ПИСЬМА ИЗ ПРОШЛОГО

«Жизнь за столом складывается так…»

Переписка Т. Ю. Хмельницкой и Г. С. Семенова (1966—1970)

«Держать взятую нами высокую ноту» — это слова из письма Глеба Семенова. Стоит целиком привести этот пассаж, чрезвычайно важный для понима­ния всего жизненного строя и Глеба Сергеевича и Тамары Юрьевны.

«Всех нас объединяет одно: мы не устаем. Не устаем держать взятую нами высокую ноту. Не устаем быть щедрыми ни по отношению к миру, ни по отношению друг к другу. Не устаем интересоваться новым и новыми — посмотрите, как мы обросли, а во многом уже и срослись с теми, идущими вслед за нами! — мы не устаем принимать их как равных».

Все здесь — правда. Но правда и то, что «держать высокую ноту» в мире, где властвовала низость, было подчас мучительно тяжело.

Переписка Глеба Сергеевича и Тамары Юрьевны — это удивительный сплав личных судеб с анатомией эпохи. Это — высокая драма людей тонкой духовной организации в мире, не поощряющем эту тонкость.

Они были очень разными людьми. Хотя судьбу обоих в немалой степени определила война.

Тамара Юрьевна жила в небольшой комнате коммунальной квартиры. Когда-то это была квартира ее родителей. Они умерли в блокаду. Муж ее Иван Петровский, талантливый художник, погиб на фронте. Стены комнаты Тамары Юрьевны были увешаны его работами — в значительной степени ее портретами, написанными в тридцатые годы. Особенно выразительны были карандашные наброски. Едва ли не четверть комнаты занимал рояль. Тамара Юрьевна, глубоко понимавшая музыку, когда-то играла, но после смерти роди­телей и мужа к роялю больше не прикасалась. На рояле играл любовно ею опекаемый Рид Грачев, своим бурным характером
и приступами экзистенциального ужаса доставлявший ей немало огорчений. Но это был ее крест и она самоотверженно его несла.

Окончившая в 1928 году Институт истории искусств, где ее мэтрами стали Тынянов и Эйхенбаум, Тамара Юрьевна была человеком блестя­ще образованным, прекрасно знавшим европейскую литературу, переводившим французскую прозу. Но послевоенные обстоятельства сложились так, что она вынуждена была заниматься главным образом советской литературой. Она, однако, тщательно выбирала объекты исследования и критики — Пришвин, Каверин, то есть люди порядочные.

Когда Глеб Сергеевич писал Тамаре Юрьевне: «...Во многом уже и срослись с теми, идущими вслед за нами! — и не устаем принимать их как равных», то это была декларация необыкновенной значимости не только для этих двоих, но и для того круга ленинградских интеллигентов, к которому они принадлежали. Это были люди, впитавшие еще не истребленную атмосферу Серебряного века, знавшие цену подлинной русской культуре. И для них было жизненно важно передать представление об этой культуре «идущим вслед за ними».

Каждый из них делал это по-своему. В своей небольшой комнате за столом, уставленным тарелками с бутербродами (Глеб Сергеевич называл этот кулинарный принцип «бутербродным началом»), Тамара Юрьевна собирала и «старших» и «младших». Не буду называть имена ее друзей и «младших», ею опекаемых. Все они присутствуют в перепис­ке. Скажу только, что эти встречи поколений сыграли для «младших» немалую роль в формировании их культурных представлений и творческого облика.

Глеб Сергеевич был моложе Тамары Юрьевны на двенадцать лет. Но в их отношениях это не играло никакой роли.

Он принадлежал по возрасту к военному поколению, но не был приз­ван по состоянию здоровья. То, что он не воевал, мучало его всю жизнь. Хотя он пережил два самых страшных первых блокадных года. (Тамара Юрьевна прожила в Ленинграде всю блокаду.) У него есть потрясающее стихотворение о трагедии ленинградского ополчения — и о себе.

 

И вот — на каком-нибудь фланге

серо от распластанных тел.

По небу полуночи ангел

летел, и летел, и летел,

 

А я, в три погибели скрючен

(не так же ли на смех врагу?),

готовлю бутылки с горючим

и правды принять не могу.

 

Он, химик по образованию, работал на военном производстве — в спецлаборатории МПВО — местной противовоздушной обороны и в состоянии дистрофии был вывезен из Ленинграда в 1943 году.

Внутренняя жизнь его всегда была мучительна. Поэт по преимуществу, русский интеллигент в точном смысле слова, он не только рано понял, но и остро ощутил ужас окружающей реальности и вступил в напряженно-сложные отношения с эпохой, господствующей литературой, жизнью вообще. Это был уникальный тип личности. В нем удивительным образом сочетались самоотверженный демократизм, восходящий к позднему Мандельштаму — « Я человек эпохи Москвошвея...», и поэтическая надменность, свойственная его любимому Ходасевичу. На Ходасевича он ориентировался даже внешне.

У него была тяжкая литературная судьба. У него выходили книги, но доброжелательные редакторы, опережая цензуру, убирали из них лучшие стихи. Среди тех, которые оставались, тоже были вещи глубоко незаурядные — образцы подлинной поэзии. Но в них не было ничего, возбуждающего общественные страсти. В них было другое — стоическое достоинство, скрывающее муку раздвоенности и постоянного подавленного негодования.

Глеб Сергеевич много лет работал в Союзе писателей референтом. От нужды — литературных заработков у него было немного. Он служил в учреждении, которое презирал. Только близкие люди знали, чего сто­ила ему эта служба, эта необходимость ежедневно встречаться с людь­ми, цену которым он знал, подавать им руку. Этот горестный мотив есть и в его письмах.

В отличие от Тамары Юрьевны, неизменно доброжелательной и мягкой в общении (хотя свои нравственные принципы она отстаивала с абсолютной твердостью), Глеб Сергеевич мог быть резким и желчным. Ретроспективно можно понять, что он имел на это право. Как и у Ходасевича, это право было выстрадано острым проживанием внутренней драмы.

Он несомненно обладал особым педагогическим талантом. Недаром многие значительные поэты считали и считают его своим учителем. Но вряд ли его радовало, когда эта сторона его жизни казалась окружающим главной. Он знал себе цену, он, трагический поэт, чистотой и правдой своей поэзии отстаивавший честь русской литературы.

Ходасевич в своей «пушкинской речи», произнесенной в 1921 году вскоре после «пушкинской речи» Блока, говорил: «Это мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке».

Предлагаемая читателю переписка двух русских интеллигентов, героически продолжавших традиции великой культуры, это та самая перекличка, в которой сквозь бытовые подробности, сквозь запутанность личных судеб явственно проступает великий сюжет — диалог оскорбленной мятущейся души с мудрой добротой, способной если не исцелить, то уравновесить горькое неприятие несправедливости мироустройства...

Глеб Сергеевич умер рано — в 63 года.

Тамара Юрьевна прожила долго и умерла на 92-м году жизни.

Они были близкими и понимающими друг друга друзьями, но отношения с миром у них были разные.

Яков Гордин

 

 

 

 

Фрагменты обширной переписки Глеба Семенова и Тамары Хмельницкой публикуются в журнале «Звезда» не впервые. Избранные письма 1962—1965 годов были напечатаны в последнем номере за 1997 год. Тогда публикация предварялась вступительной заметкой Елены Кумпан, которая отчасти была свидетелем необыкновенной дружбы, связывавшей авторов переписки на протяжении тридцати восьми лет и оборвавшейся со смертью Глеба Семенова в январе 1982 года. Именно Елена Кумпан разобрала после смерти обоих корреспондентов все письма, с трудом расшифровав «куропись» (по меткому определению Глеба Семенова) Тамары Юрьевны, отличавшейся неудобочитаемым почерком, перепечатала их и снабдила комментарием.

К прискорбию, до издания переписки целиком и до публикации писем последующих лет в журнале Елена Кумпан не дожила. Ее не стало в августе 2013 года. Но на страницах публикуемых ниже писем она незримо присутствует, являясь как бы их «сквозным сюжетом», наряду с другими, уже известными нам по первой публикации сюжетами, — жизнью «за письменным столом», музыкой, общением с друзьями и детьми…

Совершенно очевидно, что за истекшие с момента первой публикации пятна­дцать лет возникла необходимость в более подробных примечаниях. С другой стороны, полностью отказаться от ценнейших комментариев Е. Кумпан как «живого участника событий» нам не представлялось возможным, и мы использовали их в нашем комментарии в качестве «свидетельств» и «воспоминаний». Тексты писем подготовлены Е. Кумпан, вставки и пояснения в них принадлежат ей же. Публикация посвящена ее памяти.

Пунктуация подлинника сохранена.

Лидия Семенова

 

1

5. I. 1966

Глеб, милый!

Мысленно я написала Вам уже в первую ночь Нового года — потому что вечером у меня был Никита1 и совершенно меня покорил. А потом надо было спешно кончать и переписывать нелюбимую статью для «Звезды»,2 ездить к Риду3 на Удельную, хоронить Горфинкеля.4 Начало года невеселое. Вера Френкель5 — тоже в психиатрической, бывших Крестах. Завтра я о ней узнаю подробнее. Тревога и неуют леденят даже в теплых домашних углах. <…>

Самое пока светлое впечатление за этот год у меня от Никиты.

Рид грустен, тревожен, ласков и благодарен, но как-то боится ступать по земле и поступать, отвечая за каждый свой шаг. У него душевная агорафобия. Чувство предельной незащищенности. В 12-й «Звезде» напечатан его «Ничей брат», раздирающе талантливо выразил он в нем этЖЖЖу беззащитность. Как он первороден — его беспризорник со спадающими брюками, которые надо придерживать руками, а в это время все ребята и девчонки его пинают и бьют. А он жужжит про себя забавные считалки. Держится их ритмом и за неимением живых братьев братается с вещами — брат брюки, брат ремень — бормочет он. Я не знаю большей тоски по родству, большего внутреннего тепла в очень холодном и грубом мире. Как и в «Адамчике»: герой — комочек с содранной кожей, и все-таки этот комочек греет и живет.

А как Вам рассказ Елены Сергеевны5 «У фонаря», напечатанный там же? Нарочно пока ничего не скажу.

Пусть Вам будет в этом году не страшно-ново, а отрадно-ново. Не каменейте в горечи и «полюсовании». Отпустите собственную душу не только на покаяние, но и на растворение. Помните, что Вам очень много дано — самим собой, судьбой и людьми, любящими Вас. И сами Вы очень много даете. Не забивайтесь в щель отчуждения и неприятия. <…> Очень жду Ваших писем.       Т.

 


1 Н. Г. Охотин (род. в 1949 г.) — сын Г. С. Семенова и Н. В. Охотиной. В наст. время сотрудник ИРЛИ.

2 Человек доброй воли (Янка Брыль. Птицы и гнезда. Быстрый Неман) // Звезда. 1966. № 4.

3 Р. И. Грачев (наст. фамилия Вите, 1935—2004) — писатель, переводчик, эссеист.

4 Д. М. Горфинкель (1889—1966) — поэт, переводчик, редактор.

5 В. Ф. Френкель (1929—1974) — поэт, переводчик. Друг Г. С. и Т. Х. Покончила жизнь самоубийством.

6 Е. С. Вентцель (лит. псевдоним И. Грекова, 1907—2002) — математик, автор учебников по теории вероятностей, прозаик. Ближайшая подруга Т. Х.

 

 

2

26. I. 1966

Тамара, милая!

Очень я какой-то опущенный, приглушенный. Труден каждый шаг — не только неприятный и необходимый, но и тот, что, казалось бы, отнюдь не вразрез со мною. Так вот не поехал к Сереже Артамонову1 на старый Новый год, хотя был «отпущен» и там собрались люди, которых как раз, быть может, мне и недостает здесь. Так лишний раз не зайду в Лавку <писателей>, хотя и знаю, что многое вороню. Так вот... да много что! Внутренне я раздражаюсь на все и на вся, причем желчно и часто несправедливо. Правда, дальше нутра это не идет, но себе-то от этого, может быть, только хуже.

Без раздражения занимаюсь только стихами. Занимаюсь ими, как графоман или скупой рыцарь: перекладываю, млею, не могу налюбоваться. Не строчками — коллекцией строчек, накопленных в подвалах одиночества. И показывать накопленное — мне все меньше и меньше доставляет удовольствия, и все меньше и меньше необходимости в этом. Потому что все (и Вы, и вы) ждут от меня стихов, мне же важна их общность, их темная подспудность, их наличие в моих подвалах. И мне кажется столь же значительным и тот пустяк, который вроде и показывать стыдно: ведь он занимает во внутренней моей коллекции ничуть не меньшее место.

Посылаю Вам (позвонит мама2) «Воспоминания о блокаде»3 и «Случайный дом»4 (не одна ли книга?), посылаю в петербургскую «заграницу» из моего «внутреннего эмигрантства» на Москве. И «тоже» хочу, чтобы перепечатали, прочли и высказались. Конечно, как о стихах — другого (о коллекции), кроме меня, сказать вряд ли кто сможет. И пусть по экземпляру будет у Вас, у Лены <Кумпан>, у мамы. Один — мне.

«Девятый круг»5, конечно, выше, чище, мудрее (термин Д. Я. <Дара>6), но могу ли зачеркнуть в себе это? «Девятый» — немыслим (для меня) без предыдущих, на то он и девятый. Очевидно, в дальнейшем буду писать только в него: ничем не могу заставить себя зарадоваться, а злость и так уже к концу меньше. Все труднее становится жить. И так, как написал уже, и просто физически: устаю. На лице у меня — словно маска, как от мыла: когда улыбаюсь или смеюсь, физически ощущаю, как сопротивляется кожа и как она скорее хочет встать на свое безулыбчивое место. Можно подумать, что я все время чем-то трагически озабочен. А т. к. я ничем конкретно трагически не озабочен, то моя хроническая безулыбчивость кажется мне глупой. И все-таки мне не хочется и не можется улыбаться, даже иронически. И еще: очень стыдно скулить! Вот уже больше года, как я Вам все время одно и то же. Конечно, Вы образец долготерпения, но так пользоваться этим просто бессовестно. Представляю, с какой надеждой Вы разворачиваете какое-нибудь мое письмо: а вдруг что-нибудь новое? И с каким вздохом, как неохотно принимаетесь за ответ: стихов, о которых можно было бы конкретно, нет, о том-то нельзя, то-то слишком далеко от меня, а о чем можно — это все одно и то же, вот уж год, только в разных вариантах. Нет, тут никакого терпения не хватит!

Конечно, Вы любите искать подтекст таких моих настроений и самочувствий. Так вот: то, что мучило меня в недавнем времени, больше не мучит. Я что-то угадал в «теперешней» Лене, написал ей об этом, и она больше не молчит... Т. ч. «козел» выпущен! Не ищите, Тамарочка, подтекста в этом. Он шире, не раздирает мою душу, но он только во мне, как если бы вокруг никого не было. Все меня колет, все мне не так, даже когда все так, все раздражает и утомляет меня, и впечатление, что я и мир — никак и ни в чем не согласуются — несмотря ни на что, поверх всего, apriori (a priori)...

Никита запоем читает «Идиота», попутно — Апокалипсис. Он — или свихнется, или будет человеком.

Люблю Вас. Стараюсь не скучать.       Глеб

 


1 С. Ф. Артамонов (род. в 1936 г., Москва) — художник, резчик по дереву, редактор. Автор ряда публикаций, двух сборников рассказов и др. С 1974 г. живет во Франции.

2 Н. Г. Семенова-Волотова, в девичестве Бруггер (1896—1982) — актриса, чтица. Вдова советского писателя С. А. Семенова (1893—1942), отчима Г. С., автора книг «Голод» (1922), «Наталья Тарпова» (1927—1930) и др., участника трех арктических экспедиций: на «Сибирякове» (1932), «Челюскине» (1933—1934) и «Садко» (1936).

3 Семенов Г. Воспоминания о блокаде (1941—1960) // Глеб Семенов. Стихотворения и поэмы. СПб., 2004 (Новая библиотека поэта, Малая серия). Здесь и далее, кроме отдельно оговоренных случаев, ссылки на стихи приводятся по этому изданию.

4 Книга Г. Семенова о годах эвакуации под Пермью.

5 В окончательном варианте книга получила название «Остановись в потоке». (См.: Семенов, 2004).

6 Д. Я. Дар (наст. фамилия Ривкин, 1910—1980) — писатель, руководитель ЛИТО «Голос юности» при ДК Профтехобразования. Муж В. Ф. Пановой. В 1977 г. эмигрировал в Израиль. Близкий друг Г. С.

 

 

3

4. II. 1966

Друг мой хороший!

Письмо это коротенькое: просто чтоб не думали, что забыл Вас, на большее сейчас нет ни сил, ни самоотверженности.

Зима выдается очень холодная, и как никогда сейчас понятна воробьиная тревога: пережить бы ее! И поверьте, это не только метафора. Белое-белое пространство, без расстояний, без точек, где могло бы быть, вернее чувствоваться, что ты на месте.

Кажется, начал писать. Но — странное дело — все не о том, хотя и тем. Пока не шибко-то хорошо...

А больше — ничего, т. е. все. И что хуже всего, что нет точки. Сплошное многоточие...

Вот Вам и письмо, оно под стать визиту.1 Но все-таки побывал «на родине».2 Когда еще!                  Г.

Пишите мне лучше на Ж-35.3

 


1 Г. С. ненадолго приезжал в Ленинград в январе 1966 г.

2 «Родиной» Г. С. в шутку называл комнату Т. Х. в коммунальной квартире № 41 в доме 21 по Загородному проспекту.

3 Сокращенный почтовый адрес Правления Союза писателей РСФСР (Москва, Ж-35, наб. Мориса Тореза <до революции и сейчас — Софийская>, 30), где Г. С. служил в те годы референтом в Комиссии по работе с молодыми писателями.

 

 

4

11. II. 1966

Друг мой милый!

Не сердитесь за долгое опоздание и поймите, что я страшно запуталась в просроченных редакционных обязательствах. Только сегодня кончила черновик статьи о «Молодом Ленинграде» — но знаю, что, в сущности, придется писать заново. Только по всему этому я так долго Вам не отвечала, хотя мысленно говорила с Вами каждый день и рада была бы видеть Вас пространно, не в тенетах сроков. Не берите примера с меня — отвечайте сразу, п<отому> ч<то> мне неприютно и неприкаянно долго жить без Ваших писем.

Спасибо за Ж-35: я люблю отсутствие запретов, когда почти обо всем можно говорить что хочешь и что думаешь, а не играть в умолчания. Вы ведь куда более игровой и азартный человек, чем я, но я уже говорила Вам, что в Ж-35 для меня гнездится какая-то странная неловкость, точно я пью не из своей чашки, сижу не на своем месте, сплю не в своей постели. Ж-35 — для меня — очень персонально и существует только для одного никем незаменимого адресата1, а «корпус Л»2 — это гостиная, куда может прийти каждый.

Спасибо за «родину». Но Вы в одной фразе соединяете «родину и визит», а ведь это несовместимо. Если «визит», значит, уже не родина. На родину приезжают как к себе домой. А для меня дом становится настоящим домом только после того, как он обжит друзьями.

Была у меня Ваша неувядаемо-оживленная, веселая, привлекательная мама. Привезла стихи — я прочитала их в тот же день. «Блокаду» — принимаю всю — со всеми взорванными горечью и непрощением, поправками и добавлениями. От этого она стала только многограннее, значительнее, обугленнее. Может быть, злости в ней сейчас выдано немного сверх карточной нормы, но потому что венчает все «Тело» и «Концерт» — дух торжествует и высшая доброта тоже. Очень дорог мне новый для меня «Дым» — бестрепетный, библейский, и обугленная голова с кусочком сахарного мозга — это страшный памятник 8 сентября и Бадаевским складам. И в «Бомбежке» — «сладострастным ужасом бессмертья тело наливается звеня». До ужаса бессмертно сказано! И все в «Блокаде» пронзительно-узнаваемо и заново пережито. При всем гиньоле — это очень моя книга и книга того времени.

А вот «Случайный дом», в котором почти некрасовская объективность народной драмы, то от него Вы сейчас начисто ушли — несмотря на трагическую силу и ясность и беспощадность видения — смещен во времени. Есть вещи очень точные по ощущению — и «тогдашние» — чтобы на смерть да годен стал3 и вся до деталей атмосферы «Я — тыловая крыса», и мудро недосказанное «Ревекка Моисеевна», и горчайший «Сухопляс», и «Солдатские песни», и «Дезертир», «Сорока», «Прусаки», «В рабочем поезде» — все это почти эпос времени, пронзительный, неповторимый. А вот «Декларация»: «Быть может, в том и подвиг мой, / что собственное сердце громче, / чем вся планета за кормой» по настрою перекликается с «Я занят собственным распадом, / Мне некогда жалеть тебя»4 — это тот упоенный, раскаленный эгоцентризм, которого не могло быть тогда и не было. Это переосмысление и чем-то искажение тех чувств и состояний. А вот «Сухопляс» и многие трагические городские стихи — это Ваш «Пепел». Я все стала мерить по Белому — такая в нем страшная Россия, и так страшно Вы эту Россию любите. Только Вы иногда злоупотребляете заигрыванием с демонстративно «народными» словами, вроде «по насердке, оплечь, харкотина, страхота, на люди». Вы даже в объективно реальных стихах — такой органический поэт, что Вам не к лицу слишком подчеркнутое и залетное неистовство и любование «лапотным», а значит гримированным, реквизитным, неподлинным словом. Для Вас это поверхностно и дешево. А когда раздумчивый, лирический разлив «Только избы пройдешь, колодцы» или «дымком несет овинным» и «вот Россия, лес да поле, да церквушка без креста» — это без нажима, естественно хорошо. А люблю я и раньше нежно любила — раздумчиво-лирические — такие, как посвященные Громову5 «Улица теряется во мгле» и «Подымаюсь я по холмам крутым», и такие строки, как «чужую душу — сгусток озаренья».

Да, и кончила бы я все-таки «Человеком», как «Блокаду» «Концертом». «Человек» — это вершина «Случайного дома» — вопреки горечи, а не благодаря ей, — а «Мечта», с остроумной деталью мира, мельчит — ее, несмотря на хронологически последнее слово, не в конец, а куда-нибудь в предпредпоследний ряд, после «По одному приходят, по двое». Ведь и в святой злобе Вам свойственна вознесенность, а не зубоскальство.

Вот Вам беглые, разбросанные отклики на книгу значительную, сильную, пригвоздившую время — словом, а слово в ней как раскаленное железо, и каждое стихотворение — клеймо, никуда от него не денешься. А что Вы пишете сейчас?

Л.6 приходила ко мне хорошая, добрая, широко все понимающая и взяла рукопись и машинку. Хочет только своей рукой. Она очень светло и свежо выглядит — не похоже на свое состояние, и я ее очень люблю. И при всех сложностях это (не состояние, конечно, а она) — счастье, не до конца Вами оцененное.

Пишете ли Вы для «Знамени» о «Молодом Ленинграде»? Интересно было бы сличить наши статьи, но по рукописи, а не по искаженной печати. Я понимаю, как Вам сложно — почти все ученики, друзья — как распределить между ними естественное первенство симпатий, приятий, отчуждения. Всегда лучше не знать тех, о ком пишешь, — но что делать? С современниками это почти невозможно. А эти оперяющиеся птенцы — все-таки — поющие и живые! А время-то темноватое. И если самим себе не посветить — спотыкнемся во мраке.

А меня все-таки пока не подменили. Забудьте агрессивный телефонный разговор. Это я <от> отчаяния тогда. Белого я испакостила в меру одобрения Орлова,7 но доторговалась до сохранения всего сказанного раньше, и все-таки это лишает самоуважения. Живу насыщенно вокруг и грустно внутри. Не забывайте меня, друг мой. Много и хорошо думаю о Вас. Гипнотизирую за Вас судьбу.

Очень Вас жду.                 Т.

 


1 Имеется в виду Е. Кумпан.

2 Жилой корпус МГУ на Ленинских горах, где Г. С. жил со второй женой, Н. В. Охотиной, и сыном Никитой.

3 Строки из стих. Г. С. «Я — тыловая крыса» (Семенов, 2004. С. 120—121).

4 Строка из стих. Г. С. «Трудные стихи». (Там же. С. 152).

5 П. П. Громов (1914—1982) — литературовед, театровед и поэт, с которым Г. С. долгие годы приятельствовал. В библиотеке Г. С. сохранился экземпляр книги П. Громова «О стиле Льва Толстого» (Л., 1971) с дарственной надписью: «Глебу Семенову со старыми-старыми дружескими чувствами — от старого уже человека. 21. II. 72».

6 Е. Кумпан, которая в то время ждала ребенка.

7 Т. Х. работала над вступительной статьей к изданию Андрея Белого в «Библиотеке поэта»: Стихотворения и поэмы. М.—Л., 1966; В. Н. Орлов (1908—1985) — литературовед, гл. редактор «Библиотеки поэта».

 

 

5

14. II. 1966

Юрьевна Тамарочка, наконец-то! (Не Вы, а я!)

Хотя говорить по-прежнему не очень чтобы есть о чем, но так уж и быть — поболтаем (нахал!). Тем более что даже с «Мол<одым> Лен<инградом>» Вы разделались (а я-таки отказался!).

Все еще зима. Метет, сугробит, леденит на ветродуе. Но что-то уже в воздухе есть — то ли далекий-далекий дымок, то ли уже где-то птицы летят. Неуловимо изменился сам состав воздуха: появилось 0,00001 % голубизны. Не на глаз: поглядишь — ничего не увидишь. Только верхним чутьем. Но все еще зима: с мрачными судами-пересудами, с глухим — как в яме — служебным присутствием, с душевной бескормицей, с затянутым горизонтом. Метет, су­гробит, и впечатление, будто ни конца ей, ни краю. Не говорится даже с друзьями — о чем? Будешь ли кем-то понят, если сам не понимаешь себя? Как посреди сугробов!

А странное дело! — поверх всего этого легкость. Причем — от неясного ощущения сброшенной шубы. Душе — от еще более неясного предчувствия, что каким-то образом все образуется. По утрам просыпаюсь, как воскресаю: значит, выспался. Хожу в присутствие — и знаю, что это не навек. До одури черкаю в тетрадке, глупо уверенный, что завтра выпишется желаемое. Поэтому не тороплю себя даже на лютом холоде: он сам по себе, а я — сам!

Есть четыре стихотворения в «Девятый круг»: вполне «зимнего» окружения. Может, в одном — эти 0,00001 % и есть, но от того, что они по сюжету во сне, стихи еще бестрепетно-мрачнее: «Все снится мне, что я живу».1 Точка,
а с ней не разгуляешься, хотя дальше вроде и о хороших вещах.

В Ленинграде не бывает такой зимы, я в этом убежден. Там иногда топятся печки — они нарушают механизм беспросветности. Живой огонь и даже сизые дымки из труб — это очень много для души. Без этого она сжимается
и коченеет. И в лучшем случае — пережидает и надеется. Обнимаю.

Глеб, добрый и легчающий

 


1 Стихотворение Г. Семенова из сборника «Прощание с осенним садом» (Л., 1986. С. 189).

 

 

6

21. II. 1966

Глеб, светлый! Спасибо за весеннее письмо с голубизной. У нас тоже легчайшее небо и ласковый воздух, но, в отличие от Вас, я не легчаю, а горчаю. Мне почему-то предсмертно. К сожалению, умру я очень не скоро, и никакой физической беды не случилось и как будто не предвидится, но уже начиная с Нового года такое чувство, что все еще по-прежнему в предпоследний раз и живость, и свобода передвижения и выражения себя, и временная необреченность — точно стою перед какой-то границей, которую вынуждена буду перейти, и тогда уйду от всех вас в другое измерение — тягостное, ненужное мне, гнетущее и изолированное. Нападает на меня оживленность — какая-то лихорадочная, и все еще та же открытость к исповедям и то же желание прикоснуться мягко и снять чужую боль, но что делать со своей? Разучилась ее усмирять. Живу призрачно и загнана в себя. Может быть, потому, что в послед­нее время много и никчемно пишу какие-то мелочи и меньше позволяю себе быть с людьми. Завтра ко мне приезжает моя Лена <Вентцель — И. Грекова> не то на симпозиум, не то на каникулы. Может быть, она снимет эту мою неоправданную тревогу, а может быть, усилит. Но жду ее с нетерпением.

Получили ли Вы мою эпистолярную «рецензию» на Ваши стихи? На днях они ко мне размноженные вернутся, и я тотчас отдам экземпляр Вашей маме. А Ваш с помарками — сохранить? Напишите. Я послала 12-го, а Ваше — от 14-го и явно не ответное.

18 февраля обсуждали книгу Лидии Яковлевны1 — очень высоко. Все говорили — это событие. Такого в литературоведении не было уже 40 лет, со времени Тынянова, и то Л. Я. пошла дальше. Костя Азадовский2 с дрожью
в голосе говорил: «Я только вступаю на эту ниву, и, признаюсь, на меня это произвело сильное впечатление...» Он вступает на эту ниву, а мы не знаем, как вытащить перья, лапы и совесть из этого болота... завидные иллюзии! Очень интересно говорил Яша3 — связал мысли Л. Я. о типе романтиче­ского поэта с реальными декабристами — Трубецкой — не поэт <и> на площадь не вышел, а поэты все пошли на гибель — этого требовал тип поведения.

Слышала о Вас от Наташи Банк4, которой понравились и стихи, и разговоры. И вся ленинградская встреча в Москве. Она милая, неглупая, тонкая и легкая.

Энна5 и Эльга6 болеют.

А где новые стихи? Скорее присылайте.

Светите письмами, друг мой! Жду Вас.                                                                  Т.

 


1 Л. Я. Гинзбург (1902—1990) — историк литературы, эссеист, писатель. Третья по счету книга «О лирике» (1964) была, по справедливому замечанию С. Г. Бочарова, ее «первой книгой на новом и триумфальном пути» (НЛО, 2001, № 49). Об отношениях, связывавших Г. С. и Е. Кумпан с Л. Я. Гинзбург, см.: Е. Кумпан. Ближний подступ к легенде. СПб., 2005. С. 62—104.

2 К. М. Азадовский (род. в 1941 г.) — филолог, эссеист. Сын известного фольклориста, этнографа и литературоведа М. К. Азадовского (1888—1954).

3 Я. А. Гордин (род. в 1935 г.) — историк, публицист, литератор. Входил в ЛИТО Г. С. при ДК им. Первой пятилетки. В 1960-х публиковал в периодике стихи и критические статьи, писал пьесы на исторические сюжеты. С середины 1970-х основным жанром творчества становится историческая публицистика с прочной документальной основой.

4 Н. Б. Банк (1933—1997) — литературовед. Основная сфера интересов — современная литература, мемуаристика. Книги: «Ольга Берггольц» (1962), «Глеб Горбовский» (1987) и др.

5 Э. М. Аленник (1909—1988) — ленинградский прозаик, автор книг «Мы жили по соседству» (1964), «Анастасия» (1970), «Напоминание» (1979) и др.

6 Э. Л. Линецкая, рожд. Фельдман (1909—1997) — известный переводчик, педагог, филолог. См.: Е. Кумпан. С. 105—127. 

 

 

7

21—22. II. 1966

Тамара, друг мой!

Получил Ваше письмо — оно все еще «попыховое»: видно, бегун еще не отдышался. Но как всегда — очень проницательно, в точку Вы судите меня, защищаете меня от меня. И все-таки: в «смещении времен» Вы не совсем правы. Произошло вот что.

Пересмотрел я все свои тетрадки этого времени.1 И странное дело: все написанное развалилось сразу же на две кучки — большую: на тему патриотическую, и меньшую: злые и мрачные стихи о наблюденном, о подножном,
о том, что вокруг. Первая — так и осталась кучкой, не выдержала напора моего внутреннего времени, и любопытно, что в ней не оказалось ни одного сколько-нибудь стоящего стихотворения как стихотворения. И кое-что все же включенное оттуда в «Случайный дом» — самое слабое и в стиховом отношении («Герой» и «Верста»). Вторая же кучка — кучкой быть перестала. Здесь были и целые стихи («По отрогам уральских гор», «Песни-1», «В рабочем поезде», «Бессонница», «П. Громову», «Сорока», «Прусаки», «Ласточка», «Дезертир», «Ко­гда в полях сияет полночь»), и отдельные строфы («Человек», «Мечта», «Сход», «Лежим — комар идет на нас», «Вот Россия: лес да поле», «У госпиталя», «День рождения», «Санный след, смягченный снегопадом», «На Каме», «О чем ты, голодная темень») — словом, больше половины «Случайного дома» было написано в ту пору (а не только той порой). Моя задача в данном случае была подобна задаче скульптора-природника: провидеть в корне будущее единое, целое, произведение (то бишь — книгу) и отсечь все, что мешает ему стать таковым. Конечно, я кое-что дописал, домыслил, довыкристаллизовал, но, уверяю Вас, что тема, выраженная в строчках «и собственное сердце громче, чем вся планета за кормой»2, звучала во мне уже тогда. Строфа эта в первом варианте читалась так:

 

Я сам себе гребец и кормчий.

И дикари следят за мной.

И преткновенья сердца громче,

Чем грохот мира за кормой!

 

Теперешний вариант даже мягче:

 

Плыву себе — гребец и кормчий,

и по кривой, как по прямой!

 

(у Вас неудачное: «быть может, в том и подвиг мой»)

 

И собственное сердце громче,

чем вся планета за кормой.

 

Рассуждая обо всем об этом, я даже радуюсь: не такой уж я, стало быть, не цельный; многое, что сформулировалось лишь в последние годы, жило, оказывается, во мне подспудно; у меня не было только аппарата самопонимания, и мои старые откровения воспринимаются (даже друзьями) как смещение во времени.

Ну, а в остальном — что ж? — Пишу. В «Девятый круг» из «тернового венка»4 оставил только три сонета5, да и то один наполовину. Есть и еще, вроде этого:

 

Все снится мне, что я живу.

И косоротые соблазны

так непричастны торжеству,

что сгинуть с глаз долой согласны.

 

А я живу. И — боже мой! —

все значит столько, сколько значит.

И каждый день — от бога зачат,

и нет смятенья перед тьмой.

 

Мне снится детство человека,

и музыка иного века —

как по складам — из-за стены...

Не к смерти ли такие сны?

 

Или:

 

Оставьте при себе печаль,

несовременную причуду...

Легчай, любовь моя, легчай,

спорь с дураками, бей посуду!

 

На тощих праздниках земли

пляши, моя душа, юродствуй!

Меняй бессмертные рубли

на страсть к футбольному геройству.

 

Любить свой век — веселый труд:

свистим, пьем пиво, балаганим...

Бог умирает. Люди мрут.

И камень — тяжелей, чем камень.

 

Как-то никому это все не читается. Не выкристаллизовалось, что ли. Хандрю — до странности, не очень. Довольно погано себя чувствую физически. Выступал тут; все было хорошо, но стопроцентно мимо: внутренне мне это не нужно.

Обнимаю.                       Глеб

 


1 Имеются в виду тетради стихов военного времени 1941—1945 гг.

2 Строка из стих. «Когда в полях сияет полночь» (Семенов, 2004. С. 145—146).

3 В оконч. варианте строфа выглядит так: «Плыву себе — гребец и кормчий. / Быть может, в том и ужас мой, / что собственное сердце громче, / чем вся планета за кормой». (Там же).

4 Имеется в виду венок сонетов, который Г. С. называл «терновым венком». От него осталось три сонета, два из них впервые были напечатаны в «Новом мире» (1989, № 1).

5 См. «Три сонета» (Семенов, 2004. С. 355—357).

6 Оба стихотворения впоследствии были несколько переделаны. См. книгу «Прощание…» (1986. С. 189; Семенов, 2004. С. 326).

 

 

8

28. II. 1966

Тамарочка, родная, господь с Вами!

Никуда Вы от нас не денетесь, и не только потому, что некуда, но главным образом потому, что так Вы со всеми нами неразрывны своей нужностью, пристрастностью, той самой открытостью, которая столь же необходима нам, как и Вам самой. Вас до конца будет держать хотя бы то, что мы (все мы, знающие, что за душа перед нами) не мыслим мира без Вас, м. б. единственной, кто исповедует, а не проповедует — действительно, как родина.

Сейчас Вам оттого так, что Вы силитесь перейти в мудрость, и Вам кажется, что это для Вас возможно, потому что — пора. Но — увы! — не рассчитывайте на это: Вы останетесь немудрой. Мудрость — это приятие без удивления: весна как весна, чья-то печаль как чья-то печаль, умная книга как умная книга. Разве Вы сможете так? Разве стоимости и значимости явлений, людей, событий будут для Вас когда-нибудь абсолютны? Если одним словом определить сущность Вашего бытия, то это слово — «удивление». Неуемное, беспрестанное, ненасытимое, оно не знает времени и почти не знает предела сил. Но суета — внешняя и душевная — противопоказана не только мудрости, но и стихии удивления; последнему, очевидно, даже в большей мере. Вы очень, мой друг, устали, издергались по мелочам, и питающий Вас поток удивлений не омывает душу. Это как не дышать полной грудью: забываешь, что и можно так — вдосталь, взахлеб, напропалую. И кажется, что и воздуха нет. Уехать бы Вам куда-нибудь, не в Комарово только. Попросите льготу — и в Переделкино! Уж мы бы да с Вами подышали бы! А?

У меня все то же: день прошел — еще день! — и слава богу. «На тот рассветный берег ночи пускаюсь»1, расставив раскладушку. Кроме сна, каждая минута нестерпима, даже та, в которую хорошо: она именно этой хорошестью нестерпима — как она смеет быть! Трудно все и вся, а в основном — сам себе труден и отвратителен: «и камень тяжелей чем камень». Выхода не вижу, какой слой не взять...

Вы мне как-то написали, что я нужен Вам любой. Так вот: я уже любой...

Глеб

 


1 Из стих. «Время (Слушая Шостаковича)» (Семенов, 2004. С. 372).

9

4. III. 1966

Глеб, хороший мой, не любой, а любимый, очень свой, чем-то самый близкий, может быть, потому, что самый неожиданный, так до конца и не познанный и все еще удивляющий. Читала Ваше письмо в тесном автобусе — радовалась, согревалась, оттаяла, поверила, что все еще жива. Спасибо. Хотя знаю: многие хорошие и окрыляющие слова Ваши — от дружеской тревоги за меня. И хотя понимаю, что это гипноз и добрая воля, — но беру их с благодарностью и бегу им навстречу, и не забиваюсь в грустную щель. Вы предложили мне жилетку? Я согласилась и не пожалела, но обещаю Вам: больше не буду кричать: «Волки, волки!» А в чем Вы правы и умны до конца — это в несовместимости суеты и удивления, бескорыстия слуха к миру и людям. Суету нельзя впускать в жизнь, а она звонит по телефону, стучится в дверь, приходит повест­кой, ловит на удочку.

Я разделалась пока с самым спешным, написала о «Молодом Ленинграде» и послала в «Новый мир». А «Лит. газета», конечно, испугалась и не взяла после разноса Толстиковым.1 Половников2 что-то кисло и фальшиво мямлил — я озлилась и говорила с ним, как с лакеем: «Не утруждайте себя. В Москву посылать незачем». — «Так что ж Вы думаете, что я такой бездельник и лентяй?» — «Нет, но зачем Вам рисковать, а мне терять нервы и время? Вы потребуете соответствующих формулировок. Я ничего менять не буду. Мне с Вашей газетой не по дороге. Будьте здоровы». Сделала вид, что площадок у меня сколько угодно. А на самом деле в «Новый мир» я тоже не совсем верю — ведь это авторы не их профиля, но уже по-другому, если хотите, недостаточно гражданского. Написала целых 15 страниц — и то многое скомкала, а стихи не уместились. Только несколько поверхностно-теплых слов о Саше <Кушнере> и Лене <Кумпан>.

До меня косвенно дошло, что Вы на днях едете в Челябинск и надолго. Потому пишу на Ж-35, чтобы оно не валялось в Ваше отсутствие, а спокойно лежало «до востребования».

Да, на другое утро после Вашего письма я неожиданно и очень светло встретилась с Вами. Было начало одиннадцатого, я еще лежала, тихо и чисто что-то напевало радио, и вдруг я отчетливо услышала: «Сегодня ночью шевельнулся / ручей в ладонях темноты...» Потом опять какой-то романс — и снова «Лежа в траве», «Речка»3, «Ландыши»4 и целый кусок «Отпуска в сентябре»5 от «Денек-то разгулялся — встань и празднуй / природы сарафанную красу!» — до «и мох / по-стариковски подавляет вздох». Читали мужские и женские голоса — прозрачно, медленно, необыкновенно естественно, и стихи звучали как бы наедине с собой, задумчиво и, не сердитесь, так «классично» в лучшем смысле этого слова — точно это Вы и уже не Вы, уже отделенный от себя, ставший лесом, небом и пространством. И слушала я их, эти стихи, как свои собственные, внезапно рожденные и полные радости узнавания. А потом сказали — концерт романсов и лирики о природе — окончен. Перечислили актеров и составителей и глухо, без имен прибавили — читали стихи современных советских поэтов. Не Вас — я либо не узнала, либо просто не знала и как-то вяло слушала. Знали ли Вы об этой передаче?

А новые стихи в предыдущем Вашем письме — пронзительны, но Вы правы — я чувствую, что Вы будете их еще без конца переделывать и шлифовать. В первом очень хороша вступительная строка «Все снится мне, что я живу» и две последние строфы — особенно «и каждый день от бога зачат» и «не к смерти ли такие сны?». А что «сгинуть с глаз долой» — согласна, очень уж отдает Пастернаком. А второе «Оставьте при себе печаль» необыкновенно близко мне. Протестую только против «меняй бессмертные рубли». Бессмертие неразменно. Его нельзя «менять рублями». Это как-то не вяжется, тем более как противопоставление футболу — рубли не противопоставимы футболу, а из того же ряда. А вообще — это сгусток «Девятого круга» и в прямом родстве с «Болеро»: «пляши, моя душа, юродствуй!»

О «Случайном доме» Вы правы — конечно, подспудно в Вас тогда жило и это толкование, но оно еще никак не откристаллизовалось. Вы в то время не могли бы так отчетливо и последовательно проявить это как лейтмотив книги. Это ведь не возражение, а констатация, право на переосмысление и двойной свет прошлого и настоящего дано в искусстве каждому. А наше время живет этим двойным светом — этим переменчивым скользящим наложением разных времен. Внезапной вспышкой понимания прошлого через настоящее и наоборот. Хорошо, что это сказалось и в Ваших стихах.

К сожалению, у меня в апреле все кончится опять Комаровом. Под Москвой слишком много домов, в которых обязательно надо не просто побывать, а почти пожить. А поехать в Переделкино и скрываться от Лены6, Иды7
и многих куда более периферийных людей я не смогу. Начнется спешка и утомление и множество дополнительных обязательств, а сейчас у меня на это нету сил. Хочу спокойно и тихо писать и думать о времени в западной прозе. Взяли бы Вы — да из Челябинска приехали в Комарово! — в «навсегда весенний свет».8 Вы ведь подвижнее меня в перемещениях пространственных. Как бы это было хорошо! Да и по совсем уже другим коренным причинам — не сможете Вы не заехать в Ленинград в апреле.9

Почему Вы поняли «любой» как синоним «негодного». Это только значит, что какой бы Вы ни были — в Вас есть что-то притягательно-тревожное, глубокое и необходимое друзьям. И Ваше «я уже любой» не совсем поняла какой же? Неприспособленный к ситуации — не выдерживающий это испытание — или? Все-таки во всем, что будет, есть что-то торжествующе-непреложное в своей насыщенной полноте и утверждении во что бы то ни стало. Пусть это трудно и грозно — слов нет. Но это цельно и завершенно — видно, во всем настоящем так должно быть. Будьте таким, каким Вам не легче, а полнее, значительнее и выше всего. Верю в Вас. Спасибо, что Вы есть.                    Т.

 


1 В. С. Толстиков (1917—2003) — первый секретарь Ленинградского обкома КПСС (1962—1970). Говоря о «разносе», Т. Х., видимо, имеет в виду выступление Толстикова в январе 1966 г., где молодые писатели подверглись жестокой критике, а недавнее освобождение Бродского было названо крупной политической ошибкой.

2 Б. Половников — зав. корпунктом «Литературной газеты» по Ленинграду.

3 См.: Семенов. 2004. С. 230, 293—295, 234—235.

4 В оконч. варианте «За ландышами» (Там же. С. 226—228).

5 «Отпуск в сентябре». Поэма (1946—1961) (Там же. С. 244—255). Речь идет о пятой главе.

6 Е. С. Вентцель. См. примеч. 5 к письму № 1.

7 И. И. Мирвис — подруга Т. Х. по Институту истории искусств.

8 Из стих. Г. С. «…И пройдут большие годы» (цикл «Пятая зона») (Семенов, 2004. С. 268).

9 Намек на то, что в апреле у Г. С. родится ребенок (Лида Семенова, дочь Е. Кумпан и Г. С., родилась в марте).

 

 

10

13. III. 1966

Друг мой!

Вот я и в Челябинске1, уже третий день. Перед отъездом зашел-таки на Ж-35, зашел именно за Вашим письмом: знал, что оно будет туда. Вы пишете «любимый, а не любой», «не понимаю Вашего „любой“». А между тем это именно так, и «любимый» не отменяет «любого». Постараюсь объяснить — пространственная свобода, хотя бы на две недели, весьма мне для самопонимания нужна. Худа без добра не бывает.

Дело в том, что я ни с кем не могу быть до конца, «до последней отцединки». В том числе — и с Вами, хотя, видит бог, о таком душевном сродстве только мечтать! Ни с кем, ни с кем, но и не могу оставаться совсем один, без никого. Ежедневно, ежечасно, ежеминутно — за исключением тех минут, часов, дней, когда пишу. Это совсем не означает, что мне непременно нужен только близкий по духу, ближний. Желательно, конечно, но если нет ближнего, пусть будет отдаленный, и даже дальний. Для меня нет, почти нет людских противопоказаний: я со всеми (почти со всеми) найду точки соприкосновения, а часто и общий язык, т. к. буду говорить на его языке и входить в его положение. Другое дело, что это меня не обогатит, но — может быть, чуточку обогатит его. Этот нелегкий душевный труд перевоплощения дается, как правило, мне без труда; по крайней мере, на данную минуту. Вот вчера: дописывал я что-то для «Девятого круга» — стук в дверь: пришли из военной газеты просить выступить у них. И пускай я под благовидным предлогом отказался, — я ведь понимал (вошел в их положение), что им нужно это, а главное — мне хотелось. Нет, не снискать аплодисменты, но дополнить собой маленькую общественную брешь и испытать от этого (только от этого!) удовлетворение.
А ведь, казалось бы, что мне дальше и противопоказанней?! Да и вся моя работа, здесь ли, в Л-де ли, работа, проходящая на 99 % на другом языке, бок о бок с подонками, с воеводиными2 и с дьяковыми3? Но и с Воеводиным я мог разговаривать, и не только о делах, и с Дьяковым могу, и даже в чем-то жалею их.

Значит, оставаясь в чем-то неприкосновенно собой, я могу (вернее не могу не...) быть самым разным, всяким, любым. И поступать могу всяко, разно, любо (хотя зачастую мне это совсем не любо): во мне будто тысяча человек, и Глеб Семенов в жизни — собирателен, и уж во всяком случае не столь единственен, как можно было бы предположить по стихам (хотя, как выясняется, и тут...). Просто я к каждому поворачиваюсь тем человеком, которого тот хочет во мне видеть. И видят же! И Вы, и Лена <Кумпан>, и Витя <Виктория Петрова>, и мама, и Наташа <Охотина>, и Никита <Охотин>, и горнячке4, и сослуживцы, и случайные собутыльники, — я же любой (пусть даже любимый для тех, кто знает меня поверх этого). Я бываю собой только наедине с собой (со стихами, своей эманацией, хочется думать). Причем это, очевидно, не вина и не беда, а свойство5, может быть, прогрессирующее с возрастом, отсюда и формулировка: «уже любой». Не знаю, понятно ли объяснил, но опять же до конца, по-моему, это необъяснимо. <…>

О Челябинске написать так, как Вы о прикарпатском родничке, — не могу: и место не то, да и душа уж больно не отдохновенна и не удивляема. Обнимаю Вас, сдерживаю свой скрежет. 20—21 буду в Москве.

P. S. Достаньте научно-фантастическую книжку И. Несвадбы6 и прочтите хотя бы рассказ «Робот внутри нас»: не очень хорошо, но очень верно.       Г.

 


1 Командировка от СП РСФСР.

2 Воеводины: Всеволод Петрович (1907—1973) — писатель; его сын Евгений Всеволодович (1928—1981) — писатель. Ср. у Е. Кумпан: «Евгений Воеводин стал референтом „комиссии по работе с молодыми“ в 1963 году, когда Г. С. был очередной раз снят с этой должности за какой-то „проступок“, не помню какой, м. б. это было связано со скандалом и закрытием ЛИТО в ДК Первой пятилетки. Именно Е. Воеводин давал характеристику стихам И. Бродского во время процесса, оценив их как совершенно не профессиональные, чем и вошел в историю литературы. В тетрадях Г. С. сохранилась эпиграмма на Воеводиных (отца и сына), которую он и читал довольно широко в те дни: „Скажи, скажи мне, Родина, / Как ты скрываешь зуд: / Ведь оба Воеводина / Вдоль по тебе ползут“». Подр. об этом см.: Е. Г. Эткинд. Записки незаговорщика. СПб., 2001. С. 113—115; Л. К. Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. М., 1997. Т. 3. С. 396—398.

3 Б. А. Дьяков (1902—1992) — писатель, референт в СП РСФСР.

4 Поэты-горняки, ученики Г. С. — Л. Агеев (1935—1991), О. Тарутин (1935—2000), А. Городницкий (род. в 1933 г.) и др.

5 Г. С. судит о себе не совсем верно. Он, по свидетельству Е. Кумпан, «как раз был очень разборчив в выборе „компании“, известны даже анекдоты, случавшиеся, когда кто-нибудь нечаянно „набивался“ или „покушался“ на более близкие отношения („я не пью коньяк с посторонними людьми“ или отказ от застолья в Доме писателей по случаю выхода на пенсию…)».

6 Йозеф Несвадба (1926—2005) — чешский писатель-фантаст, переводчик, сценарист, врач-психиатр. См.:  Робот внутри нас // Й. Несвадба. Мозг Эйн­штейна. 1965.

 

 

Продолжение следует

 

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России