НАШИ ПУБЛИКАЦИИ
Андрей Крыжановский
Пегас
1
Слово, будто папиросу,
я зажал в зубах, боясь,
чтобы в мир не сорвалась,
будто камешки с откоса,
речь, крутящаяся косо,
как тележные колеса,
ударяющие в
грязь.
А она давно готова,
слаженная
слово в слово,
бестолковый, русский, наш
неуклюжий экипаж.
Встань к телеге, в руку кнутик,
по грязи зашлепал дутик
—
все-таки двадцатый век,
так боящийся
телег.
Ну, вперед, конек мой бедный,
славный труженик наследный,
чудо нового села.
Мы возьмем рубеж победный —
Эй, родная, понесла!..
2
— Зачем, хозяин, труд и пот? —
Известный путь — на горку с горки!
— Зато подумай, что нас ждет:
овес в мешке, вода в ведерке,
а сверху — плавающий лед.
* * *
— Нет, не разум, а грозная тьма,
неподвластная
силам ума;
к сожалению, люди во власти
этой тьмы, и, хотя человек
стал сложней, восемнадцатый век
называл это правильно: страсти, —
говорил мой знакомый случайный,
восседавший
спокойно за чайной
чашкой рядом со мной у стола,
длинным ногтем водивший
по пазам
в окантовке стола, и была
правда в этих
нападках на разум.
— Но истоки страстей в пониманьи
красоты, а уж это за гранью
и страстей и ума, мы отчасти
под пятой красоты, корень зла
в ней одной, — я сказал, и была
правда в этих
нападках на страсти.
— Красота, — кстати, был он красив, —
красота это древний мотив,
искони запечатанный
в гены.
Я почувствовал вдруг — мой сосед
нечто странное скажет вослед,
и как в воду глядел — тут на сцену
Вышел очень знакомый герой,
тот, с горбатой от крыльев
спиной,
собирающий
нечисть под знамя —
здесь я, впрочем, могу исказить
цвет его — помолчу, так и быть,
слово демону — он перед нами.
— Я ваш дух — не сомненья,
о нет,
сомневаться теперь не во вред
никому; я, пожалуй, попроще,
но, с другой стороны, и сложней —
я сама эманация мощи
или немощи ваших страстей…
И со страстью, хватая за сердце,
он меня превращал в страстотерпца…
За окошком вагонным светлело —
стал смотреть на часы то и дело
мой попутчик, шепча: «Ну и ну».
Наблюдая за ним терпеливо,
я подумал — нет, все же красива
эта выделка под старину.
Тень
В окно заглядится луна,
А в дверь постучится она —
За дверью не будет шагов,
Ни шорохов, ни голосов.
Она догадается: та
Дверь вовсе и не заперта,
Войдет и, снимая пальто,
Промолвит: да есть ли здесь кто?
Сгустится молчанье в ответ
На голос и вспыхнувший свет,
И тень на обломках жилья
Запляшет, сама не своя.
* * *
Ручей пересохшее горло полощет,
тускнеет закатное солнце, и лес
становится легок,
прозрачен и звездчат,
и музыкой полон
до самых небес.
Он вдруг до конца распахнет лабиринты
чащоб и завалов, и в этой дали
без знаний и памяти, а по инстинкту
откроется взгляду круженье земли,
круженье в теснинах эпох и формаций,
как духи распада виновных во всем, —
и тени минувшего в нем растворятся,
и тени грядущего вырастут в нем…
Откроется небо, светлей и бездонней
знакомого прежде, и ляжет, темней
кострищ у ручья, силуэт мой на фоне
дрожащих в траве лиловатых теней.
Из выросших в сумраке хитросплетений
наплывом, на миг
перекрыв полусвет
сгустившихся сумерек, выпорхнут тени,
а чья-то обнимет
и мой силуэт.
* * *
Прогалина в роще осинной,
стреляет сырая кора,
и женщину рядом с мужчиной
чуть видно за дымом костра.
В осоке соседний овражек,
над озером птицы поют,
и женщина пишет пейзажик
—
деревья и неба лоскут,
запутался луч в паутине
изогнутых круто ветвей,
а рядом сидящий мужчина
и с ней и как будто не с ней.
За дымом костра понемногу
он сам размывался в туман,
то к ней
обращаясь, то к богу,
как некий колдун, как шаман.
Ему, в стороне от событий
и собственных бед и забот,
почудилось: солнце в зените
на долгие годы замрет.
Но лес обессилит от зноя,
и солнце уйдет за холмы,
погасят костер эти двое —
и мы, и как будто не мы.
* * *
Как долго я не был в лесу —
два года, наверное, целых;
я звонкую тучку несу
с собой комаров оголтелых,
кустарник грозится стеной
взвихрений
своих бесконтрольных,
и в воздухе сосен настой
и эхо их труб медноствольных,
хрустящие листья осин
трепещут, как кончики шарфа —
в лесу я один на один
с громадной Эоловой арфой.
Что знаем о ней мы, но звук
двух слов этих странно волнует,
в нем все: вот попал под каблук
сучок и на вас негодует,
а вот подсыхает слеза,
на елке повисшая
низко,
а вот подключилась гроза
в концерт комариного писка.
Судьба моя, это про нас:
«О многом заботишься, Марфа».
В лесу — значит здесь и сейчас
и рокот Эоловой арфы.
* * *
Я хотел бы всего лишь любви и семьи
на задворках огромного райского сада,
незаметного роста во всем бытии,
невозможности смерти, разрыва, распада;
Под зеленым навесом нестриженых крон
строить дом из огромных листов земляники,
и с ведерком к ручью приходить на
поклон,
разбудив в нем русалочье пенье и
вскрики…
Я-то думал, мечты не достичь ни за что,
а нашел за брезентовым входом в палатку
нечто сходное с нею в пустом шапито,
где тянулась к тебе целоваться лошадка…
* * *
…И снова все висит на волоске,
и сжать придется сердце в кулаке…
Уж если в мире что-то справедливо,
мне это что-то не держать в руках;
вот женщина-загадка, так не диво,
что я опять останусь в дураках.
И вновь ко мне возмездие стучится,
и вожделенье дразнит язычком;
смешно, но с убежденностью провидца,
я чувствую, как мне ответят злом.
…И снова все висит на волоске,
и сжать придется сердце в кулаке…
* * *
Хорошо, что на дворе дождливо,
и к земле прибиты
пыль и сор,
даль темна, размыта перспектива,
и в природе властвует повтор.
Вот она, гармония природы
и души, коль весь диапазон
ваших чувств — такая
без исхода
пустота, что лучший выход — сон.
Господи, а что нас ждет в финале? —
думаю, ни кары, ни наград —
пустоте из всех земных реалий
ближе дождь на сотню дней подряд.
А в душе гнездится, как не пестуй
в ней надежду славы и добра,
мания найти такое место,
где без пауз дождь как из ведра,
Где без остановок и зацепок
двигается время день за днем,
отпечатав в сердце бренный слепок
вечности, подчеркнутой дождем.
* * *
Меняю очки — как мгновенно он
преобразован,
знакомый мне мир. Я немножечко
разочарован,
стою в мастерской — я совсем не такой в
зеркалах,
висящих
повсюду, — в лице сумасшедший размах
и всеотрицание.
Но что-то во мне потерялось —
несчастное свойство, которое прежде,
случалось,
меня выручало, наверное, та
беззащитность,
которая с миром
давала приятную слитность,
чертила прямые, пугалась и путала их.
Мир стал и сложнее и проще,
он соткан из линий кривых,
из силы, взмывающей к мощи,
из слабости, выросшей в силу,
из строк рукописных, их пыла,
их росчерков и запятых.
Еще непонятный, безуглый,
лишенный
опоры, округлый,
лишенный
привычного вида
и в общности, и в пустяках,
он выстроен не по Эвклиду —
да разве тут дело в очках…
Вот стены, способные в сферу
вписаться, меняют размеры,
мир — это сплошной черновик.
Как трудно идти не шатаясь,
и сам я сутулюсь, скругляюсь,
как будто под грузом улик.
А в книжках все ровно и гладко —
скорей его в перепечатку,
подтянется пусть, недоносок,
щенок, дебошир,
еще не доделанный и неприкаянный мир,
приют необструганной, непубликуемой
прозы,
снимаю очки — он глядит на меня, как
сквозь слезы,
да нет, я не плачу, ведь он расположен
вне чувства,
мир черновика, неоформленный бред предыскусства,
мир настороженный, еще ни к чему не
готовый,
всего и достоинств — все ново в нем,
ново, все ново.
* * *
Чужая речь во всем диапазоне
частот, и грустно знать, что наш язык,
как паровозы, паруса и кони,
отправлен в
исторический тупик,
Как кринолины, смокинг и крылатка,
как свечи, как лепнина, как поклон
при встрече, ан стучит еще лошадка
копытцем, как привыкла испокон,
И выглядит смешно, но грандиозно
на фоне победившей новизны
железно-ржавый остов паровозный,
служивший в
прошлом символом
страны:
Косым потоком дым уходит к небу
с сиротской просьбой жалости у звезд
от всех существ — кобылки ли
жеребой,
или страны, не вставшей в полный рост;
Не ей ли, отразившей Чернодырье
неплодной пустотой своих глубин,
вновь маяться Камчаткой
и Сибирью,
таща в балластной яме Сахалин?
И снова ветер надувает щеки,
и свирепеет времени река;
вот облачко как парус одинокий,
вот парусник похож на облака…
Горит глазок приемника в каюте:
ее третьеразрядный пассажир
подумает о том, что он, по сути,
глядел, как в воду, слушая эфир.
* * *
Небо сине, что надо увидеть опять
как впервые, с размытостью самого края
и лиловой подсветкой на каждую пядь
чернокожей земли, где идет посевная.
Стыдно хлеб свой насущный иметь
задарма,
глядя, как умотались железные кони,
поднимаясь на холм, а с вершины холма
фронт работ открывается, как на ладони.
Небо сине, зато фиолетов отвал
черной пашни, и эти цвета при наличье
ранней зелени тоже из главных начал,
вроде Слова, пропетого Богом по-птичьи.
А с земли к небесам подымается
мык,
прибиваемый к
ним, как к копыту — подкова,
и опять согрешит человечий язык,
между делом отметивший:
«Режут корову».
Это Божие
птицы не сеют, не жнут,
но и им, беззаботным, приходится туго
вплоть до зависти к нашему праву на
труд
и мозолям от горьких лопаты и плуга.
Публикация
Наталии Крыжановской