ИЗ ГОРОДА ЭНН
ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО
У
меня было совсем немного встреч с Омри Роненом, так что на воспоминания о нем эти слова перед
публикацией отнюдь не претендуют. Но сперва о
встречах.
Первая
была во время Якобсоновского конгресса в Москве.
Думаю, что инициатором был он, так как А. Л. Осповат представлял нас друг другу
не как случайно столкнувшихся людей, а так, словно эта встреча готовилась
заранее. Мы говорили минут десять, максимум пятнадцать. Я не ожидал увидеть Ронена и быть ему представленным, поэтому большую часть
разговора пребывал в состоянии прострации. Помню, что едва ли не с самого
начала получил благодарность (да я и воспринял ее как лычку на погонах) за
ссылку на статью Ирены Ронен
о второй «Балладе» Ходасевича. Помню рассказ о
намерении в ближайшее время издать книгу «The Fallacy of the
Silver Age» (даже не
дожидаясь моего недоумения, он объяснил слово «fallacy»).
Доклады я слушал, но воспоминание о знакомстве
с Роненом было сильнее всего прочего.
Второй
раз — совсем мимолетно на конгрессе в Тампере в 2000
году. Он пришел на мой доклад, а потом я с трудом проник на его, когда народ не
вмещался в аудиторию. Ничего из сказанных тогда слов не помню.
Третий
раз, самый продолжительный, — в мае 2003 года в Иерусалиме. Мы жили на одном и
том же этаже университетской гостиницы, не раз сталкивались то за едой, то
просто в коридорах, но однажды в его номере была беседа продолжительная, часа
на полтора. В его — потому что я жил в комнате не один, а он один. И еще,
наверное, потому, что у него была бутылка виски, из которой мы выпили за это
время граммов по сто пятьдесят. Разговор был каким-то скачущим. Он рассказывал о Иерусалиме времен его молодости, о своем недовольстве
русскими литературоведческими журналами (очень высоко отзываясь только о «Philologica», деле М. И. Шапира). Но дольше всего мы
проговорили, как ни странно, о советских приключенческих романах времен его
молодости, которые он воспринимал синхронно, а я — с интервалом лет в
пятнадцать, как и положено при нашей разнице в возрасте. Я только единожды
поставил его в тупик (уже не помню, с какой книжкой), он же меня —
неоднократно.
После
этого мы изредка обменивались письмами по электронной почте, но в духе
старомодном, как будто они должны были лететь друг к другу в белых московских и
голубых американских конвертах, как бывало еще совсем недавно.
И
все-таки я позволю себе на этом не остановиться, а рассказать о том, что значил
и значит в моей жизни Омри Ронен
— персонаж откуда-то из другого мира, существующего вне пределов досягаемости.
По его эссе отлично видно, что книга была для него не только утилитарным
предметом, но в первую очередь сплетением самых разных силовых линий. Дальше —
о Ронене, известном мне из книг.
Впервые,
сколько могу вспомнить, я столкнулся с этим именем в конце 1970-х годов, скорее всего — в 1979-м
или 1980-м. В Советском Союзе существовало такое понятие, как «научные
библиотеки», которым были дозволены разные вольности. Для них издавались
специальные книги, где на видном месте было напечатано: «Для научных библиотек»
(конечно, по бешеным ценам «О реализме без берегов» Роже
Гароди можно было купить и на черном рынке). Но и
кое-какие западные книги этим библиотекам было дозволено не прятать
в спецхран, а выдавать читателям. Среди них оказался сборник к 60-летию К. Ф. Тарановского, у которого Омри
учился и не преминул напечатать в этой книге статью «Лексический повтор,
подтекст и смысл в поэтике Осипа Мандельштама».
Мало того, что книгу эту удалось посмотреть, —
удалось ее получить на дом и отдать приятелю, который даже в те беспросветные
времена имел возможность нелегально ксерокопировать. Так до сих пор эта
переплетенная ксерокопия и стоит у меня на полке.
Что выделяло эту работу даже на фоне
соседствовавших с ней статей Якобсона, Харджиева, Топорова, Гаспарова, Нильссона и других достойнейших авторов? Не просто метод,
казавшийся тогда прямым развитием принципов «школы Тарановского»
(потом стало ясно, что своего учителя Омри не только
продолжал). Понятие цитатности было им расширено до мандельштамовской «упоминательной
клавиатуры». Это не сразу осознавалось, но со временем стало почти аксиомой на
уровне декларативном. Ронен мало того
что говорил об этом словами из статей Мандельштама, он еще и показывал, как
это делается.
После каких-то посиделок, уже в середине 1980-х,
Р. Д. Тименчик сказал мне: «А вы знаете, Ронен издал книгу о Мандельштаме, после которой можно
больше не заниматься этим поэтом» (цитата, конечно, словесно неточная, но за
смысл готов отвечать). Книгу добыть было не так легко, но все-таки очередная
ксерокопия, превратившаяся под переплетом в толстенный кирпич, со временем была
добыта. И на многие годы (да прямо скажу, и посейчас) «An
Approach to Mandelљtam», неудобопоминаемая в
Советском Союзе из-за места издания (Иерусалим!), стала для меня настольной
книгой. Любая гипотеза относительно русской поэзии начала века
прежде всего проверялась по этой книге — а может быть, все это уже написано?
Довольно скоро, как только стало возможно, я знакомил с этой книгой своих
студентов (не знаю, многим ли пошло это впрок). В 1990 году, попав в Гарвард, я
долго держал в «Schoenhof’s» экземпляр, не решаясь
купить из-за дороговизны (если кто помнит, за доллар тогда можно было скупить
половину Москвы; за книгу надо было отдать пару моих московских месячных
зарплат). И — о чудо! — В. М. Сечкарев расставался со своими книгами и, прежде
чем отдать их в «Widener Library»,
предложил мне отобрать что захочется. Книга Ронена, да еще с дарственной надписью, была среди отобранных в самую первую очередь. Чтобы не казалось, что
вот, мол, В. М. избавляется от нелюбимого
(а вряд ли Омри был согласен считать его своим
наставником), скажу, что среди прочего оказались книги Карлинского,
Бетеа, Перелешина. Кстати
сказать, у Сечкарева же я нашел и первый сборник в честь Якобсона, 1968 года,
со статьей Ронена о мандельштамовском
«Кащее» — похоже, он сейчас в Москве единственный.
Дальше было проще. Непроходимых преград не
воздвигали, книги стали приходить все чаще и чаще, но сам Ронен
оставался человеком-легендой, скрытым где-то в неведомом «Городе Энн», знаменитом своими книгами, но не отмеченном кружком
на карте генеральной. Я счастлив, что мне удалось с ним несколько раз увидаться
и побеседовать, а еще получить несколько содержательных писем, последнее из
которых предлагаю вниманию читателей.
Оно связано, как довольно легко понять, с
появлением эссе Ронена «Грусть» («Звезда», 2012, №
9), посвященного поэзии Бориса Слуцкого. Мне оно очень понравилось, и я решился
сказать об этом автору. Буквально несколько пояснений
к тексту. Анна-Лиза Кроун — замечательная
американская славистка (1946—2009). В своем письме я говорил, что не берусь
обсуждать кровоточащие вопросы еврейской темы, потому что не могу воспринимать
их как свое, не будучи евреем.
И, наконец, самое завершение письма также связано с темой книги: я написал, что
«1922 книга стихов» Бориса Лапина, о котором Ронен
довольно подробно написал в предыдущем эссе (Послесловие // Звезда, 2012, № 7),
ко мне попала именно из собрания Слуцкого. Потом уже Б. Я. Фрезинский
с полной уверенностью объяснил, что Слуцкий получил ее от И. И. Эренбург,
державшей дома остатки тиража. Но все-таки остатки были небольшими, иначе на
букинистическом рынке эта книга стоила бы копейки. Сейчас же она практически недоставаема.
В письме сделаны две небольшие купюры, связанные
с именами ныне живущих людей.
Н. А. Богомолов
N. A. Bogomolovu
Дорогой Николай Алексеевич!
Благодарю за добрые слова, постараюсь ответить
по порядку затронутых Вами вопросов.
На один из них, почему Слуцкому не отдано
должное, я постарался ответить в своем опыте, м<ожет> <быть>, скорее — памфлете. У
Ходасевича, Вы, конечно, помните, «можем с чистым сердцем хвалить покойника:
хоть перед смертью, а сделался он таким же хорошим, как мы, и каким ему давно
пора было сделаться». Именно так пишут о Слуцком <…>, но, разумеется, вся
моя статья противоречит их книге. Я предпочитаю называть тех, с кем я согласен,
например — с Маратом Гринбергом, одна глава которого вышла и по-русски — в
журнале «Слово», есть в Сети. Или же когда вопрос принципиальный, отстоявшийся
в истории и у всех на виду: нельзя не называть покойного Болдырева по имени, а
писать «душеприказчик». Книга Гринберга
«I am to be read not from left to right, but in Jewish: from right to left. The Poetics
of Boris Slutsky», вышедшая на английском языке в Бостоне, это,
очевидно, диссертация, написанная под руководством Анны-Лизы Кроун, покойной, мы были вместе аспирантами в
<19>60-е годы, она первая умерла из нас. Книга растянута и не очень
хорошо организована, но в ней много ценного материала и отличная полемика,
например с Самойловым. Меня утешает то, что Слуцкого, судя по блогам, любит читатель из глубинки, а что «передовая
интеллигенция» его не любит, то так ей и надо.
Пусть себе любит Бродского, которого, между
прочим, я цитирую, не называя по имени: «Кто-то важный решил, что Слуцкому
вредила его лирическая личина политрука. Да, он был
политрук, идеальный политрук из тех, кто выиграл безнадежную войну, его наука
убеждать была наука побеждать». Я, как правило, не пишу о Бродском, как поэт он
мне скучен, а как выразитель «идей» (особенно политических) враждебен (о чем я
писал в опыте «Антитезисы», Звезда 2011/1). Единственное стихотворение
Бродского, которое
я даю студентам в университете — в лекциях об украинской поэзии, — это его «На
независимость Украины», исключенное из сборника в «Б<иблиотеке>
П<оэта>».
Враждебен мне и — не чета Бродскому поэт —
Пастернак как «учитель праведности», сводивший, по собственному признанию в
письме к Фрейденберг, «счеты с еврейством» — в 1946
году! Тут дурной вкус, во-первых, и нравственная трусость, во-вторых (об этом в
моем памфлете «Это»). Из-за пастернаковской традиции табуирования еврейского самосознания в интеллигентской
среде я и не надеюсь, что в России будет издан нецензурованный
Слуцкий, хотя «Б<иблиотека> П<оэта>» собиралась, пишет мне Арьев,
но женщина-редактор, которая спасла выброшенные на помойку после смерти
Болдырева бумаги Слуцкого, серьезно заболела. Некоторые стихи Слуцкого, которые
посмертно подверг православной цензуре Болдырев,
все-таки дошли до нас в списках. Они очень хороши и сильны. А сколько погибло,
несмотря на то, что Слуцкий молил Болдырева «Христа ради, с выбрасываньем руки»
сохранить его тетради и расшифровать черновики? Здесь еврейский вопрос —
частный предмет, а главный вопрос — мое безусловное неприятие цензуры
и лжи. Относительно еврейской темы, поверьте, я не испытывал бы неловкости,
рассуждая с Вами, раса собеседника для меня не играет роли, а только честность
<…>. Но кто ж виноват, что главным предметом цензуры стала
у Слуцкого именно еврейская тема? О ней и пишу, в частности в связи с
идеологией Пастернака. В Пастернаке же не меньше, чем его рассуждения о еврействе, меня коробит то, что он написал брату о
красноармейцах зимой <19>41 года в Переделкине:
«Наверное, все в Переделкине погибло в немудреных
руках освободителей человечества». Это зенитчики загородили выбитые при
немецких налетах окна картонами Леонида Пастернака. Представляю себе холодных и
голодных бойцов в роскошных «перелыгинских» хоромах
мастеров культуры. Зато в немецкие бесчинства в Ясной Поляне Пастернак, судя по
воспоминаниям А. Гладкова, не верил.
Грустная тема, а вот радостно то, что Вы пишете
о совпадении Лапин — Слуцкий. Конечно, оно не случайно
в общем, потому что таково направление моих нынешних мыслей, но хорошо
совпадение частностей, «мистическое».
Сердечно Ваш
Омри
Публикация Н. А.
Богомолова