ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
Павел
Кузнецов
РУССКИЙ
ЭКЗИСТЕНЦИАЛИЗМ?
Николай Бердяев и Лев Шестов
Из
всех русских мыслителей первой половины ХХ столетия Лев Шестов и Николай
Бердяев получили наибольшую известность за пределами России. Их часто упоминали
вместе как выразителей особого российского «религиозного экзистенциализма»,
сформулировавших его основные положения задолго до Карла Ясперса, Мартина
Хайдеггера и Жан-Поля Сартра. Отчасти это справедливо. Но, как неоднократно
писал Бердяев, европейский экзистенциализм не открыл российским мыслителям в
эмиграции ничего принципиально нового, ибо значительная часть
русских философов еще до революции была «экзистенциальными мыслителями»,
не исповедуя экзистенциализм как особое мировоззрение. Иными словами, для
Бердяева «европейский экзистенциализм» был своеобразным «изобретением
велосипеда». И тем не менее и Шестов и Бердяев до сих
пор кочуют по учебникам и историям русской философии как неразлучная пара
«русских экзистенциалистов». На самом же деле наряду с общими чертами их
взглядов столь же очевидны и фундаментальные различия. Что же такое «русский
экзистенциализм»?
Внешне
жизненная и творческая судьба Льва Исааковича Шестова
во многом неотделима от судьбы его друга-оппонента Николая Александровича
Бердяева. Они оба родились в Киеве и там же познакомились в конце 1902 года.
Случайно оказались вместе на встрече нового
1903 года, между ними возник спор, едва не закончившийся ссорой, но все
завершилось благополучно, молодые философы перешли на «ты», и с тех пор
началась их дружба, длившаяся более тридцати пяти лет. Позднее, уже в эмиграции
в Париже, Лев Шестов в беседах с единственным, пожалуй, человеком, которого
можно назвать его последователем, — Бенджаменом Фонданом вспоминал об этом так: «Мы никогда не были
согласны. Мы всегда сражались, кричали. Бердяев всегда упрекал меня в шестовизации авторов, о которых я говорю. Он утверждал, что
ни Достоевский, ни Толстой, ни Киркегор никогда не
говорили того, что я заставляю их говорить. И каждый раз я ему отвечал, что он
оказывает мне слишком большую честь, и если это я действительно изобрел… то
должен был бы лопнуть от тщеславия».1 В свою очередь в своей
философской автобиографии «Самопознание» Бердяев следующим образом описывал их
встречу: «Я познакомился с человеком, который остался моим другом на всю жизнь,
которого я считаю одним из самых замечательных и лучших людей, каких мне
приходилось встречать в жизни. Я говорю о Льве Шестове,
который также был киевлянин. В то время появились его первые книги, и меня
особенно заинтересовала его книга о Ницше и Достоевском. Мы всегда спорили и у
нас были разные миросозерцания, но в шестовской
проблематике было что-то близкое мне. Это было не только интересное умственное
общение, но и общение экзистенциальное, искание смысла жизни».2
В
1905 году в Петербурге выходит четвертая книга Шестова,
сборник афоризмов «Апофеоз беспочвенности. Опыт адогматического
мышления», ставшая своего рода манифестом раннего
периода его творчества. Семьдесят лет спустя французский исследователь русской мысли Жан-Клод Маркаде назовет эту книгу пророческой для развития
философии ХХ столетия.3
В
самом деле, утрата универсальной традиции, исчезновение корней, ощущение
потерянности, бездомности, беспочвенности становятся общими и для культуры, и
для философии прошлого столетия: Лев Шестов осознает и выражает это одним из
первых. Трагический скептицизм мыслителя, подвергающего «деконструкции»
устои и ценности современной цивилизации, является главной доминантой книги:
«Нужно усомниться не затем, чтобы потом снова вернуться к твердым убеждениям…
Нужно, чтобы сомнение стало постоянной творческой силой, пропитало бы самое
существо нашей жизни».4 Вслед за Ницше Шестов «философствует молотом» —
его метафизическое иконоборчество не знает пределов. Апофатическое ничто —
конечная и одновременно исходная точка мыслителя. Ничто как конец, завершение и
одновременно абсолютная возможность…
С
одной стороны, «Апофеоз беспочвенности» вызвал почти скандальный резонанс —
появилось множество откликов, включая тексты Василия Розанова и Алексея
Ремизова, с другой — Шестову казалось, что его книгу
неправильно воспринимают и ее проблематику неверно истолковывают (кстати, и
впоследствии такое впечатление будет возникать у него от большинства рецензий
на его сочинения). В этот момент в марте 1905 года в журнале «Вопросы жизни»
появляется пространная статья Бердяева «Трагедия и обыденность»,
рассматривающая «Апофеоз беспочвенности» в связи с предшествующими работами Шестова. Этот текст один из лучших среди
написанных о Шестове до его эмиграции из России в
1920 году. Бердяев, несомненно, высоко оценивает новую работу Шестова, но при этом оговаривается, что лучшей его книгой
он считает предшествующую — «Достоевский и Ницше. Философия трагедии». «Апофеоз
беспочвенности» кажется ему опасным в том смысле, что, провозглашая адогматическое мышление в качестве абсолюта, книга
становится догматической… «Потерявшая всякую надежду беспочвенность
превращается в своеобразную систему успокоения, ведь абсолютный скептицизм
также может убить тревожные искания, как и абсолютный догматизм… Трагическая
беспочвенность не может иметь другого „апофеоза“, кроме религиозного и тогда
уже положительного».5 Именно в этом первом
тексте Бердяева о Шестове (всего он напишет четыре
большие статьи о своем друге, не считая мелких рецензий) проступает вся
амбивалентность отношения мыслителей друг к другу. Как и для Шестова, основная метафизическая интуиция Бердяева — острое
ощущение царящего в мире зла, которое не может быть оправдано никакими
философскими системами, никакой теодицеей. Он такой же страстный спорщик,
полемист, неоднократно говоривший, что для выражения собственных идей ему надо
от чего-то оттолкнуться, вступить в полемику, — он должен мысленно представить
себе оппонента и спроецировать его вовне. Бердяев с
изначальным антиномизмом своей мысли и романтической
бунтарской установкой оставался человеком, не приемлющим догматизм любого рода,
все принудительное, навязанное извне — общественным мнением, коллективом или
даже Церковью. Как и Шестов, Бердяев в определенном смысле был
метафизическим анархистом, религиозным индивидуалистом, космополитом, для
которого «беспочвенность» являлась фундаментом творчества. Но при этом талант
аналитика сочетался у него с синтетическим даром, огненная страстность — с
духовной трезвостью, анархическая устремленность — с соборностью, рыцарский
максимализм — с широтой и веротерпимостью, одиночество — с социальностью,
апофатическое философствование — с катафатическим.
Сложный, запутанный творческий путь молодого Бердяева (он был либеральным
марксистом, кантианцем, испытал сильное влияние Ницше и т. д.) завершился
принятием им христианства — и христианским мыслителем он оставался до конца.
Что
же касается Шестова, то для него антиномизм,
беспочвенность, адогматизм, апофатичность
остались определяющими характеристиками его мышления. Он был и остался «вечным
богоискателем», так и не выразившим до конца свой «символ веры». По иронии
судьбы он застрял где-то между Афинами и Иерусалимом, умозрением и откровением,
Ветхим и Новым Заветами, осознанно отказавшись от окончательного выбора. В
России в начале ХХ века Шестова считали скорее
писателем и литературным критиком, нежели философом: «Я никогда в университете
не изучал философии, никогда не посещал лекций по философии и не считал себя философом… Меня принимали за литературного
критика, так как мои первые книги были посвящены Шекспиру, Толстому, Чехову. Да
я и сам себя считал скорее критиком…»6 И
лишь позднее в эмиграции, после появления таких книг, как «Власть ключей»
(1922) и «На весах Иова» (1929), после того, как он начал читать лекции по
философии в Сорбонне (исключительно из материальных соображений), Шестов
получил статус «философа», хотя и совершенно особого рода. Это различное
понимание предмета философии постоянно проявлялось в спорах с Бердяевым. Для Шестова даже Бердяев, презиравший «профессорскую
философию», был, тем не менее, «слишком сдавлен немецкой философией» и тем
самым лишен внутренней свободы. Бердяев же, как уже говорилось, упрекал своего
друга в «шестовизации» авторов. На что тот возражал
Бердяеву не менее убедительно: «Только потому, что я не изучал философию в
Университете, я сохранил свободу духа. Мне всегда ставят в упрек, что я цитирую
тексты, которые никто не цитирует, и нахожу заброшенные тексты. Возможно, если
бы я проходил курс философии, я цитировал бы только разрешенные тексты. Вот
почему все цитаты я привожу в оригинале — латинском или греческом. Чтобы не
сказали, что я их „шестовизирую“».
Иными
словами, это был спор «философа» (Бердяев при всех оговорках относился к
философии уважительно) и «антифилософа» — Шестова, который в своем творчестве следовал афоризму
Паскаля: «Пренебрежение философией и есть истинное философствование». Оба
мыслителя основывали свои идеи в первую очередь на личном опыте. Но для Шестова собственный экзистенциальный опыт был еще более
существен, чем мнение величайших философских авторитетов. Его
излюбленные герои — Авраам, Иов, Тертуллиан, Лютер, Паскаль, персонажи Толстого
и Достоевского, Ницше и Киркегор — имеют к
«профессиональной философии» весьма отдаленное отношение.
Из
этих разногласий вытекает главный спор о вере и разуме, который они вели на
протяжении всей тридцатипятилетней дружбы. В 1923 году в Париже на французском
языке выходит книга Шестова «Гефсиманская ночь»,
посвященная философии Блеза Паскаля. Бердяев в личном письме Шестову сразу же высказывает свои впечатления. Он говорит,
что книжка очень хорошо написана, но ее концепция вызывает у него «живой
протест»: «Ты упорно не желаешь знать, что безумие Паскаля, как и апостола
Павла, было безумием во Христе. Благодать ты превратил в
тьму и ужас. Опыт ап. Павла, бл.
Августина, Паскаля, Лютера не имел ни малейшего смысла вне
христианства».7 Главный упрек Бердяева Шестову
заключается в том, что в полной мере проникать в христианскую драму Паскаля и
других мыслителей могут лишь люди, находящиеся внутри христианства и сами
обладающие подобным опытом, тогда как Лев Шестов стоит у его порога, так и не
решаясь сделать последний шаг: «Я думаю, что статично и бездвижно неверие и скептицизм. Я вижу „выход“ (против чего
ты больше всего восстаешь), потому что я верующий христианин и до конца всерьез
беру свою веру. „Выход“ и есть движение, безвыходность же есть кружение… И ты, и Шлецер (друг и
переводчик Шестова. — П. К.), и все люди
вашего духа восстаете против всякого, кто признает положительный смысл жизни.
Но ведь признавать положительный смысл жизни и есть признак всякой религии. И
напрасно вы думаете, что состояние верующего не трагично, а трагично лишь
состояние неверующего. Как раз наоборот. Верующий большим
рискует. Верующий рискует проиграть вечную жизнь, неверующий рискует только
проиграть несколько десятилетий, что не так уж трагично и страшно».8
Ответ
Шестова чрезвычайно интересен, он не отрицает
важность христианского опыта, но при этом вносит существенные оговорки: «Опыта
твоего я не отрицаю и отрицать не хочу. Я спорю с
тобой, когда ты опыт, при посредстве готовых предпосылок разума, превращаешь в
„истину“. Ты заявляешь, что о христианском опыте не могут судить стоящие вне
христианства… Это очень характерно для тебя. В этом я
вижу тот „этический идеализм“, от которого ты на словах открещиваешься. Так,
как ты говоришь, говорят и католики… Это желание свой
опыт признавать превыше всего унаследовано от древней этики и воспринято
христианством всех исповеданий и воинствующей философией всех оттенков».9
Но, согласно Шестову, это право на обладание истиной
является совершенно мнимым, и борьбе со всеми, «обладающими истиной», он,
собственно, и посвятил все свое творчество. Он убежден, что только опыт
переживания смерти или какой-либо аналогичный опыт трагического переживания
«открывает человеку глаза на суетность всяких земных привилегий, не исключая и моральных. «Тебе это кажется „тьмой“, но мне
кажется, наоборот, ужасом та „правота“, которой люди поклоняются, как
поклонялись идолам. Ведь идола можно сделать не только из дерева, но и из идеи.
„Единство“ истины — один из таких идолов».10 Именно в личной переписке
противоположность позиций друзей-оппонентов проявляется в полной мере. Если
Бердяев абсолютный персоналист, отчасти близкий к религиозному
экзистенциализму, его философия предельно антропоцентрична,
то поздний Шестов все более и более теоцентричен
(впервые это подметил известный историк русской философии отец В. Зеньковский).
Бердяев стремится сблизить Бога и человека, тогда как для Шестова
в ветхозаветном духе между человеком и Богом все больше и больше разверзается бездна.
Таким
образом, говорить о принадлежности и Бердяева и Шестова
к экзистенциализму довольно сложно. Если Бердяев — христианский персоналист и
экзистенциальный мыслитель задолго до возникновения «экзистенциализма», то
Шестов — еще более одинокая фигура в пространстве европейской философии ХХ
столетия. К концу жизни их мировоззрения все больше расходятся, хотя при этом
они сохраняют теплые личные отношения. Различной оказывается и судьба их
наследия во Франции, ставшей для обоих второй родиной, как, впрочем, и на
Западе в целом.11 При жизни Бердяев имел
значительно большую известность в мире, чем Шестов, и после Второй мировой
войны был даже номинирован на Нобелевскую премию. Однако это была известность
скорее не столько философа, метафизика, сколько специалиста и исследователя
«русской души», «русского коммунизма», православия и марксизма. Как свободный
христианский мыслитель он плохо воспринимался и постепенно после Второй мировой
войны оказался практически забыт. Тогда как известность Шестова именно
благодаря его «беспочвенности», его критике рационализма, непринадлежности ни к
одной из конфессий постепенно росла. К столетию
мыслителя в 1966 году многие его работы были переизданы и переведены на
европейские языки, в разных странах (Голландия, Шотландия) возникают общества по
изучению его наследия.
Бердяев
же в Советской России с начала 1960-х активно читается в интеллектуальном
андеграунде как наиболее влиятельный христианский либеральный мыслитель. И,
наконец, с конца 1980-х в России начинается новый бердяевский
бум — бесчисленные издания и переиздания его работ,
продолжающиеся по сей день. И хотя так называемые «профессиональные
философы» по-прежнему воротят нос от его часто хаотических, сумбурных текстов –
еще с тех пор как ядовитый скептик Густав Шпет пустил
в оборот уничижительное «Белибердяев», — количество
переизданий его книг не уменьшается. Но, как ни странно, значительная часть бердяевского наследия остается недоступной для читающей
публики. Главный «русский персоналист», помимо прочего, был блестящим, глубоким
историком мысли и культуры. Из философов его круга так много, как Бердяев,
никто не читал. И до 1917 года и в эмиграции им напечатаны в периодике сотни
статей, заметок, рецензий на самые различные литературно-философские и
политические темы, тексты о русских (от Блока до Бориса Поплавского) и западных
(от Жозефа де Местра, Гюисманса, Леона Блуа до
Хайдеггера и Мартина Бубера) авторах. Они еще ждут
своих издателей и читателей.
1 Benjamin Fondane.
Rencontres avec Leon Chestov. Paris,
1982. р. 37—38.
2 Бердяев Н. Самопознание. Л., 1990. С. 133.
3 Русская религиозно-философская мысль ХХ века.
Сборник статей под ред. Н. П. Полторацкого. Питтсбург,
1975. С. 160.
4 Шестов Л. Апофеоз беспочвенности. Опыт адогматического мышления. Л., 1991. с. 88.
5 Цит. по: Баранова-Шестова Н. Жизнь Льва Шестова.
Т. 1. Paris, 1983. С. 74—75.
6 Там же. С. 76—77.
7 Там же. С. 286.
8 Там же.
9 Там же. С. 287.
10 Там же. С. 288.
11 См.: Русская
религиозно-философская мысль ХХ века.