тем, кто говорит, и
теми, кто слушает.2 Надежда, доверие, преодоление одиночества. Гольфштрем жизни. А потом остановясь
опомнишься — и непонятно, что держало тебя и других и что вы открыли вместе. А
наедине со своим пером этого нет, чаще просто стыдно. Кажется, я наговорила о
себе много лишнего, забудьте.
Видела Вашу маму, бодрую и принципиально
молодую, на концерте Соколова.3 Это
неимоверно толстый Wunder, но диапазон пианиста у
него огромный. Не просто виртуозность, а редкостное ритмическое владение
сложнейшей музыкальной тканью. Он так сыграл «Петрушку», что непонятно было,
как это может исполнить один человек на одном рояле. Поразительная упругость
звука, энергия и тонкость прикосновения к клавишам — словом, чудо того, что на
профессиональном языке исполнителей называется туше. Громадная сила, но без
крика и аффектации. Сухощавое благородство. Драматизм игры Лотар-Шевченко4
— отнюдь не бездарной — тяжеловесен и старомоден. Кажется, что она играет не
пальцами, а пятками. Такая грузная поступь даже в Дебюсси. Но в ее игре
проступает трудная биография и очищающая жажда — наконец-то! — вернулась к
истокам главного в жизни. А этот мальчик виртуозен, темпераментен, со строгим и
точным вкусом, но в душевном плане — пока еще белая страница. Если он дорастет
до зрелости внутренней — из него разовьется пианист необыкновенный. А не будет
этого душевного опыта — он засохнет и механизируется.
Почему Вы не вложили в письмо детские стихи, а
только поманили? Или это значит, что Вы вот-вот появитесь воочию? Жду Вас
очень. До свидания, надеюсь — скорого. Но до свидания хочу еще одно письмо. Т.
1 Возможно, строчка из стих. Г. С.
2 Е. Кумпан пишет:
«Хочется напомнить, что в повести И. Грековой
„Маленький Гарусов» есть очень точное описание этого чуда, происходящего на
лекции Т. Х.».
3 Г. Л. Соколов (род. в 1950 г.) — пианист-виртуоз. С первым сольным концертом
выступил в 12 лет, а в 16 (в 1966 г.) стал победителем Международного конкурса
им. П. И. Чайковского.
4 В. А. Лотар-Шевченко
(1901—1982) — французская и советская пианистка. В музыкальный мир Москвы и
Ленинграда ее ввела М. В. Юдина. В 1941 г. была репрессирована, отбыла 13 лет
заключения в ГУЛАГе.
58
22. IV. <19>67
Глеб милый.
Я рада, что мы «помирились». Поверьте: к
счастью, нечастые эти размолвки ранят всерьез. Но не будем пока к этому возвращаться.
Запоздало поздравляю Вас с 18 апреля1 и
желаю, чтобы этот год был годом рождения новых, любимых нами и Вами стихов и
годом Вашего личного возрождения во всех смыслах.
Май у меня складывается бродяжно.
Приглашают с 15-го по 19-е во Псков и Михайловское —
там какая-то Пушкинская конференция. Обещают показать город, который я смутно
помню по далеким школьным впечатлениям. Но это еще под вопросом. А с 25 по
28-ое я непременно поеду в Тарту на конференцию по символизму, увы, в качестве
болельщика — слишком поздно сказали о возможности участия, и я ничего не успею
подготовить. Но эта поездка, при всей ее профессиональной тревожности — очень
меня привлекает. А в июне — путевка в Комарово. Как я
со всем этим справлюсь без больших оплаченных «заделов» — пока непонятно.
Сейчас снова погрузилась в
Белого. Это особый, вымороченный и в то же время
очень высоко парящий мир, и мне в нем интересно с придыханием и чуть-чуть
смешно. Мне и снился он и жена его с распущенными до талии висящими седыми космами: они — как летучие мыши и при этом юродиво-радушные и духовно-просветленные танцевали где-то
на верхних этажах высотного московского дома — оказывается, я не успела лечь и
заснула над огромной папкой библиографии Белого с пером в руках.
Галя Цурикова взяла для «Дня поэзии» мою почти
листовую статью о первых книгах Галушко, Шевелева и т. д. и пока одобрила.2 Вылетают оперившиеся, поздно повзрослевшие птенцы: Рид,
Майя Данини... Майя радует талантом
чувственно-артистическим с какой-то предельной осязаемостью каждого ощущения. В
ее «Садострое»3 так пахнет яблоком, что
душистая сладость на кончике языка у читателя. И так во всем — чуть кокетливо и
в то же время абсолютно природно. И слово она гладит
<как> нервную кошку, из которой искры сыплются. Из новых подопечных любопытен
Михаил Глинка4, добротно-традиционный,
идущий вроде бы от Куприна. Но сейчас он написал, правда, несколько
прямолинейный, с такой болью и резкой узнаваемостью рассказ о писателе,
продавшем душу за успех!5 И это так
угрожающе верно, что при всей неновизне —
необыкновенно нужно и близко. Но вряд ли напечатают. Рид, в который раз! —
блудный сын, вернувшийся домой, растроганно и покаянно. В нем что-то бродит и
бредит. Но даже в бреду он талантлив и при всей наступательной воинственности
по-детски беззащитен. 27-го ко мне приезжает на неделю Светлана Кузнецова6 — трогательно теплое, любящее, необыкновенно
уютное существо, которой очень неуютно в собственном доме. Для нее Ленинград —
то же, что Москва для трех чеховских сестер. Будет беспокойно и беспорядочно,
но зато душевно-насыщенно.
Есть новые стихи Бродского «С Богом»7
— это уже не поток, а обдуманно философическая и даже строгая лирика. Много
пишет Кушнер — тонкие, до деталей граненные, задумчивые, быть может, чрезмерно
«образованные», но пропущенные сквозь собственный душевный опыт стихи. Саша
продолжает «петербургскую» традицию в лирике. С памятью о 19 веке оживают у
него каналы, зимние канавки, все петербургское в Ленинграде — очень по-своему
прочитанный, но не пережитый город. Я читаю Белого и удивляюсь — до чего же наш
современный Ленинград не похож на тот Петербург — призрачный, вымороченный, город теней. У нас даже дождей и туманов
стало меньше, а величавая морозность совсем ушла. Она еще жила в сугробах
блокады. Мы живем в городе куда более человечески освоенном, будничном, в
вечном неряшестве ремонтов и свалке лесов, ржавых труб, малярных люлек. В
какой-то повседневной затрапезной неприбранности. Нет
ни величавости набережных, ни зловещих закоулков «достоевского»
Петербурга, ни символистского пророческого завывания — Петербургу быть пусту. Это все мы помним, но уже не видим. Так слово строит
прочнее зодчих. Стихи те же дома, но менее подверженные времени, климату и
разрушению. В них град Петров стоит неколебимо8, а в жизни он
осыпается трухлявой штукатуркой. Пока образ не оплотневает
словом — формы его размыты. Нет ничего разрушительнее быта, и пока мы суетливо
и озабоченно барахтаемся в нем — мы перестаем видеть. Нужно взглянуть на город
со стороны. Показать его москвичу или иностранцу, чтобы он снова обрел душу,
стиль, характер, облик. Так кто же Вы в ближайшем будущем? Москвич или
Ленинградец? Хочу, чтобы Вы вернулись не с чувством неприкаянности и
безысходности, а по-настоящему домой, и чтобы тот дом, где Вам суждено жить,
стал для Вас счастливым. Т.
1 18 апреля — день рождения Г. С. В 1967 г. ему исполнялось
49 лет.
2 Статья Т. Х. «О первых
книгах» (День поэзии 1967. Л., 1967. С. 138—144).
3 Рассказ «Садострой» напечатан в книге М. Данини
«Живые деньги» (Л., 1967. С. 203—222).
4 М. С. Глинка (род. в 1936 г.) — писатель, по образованию военно-морской
инженер. Автор книг «Берег перемен» (Л., 1971), «Васильевский остров» (Л.,
1974), «Конец лета» (Л., 1985) и др.
5 Речь идет о рассказе 1960-х гг. «Ночь», оставшемся
неопубликованным.
6 Скорее всего, имеется в
виду С. А. Кузнецова (1934—1988) — поэт и переводчик, автор книг «Проталины»
(1962), «Соболи» (1965), «Сретенье» (1969) и др.
7 Возможно, имеется в виду стих. «Вполголоса —
конечно, не во весь…» (1966?).
8 Отсылка к строкам из поэмы А. С. Пушкина
«Медный всадник»: «Красуйся, град Петров, и стой / Неколебимо, как Россия!».
59
23. IV. <19>67. Москва
Тамарочка!
Что слышно у Вас? Как Вам живется-можется? Мне —
не живется и не можется, все твержу: «Пора, пора, пора творцу вернуть билет»1
(знаете такие стихи?). И если б только собственные горести и немощи! Крайне —
даже не озабочен, а подавлен недавней ленинградской цифрой и обвинениями.2 Неужели начинается, и по тем же рецептам, что и тридцать
лет назад? Подавлен и своим логическим выводом в
отношении людей, подавляющего большинства из них, океана вокруг нас, островков.
Сначала (неосознанно, как это ни странно) — стихотворение за стихотворением —
был «Девятый круг» (конечно же, это его внутренняя тема и даже основной
сюжетный стержень). Потом эмоциональное восклицание: «Не люблю людей». Теперь —
твердая позиция: океан мне враждебен. И уверенность, что острова будут
захлестнуты им и поглощены: стихия, всемирный потоп! Подавлен я, разумеется, не
тем, что это произойдет со мной, но — тенденцией для всех и всего, этакой веселенькой перспективой. Собственно, вероятно,
здесь и находится некий ключевой пункт истории человечества.
Как следствие из такого положения вещей: наше
стремление иметь учеников, наши духовные посевы — не что иное, как жалкая
попытка к самосохранению, — океана на несколько капель будет меньше, а «суши» на несколько крупинок больше, но в
конечном-то счете — что это изменит?
У меня теперь часто и нестерпимо болит голова, и
не помогает уже ничто. <…> Разумеется, очень плохо и то, что не пишу и не
ведаю, когда теперь это будет.
Прочитал Вашу статью о Каверине. Хорошо, что ее
напечатали («Новый мир»!), но вообще-то не Ваше это дело. Я долго думал, как
определить присущий Вам жанр, — получилось что-то вроде — «сопереживания
вслух», или, пользуясь Вашим же словечком — «сопричаствовать»...
Не представляю, например, как бы Вы написали статью (или рецензию даже),
материалом для которой служил бы отрицательный для Вас материал. В данном
случае материал не отрицательный, но его не-отрицательность
понята Вами логически,
а «сопереживать» тут нечего и «сопричаствовать»
нечему. И это очень чувствуется, и я удивлюсь, если Каверин не обидится (хотя,
видит бог, Вы сделали все, что могли). Вам, Тамара, должен
быть очень духовно близок писатель (как, например, Тынянов)
или его произведение (как, например, «Открытие мира»3), ибо лукавить
Вы не можете, и чем дальше, тем меньше. Вспомните свои «пришвинские»4 мучения. Или я не прав? И все это
звучит обидно? Думаю, что как раз наоборот: настоящий художник всегда субъективно-избирателен. И всегда чувствуется степень его
личной заинтересованности. В общем, дерево, или музыка, или город — обиделись
бы на меня, если бы я о них так — объективно-логически
(правда, к Каверину, очевидно, иначе и не подойдешь!..).
Милый-милый друг, неуютно-неуютно в мире, и
страшно-страшно начинать завтрашний день!.. «Пора, пора, пора...» Г.
P. S. Поздравляю Вас с праздником
международной солидарности трудящихся!
1 Строки из стих. М. И. Цветаевой «О слезы на глазах!» из
цикла «Стихи к Чехии. Март» (1939).
2 Скорее всего, речь идет
об аресте 15. II. 1967 членов «Всероссийского социал-христианского союза
освобождения народа» (на момент разгрома в организации состояло 26 членов и 30
числились кандидатами), руководители которого были приговорены к длительным
срокам заключения (глава И. В. Огурцов — к 20 годам тюрьмы, лагеря и ссылки, М.
Ю. Садо — к
13 годам, Е. А. Вагин и Б. А. Аверичкин
— к 8 годам). Писатель Л. И. Бородин был как рядовой
член осужден на 6 лет. Всем им приписывалась либо «антисоветская агитация»,
либо «измена Родине».
3 Повесть В. А. Смирнова (1905—1979) «Открытие
мира» — главное произведение писателя, над которым он работал почти до самой
смерти (кн. 1—4, 1947—1973), где дается поэтическое изображение дореволюционной
русской деревни, описывается детство пытливого умного мальчика.
4 Имеются в виду работы
(статьи и книга) Т. Х. о М. М. Пришвине и связанные с этим издательские и
творческие муки. См.: Хмельницкая Т. Ю. Творчество Михаила Пришвина. Л., 1959.
60
2. V. <19>67
Милый друг!
Хорошо, что Вы уже в
состоянии отвлечься от себя и предаваться «Welt schmerz’у» («мировой скорби». — Л. С.), это
всегда признак бунтующей и с но-вой
силой возрождающейся в человеке жизни. Другое дело, что я-то для себя не
принимаю скорби одновременно и количественной, и безмерной. Там, где начинается
противопоставление квадрильона (или как Вы это называете — «океана») и
песчинки, ни до чего утешительного не додумаешься и, главное — ни до чего
неповторимо-конкретного. И тогда неизбежно возникают все «зачем»
и «к чему», на которые не будет ответа. Безличная неизмеримость поглощает все
наши усилия и тогда уже действительно все «ни к чему». Только конкретное —
представимо и ощутимо. Когда рядом с нами реальный человек — неповторимый
характер, личное проявление его страстей и устремлений, его поступков и
помыслов, — появляется и дело, и задача. Непосредственное движение к тем, кто
окружает нас, спасает от этого парализующего ощущения бессмысленности и
бессилия. Да, «океан» в массе своей враждебен. Но есть избирательное родство,
есть те, кто нуждается в нас и необходимы нам. Есть реальность общения — его
боль и радость. Я эту ограниченность немногих и любимых предпочитаю всей безликой
и неисчислимой массе астрономических цифр.
Правда, иногда бьешься о стены уже не чужого, а
родного непонимания, эгоизма, но лучше эти живые, дышащие стены, чем
абстрактная бездна неисчислимой множественности. Как ни странно, но острое
чувство непрерывности жизни проявляется в ее повседневности, в том, с кем и чем
сталкиваешься непосредственно, в реальном наполнении каждой твоей минуты. И
именно потому, что я хочу немногие оставшиеся годы чувствовать это биение
жизни, эту неповторимость каждого человека, вплетенного в мое существование —
я боюсь абстракций и больших чисел.
Что статья о Каверине не получилась — Вы
совершенно правы. Но совсем не потому, что, как Вы
верно угадали, он мне безразличен как художник, что я не могу ни захлебнуться
им, ни раствориться в нем, ни восхититься, ни возмутиться. Дело в том, что
задумана статья совсем не о Каверине-художнике. Он — только трамплин для
некоторых эзоповских высказываний. Но именно эти высказывания стерилизованы и оплощены так, что они теряют всякий смысл и остроту. В сущности вся статья написана для двух абзацев. Один о том,
что кроме прямых и прямолинейных социальных утверждений есть окольный и сложный
путь к гражданственности. Так Каверин не сразу приходит к публицистичности от
уважения к делу искусства как высшего вида общения между людьми.
И второе, вытекающее из этого положения, — это
разговор о воинствующем непонимании: «В оценке произведений искусства люди
делятся на тех, кто не понимая перекладывает всю вину
за это непонимание на художника,
и на тех, кто в непонимании считают виноватым себя. Первые принципиально останавливаются
в своем развитии, считают собственную ограниченность восприятия законом и
готовы запретить все, недоступное и ненужное им самим. Вторые сознают
недостаточность своего эстетического развития, стремятся пойти дальше, овладеть
новым зрением и, если не принять, то хотя бы понять пусть чуждые им замыслы.
Только в процессе постижения приходит право на приятие и отталкивание, только
поняв, можно мотивировать свои требования и развить свои соображения. Винить
художника — значит звать к полному омертвлению искусства, к требованиям
неподвижности и незыблемости уже созданного, к повторению. Винить себя — значит
понять необходимость движения и поисков».
В редакции из этого абзаца сделали манную кашу
для беззубых. После этого статья утратила для меня
всякое значение.
Боюсь, что в новом опусе о первых поэтических
книгах произойдет то же самое с тем, где говорится, что наша эпоха — это время
реабилитации общих мест. А может быть Вы и правы, и скрытая публицистичность,
действительно, не мое дело. Но мне сейчас чаще хочется в подтексте будоражить
сознание, чем восторженно растворяться в чьем-либо тексте. Может быть, потому
что не находится текстов, близких до потери сознания, а может быть по более
печальным для меня причинам.
Рид опять на Удельной.
Завтра пойду к врачу узнать, что с ним. Незадолго до катастрофы он пришел ко
мне после месячного отсутствия безмерно несчастный, угрожающе-добрый,
ласковый, растроганный, благодарный. После той страшной ноябрьской катастрофы
1965 года — я боюсь, когда он вдруг начинает походить на Мышкина. Тут-то и
начинаются самые трагические сдвиги. За эти 6—7 лет огромные возможности его не
реализовались, книгу старательно обрубили и изуродовали, сознание его стреножили
— такое простить нельзя. Не могу спокойно об этом думать и говорить.
Сегодня уехала в Москву Светлана Кузнецова —
заряженная тревожной жаждой жизни и столь активной, что она не может не найти
того, что так интенсивно ищет. Ее доверчивая привязанность радует и греет меня.
А неиссякаемая жизненная сила немного сбивает с ног и вызывает грустную белую
зависть.
Сугубо праздничный день Пасха, помноженная на
май. Со всех сторон зовут на дружеские пиры, а я вдруг смертельно устала и хочу
тишины — никуда не пошла, собралась работать, но отвлеклась и пишу Вам, которому в общем-то не до меня. Хватает своих
неразрешимостей.
Каждому по-своему горько.
Желаю Вам хороших стихов. Это достижимее хорошей
жизни. До встречи, если она все же предвидится. Т.
61
14. VIII. <19>67
Вы все еще, дружочек, ведете со мной всяческие
счеты? Бог с Вами, Тамарочка, ведите, если Вам так хочется! Вы, наверное,
действительно, моложе меня, ибо меня уже тревожат только счеты с богом да с
самим собой. Этак можно договориться и до того, что Вы потому так относитесь к
Софье Власьевне1,
что и она к Вам так. Впрочем, нам, очевидно, необходимы время от времени такие
периоды взаимонепонимания, и признаюсь, не понимаю, как можно быть щедрой
только в ответ на щедрость; если же, паче чаяния, партнер по тем или иным
причинам (не антогонистическим, разумеется!) сейчас в
моменте оскудения, неужели же необходимо и отвечать ему скудостью?
По-христиански ли это? <…>
Есть и вторая «причина»
(оскудения.
— Л. С.), и тоже кроющаяся в «разочаровании»: это Герман.2
Вернее, даже не он сам (я не могу к взрослому, сложившемуся человеку
предъявлять подобные недовольства, т<тем> б<олее> что здесь все обстоит благополучно), но
способ его жизни. Мы все меньше находим возможности контакта из-за вопиющей
разницы в темпе, в интенсивности существования — и бытового, и душевного, — в
высоте принципов, вернее, в блюдении их. Я не могу
жить так, чтобы мне было все равно как, я не могу итти
в ту сторону, куда сейчас случайно повернулся, я не могу говорить сейчас с тем,
кто подвернулся под руку. Я пробыл сейчас два с половиной дня
у него в Эльве <…> и самым наполненным и
наполнившим меня был час, когда, по сложившимся обстоятельствам, я простоял в
кромешной темноте, прислонясь к дереву, и слушал
ночные звуки спящего поселка — собачий перелай, шорох ежа у ног, влюбленный полушопот прошедшей эстонской пары, храп из дома напротив, погукивание далеких поездов. А с Германом — очень
милым и искренно меня любящим — так и не сказал тех слов, которые проскакивали
всегда между нами, когда он был не столь благодушно-ленив
душевно. Разумеется, я говорю все это, не исходя только из двух эльвинских дней. Одиноко, но не сужу, но — одиноко: тот
ночной час куда был наполненней!
Ведь еще и листья падали: нет-нет и упадет где-то лист.
По приезде в свою Пачковку3
получил два письма от мамы; в одном она пишет о разговоре с Вами насчет «Невы»:
мне очерк о Сергее Семенове понравился4,
Рахили же, вероятно, не очень — вот не было еще у Лены других забот! Кстати, напишите ей — еще не поздно: пос. Никель, Мурманская обл.,
почта, до востребования. Или и тут у Вас «принцип ответности»?
Нельзя, друг мой Тамара, так сомневаться в любящих Вас!
Стихи пишутся, но не читаются <…> и не
переписываются (кроме Л. <Кумпан> — они
посвящены ей): это просто мое лекарство (и от радикулита тож!),
мне нужно, чтобы они оставались со мной (тем более что они и не так объективно
хороши).
Обнимаю Вас, не жмотничайте на щедрость! Г.
P. S. До Л. Я. <Гинзбург> в Эльве попробовал было добраться (3
км!), но она ушла на озеро. Г.
1 Так интеллигенция называла советскую власть.
2 Имеется в виду Герман
Плисецкий. См. примеч. 4 к письму 15 (№ 2).
3 Пачковка — деревня
вблизи города Печоры Псковской области, где снимала на лето комнату мать Г. С.,
а через несколько лет поселились и Г. С. с Е. Кумпан
и детьми.
4 Имеется в виду очерк Е. Кумпан о Сергее Семенове, отчиме Г. С. («Первая ступень
гуманизма»). Он был принят в «Неву» в отдел критики и искусства, которым
заведовала жена Б. О. Костелянца Рахиль Исааковна Файнберг.
Очерк не был напечатан.
62
19.
VIII. <19>67
Дорогой
друг!
Я
остаюсь в Ленинграде до 3—5 сентября. Так оказывается удобнее и Лене <Е. С. Вентцель>, и мне. Закончу внутреннюю рецензию —
черновую, деловую и поеду налегке. Разве что буду ходить в ЦГАЛИ и работать над
рукописями Белого. Вернусь из Москвы числа 18—21 — если за это время ничего
непредвиденного не случится. Пока что меня знобит, я куда-то проваливаюсь, у
меня 37,6, и я собираюсь уютно и нетрудно слегка поболеть — единственное право
на душевную свободу перед самой собой. Читаю удивительные рассказы Трумена Капоте1 —
смешные, трогательные, грустные, беззащитные, насквозь поэтичные — и позволяю
себе роскошь быть сентиментальной наедине с собой. Вот почему я иногда
предпочитаю любым общениям свое собственное общество.
<…>
Ну а Герман — мне это очень понятно. И дело тут не в разочаровании, а во
временном или затянувшемся несовпадении темпов и температур восприятия. Только
когда они совпадают — контакт возможен. Даже если Вы сами для себя выдумали
друга и собеседника. Если он хоть какое-то время умеет убедительно носить Ваши
иллюзии — он близкий, он — в Вашем внутреннем климате. Иллюзии почему-либо —
заслуженно или незаслуженно — отмирают, но остается благодарная память о том
времени, когда вы друг для друга были «вместе».
А
теперь вернемся к разговору о щедрости. Вы поняли меня арифметически
элементарно — счеты, весы, кто сколько внес, кто кому
недодал? Совсем это не так. И Вы первый — Вы, который говорите, что у Вас
бывают счеты только с самим собой и с Богом, — упрекнули меня в отсутствии
щедрости в ответ на письмо вполне щедрое, и на информацию, и на лирические
размышления, <…> и на увлеченное описание последней своей работы. Так что
же заставило Вас почувствовать отсутствие щедрости? Значит, дело не в объеме
письма и не в круге затронутых разговоров, а именно в темпе и температуре — в
растворенности взаимной. Нет соответствующей температуры — не получается
растворенности. Сахар тает только если его опустить в кипяток. Приливы и отливы
неизбежны — и разница температур тоже. Все мы хотим взаимного тепла, а локтем
натыкаемся на острый и холодный металл. Все это меняется, стынет, отдаляется, а
потом снова возрождается, приближается, что-то взаимно открывает. Ведь быть
щедрым — это не просто давать, а давать так, чтобы протянутое брали, чтобы оно
не падало мимо и возвращалось к тебе обогащенное.
Ну простите за все эти, с Вашей точки зрения, инфантильные и
суетные переливания из пустого в порожнее. Я могу еще это позволить только при
повышенной температуре — редкой для меня привилегии.
Желаю
Вам еще не раз слушать тишину. Я и сама это люблю. Всего Вам радостного. Т.
1 Трумен
Капоте (1924—1984) — американский писатель-прозаик.
Окончание следует