ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
Самуил
Лурье
ХАМЕЛЕОН И КАНАРЕЙКА
Плохое
состояние. Плохое настроение. Плохое состояние настроения. (До
чего же слова опустошены. До полной прозрачности.)
То
ли прилив тоски, переходящий в порывы тревоги, то ли дважды наоборот.
Скажем,
как все и говорят, — депрессия.
Дадим
ей имя. Женское. Как если бы я был местность, а она — циклон.
Точечный,
одноместный, односпальный смерч.
Назовем
— Кармен.
Такая
простая вещь. Простая, как сложный фокус. Который не
разоблачить.
Что
ж, перечитаю в тридцатый примерно, в последний раз.
Про
что «Кармен»?
Во-первых
(и бросается в глаза), — про никотиновую зависимость. Как приятно вдыхать
продукты сгорания правильно обработанных листьев лучшего из
пасленовых.
«—
Вот эта недурна, — сказал я, предлагая ему настоящую гаванскую регалию.
Он слегка наклонил голову, запалил свою сигару о мою и
принялся курить со всей видимостью живейшего удовольствия».
(Перевод М. Лозинского; тоже считается лучшим. Цитирую
по шикарному двуязычному изданию — М.—Л.: Academia,
1936; в последующих изданиях текст подвергался правке, мелкой, иногда забавной:
скажем, вместо «у жида бен Юсуфа хранятся наши
деньги» — «у еврея бен Юсуфа...».)
«—
Ах! — воскликнул он, медленно выпуская первый клуб дыма изо рта и ноздрей. —
Как давно я не курил!»
Какое
удобное сюжетное средство: персонаж персонажа угощает табачным изделием — вот и
завязка! В условиях гос. монополии, дороговизны и
дефицита.
Идеальная
взятка. В отсталой, нищей стране. Убогому туземцу.
Разделенное
наслаждение моментально сближает.
Проспер Мериме, отправляясь в Испанию в июне 1830 года,
набил саквояж под завязку (под бронзовую пряжку, наверное) французским куревом: кто-то, видать, ему подсказал, что испанское хуже
и/или дороже.
Ну и его двойник — конфидент дона Хосе, клиент Кармен, по легенде — научный турист, а по функции — просто
крючок сюжетный, — оказавшись в Андалусии ранней осенью того же года, имеет в
багаже кроме эльзевировского издания Цезаревых «Записок» и смены белья коллекцию разноцветных
коробочек и лакированных ящичков, а в жилетном кармане — всегда полный
портсигар.
Строго
говоря — с таможенной точки зрения — он тоже контрабандист, как и те двое. Хотя
и фраер. Кстати, наименуем его как-нибудь. Тоже ведь
персонаж. Пусть он будет у нас господином М.
«В
Испании угощение сигарой устанавливает отношения гостеприимства, подобно тому как на Востоке дележ хлеба и соли».
Ах,
эти первобытные, цельнокроенные натуры так
простодушны. Так отзывчивы на ласку и подачку. Бросьте
доберману кусок вырезки — да и почешите его за ухом. Главное — не бойтесь.
«—
Будьте так добры, — обратился я к нему, — спойте мне что-нибудь; я страстно
люблю вашу национальную музыку.
— Я
ни в чем не могу отказать столь любезному господину, который угощает меня
такими великолепными сигарами, — весело воскликнул дон Хосе и, велев подать
себе мандолину, запел, подыгрывая на ней...»
А
сплясать?
Ничего
себе разбойник. Положим, Пугачев Гринева тоже угощает вокалом в стиле country; лично дирижирует хором бандитов. Но дон Хосе
вообще-то дворянин; вообще-то офицер (ну, разжалованный; драгунский ефрейтор,
я думаю, примерно равен гусарскому корнету); притом по национальности (как
сейчас выяснится) баск, а мы все читали про басков, что они не очень-то
услужливы.
Вообразим
Дубровского: как он, повстречав на постоялом дворе английского, предположим,
путешественника и разомлев от еды, вина и гаванской
сигары, исполняет романс «Я в пустыню удаляюсь...». Аккомпанируя себе на
балалайке.
Какая-то
тут непродуманность правдоподобия. Живущий в моей голове, как в клетке, буржуазный
попугай критического реализма грассирует: невермор.
А
Мериме на это — плевать. Найдите сами, если сумеете, более экономный способ
заставить героя отбрасывать тень. Кратчайший путь в его т. н. судьбу.
«Если
я не ошибаюсь, — сказал я ему, — это вы пели не испанскую песню. Она похожа на сорсико, которые мне приходилось слышать в Провинциях, а
слова, должно быть, баскские.
—
Да, — мрачно ответил дон Хосе.
...Освещенное
стоявшей на столике лампой, его лицо, благородное и в то же время свирепое,
напоминало мне Мильтоновского Сатану...»
Кого
же еще! 1830 год на этом постоялом дворе. Г-н М. моложе г-на Мериме на
шестнадцать лет.
«...Быть
может, как и он, мой спутник думал о покинутом крае, об изгнании, постигшем его
по его вине...»
Изгнанник,
непременная рифма — странник, все по моде. Проникнитесь, читатель, невольной
такой, отчасти тревожной симпатией.
Но,
с другой стороны, представить Мильтоновского Сатану
играющим на мандолине — трудно.
И
не идет к свирепой физиономии грудной проникновенный полушепот, каким говорят в
русских романах нервные падшие из полуобразованных:
«—
Я не настолько уж плох, как вы можете думать... да, во мне что-то есть еще, что
заслуживает сострадания порядочного человека...»
(Если только это не нарочно. Если это не отблеск
некоей задней мысли. Если, допустим, Проспер Мериме
не заключил сам с собою пари, что напишет роман, в котором т. н. мужчина и т.
н. женщина поменяются ролями, предписанными массовой мифологией. Авось я к этой идее вернусь еще.)
Г-н М., что характерно, отвечает:
«— ...Нате, вот вам сигары на дорогу;
счастливого пути!»
Крутим дальше рекламный ролик. Надеюсь,
какая-нибудь солидная фирма (скажем, «Филип Моррис»)
заинтересуется.
Простейший дебютный ход: мужчина, угостите
папироской.
«Подходя ко мне, моя
купальщица (вальяжный какой оборот. — С. Л.) уронила на плечи
мантилью, „и в свете сумрачном, струящемся от звезд“ (из Расина,
подсказали мне, цитата. А вот и нет, поправляют с другой стороны, — из Корнеля!
— С. Л.), я увидел, что она невысока ростом (а в мантилье — что, казалась
высокой? — С. Л.), молода, хорошо сложена и что
у нее огромные глаза. Я тотчас же бросил сигару. Она оценила этот вполне
французский знак внимания и поспешила мне сказать, что очень любит запах табака
и даже сама курит, когда ей случается найти мягкие „папелито“.
По счастью, у меня в портсигаре как раз такие были...»
Ну надо же! Какой
портсигар. Просто самобранка.
«...и я счел долгом ей
их предложить. Она соблаговолила взять один и закурила его о кусок горящей
веревки, которую за медную монету нам принес мальчик. Смешивая клубы дыма, мы с
прекрасной купальщицей так заговорились, что остались на набережной почти
одни».
Убрать «соблаговолила»,
убрать «счел долгом», убрать (убрать!) «прекрасную» — выйдет почти чистый
Хемингуэй.
Вот еще про что «Кармен»:
как хорошо быть двадцатисемилетним и совершенно свободным совершенно одному в
чужом городе чужой страны и теплой осенью при свете звезд курить на набережной,
вообразим, Гвадалквивира. (Который — нельзя же не
припомнить — шумит, бежит.)
Ну и конечно — про
запах, ощущаемый скорее как матовый отблеск: про то, как разговариваешь с
молодой женщиной, зная, что эту юбку и эту блузку она только что надела на
голое, на мокрое тело; поверх тончайших лоскутков речной воды.
Вообще — про эту связь идей: как сверкает
испарина на горячей женской коже и как, испаряясь, опьяняет подвергнутый
брожению табак. В сигарном цехе севильской Real Fїbrico de
Tabacos. (Не знаю, впрочем, попал
ли туда Мериме; похоже, только полюбовался грандиозным фасадом. Современник, который побывал внутри, утверждает, что тогдашние
тамошние работницы почти все были цыганки: труд тяжелый и низкооплачиваемый.)
Насчет испарины согласен: домысел.
Как, может быть, вам известно, такая уж моя специальность — домыслы
о вымыслах.
Но зато факт — что гаванская сигара спасла г-ну
М. жизнь. И она же вместе с papelito (скорей
сигарета, чем папироса, не знаю точно) погубила Кармен.
Пересказывая этот сюжет,
приходится почти все время вместо «потому, что» и «за то, что» — проставлять: после
того, как.
Я не понимаю — или не умею сказать — за что дон
Хосе убил бедную Кармен. (Ясно же, что не за ночь или
день с пикадором.) И уж подавно не понимаю — почему. Полагаю, никто, кроме Кармен — даже и сам Мериме, — не понимал.
Дон Хосе убил Кармен после
того, как она от него отказалась.
Она отказалась от него после того, как
провела ночь или день с пикадором.
Она провела ночь или день с пикадором после
того, как дон Хосе ее ударил.
А вот почему ударил — понятно. Потому что она в
очередной раз сказала ему (несомненно, сказала), что у него цыплячье сердце.
Раз ему слабо прикончить терпилу-паильо. Она сказала
эти (или другие) обидные слова, и он ее ударил. Поэтому. Но не за это. А за то,
что она требовала, чтобы он зарезал г-на М.
Все
это передано у Мериме двумя предложениями. «Мы сильно поспорили, и я ее ударил. Она побледнела и заплакала».
Представить
— страшно.
Помните
ведь? Ночью дон Хосе входит в дом и застает ее с мужчиной. Она бросается
навстречу и что-то там тараторит; даже не знающим цыганского
нетрудно догадаться — что: наконец-то! я уж думала, никогда не придешь!
Гадаю ему, гадаю, заговариваю зубы, надоело. Этот тип — интурист, у него при
себе куча денег. Гаси его скорей, гаси! Мне нужен его перстень, сейчас же!
Ну
и какие у дона Хосе причины ей верить? В смысле — не про деньги, не про
перстень, а что ничего не было, кроме гаданья?
Между
прочим, и я отчасти сомневаюсь. Вернее сказать, г-н М. заставляет усомниться —
нарочито неправдоподобно объясняя, по какой, собственно, нужде он в ночь-полнЛчь поплелся за первой встречной в какую-то
трущобу:
«По
выходе из коллежа — признаюсь к своему стыду — я убил некоторое время на
изучение тайных наук и даже несколько раз пытался заклинать духа тьмы. Давно
уже исцелившись от страсти к подобного рода изысканиям, я все же продолжал
относиться с известным любопытством ко всяким суевериям
и теперь рад был случаю узнать, на какой высоте стоит искусство магии у цыган».
То
есть цель сугубо научная. Повышение квалификации. Тема: к вопросу о
пси-феноменах, используемых мигрантами в традиционных бизнес-практиках. Но как же — на грани издевки!
— скудно составлен отчет о результатах эксперимента:
«Ни
к чему излагать вам ее предсказания; что же касается ее приемов, то было
очевидно, что она и впрямь колдунья».
Недвусмысленно
двусмысленно; кавалеры весело переглядываются, дамы старательно окаменевают;
графиня де Монтихо изучает картинку на своем веере.
Только
что, две минуты (одну страницу) назад, расписывал красоту этой цыганки. Не
сводил глаз и в подробностях разглядел при свече под стеклянным колпачком, пока
болтали в кафе, поедая мороженое. Потом «попросил хорошенькую колдунью
разрешить мне проводить ее домой; она легко согласилась...» Что-то мне
подсказывает, что за старой и страшной, будь она хоть профессор проскопии, не поплелся бы в ночь-полнЛчь.
Никто не поверит
в такую бескорыстную любознательность. А я кроме того
не верю, что г-н М. настолько храбр.
Но
про это — после, после. Про ее красоту, про его отвагу.
А
пока что дон Хосе стоит в дверях — и мизансцена ему очень не нравится.
Настолько не нравится (хотя, казалось бы, что такого, обстановка самая
невинная, из горизонтальных поверхностей только стол да пол), что и в последний
день своей жизни:
«Не
буду говорить о последней нашей встрече, — все-таки скажет, с горечью скажет он
г-ну М. — Вы об этом знаете, может быть, даже больше моего».
Принципы
сеньориты Кармен, ее, так сказать, взгляды на
святость гражданского брака слишком ему известны. Как и нам. Ее
изобретательность в сфере обмана и притворства — также.
Нет,
собой она не торгует. Контрамарка на вход в нее — не товар, а валюта. Так
расплачивается Кармен, когда нельзя украсть.
Если,
чтобы завладеть перстнем г-на М. (и бумажником; а золотые часы с репетиром уже
у нее в кармане юбки; но главное — перстень!), надо всего лишь дождаться дона
Хосе — придет, зарежет, снимем с пальца у мертвого — ничего, кроме карточных
фокусов, г-ну М. не перепадет. Ну а на случай, если бы дон Хосе чересчур
припозднился, — план Б имеется, безусловно. Раз уж она
вбила себе в голову, что этот перстень — какой-то волшебный талисман и ей
необходим.
А у дона Хосе выбора нет. Врет она или не врет.
Было или не было. Случилось бы или не случилось бы. В темной глубине комнаты
неизвестный мужчина уже примеривается к ножке табурета — швырнуть ему в голову.
Включаем вторую камеру.
«Тот резко оттолкнул цыганку и двинулся ко мне;
потом, отступая на шаг:
— Ах, сеньор, — сказал он, — это вы!
Я, в свой черед, взглянул на него и узнал моего
друга дона Хосе. В эту минуту я немного жалел, что не дал его повесить».
Узнаете интонацию? Скрадена,
как и сюжетный шов, из «Капитанской дочки». Заячий тулупчик = гаванской
сигаре. Разбойники добро помнят.
Положим, тут Мериме убедительней Пушкина. Дело
все-таки не в сигаре; г-н М. несколько дней назад выручил дона Хосе из настоящей
беды. Предотвратил ночной арест — разбудил, предупредил, что скоро явятся
жандармы.
(Но почему разбудил? По причине взаимной
приязни. Возникшей в какой момент? когда г-н М.
предложил дону Хосе — сигару!)
И вот теперь дон Хосе перед г-ном М. в долгу. Который, естественно, красен платежом.
А, между прочим, если бы
тогда, в Вороньей венте, г-н М., вместо того чтобы препятствовать органам
правопорядка, с головой укрылся одеялом и отвернулся к стене — глядишь, Кармен дожила бы до глубокой, уродливой старости, Бизе не
сочинил бы марш тореадора, Блок не влюбился бы в Дельмас,
и в поэме «Двенадцать» не было бы этих стихов:
Лишь у бедного убийцы
Не видать совсем лица...
А если бы не подаренный Гриневым заячий
тулупчик, Емельян Пугачев помер бы от пневмонии, не успев разжечь протест
народных масс, — и никто, никто не написал бы «Капитанскую дочку».
Насколько я понимаю, на Западе в первой половине
XIX века только двое читали русскую литературу: Мериме и Мицкевич.
И кем-то, говорят, уже
замечено, что на этой странице г-н М. попадает в непонятное — совершенно как
Печорин в «Тамани».
Но Лермонтов убедительней, чем Мериме: Печорин — военный, и он вооружен (и он не один: денщик сойдет за
телохранителя); и, ввязываясь в шашни с подозрительной ундиной, он, попутно и
отчасти, исполняет долг верноподданного (на границе тучи ходят хмуро;
контрабанда — куда ни шло; а вдруг — шпионаж?). А г-н М. рисуется
искателем приключений, чрезмерно уж беспечным, — мой попугай снова каркает: невермор.
Да это все, впрочем, не
важно; главное — вот только что была Гетевой Миньоной или пушкинской Земфирой — и двигалась изящно, и
улыбалась (тебе, тебе!) заманчиво — и вдруг, внезапно, прелестная оболочка
лопается по швам, взрывается изнутри, как в кино про монстров: это не женщина,
вообще не человек, а могучий свирепый хищник, жаждущий твоей (твоей!) смерти:
«Ее глаза наливались кровью и становились
страшны, лицо перекашивалось, она топала ногой. Мне казалось, что она
настойчиво убеждает его что-то сделать, но что он не решается. Что это было,
мне представлялось совершенно ясным при виде того, как она быстро водила своей
маленькой ручкой взад и вперед под подбородком...»
Дон Хосе выведет г-на М. на улицу и вернется. Кармен закатит скандал: сейчас же ступай за ним, догони,
убей. Дон Хосе ударит ее. Она заплачет. Вскорости
отомстит. Потом умрет. А потом умрет и дон Хосе.
И всё из-за г-на М., если разобраться. Из-за его
предусмотрительной привычки каждое утро наполнять свой портсигар.
Кстати, обратите внимание: что является
лучшим подарком для приговоренного к смерти.
«Пересчитав сигары в пачке, которую я ему вручил, он отобрал несколько штук и вернул мне
остальные, заметив, что так много ему не потребуется».
Эй! Сеньор коррехидор Кордовы! На два
юридических слова. Забавно вы подпрыгиваете на этой сковороде — как если бы она
была батут. Перебирайтесь на мою, здесь покамест попрохладней.
Осенью 1830 года вы приговорили к смерти через
удушение железным ошейником одного идальго из Страны Басков — дона Хосе Лиссаррабенгоа. Говорят, он был обвинен (как известный —
орудовавший в сьерре под кличкой Хосе Наварро —
разбойник) во многих преступлениях, хотя сознался, если я не ошибаюсь, только в
одном — в убийстве женщины по имени Кармен.
Я-то, может быть, и согласен, что и одного
вполне достаточно, — а вот вам тогда показалось: мало. Вменить закоренелому
злодею один-единственный эпизод, да еще и со смягчающими (состояние аффекта,
явка с повинной, сомнительный моральный облик жертвы) обстоятельствами? А с
другой стороны (каким бы демократическим государством ни была Испания в ваше
время) — казнить дворянина только за то, что он прикончил цыганку легкого
поведения? — короче, вы, по-моему, побоялись, что общественность вас не поймет.
И вы, как я понимаю, повесили на обвиняемого
несколько других преступлений. Тяжких и особо тяжких. Нераскрытых. Но приписываемых ему народной молвой.
Могу предположить — разбойное нападение и
убийство (с целью ограбления) английского офицера на дороге из Гибралтара в Ронду. Там же, поблизости от места засады, был зарыт труп
одного цыгана — Гарсии Кривого — возможно, ваши альгвасилы
откопали этот труп. И, возможно, вы догадались (правильно, кстати), что цыгана
зарезал и офицера застрелил один и тот же человек.
Но я сильно сомневаюсь, что вы нашли свидетелей.
И даже — что искали.
И я совершенно уверен, что дон Хосе ничего вам
не сказал, кроме того, что захотел сказать. Цитата:
«Я сказал, что убил Кармен,
но не желал говорить, где ее тело».
Допускаю, что в конце
концов указал (и то не вам, а поддавшись на увещания церковников) местоположение
могилы — для проведения всех этих ритуальных действий. (Но и
то навряд ли. Потому что у него были причины не
выдавать.) И опять замолчал.
В конце концов он
явился к вам не для того, чтобы помочь повысить процент раскрываемости по
району, а только чтобы вы как можно скорей приказали задушить его железным
ошейником.
Ни в чем не признавался и не отпирался ни от
чего. Все подписал (если подписал) безмолвно. И не стал объяснять, каким путем
попали к нему найденные у него при аресте золотые часы с музыкальным
механизмом.
А один доминиканский монах опознал их как вещь,
принадлежавшую его знакомому интуристу. Который отбыл из Кордовы в Севилью
несколько месяцев назад, и с тех пор о нем — ни слуху
ни духу.
Таким образом, у вас был один факт — правда, не
проверенный: пропал человек. И была улика — тоже одна, но крайне
подозрительная: дорогая вещь, принадлежавшая этому человеку, а найденная у другого. У заведомого преступника, про которого народная,
опять же, молва говорит, «что он способен застрелить христианина из ружья,
чтобы отобрать у него песету».
Ну,
еще допускаю, что дон Хосе числился в розыске как дезертир, подозреваемый к
тому же в нападении на своего начальника. Это если у органов Севильи и Кордовы
в 1830 году имелась общая база данных.
И всего этого вам хватило, чтобы с легким сердцем (не правда
ли?) послать дона Хосе на эшафот не за одно лишь убийство из, предположим,
ревности (тоже, думали вы, нашелся герой романса!), но по совокупности
преступлений, в том числе — убийств, и в том числе — низких (это до чего же
надо докатиться — укокошить мирного иностранного ученого ради золотой
безделушки).
Ведь
это от вас — от кого же еще — тот доминиканец узнал формулу, так сказать,
обвинительного заключения:
«—
Добро бы он еще только воровал. Но он совершил несколько убийств, одно другого
ужаснее».
Однако
вы составили (понятно, в уме) это заключение и огласили соответствующий
приговор, руководствуясь исключительно классовым чутьем и реакционным
правосознанием.
Фактически,
кроме непроверенных подозрений и непроверенных сообщений, у вас не было на дона
Хосе ровно ничего. Одна-единственная улика — эти самые часы с репетиром.
Как
вдруг их владелец, мирный иностранный ученый, объявился в Кордове, вполне
живой, ни малейших повреждений. То есть из дела выпал целый эпизод — причем
практически единственный, представлявшийся доказанным. А пресловутая улика
много потеряла в весе и стала несколько загадочной. И это накануне дня
исполнения приговора.
Конечно,
вы не стали его пересматривать из-за такого пустяка — очень даже вас понимаю.
Но помимо правосознания — простой инстинкт ищейки разве не подсказывал вам: на
всякий случай — допроси этого мнимого потерпевшего, допроси, что-то с этими
часиками не тик-так?
Что
вы говорите? Заявление? Какое заявление? Куда же вы, сеньор?
Исчез.
Только что приплясывал рядом — и как не было его. Правильно Данте описывал это
место: как многоколенчатый, бесконечный пищевод гигантского пылесоса. И душа
человека, когда-то родившегося от женщины, здесь ну ничем не отличается от души
человека, придуманного каким-нибудь писакой. Такая же
пылинка. И все мы куда-то летим. Куда-то в страшное.
Хорошо,
что исчез. Я уже и не знал, как развязаться с этой риторической фигурой. А
связался — в надежде, что юридический ракурс особенно ярко высветит всю неприглядность
поведения г-на М.
Не припомню другого такого произведения ни в одной
литературе, кроме разве советской: чтобы симпатичный автору герой — чуть ли не
автопортрет автора в молодости — по ходу сюжета имел возможность спасти — не
спасти — а хотя бы просто сказать правду в пользу приговоренного к смерти, — а
вместо этого сказал ложь ему во вред.
Причем
из корыстных побуждений.
«— Я с вами схожу к коррехидору (говорит г-ну М.
монах-доминиканец.
— С. Л.), и вам вернут ваши чудесные часы. А потом посмейте рассказывать
дома, что в Испании правосудие не знает своего ремесла.
— Я должен сознаться, — сказал я ему (рассказывает г-н М.
через шестнадцать лет. — С. Л.), — что мне было бы приятнее остаться без
часов, чем показывать против бедного малого, чтобы его потом повесили, особенно
потому... потому...»
Да
понятно — почему особенно, сударь. Потому, что вам придется прилгнуть.
Ладно,
из чистого милосердия предположим, что тогда, шестнадцать лет назад, в
молодости, г-н М. был настолько туп, настолько не разбирался в людях и
ситуациях, что действительно считал вероятным, что (третий раз это «что»!
разучился я совсем составлять фразы) прекрасные его котлы увел у него дон Хосе.
Пока волок его по темной улице под руку. Спасая от разъяренной Кармен. Ну, вы помните:
«Дон Хосе взял меня под руку, отворил дверь и
вывел меня на улицу. Мы прошли шагов двести в полном молчании. Потом, протянув
руку:
— Все прямо, — сказал он, — и вы будете на
мосту.
Он тотчас же повернулся и быстро пошел прочь».
Вот на этой прогулке, дескать, и спер часы. Хотя, мне кажется, это даже технически
невозможно: вести человека под руку, а другой рукой залезть ему в карман.
И разницу между бандитом и карманником г-н М.
тоже должен был понимать.
И помнить, что этот бандит несколько дней тому назад
имел превосходную возможность отнять у него все, включая жизнь.
И чувствовать, что на той темной улице, после
той сцены в той темной комнате (три раза «той», будь я проклят!) его счеты с
доном Хосе больше не исчисляются в материальных предметах.
Повторяю: дадим ему шанс — предположим, что он
ничего этого не понимал, не помнил и не чувствовал. В тот — чисто конкретно и
единственно в тот — момент, когда решился дать показания; когда его молодую
совесть вытащили за ушко на солнышко и оглушили старым, как мир, аргументом для предающих впервые:
«— О, вам не о чем беспокоиться, он достаточно
себя зарекомендовал, и дважды его не повесят».
Более того: согласимся,
что в тот — но только в тот — момент г-н М. даже мог себе позволить воображать,
что сообщит коррехидору чистую правду, только правду, ничего кроме: часы
золотые с музыкальным механизмом, предъявленные мне как вещдок
№ 1 в уголовном деле дона Хосе Лиссаррабенгоа,
опознаю как свое имущество, а каким образом эта вещь оказалась у дона Хосе Лиссаррабенгоа, мне не известно.
А ведь и то верно: каким образом? Очень хороший вопрос. Но не к г-ну М., а к
господину Мериме.
Г-ну же М. я на месте коррехидора так и сказал
бы: вас и не спрашивают, каким образом завладел этой вещью осужденный; а
спрашивают, при каких обстоятельствах владеть ею перестали вы? где и когда?
Вот этого-то вопроса г-н М. и боялся. Ах, в
логове цыганки, ночь-полнЛчь? Ах, просто хотели
погадать на картах? Маленько поколдовать? А не
пройдете ли с нами, тут недалеко, в райотдел
святейшей инквизиции? (Которую ведь упразднят только через
четыре года. Когда окончится политический кризис. А
покамест законный король — Фердинанд VIII — еще ходит инкогнито по Невскому
проспекту в Петербурге и по ночам шьет себе мантию из кусков разрезанного
вицмундира.)
Но приговор дону Хосе уже подписан, мелкие
подробности никого не интересуют и даже вредят концепции. Ваша, стало быть,
вещица? Распишитесь в получении.
Не погубил и даже участь не отягчил, а так —
подвернул на какой-нибудь градус на железном ошейнике винт.
В тот же день узнїет,
что все-таки маленько — и невольно, о, разумеется,
невольно — наклеветал: не дон Хосе, а Кармен, это Кармен стащила часики. (По ходу сеанса
черной магии. Пока он раскатывал губу и пускал слюни.)
Но и через шестнадцать лет будет повествовать о своем поступке без тени стыда.
Светской прозой. Мелкий хлыщ — ну что с него взять.
А вот г-ну Мериме, если случайно здесь встречу,
скажу обязательно: изящнейшая композиция, дорогой мэтр! Как ловко вы подвесили
сюжет на тонкой золотой цепочке от этих часиков.
Не польстись на них Кармен
— вообще ничего бы не произошло или произошло бы иначе. Не привела бы к себе
французика, дон Хосе не застал бы его там — и поссорился бы с Кармен в какой-нибудь другой раз; из-за другого
кого-нибудь, чего-нибудь; и, может быть, не так жестоко.
А г-н М., оказавшись опять в Кордове, спокойно
переночевал бы в доминиканском монастыре, да и укатил наутро, как и собирался,
в Мадрид и оттуда домой, в Париж. И никогда не узнал бы, чем все кончилось у
того бандита
с той цыганкой. Городская уголовная хроника — не то, чем угощает иностранных
коллег местная интеллигенция. Ну, сидит один мошенник в часовне — осужден и
приговорен, завтра будет казнен. Какое до него дело нам, специалистам по
исторической географии?
Как какое дело, сын мой? Это же тот самый — который вас обокрал;
взял ваши часы:
«...эти прекрасные часы, которые вы в библиотеке
ставили на бой, когда мы вам говорили, что пора идти в церковь. Так они
нашлись, вам их вернут.
— То есть, — перебил я смущенно, — я их
потерял...»
И все срослось. Только еще пририсовали сбоку
этого доминиканца. Хорошая зрительная память, любопытен,
болтлив и с коррехидором на дружеской ноге.
А не устрой он г-ну М. (как полезному свидетелю
обвинения и заодно независимому, в некотором роде, наблюдателю) свидания с
осужденным — никто не услышал бы печальную повесть дона Хосе; а значит,
не было бы знаменитой новеллы «Кармен», вот и всё.
Вашего прославленного шедевра.
Грубая уловка, да тонко сплетена. Проза ведь —
по крайней мере наполовину — и есть искусство грубых
уловок, не так ли?
Кто же заметит, что есть причины, по которым эти
часы с репетиром не могли вообще-то найтись в седельной сумке дона Хосе и затем
оказаться на столе у коррехидора.
Причины, положим, слабые: простые подсказки здравого
смысла. Первая: отправляясь на ночную прогулку в незнакомом городе, в чужой, не
особо цивилизованной стране — например, подсмотреть, как стадо голых испанок
бросается в Гвадалквивир, — зачем вашему г-ну М. брать с собой вещицу класса
люкс из драгметалла? Благоразумный путешественник сунул бы ее в саквояж, а
саквояж оставил бы у кастеляна. В монастыре, где его поселили, был же
какой-нибудь кастелян?
Ну а этот путешественник — неблагоразумный.
Мальчик. Двадцатисемилетний пижон. Хорошо, так и
запишем.
Вторая закорючка посерьезней: вот дон Хосе,
закопав труп Кармен, садится на коня; доскакать до
первой же кордегардии, сдаться властям — чтобы задушили железным ошейником.
Ему-то для чего, с какого перепуга брать с собой какие-то проклятые краденые
часы: послушать в дороге бой музыкального механизма? Самый правдоподобный
ответ: забыл выбросить, да и наплевать ему было, что там
в седельной сумке, какое барахло.
И тут нас нетерпеливо поджидает главная
проблема. Тот самый хороший вопрос. Каким все-таки образом дон Хосе присвоил
эту цацку? Отнял у Кармен,
чтобы когда-нибудь, при нечаянной встрече (или через стол находок?) —
возвратить доброму г-ну М.? Так-таки взял и отнял? Ударил и отнял? Как
обыкновенный кот у обыкновенной шмары?
Невозможно. Невермор.
Этот человек — такой, каким вы его придумали, дорогой мэтр, — выше пошлостей.
А раз так, у вас остается всего одна возможность
заставить эти часы сыграть в сюжете убедительно. Последний способ доставить их
в распоряжение следствия. Но эта возможность отвратительна и этот способ
неисполним.
Не отнял у живой —
значит, ограбил мертвую? Вы хотите, чтобы я по умолчанию
позволил себе загрузить в мозг такой видеоклип: дон Хосе, прежде чем опустить
труп Кармен в яму (вырытую ножом! — украдено? у
старика Прево? да что вы говорите? кто бы мог подумать?), проверяет на ощупь —
не зашита ли в подол юбки, по обыкновению цыганок, какая-нибудь ценная добыча?
И распарывает подол, или рвет, или режет ножом, достает часы, бросает в сумку?
Лично я отказываюсь. Осмелюсь предположить, что
автору и самому недостало бы силы дурного вкуса. А главное — дон Хосе уже
выдуман и выдуман прочно. Его легче задушить, чем переписать. Автору нужно,
чтобы он оставил отпечатки пальцев на этой штуковине, — чтобы, значит, в
беллетристической композиции третья грань мнимой призмы прилегла
наконец к двум другим? Мало ли что автору нужно. (А никто и не заметит, что
хваленая композиция — туфта.) Дона Хосе, когда он
бродит вокруг этой ямы, волнует исключительно участь двух душ. И занимают
другие побрякушки:
«Я долго искал ее кольцо и
наконец нашел. Я положил его в могилу рядом с ней, вместе с маленьким
крестиком. Может быть, этого не следовало делать».
Ведь правда же, «Кармен»
— точно не про то, что какая-нибудь избирательная биохимия якобы вольна, как
якобы птица, то есть принуждает человека ради торжества ее реакций превозмогать
и выгоду и страх?
И точно не про свободу — — — (любой
глагольный эвфемизм по вашему вкусу) с кем больше нравится или сильнее хочется.
Все равно приходится, знаете ли.
С Гарсией Кривым: потому что он ее ром —
цыганский, гражданский муж; как не дать родному рому? (И ведь как-то же
он этим самым ромом сделался; полагаете — обольстил? соблазнил?)
С тюремным врачом в Тарифе: чтобы организовать
Кривому досрочное освобождение по состоянию здоровья.
С тем драгунским поручиком (если бы дон Хосе не
помешал): чтобы коррумпировать его в интересах ОПГ.
С милордом офицером: якобы чтобы потом заманить
в засаду, убить и ограбить, — но кто же знает
наверное? может, с ним и нравилось.
Плюс ночные уличные знакомства (с господами типа
М.): от скуки, но ради денег или просто за деньги.
«— А, ты ревнуешь! — отвечала она. — Тем хуже
для тебя. Неужели же ты настолько глуп? Разве ты не видишь, что я тебя люблю,
раз я ни разу не просила у тебя денег?»
С ними со всеми — и одновременно с доном Хосе.
А потом еще с пикадором.
И опять с доном Хосе.
Такая свобода. Такая гордая независимость. Как у
последней замызганной горничной при номерах «Мадрид и Лувр», что на Тверской. Презираешь, ненавидишь, видела в гробу, — а
подол заворотить. Хучь (извините провинциальное
произношение: цитата!) еврей (к примеру, наш старый знакомец бен Юсуф), хучь всякий.
А, кстати, для личной гигиены — только
Гвадалквивир. Или Гибралтар.
Постоять по горло в темной теплой воде; пошляться
по городу, как рысь прямоходящая, на каблуках, светящимися глазами отпугивая
умных, приманив глупых. Днем — отоспаться в норе, в лачуге. На полу,
завернувшись
в тряпье.
Нехорошо — как рысь? Претенциозно? Примитивно?
Не взыщите: наша с доном Хосе палитра худ. средств бедна. То ли дело — г-н М.: и стишок классический
подпустит, и антропологические замеры проведет.
А у нас для описания Кармен
всего два приема.
Самый легкий —
задействовать картинку из детгизовской книжки про
животный мир.
(Шучу.) Политипаж из английского, французского, русского журнала. (Опять шучу;
а впрочем, в чемодане ограбленного, например, англичанина мог оказаться и
журнал.) Короче говоря:
«...она шла, поводя бедрами, как молодая
кобылица кордовского завода»;
«...пошла за моими людьми, кроткая, как овечка»;
«легкая, как козочка, она вскочила в коляску»;
«...разразилась своим
крокодиловым хохотом» (а? что я говорил? этот хохот не переиначен из слез: Кармен хохочет не лицемерно, а как
Пушкин; дон Хосе определенно видел на картинке — не в зоопарке же — крокодила с
распахнутой пастью; возможно, это была иллюстрация к сказке Чуковского; шучу);
Пушкин, кстати, тоже использовал политипажи: Германн
трепетал, как тигр;
«...никакая обезьяна не могла бы так скакать,
так кривляться и куролесить»;
«...приехала с радостным лицом и веселая, как
птичка».
Другой прием, понятно, — переодеть.
Севильской гризеткой: юбка красная, чулки белые,
туфельки красные с лентами огненного цвета, мантилья черная.
Цыганской плясуньей: вся в золоте и лентах,
платье с блестками, голубые туфельки тоже с блестками, всюду цветы и шитье.
Дамой из общества — скажем, супругой
какого-нибудь чиновника: Кармен — под зонтиком! Очень
смешно. «Эти дураки приняли меня за приличную
женщину».
Содержанкой английского полковника: «Никогда еще
я не видел ее такой красивой. Разряженная, как Мадонна, надушенная...»
А вот в рассказе г-на М. — на набережную по
лестнице — она поднимается, одетая «просто, пожалуй, даже бедно, во все
черное».
В черном, конечно же (в том же самом, наверное),
платье она и уходит из повести дона Хосе — в яму в лесу.
А теперь — внимание! Шляпы долой, господа! На
цыпочках, на цыпочках, проходите, становитесь полукругом; и боже вас упаси
кашлянуть; мастер не должен знать, что мы тут, у него за спиной. Сейчас вы увидите,
как он будет делать ей глаза, делать глаза Кармен!
Техника такая: он заставит г-на М. написать, а
дона Хосе — выговорить — несколько предложений, торчащих из остального текста
как бы под углом. Странных и резко запоминающихся. И наталкивающих
(довольно бесцеремонно) на одну и ту же мысль. Которая, дескать, сама собой
возникает в уме, отражающем этот взгляд, — взгляд Кармен.
Смотрите: он начинает. Вот Кармен,
войдя в текст, открывает лицо (я вынужден еще раз выписать эту цитату, уж
простите):
«Подходя ко мне, моя купальщица уронила на плечи
мантилью, покрывавшую ей голову, „и в свете сумрачном, струящемся от звезд“, я
увидел, что она невысока ростом, молода, хорошо сложена и что у нее огромные
глаза».
Да, внутрь предложения вмонтирован классический
стих. Да, ни с того ни с сего. Можно подумать, г-н М.
таким изысканным способом всего лишь напоминает нам, что Кармен
подошла к нему практически в полной темноте. Можно подумать, мы не верим, что
г-н М. окончил гимназию или даже коллеж; можно подумать, нас это хоть капельку
интересует.
(В азарте литературоведения кто-нибудь, пожалуй,
нырнет глубже: за этим стихом в трагедии Корнеля «Сид» следуют несколько других
— про какой-то вражеский флот — как он подходит ночью к какому-то городу, — но
Мериме, судя по всему, писал для нормальных людей.)
Но все не так, и даже совершенно наоборот.
Акустическому эффекту (как если бы г-н М. середину фразы сыграл на скрипке —
или как в цирке, когда объявляют смертельный номер, раздается барабанная дробь)
сопутствует шикарный эффект оптический. Правда, рассчитанный
на читателя очень внимательного, — а остальные как хотят.
(Ох, боюсь, что все изобретаемые мною здесь
велосипеды — трехколесные; для французских исследователей младшего возраста: от
двух до пяти.)
Но тем не менее. Место действия, сказано нам,
освещено исключительно звездным небом — то есть фактически никак. Г-н М. в
предыдущем абзаце уже обмолвился, что на набережную Гвадалквивира выходил
обычно в такое время, когда «только кошка могла бы отличить самую старую
торговку апельсинами от самой хорошенькой кордовской гризетки». Но для верности
повторяет и тут:
«Однажды вечером, в час, когда ничего уже не
видно, я курил, облокотясь на перила» и т. д.
Что же получается: секунду назад не было видно
ничего; пресловутый и прекрасный свет, струящийся от звезд, секунду назад не
давал г-ну М. отличить каргу от особи аппетитной. Но
вот Кармен сбрасывает мантилью — и надо же, какие
подробности открываются г-ну М.: и рост, и возраст, и телосложение.
Одно из двух: или он надел очки ночного видения,
или усилилась освещенность.
Если выбираем второй ответ, остается догадаться:
фосфоресцируют белки этих огромных глаз или горят зрачки?
Либо голова окружена каким-то сиянием —
сумрачным, конечно, — почему г-ну М. и припомнился сказанный стих.
Потом они с Кармен
идут в кафе, и он пытается рассказать, как выглядело ее лицо, озаренное свечой.
Но вместо этого описывает какой-то экспонат музея этнографии. Типа: голова
цыганки; раскрашенное дерево, воск.
«Ее кожа, правда
безукоризненно гладкая, цветом близко напоминала медь. Глаза у нее были
раскосые, но чудесно вырезанные; губы немного полные, но красиво очерченные, а
за ними виднелись зубы, белее очищенных миндалин», и проч.
Он же у нас ценитель. Классификатор.
Коллекционер. Другой бы на его месте сбежал, заметив в этих чудесно вырезанных
глазах «какое-то чувственное и в то же время жестокое выражение, какого я не
встречал ни в одном человеческом взгляде».
Ни в одном человеческом! Это очень серьезно. Вы,
сударь, в большой опасности.
Но, по-видимому, он всего лишь хотел сказать,
что никогда прежде не встречался с цыганами лицом к лицу. Зато теперь набрался
опыта и готов обобщать.
«Цыганский глаз — волчий глаз, говорит испанская
поговорка, и это — верное замечание».
Скверное. А поговорка — тупая. Не удивлюсь, если
когда-нибудь выяснится, что г-н М. сочинил ее сам.
«Если вам некогда ходить в зоологический сад,
чтобы изучать взгляд волка, посмотрите на вашу кошку, когда она подстерегает
воробья».
(— Ну, это он, положим,
украл у Анны Андревны, — громко шепчет ахматовед. — Все мы бражники здесь, блудницы. Тринадцатый год.)
Но если воробей — вы, то за мгновение
перед тем как она на вас бросится, вы увидите — вы вспомните эту сцену:
«Ее глаза наливались кровью и становились
страшны, лицо перекашивалось» и т. д.
Налитые кровью, на перекошенном
лице — противно, даже отвратительно, но и только. Необходимо добавить жуткого — леденящего жуткого — и гадливости, и безнадежной
тоски. Задействовать беднягу дона Хосе.
На него Кармен смотрит
«этими своими глазами» («avec les
yeux que vous savez», буквально: «вы
знаете, какими глазами», — говорит он, как товарищу по несчастью, г-ну М.) —
лишь однажды: назначая первое свидание.
Но зато несколько раз почему-то получается так
(блестящий ход!), что она обращена к нему только половиной лица.
«„Идем. Где моя мантилья?“ Она накинула ее на
голову так, что был виден только один ее большой глаз, и пошла за моими
людьми...»
«Ее ставни были отворены, и я увидел ее большой
черный глаз, который меня высматривал».
Наконец:
«Я как сейчас вижу ее большой черный глаз,
уставившийся на меня; потом он помутнел и закрылся».
Ваши аплодисменты. Нечеловеческая фраза. И
смерть — не человека. Не женщины. (Не говоря уже — не чужой.)
А помните: когда дон Хосе вошел в сигарный цех,
и у Кармен уже отняли нож, и ее держали (вероятно,
заломив руки), несколько теток, — она стиснула зубы и ворочала глазами, как
хамелеон»?
Читатели Мериме никогда не видели живых
хамелеонов. (Разве что, опять-таки, на картинках — где они ну очень похожи на
дьяволов.) Севернее Севильи они в Европе как будто не водятся. Что ему стоило
поместить под строкой (скачав из Интернета) небольшое примечание:
У хамелеонов глаза огромные и могут независимо
друг от друга поворачиваться на 180 градусов в горизонтальной плоскости и на 90
градусов по вертикали.
...Всех
линий таянье и пенье, —
Так я
вас встретил в первый раз.
И это все про глаза Кармен.
Дон Хосе умертвил кроме нее как минимум еще
двоих.
Гарсию Кривого — в честном поединке на ножах.
И английского офицера — тоже вроде как не подло
и без обдуманного намерения: тот выстрелил первым; а дал бы себя ограбить —
глядишь, остался бы в живых. (Если бы Кармен
позволила.)
Что же до той мальчишеской драки после
футбольного матча — кто знает: может быть, противник дона Хосе отделался ушибом
мозга; или сотрясением. Хотя, конечно, палка с железным наконечником — оружие
серьезное.
И насчет офицера-испанца (если быть точным —
поручика Альмансского драгунского полка), которого
дон Хосе, по его выражению, «пронзил саблей» — тоже не факт, что поручик погиб;
вполне возможно — выжил. И дал показания. И, как человек чести, должен был
признать, что первый обнажил саблю, первый ударил и ранил дона Хосе (мы видели
рубец у него на лбу). То есть со стороны дона Хосе это была чистая самозащита.
Да, воинский устав и все такое, — но не забудем: оба — солдат и офицер —
находились не при исполнении, а в частном (чтобы не сказать — публичном) доме.
Короче — нам аккуратно, но постоянно намекают:
дон Хосе — не злодей. Не негодяй.
Старается поступать по-человечески.
Договариваться с жизнью по-хорошему. Положительный.
Стал бы отличным офицером — или, действительно,
полезным предпринимателем в Южной Америке, — если бы не то роковое утро.
«И, взяв цветок акации, который она держала в
зубах, она бросила его мне — щелчком, прямо между глаз».
Хамелеоны охотятся так: со скоростью молнии
(точнее — за 0,05 секунды) выбрасывают язык, снабженный ловчей присоской, —
буквально стреляют им в жертву.
«Сеньор, мне показалось, что в меня ударила
пуля...»
Между прочим, ради этого магического жеста
Мериме принудил Кармен поступить на фабрику. Только
чтобы она пульнула в дона Хосе цветком. На площади перед воротами это выходило
как-то естественней, чем в переулке, — и наплевать, трижды наплевать: что Кармен ни к чему грошовая зарплата; что, целый день находясь на рабочем месте, координировать акции шайки
контрабандистов крайне затруднительно, пока мобильная связь не изобретена; и
что никогда — никогда — никогда — никогда Кармен не
пойдет на работу! Не вольется в коллектив. Не подчинится трудовой дисциплине.
Не такую Мериме ее выдумал. Не на такую напал. Не для того она создана, чтобы
сажать капусту или обрезать кончики сигар.
Кармен — отрицательная.
Из-за чего они всю дорогу и ссорятся. Каждый
раз, когда он пытается что-то сделать, как положено положительному,
— ее словно бьет электрическим током.
«— Мне пора в казарму на перекличку, — сказал я
ей.
— В казарму? — промолвила она презрительно. —
Или ты негр, чтобы тебя водили на веревочке? Ты настоящая канарейка, одеждой и
нравом. И сердце у тебя цыплячье».
Он не соглашается пропустить контрабандистов
через пролом в городской стене. Кармен говорит: как
хочешь; раз ты такой несговорчивый, обращусь к твоему командиру; пересплю с ним
— небось решит вопрос.
Дон Хосе сдается, уступает. Поздно. Незачет.
«— Я не люблю людей, которых надо упрашивать, —
сказала она. <...> А вчера ты со мной торговался. Я сама не знаю, зачем я
пришла, потому что не люблю тебя больше».
Потом она таки приводит к себе офицера. И дон
Хосе, вместо того чтобы немедленно и потихоньку, как подлый трус и сутенер,
слинять, — нарывается на сабельный удар и наносит ответный. Что же Кармен?
«— Глупая канарейка! — сказала она мне. — Ты
умеешь делать только глупости...»
Вот она советует ему подвести Гарсию Кривого —
ее, между прочим, в некотором роде мужа — под пулю англичанина. Дон Хосе
решительно отказывается:
«— Нет, — сказал я ей, — я ненавижу Гарсию, но
он мой товарищ. Быть может, когда-нибудь я тебя от него избавлю, но мы сведем
счеты по обычаю моей страны. Я только случайно цыган; а кое в чем я всегда
останусь, как говорится, честным наваррцем».
Кармен в бешенстве:
«— Ты дурак, безмозглый
человек, настоящий паильо. Ты как карлик, который
считает, что он высокий, когда ему удалось далеко плюнуть. Ты меня не любишь,
уходи».
Предпредпоследняя ссора:
«Я предложил Кармен
покинуть Испанию и попытаться честно зажить в Новом свете. Она подняла меня на
смех.
— Мы не созданы сажать капусту, — сказала она, —
наш удел — жить за счет паильо...»
Предпоследняя ссора:
какой идиотизм — отпустить этого французского барашка! Ступай за ним, не строй
из себя (словечко на цыганском), перережь ему горло,
скорей, скорей!
Ну и последняя: давай
станем оба положительными, — умоляет дон Хосе, — пожалуйста, позволь мне не
убивать тебя. Или, в крайнем случае, давай останемся отрицательными, только
вместе, только позволь мне не убивать тебя.
А она говорит: ненавижу себя за то, что любила
тебя. За Кривого, за милорда, за пикадора — не ненавидит себя, — а за дона Хосе
ненавидит.
О, какой она нигилист! По сравнению с нею
Базаров — просто щенок. И Ницше — щенок. Ляпкин-тяпкинский.
Ноздревский. (И Хулио Хуренито тявкает свое знаменитое «нет» откуда-то из-под
дивана.)
Разве что Ленин с такой же силой презирал семью,
собственность, государство, религию, мораль, цивилизацию (что там еще осталось?
культура?) и человечество.
«Минчоррó, — говорила Кармен. — Мне хочется все здесь поломать, поджечь дом и
убежать в сьерру».
Если бы глупый милорд сделал ее герцогиней и
увез на Альбион — подожгла бы зїмок.
Если бы она могла, она украла бы весь мир, чтобы
сразу же разломать его и сжечь!
И сплясать «ромалис»
на ковре из пепла.
Щелкая осколками фаянсовой тарелки не хуже, чем если бы это были кастаньеты из черного дерева или
слоновой кости.
Отчего она такая — отрицательная?
Четыре гипотезы.
№ 1: оттого, что цыганка. Постулат глупца.
Оспаривать — инструмент тупить. Но зачем-то же Мериме приложил к новелле
реферат по этнографии. Ну да, есть такое нац. меньшинство. Такая диаспора. Люди как люди. Бедны,
невежественны, нечистоплотны, хитры. Однако же никакой разрушительной
идеологией не одержимы и угрозы для общества не представляют. Отдельно о
цыганках: проявляют необычайное самоотвержение по отношению к своим мужьям. А
верны ли им — желающий может выяснить, показав красивой
хитане два-три пиастра.
Г-н М. вообще сомневается насчет национальности Кармен: слишком красива для
цыганки; этот пункт его почему-то сильно тревожит.
«— Так, значит, вы мавританка или...
Я запнулся, не смея сказать: еврейка».
Самое поразительное — что сомневается и дон
Хосе. Его последние слова:
«Бедное дитя. Это калес
виноваты в том, что воспитали ее так».
И это как раз гипотеза № 2. Плоская теория
среды. Кармен такая, потому что она — дочь мафии.
Ученица Гарсии Кривого. Воспитана в понятиях криминального
мира. По ним и живет. Не верь, не бойся, не проси. Мы не созданы сажать
капусту. И — умри ты сегодня, а я завтра.
(С поправкой для дона
Хосе: «—
Сначала я, потом ты. Я знаю, что так должно случиться».)
№
3: Кармен — такая, какой бывает самка человека, когда
в ней выходит из строя программа «идеальный раб» с опциями «кротость» и
«верность». Про что и эпиграф: Всякая женщина — зло; но дважды бывает
хорошей — или на ложе любви, или на смертном одре. Короче и грубей — вполне
безопасна, только когда лежит. В остальных ситуациях
возможен сбой: она овладевает инициативой — и все вокруг погибают.
И №
4: она — демон; суккуб. «Кармен» — как гофмановский «Песочный человек», как гоголевский «Портрет»
— история про дьявола.
Обладающего,
как известно, свойствами муравейника и пролитой ртути. Как легион разновидных
монад с огромными глазами.
Дон
Хосе и Кармен оба так думают.
Эта
бедная девочка внушила этому бедному мальчику, что, если ее не убить, она уйдет
к себе, в ад, и унесет в зубах его душу.
Мериме,
разумеется, не верит во все эти глупости, но ему-то что. Была бы проза.
Какой
смысл придумывать историю, не имеющую смысла? Наверное, тот, что в таком виде
она ну совершенно ничем не отличается от любой непридуманной.
(Мериме был, все в курсе, чрезвычайно удачливый мистификатор.
Производитель самого лучшего славянского фольклора,
например.)
Смысла
нет, раз люди смертны и безумны.
Смысла
нет, — но человеческая речь иногда доходит до идеальной чистоты звука. Как
правило, это бывает, когда говорящий смертельно устал.
«—
Я тебя прошу, — сказал я ей, — образумься. Послушай! Все прошлое позабыто. А
между тем ты же знаешь, что ты меня погубила: ради тебя я стал вором и убийцей.
Кармен! Моя Кармен! Дай мне
спасти тебя и самому спастись с тобой.
—
Хосе, — ответила она, — ты требуешь от меня невозможного. Я тебя больше не
люблю; а ты меня еще любишь и поэтому хочешь убить меня. Я бы могла опять
солгать тебе; но мне лень это делать. Между нами все кончено».
И
вот эта самая чистота звука почему-то представляется мне похожей — знаете на
что? На истину. Хотя, казалось бы: какая может быть истина в отсутствие смысла?
Однако
же нельзя совсем исключить, что «Кармен» — про
любовь.